Фронтовики

Фронтовики – раньше всегда так называли их. Ещё долго тех, кто вернулся с фронта, называли только так. И до сих пор я, например, никогда слова «ветераны» не употребляю по отношению к ним. Какое-то вместе с этим новым словом пришло новое понимание того, что с людьми произошло во время войны. И такое понимание мне кажется ложным. Фронтовики – пусть бы и оставались они фронтовиками. Я ведь ещё помню время, когда слово «фронтовик» было мерой силы и слабости, мерой того, что правильно и что неправильно.

*
Когда я в семидесятых годах жил в посёлке Красково, где дачный кооператив Миноборны «Красная Звезда», который я уже упоминал, там работал сторожем одноногий старик, дядя Петя. Лет ему было за семьдесят. Он ушёл на войну летом 41 года из этого же самого Краскова, где родился, и вернулся в начале 46 года из Германии, лейтенантом (в отставке, конечно — инвалид). Он приехал и узнал, что жена его и сын погибли в Москве при бомбёжке. Он ни разу ничего мне не рассказывал о них.

Последние три года войны дядя Петя командовал пехотным взводом. У него был целый иконостас наград, лицо всё в рябых оспинах и зеленоватых пороховых пятнах. Несколько раз был ранен, а ногу потерял уже после войны. В Германии, незадолго до отправки домой, случайно наткнулся на мину.

Продвинуться выше по служебной лестнице войны ему помешала злокачественная малограмотность (читал по слогам) и по-настоящему скверный характер. Этот дядя Петя мог, скажем, проходя мимо и как бы невзначай, сказать очень важному человеку – генерал-лейтенанту в отставке, директору какого-то, не помню уж, завода в Люберцах:

— Ну, чего идёшь – надулся, как индюк? Людей только смешишь, — а у этого человека, действительно, была, в общем-то, совершенно невинная привычка безо всякой надобности солидно надувать щёки. И тот ходил на сторожа жаловаться в Правление.

Одноногий, на костылях, щуплый, исхудавший, постоянно мучительно кашлявший, он, однако, дачи сторожил очень исправно. Местная шпана его очень боялась, а по люберецкой ветке шпана свирепая. И было им чего бояться. Я один раз видел, как он разбирается с хулиганьём, приставшим к какой-то молодой дачнице, и просто диву дался. Дядя Петя, очень ловко действуя то одним, то другим костылём, которые у него вертелись мельницей, в одну минуту уложил на снег троих здоровенных молодых парней, а двое убежали.

— Дядя Петя, а ты не боишься? Поймают ведь.

— А чего мне бояться? – он смотрел на меня, улыбаясь щербатым ртом. – Я ж не украл ничего. Я фронтовик. Поймают! Пускай ловят. Баба им понравилась. Ты подойди сначала к бабе-то, как у людей водится. А то, давай сразу с лапами к ней! Тьфу! Я не люблю этих ребят. Ну, что, сынок, улёгся? – он ткнул костылём одного из них в живот и засмеялся, будто ворон закаркал. – Вставай, не трону. А то ещё простынешь на снегу.

— Как я на работу завтра пойду? – сказал парень, ощупывая на лбу огромную шишку, из которой сочилась кровь, заливая глаза.

— А ты, сынок, не ходи на работу. Зачем тебе работать? Ты дурак, – со злой насмешкой сказал старик.

Но, я думаю, дядя Петя вовсе не был злым человеком. Но он был человеком прямолинейным, и, думается, его таким сделала война. Если выразиться по учёному, некоторые категории населения он считал на этом свете совершенно лишними. Например, он так расценивал тех, кто «едет на бронепоезде».

— Вон, гляди – поехал на бронепоезде, — провожая глазами «Волгу» председателя кооператива. – Вот прохвост! Зачем живёт на свете такое чмо, а? Ты грамотный, можешь мне растолковать? Вот я четыре класса закончил до войны — я б его расстрелял, ей-Богу расстрелял бы на хер! – он ненавидел чиновников.

И так же относился он к милиции и, вообще, ко всем, кто, сам не являясь властью, а только её инструментом, получает презренную возможность решать человеческую судьбу. Он редко рассказывал о войне и не любил тех, кто, так или иначе, создаёт себе на войне моральный или материальный капитал. А на дворе были семидесятые годы, когда это уже становилось частью общегосударственной политики, поскольку глава государства такую практику весьма поощрял.

Дядя Петя пил очень много, вернее сказать, пил непрерывно, но я ни разу не видел его не только пьяным, но даже захмелевшим. Так же, к слову сказать, пил и мой отец. Вообще, люди, прошедшие войну, пили очень крепко. Не знаю почему.

— А пить не можешь, и не хер добро переводить, — говорил он мне, когда напивался я. И я, когда мы с ним выпивали, а это случалось едва ли не ежедневно, старался при нём держаться в рамках.

Как-то раз мы с ним пришли в берёзовую рощу, которая ещё цела была тогда посреди посёлка, разложили на траве закуску и уже по стакану врезали, когда, увидели, что к нам направляется уборщица из магазина «Продукты», тётя Валя. Тётя Валя была лет шестидесяти, румяная, весёлая старушка. И у дяди Пети были с ней какие-то не вполне понятные мне и по сию пору отношения. Он ласково называл её Колобок.

— Колобок! – крикнул дядя Петя. – Давай, ходи до нас. Стакашку поднесём. Не робей. Мишка — парень свой. Мозги только набекрень, — он засмеялся и хлопнул меня по спине. Надо сказать, что этот человек за что-то уважал меня. И до сих пор я этим горжусь.

