Удавка или Путь к такой-то матери

Я только что поместил на первой странице своего журнала повесть «Удавка или Путь к такой-то матери». Эта повесть имеет некоторую историю. Я начал писать, вернее придумывать её, очень давно, в 1982 году – в год царствования Андропова. А не опубликована она была много лет спустя в журнале Столица. Вышло так. Вчера Миша Поздняев мне торжественно сообщил по телефону, что редакция её поставила в план. А сегодня я узнал, что редакцию разогнали, он сам остался без работы, и вернул мне рукопись. <lj-cut> Я думал, что эта рукопись мною потеряна. Совсем недавно моя старая приятельница, между прочим, мне сказала, что рукопись у неё хранится с тех пор, как я дал ей прочесть эту повесть, не знаю, когда это было. Когда Столицу купил Коммерсант? Я не помню. Я отобрал рукопись у приятельницы, моя дочка неведомым мне способом перенесла её на дискету, и я получил возможность опубликовать её в единственном мне доступном издании – своём собственном журнале.

Но я хотел здесь сказать несколько слов о том, что я думаю о социальной природе мафиозных структур, интенсивно формировавшихся тогда в СССР. В повести об этом нет ни слова. Это повесть о преступнике старшего поколения. Сейчас меня снова будут ругать за то, что я говорю о том, чего не знаю досконально. Ему (этому старому вору) на смену пришли те, кто, уже не довольствуясь содержимым кошельков своих сограждан, принялся за колоссальное государственное имущество в целом, разрывая его на части. Этих людей многие, я в том числе, совершенно ошибочно принимали за новорожденных отечественных частных предпринимателей, которые были нужны, поскольку социализм провалился. Они были нужны, но вместо них пришли бандиты, тоже новорожденные. Почему пришли новорожденные бандиты? А почему мы ждали предпринимателей? Откуда было им народиться?

Много позднее, в 2001 году, в Израиле я познакомился с человеком, который именно в начале восьмидесятых работал в аппарате ЦК ВЛКСМ Азербайджана. Он рассказывал мне (это можно принять как апокриф, можно считать это пустой байкой, но интересно – дыма ведь без огня не бывает), что однажды Алиев срочно затребовал имеющиеся в спецслужбах материалы по мафии. Он выслушал подробный доклад, и сам внимательно ознакомился с этими материалами. Затем он якобы сказал: «Зачем нужна эта мафия? Они будут нам только мешать».

Вполне возможно, что это просто выдумка. Но, вернее всего, дело обстояло так. Руководство партийной номенклатуры полагало, что с разграблением страны они могут справиться без посторонней помощи. Но к тому времени страна была полна молодых, способных, прекрасно образованных и доведённых до полного отчаяния людей, получавших в КБ, НИИ, других подобных учреждениях не более 120 рублей в месяц безо всякой надежды на будущее. Многие из них психологически уже были готовы на всё. Они знали, как можно вытаскивать миллионы из развалившейся социалистической экономики, и начинали уже действовать. Им прекрасно известно было истинное положение вещей, которое было руководством страны возведено в степень государственной тайны. Они стремились организоваться, были чрезвычайно динамичны. И они считали наоборот, что и без партноменклатуры можно обойтись у казавшейся в то время неисчерпаемой кормушки государственного народного хозяйства.

Я могу ошибаться. Но я наблюдал, битву Андропова с преступностью, так сказать, находясь непосредственно на передовой. Полем этой битвы оказались московские бани – это не случайно. Москвичи (любого социально уровня) любят париться и просто отдыхать в бане. И в бане, кроме всего прочего, очень удобно решать некоторые проблемы и обсуждать некоторые деловые вопросы. И вовсе не с прогулами высокопоставленных чиновников боролся Андропов, вылавливая их в рабочее время в Центральных, Сандунах, Ямских, Оружейных банях. Он пытался помешать налаживанию связей между уголовными элементами и функционерами власти. Его деятельность была обречена на провал. Партийные лидеры слишком привыкли уже чужими руками жар загребать. Поэтому они весьма благосклонно относились к инициативным и хорошо образованным уголовникам, которым только нужно было избавиться от бандитов старшего поколения, издавна привыкших считать государственное бытовое обслуживание, особенно городские бани, своей неприкосновенной собственностью. Для того, чтобы избавится от этих людей, пришлось воспользоваться услугами правоохранительных органов. Они старых бандитов уничтожили, а новые за это заплатили новыми деньгами, которые называются долларами. У новых бандитов долларов оказалось гораздо больше, чем у старых.

