В марте 1946 года, в Воскресение, таким морозным и метельным днём, когда от сырой стужи стынет сердце и прохожие, поднимая воротники и торопливо проходя оледенелыми тротуарами, не глядят друг другу в лица, будто опасаясь увидеть что-то очень скверное, в Москве по улице Сретенке шёл человек. В тот год таких людей, было много в городе. Вся страна была ими полна. В офицерской шинели со следами споротых погон, разбитых солдатских сапогах и ушанке, как и шинель, сохранившей ещё свежий след снятой красной звёздочки, он топал по направлению к Сухаревке бодрым шагом с резкой отмашкой рук, характерной для строевого военного, и высоко поднятой головой, не глядя по сторонам. Хотя было ему не больше тридцати лет с небольшим, высокий и широкоплечий, он, однако, выглядел больным. Бледный, очень исхудавший, через каждые несколько десятков шагов, тяжело закашлявшись, сбивался с ноги. И всё же решительное выражение лица и твёрдый, строгий взгляд придавали ему вид уверенности и власти.
У кинотеатра «Уран» стояла очередь на фильм «Леди Гамильтон», и женщина продавала горячие пирожки. Он, поколебавшись, купил один, не спрашивая с какой начинкой. Пирожок этот он проглотил мгновенно, но трогаться дальше не спешил.
— Что это, один пирожок для такого мужика здоровенного? Бери ещё.
— Что так закуталась? – одни глаза.
— Потанцуй здесь с самого утра, так и валенок на голову наденешь, — с весёлым отчаянием отозвалась торговка. – А что, глаза-то, не понравились?
— Понравились. Но как-то отогреваться всё ж надо.
— А кто отогреет?
— Сейчас у меня дело тут, на Мещанской. А часа через два освобожусь, и почему б не согреться?
Белозубо, совсем по-молодому улыбаясь, женщина открыла жгучему ветру и незнакомому покупателю круглое, румяное лицо бедовой обитательницы опасных лабиринтов великого мегаполиса:
— Через два часа меня уж здесь не будет. Пирожки холодные. Без толку только морозиться.
Офицер, откинув полу шинели, достал большие серебряные карманные часы с обрывком цепочки, к которой был привязан простой ремешок. С протяжным мелодичным звоном крышка отскочила, и часы сыграли «Ах, мой милый Августин».
— Здесь я буду ровно через час, сорок пять. Раньше не успею. Охота есть — подожди. Только учти: отогреваться будем спиртом. Потому что после контузии я мужик плохой, а точнее вовсе никакой.
На эти слова, сказанные с горькой усмешкой и дрожью, сдержанной мучительным усилием, она совсем не обратила внимания, только глянула на него, неясно улыбаясь, будто не поверила.
— Трофейные? – спросила она о часах.
— Именные.
— Дай, погляжу.
На крышке часов была причудливая монограмма из каких-то нерусских букв, пониже немудрёная гравировка, а вернее просто нацарапано было стальной иглой: «Гвардии капитану Мирскому за геройское командование батальоном при форсировании реки Днестра. 1944 год».
— Комдив вручал, — большим пальцем он указал себе за спину, где был туго набитый сидор. — Есть чем согреться. Хочешь – подожди меня, — повторил он. — Скорей пойду, скорей вернусь. Мужа-то нет?
— Не, откуда? – радостно сообщила женщина.
— Убили?
— Ага. В сорок третьем.
— На каком фронте?
— А кто его знает? Кажись, был на Втором Украинском.
— Мы с ним вроде земляки тогда, — почему-то это обстоятельство обрадовало их обоих.