Тётя Валя, однако, подойдя к нам, пить не стала:

— Пётр, — очень серьёзно проговорила она, — отойди-ка со мной на минуту. Дело есть.

— Да какое дело? Говори так. При Мишке можно. Он, чего не надо, не запомнит. Ведь на кладбище человек работает.

— Ну, глядите, — сказала тётя Валя. – Приходил в магазин Гошка, Катьки Барановой сын. Он вернулся от хозяина. И он мне сказал, чтоб я тебе, Петя, передала. Держись теперь потише здесь. Он мол себе в кашу наплевать не даст. В его дела не суйся. И я так думаю. Хватит, Петя, здесь гусей дразнить. Приедут люберецкие, а они у Гошки все кореша. Куда ты денешься? Петька! – вдруг вскрикнула она. – Брось. Они тебя убьют, а я что?

— А ты что? – он весело рассмеялся. – Вот, видишь, Мишка, красна девица, за меня замуж идти не хочет. Говорит, люди её засмеют….

Но потом дядя Петя сумрачно покачал головой.

— И ты за кого ж меня считаешь, а? Да ещё при постороннем человеке? Значит, чтоб я хвост поджал. Менты тоже в стороне, выходит?

— А как же? – сказал я. – Что ты, дядя Петя, сдурел? С люберецкими сейчас лучше не связываться. От них ведь ты костылём не отмахнёшься.

— Почему ж ты думаешь, что я такой дурной? Я здесь родился, вырос. Есть у меня свои люди. И понадёжней костыля найду чего-нибудь на Гошку. Он ещё шкет против меня хвост подымать. Люберецкие! А я что, не люберецкий? – он вдруг весело рассмеялся. – Как нас привезли в Смоленск, и ждали мы эшелона, спрашивают ребята друг друга, кто откуда: я тульский, я рязанский, а я говорю – люберецкий. Это ещё что такое?

Я посмотрел ему в лицо. У него были всегда широко распахнутые, молодые, зеленоватые глаза. И он спокойно смотрел, вроде сквозь меня, куда-то вперёд.

Тогда я единственный раз услышал, как он рассказывает о войне:

— Когда наступали на Кенигсберг, наш батальон удерживал одну высотку. А немец контратаковал. Трое суток. Ему нужно было там укрепиться до подхода наших. Это для них очень удобная позиция была, там болото с восточной стороны. И он мог бы всю малину нам обосрать, если б там укрепился. А наши основные силы никак не могли быстро подтянуться, потому что дожди прошли, и место очень топкое. Там танки были. Четыре было у нас противотанковых ружья. Гранатами, правда, нас обеспечили достаточно. Комбат у нас был армянин, Енгибаров Ашот Аванесович. Царствие Небесное! Сорок человек осталось от всего батальона. Да…. Колобок, это у меня после того случая рожа такая красивая стала.

Потом он спросил:

— Мишка, ты на Ваганькове не поговоришь со своими?

— Дядя Петя, — проговорил я, чувствуя, как сердце моё проваливается в холодную бездну позорного страха. – Ты мне скажи — я буду. А наши сюда ни за какие деньги не полезут. Им не надо, понимаешь?

Он вдруг схватил меня за руку неожиданно горячей, сухой, жилистой, сильной рукой:

— Нечего тут, Мишка, понимать. Я тебя насквозь вижу. Ты, как я. И нечего нам с тобой эту мелочь понимать. И я на тебя надеюсь. Надо будет, я тебе свистну.

Но он обманул меня. Пожалуй, это одна из немногих историй со счастливым концом, которая попадает в мой журнал.

Через несколько дней на дачу к моим друзьям, у которых я жил зашёл участковый и спрашивал, когда я приеду с работы. Вечером он пришёл ещё раз и застал меня.

— Так. Пробатов. Вы знали здесь такого Баранова Георгия Васильевича?

— Нет, я местных никого здесь не знаю. Я же в гостях тут живу.

— Его здесь все Гошей звали. Он только что освободился из мест заключения.

— Не слышал про такого.

— Пётра Семёновича Зайцева, надеюсь, вы не забыли ещё, вашего приятеля? Есть показания, что Зайцев грозил Баранову. Что он вам об этом говорил?

— Конечно, не забыл, — я уже понял всё, и страшная волна боли за дядю Петю, едва поднявшись, улеглась. — Мне он ничего не говорил. Он ведь не болтун.

— Вам Зайцев не рассказывал о Баранове ничего? У них был конфликт. Я вас предупреждаю, что речь идёт об убийстве.

— Кто ж убит?

— Видите ли…. Убит опытный рецидивист. Убит одним точным ударом ножа в сердце. Кто мог это сделать здесь в Красково?

— Откуда ж мне знать? Тут хулиганья….

— Этот удар был нанесён не хулиганом, а профессионалом, понимаете? Вы следствию помогать отказываетесь?

— Я не отказываюсь. Но я ничего не слышал об этом.

Некоторое время участковый молчал. Потом я заметил, что он просто крепится, чтоб не рассмеяться. Но он не выдержал и рассмеялся.

— Дядя Петя! Ай, да дядя Петя. Такого волчару припорол, и комар носа не подточит.

— Он фронтовик, — сказал я.

— Это точно, — сказал участковый.

На следующий день дядя Петя явился ко мне ни свет, ни заря.

— Мишка! – заорал он так, что весь дом перебудил. – Я специально рано, чтоб ты на работу не ехал. Я тебе сегодня предоставляю отпуск за свой счёт. Идём к Вальке ханку жрать. Она уже и стол накрыла. Водки море – только не напивайся.

— А мне ты не свистнул, как обещал.

— Мишка, не обижайся. Ты занервничал. А это в таком деле не годится.