Он пересёк Сухаревку и по пути несколько раз оглянулся. Пирожница смотрела ему вслед. Не доходя площади Рижского вокзала, он вошёл в круглую просторную арку, пересёк двор и вошёл в подъезд. Лифт не работал. Он медленно, нехотя, долго подымался по лестнице на четвёртый этаж и остановился у двери, аккуратно обитой коричневой кожей. Эта обивка была новая и ему незнакома, он нерешительно потрогал её рукой. Потом вытащил записку, заткнутую за почтовый ящик, и развернул её. Торопливо было написано: «Серёженька, милый, я – на барахолку. Не жди меня, ешь картошку, на плите в кастрюле, я завернула в старый плед, а за окном селёдка, хлеб в буфете. Пей чай, сахару много. Твоего джема ещё целая банка. Я сэкономила для выходного. Целую. Люда». Эта записка не ему была адресована. Не ему предназначалась и картошка в кастрюле, завёрнутой в старый плед, который был новым, когда он покупал его своей жене, много лет тому назад, и не для него за окном была селёдка, и чай с сахаром не для него, и джем, и жена его, Люда, целовала вовсе не его. Он аккуратно сложил вчетверо тетрадочный в клеточку листок и затолкал его обратно за ящик, бережно стараясь не нарушить линии сгибов, чтоб неизвестный ему Серёженька не догадался ни о чём. Он совсем не обиделся на Серёженьку, потому что тот, вернее всего, тоже был фронтовик – американский джем в то время демобилизованные везли из Германии — и сбежал по лестнице, испытывая одновременно и муки ревности, и облегчение от того, что прошлое миновало безвозвратно, и впереди неведомая свобода. Свобода эта не показалась ему слишком холодна, когда он вспомнил весёлую бабу, возможно, ещё ждавшую его на Сретенке, и тем же бодрым шагом, изредка останавливаясь, чтобы преодолеть мучительный сухой кашель, он пошёл обратно. Торговка всё так же сиротливо стояла у входа в кинотеатр. И она обрадовано помахала ему рукой, издалека увидев его высокую, прямую, но и складную, ловкую фигуру.
— Быстро ты вернулся.
— Дома не застал.
Она держала на сгибе левой руки большую, полупустую корзину с товаром, на которую была накинута для тепла стёганая телогрейка.
— Давай понесу. Куда идём-то?
— Да не тяжело. К подружке моей пойдём? Или к себе приглашаешь?
— А почему к подружке? Дома у тебя кто?
Она со вздохом помолчала и призналась:
— Да там мужик один сейчас. Тебе с ним лучше не встречаться он тебя убьёт, а может и меня.
Он придержал её, и они остановились.
— Слушай. Зовут меня Семён Михайлович Мирский. Майор запаса. Утром приехал. Месяц добирался из Берлина. Ночевать мне негде. Моё место дома уже занято. Убивали меня пять лет и не убили. Если тебе самой мужик этот не нужен, так я могу проводить его. Убивать не буду, а просто провожу, — Семён улыбнулся. – А может и убью. Как получится.
— А меня Фрося зовут, Ефросиния. Такой уж ты в себе уверенный? Человек тот не один. Это жиган, понимаешь?
— Он сейчас на квартире не один, или не один — вообще?
— Вообще – их тут целая Сретенка. Ну, и на квартире с ним может оказаться кто-нибудь, он редко один ходит. В большом авторитете. Учти, у них оружие всегда.
— Знаешь, Фрося, я воюю с сорокового года, как на финскую ушёл, и вот только что вернулся. Уже и забыл, как нормальные люди живут. Тебе, может, нужен этот человек? Тогда я не стану его трогать. А так…. Оружие — это к человеку приставка. Если человек – дерьмо, так и оружие не поможет.
В то время жиганов в Москве очень боялись, и Фрося с восхищением смотрела на Семёна блестящими карими глазами.
— Вот именно, забыл, как живут. Нужен – не нужен он мне, а я ему нужна, а главное квартира моя. Они там встречаются. Урки, понимаешь?
— Понимаю. Теперь меня послушай. Я ранен был в сорок четвёртом. Как раз, только успел часы эти получить и к ним ещё орден Красной Звезды. Зацепило-то легко, а сильная была контузия. Я ж тебе говорю, а ты может не поняла? Как мужик я интереса для тебя не представляю.
Она продолжала смотреть на него, и выражение глаз её постепенно принимало какое-то странное выражение.
— Всё будет хорошо. Я знаю, — сказала она. – Что плохого было – пройдёт, а хорошее воротится.
— Ну вот. А ты откуда знаешь?
— Сёма, ты только не пугайся. Я колдую.
Семён засмеялся и закашлялся. Они тем временем шли по Сретенке в сторону Лубянки и, не доходя кинотеатра «Хроника», свернули в переулок.
— Зря смеёшься. Наколдую. Я могу.
— Наколдуй. Я не возражаю.
Они вошли во двор, узкий, длинный, заваленный мусором и снегом, безлюдный и серый. Тёмные окна многоэтажных домов недобро смотрели на них со всех сторон.
— Сёма, теперь уж они знают, что я не одна пришла, потому что в окно всегда следят, и встретят нас прямо в прихожей.
— Вряд ли. Встретят, где им покажется, что я не ожидаю. Ты, Фрося, спокойно проходи вперёд, на кухню что ли. Молчком проходи, и знакомить нас не надо. Мы с твоими дружками сами познакомимся, — сказал Семён.
Действительно, когда Фрося открыла сильно облупленную и много раз чиненую дверь, в прихожей никого не оказалось. Семён снял шинель, аккуратно повесил её на вешалку, где уже висели несколько пальто. После этого он как-то совсем незаметно оказался в ванной и через минуту вышел оттуда. В руке у него была финка с красивой наборной рукоятью.
— Э, есть тут кто живой? Выходи. Человеку нужно помочь, а то он что-то себя почувствовал плохо.
В прихожую из комнаты появился молодой парень, который растерянно спросил:
— А где он?
— Где он может быть? В ванной, конечно. Вы когда устраиваете засаду, старайтесь, чтоб там никто не сопел, как бегемот. Я даже испугался. Думаю, может правда. Купила Фрося бегемота в зоопарке и в ванной держит его.
Тогда из комнаты послышался низкий и хриплый голос:
— Слышь, ты, суета! Гостя проводи к столу, а потом посмотри, как там Кузнец. Может он уже готов? – за этими словами засмеялись сразу несколько человек.
Семён вошёл в комнату, где за столом, уставленным бутылками и закуской сидели впятером урки. Их легко узнавали в те времена по одежде и даже манере поведения и говору. Он спокойно подошёл и положил на стол финку.
— Здравствуйте. Разрешите присесть? Целый день хожу, ноги гудят.
— Садись, рассказывай. Выпей сперва с мороза. Закуси.
— Благодарю, – он налил себе стопку водки, проглотил её и подцепил первой попавшейся грязной вилкой кусок селёдки. – А нож-то, хотя и сделан хорошо, но как оружие – негодный. Это ж не финский нож, ребята.
— Как не финский? Разве ж это не финка? – с интересом спросил его пожилой человек, вероятно, тот, что позвал его в комнату.
— У них ножи были короче и шире. Воткнёт его в правый бок, в печень и повернет слегка для верности – всё. Никакая операция не поможет. Это значит, если правой тогда — так. А иногда он для верности в левую перекидывал, — фронтовик взял нож со стола и показал. За лёгкими, молниеносными движенями его рук следили с интересом. — И, вообще, нож очень сложное оружие, с любым холодным оружием трудно управляться. Учиться надо.
За столом весело переглядывались.
— Гляди, — сказал чернявый, кудрявый, цыганистый красавец, — да ты прямо профессор. А финны вам все ж врезали той зимой.
Офицер помолчал, прожёвывая кусок ветчины.
— Врезал нам тогда Маннергейм, потому что он был дельный офицер русской армии, а наше командование, да и весь наш корпус офицерский – это ж просто шпана. Вот, к концу сорок второго года кое-как научились воевать. А в сороковом что ж…. Замерзали ведь люди просто безо всякого толку.
Пожилой с удивлением посмотрел ему в лицо:
— А за такие слова, мил человек, знаешь, что вашему брату бывает?
— Нашему…, а вашему брату, что – всё нипочём?
— Так мне-то нечего терять.
Семён закурил и сказал, усмехнувшись:
— Терять-то нечего и мне.
В этот разговор никто не вмешивался. Вообще, когда пожилой заговаривал, все умолкали. Парень притащил на себе из ванной громадного мужика, белого, как мел, и тихо усадил его за стол. Тот время от времени судорожно икал.
— А свободу не боишься потерять? Слушай, что ты ему сделал? Его кликуха у нас – Кузнец. Амбарный замок может со скоб сорвать одной рукой.
— Ничего с ним не случится. Просто я слегка пережал ему сонную артерию. Ты про свободу спросил. Где она, свобода?
— Вот мы здесь все, люди свободные.
— А по товарищам твоим не скажешь, чтоб они свободны были от тебя. Боятся тебя. Какая ж свобода? А ты сам? Свободный, точно так ли, а?
— Давай-ка выпьем ещё понемногу и поговорим о деле. Мы, видишь ли, сейчас уходим, до среды нас не будет, — он налил две стопки – себе и гостю, а остальные напряжённо молчали. – А в среду квартира эта нам будет нужна. Выпьем?
— Будем здоровы! – сказал Семён, и они выпили. – Ты уж не обижайся, друг, а квартиру придётся новую искать. Жить, похоже, я здесь буду, а такие соседи мне ни к чему, да и вам я не нужен.
Наступило молчание. Фрося ушла на кухню. Совсем было тихо.
— Да ведь это ж смертельное дело, — сказал один из бандитов. – Ты до сих пор-то живой, почему? Понравился нам. С тобой хотят по-людски. А не хочешь – не надо.
Майор Мирский внимательно выслушал его, а потом ударил длинным прямым ударом – через стол. И этот человек упал.
— Он готов, — сказал Мирский. – Удар такой. У него проломлена гайморова полость. Его вытащите, как вы умеете, и спрячете, где у вас принято, а потом похороните. Хотите – так хоть на помойке. Мне всё равно.
— Слушай, — сказал старший, — ты, я понимаю, рассчитываешь, что мы шума не захотим. А мы сейчас шума не боимся совсем. Никто не придёт. Мусора сейчас робкие.
— Ещё кончить одного? На мой бы взгляд хватит и этого, — сказал майор.
Тогда молодой, цыганистый парень прыгнул и тут же упал ничком на стол. Столовая вилка вошла ему в шею с правой стороны так, что едва виден был круглый конец костяной ручки.
— Ох, вернёмся, — сказал старший. – Ты ж на всю Сретенку поднялся.
— Добро, возвращайтесь, — сказал Семён. – Кто кого. Только ты пойми. Я воюю с сорокового года, а вот сейчас впервые за себя дерусь, за свою будущую жизнь. Драться буду хорошо.
Через некоторое время, когда Фрося появилась в комнате, никого уже не было. Только Семён сидел за разгромленным столом, задумавшись о чём-то.
*
Удивительно, что дядя Семён и тётя Фрося живы до сих пор. Я с ними хорошо знаком. Им обоим больше ста лет. И живут они в городе Ашкелоне, в Израиле. Дядя Семён теперь велит звать себя Шимон. Он правда не стал верить в Бога, но строго соблюдает всю иудейскую религиозную традицию, так что ему в субботу и не позвонишь. И они почти совсем не болеют никогда. Я как-то заговорил б этом.
— Так я ж колдую, — сказала тётя Фрося. – Он когда пришёл ко мне, был заколдованный. Ну, по мужской части ничего не мог. Я его сразу расколдовала.
Они оба улыбались.
— А как?
— А вот так, — она крепко взяла старика за лицо смуглыми, почти чёрными от загара пальцами и посмотрела ему в лицо.
— Ладно, хватит, — сказал он. – Детей, однако, родила мне четверых. Один только погиб в Ливане, его жаль очень, самый младший. А остальные живы. Все мальчики, одного ты знаешь, Мотьку. А двое в Штаты уехали. Гийюр она не хочет проходить. Да я за это не стою. Не хочет, как хочет. Она русская.
— А почему вы уехали сюда?
— Момент был подходящий. Я – после ранения. Евреи ехали. Бардак был такой, что особенно не придирались. Отпускали. А эти крысы, может, и по сию пору нас там ищут, — мы все втроём засмеялись так облегчённо, будто опасность только что миновала.
— Пошли к морю, — сказал дядя Семён. – Ты любишь закат смотреть.
По дороге нам встретился какой-то молодой человек.
— Э, Бени! – окликнул его Семён. И он о чём-то спросил его на иврите, а тот, улыбаясь, ответил.
— Его на той неделе призывают на милуим (частичный призыв резервистов). Он танкист. Я его спросил, что делать будем. Он сказал: «Драться надо, пока не поздно. Приказа нет».
— А что, дядя Сёма, миром никак нельзя?
— Может и можно, да никто не знает как. И многие уже не хотят. Слишком много тут крови пролилось. Вот Фроська, ты б наколдовала.
— Нет, — сказала Фрося. — Я не по этой части. Вот, как станет Бени женится, тогда можно наколдовать. Но, я думаю, он обойдётся и так. Я видела его невесту.
Всё время мне вспоминается Израиль. И скоро я туда снова приеду. Но я не знаю надолго ли. Когда туда едешь, лучше не загадывать.