Об бандитах минувшего времени, вернее о судьбе одного из них, я и написал повесть. Эти люди были против своей молодой смены беззащитны. Они уходили в прошлое. Не станем слишком печалиться об этом. Я никого к этому не призываю, поверьте мне! ;) Я не собирался писать поэму о старом воре – нет! Однако все герои этой повести – люди. Все они достойны того, чтобы к ним присмотреться, их понять, поразмышлять об их жизненных путях, которые никто из них сам не способен был определить. Их судьбы определило немилосердное время.

Эта повесть, задуманная накануне Перестройки, написана была в её начале. То есть, в этой моей повести процесс уже пошёл.

Удавка
или
Путь к такой-то матери
/повесть/

Что такое русская баня? Там не знаю, как для кого, а для москвича баня — это очень много. Допустим, захомутали тебя, одели тебе удавку, запутался, замарался, и в глаза, а в душу тебе наплевали, и жизнь дала трещину, и сорвался ты со всех болтов. Может, от тебя жена ушла, или денег нет, или умер кто. Может ты и совсем понимать перестал, зачем жить, зачем работать, зачем мучиться. Ну, куда ты такой пойдешь? А ты иди, парень, в баню. Нет, серьезно, именно в баню. Больше и некуда пойти.
Смотри: Бога не веришь, значит в Церковь не пойдешь. А еще куда? В милицию что ли? А такие случаи бывали. Человек достукается уже до последнего и приходит к ментам: Ребята, сделайте со мной что-нибудь! Ну и что? Они ведь первым делом давай тебя трудоустраивать. И при том куда-нибудь на ЗИЛ, чтоб ты там ноги протянул окончательно. И норовят тебя туда направить через наркологическую, чтоб ты, значит, потрудился там бесплатно. Так что лучше и не пробовать.
А в бане — там, брат, люди! Тепло, светло, никто не лается, никто на глотку тебе не наступает. Бывает, и не поверишь, что вот только — сидели в холле, в очереди, злые все, как собаки:
— Ты где здесь занимал? А я тебя не видел. Иди отсюдова к такой-то матери!
Пространщик гаркнет:
— Зайди один!
Смотришь, человек зашел в раздевальное отделение, где шум, гам, ругань, дым коромыслом, зашел и вдруг вроде оттаял душевно. Глядишь, уже а кричит кому-то:
— Здорово! Оставь веничка попариться…
Тут, скажем, подходит к тебе какой-то с веником:
— Обработай мне спинку, а после я тебе.
Вот ты и попарился. А другой:
— Слышь, земляк, пятьдесят капель махнешь?
Вот ты и выпил.
А еще один к тебе с термосом:
— Это мол чай лечебный, он на травах настоянный. Вот ты и чайку попил,
А там уж стали спорить: водку можно пить, или пиво, или квас, или только чай после бани:
— Суворов говорил: Продай штаны, а после бани выпей.
— Ты что! Это не Суворов, это Петр I говорил.
Вот ты и с людьми потолковал….
Так что, вообще, если вы любите русскую баню, можно вам посоветовать одно уютное местечко, где вы попаритесь в лучшем виде. Там отличная парная: печка — огонь, пар чистый, мягкий. Поддают всегда с ромашкой, с мятой, с эвкалиптом. Обслуга культурная. Пиво свежее постоянно. Шашлычок можно заказать, ребята мигом исполнят. А, если у вас бумажник не слишком похудал, так есть там и номера с сауной, с бассейном, массажисты настоящие. Значит, вы туда приезжаете — с собой брать ничего не надо — веники, тапочки, там мыло и все такое вам организуют моментально. Простыни, хоть махровые, хоть простые — на вкус. Приезжаете, значит — стоит толпа. Так если у вас все нормально и с копейкой нет проблем, тогда вы очередь не занимайте, это, откровенно говоря, очень длинная история. А поглядите дверь рядом с гардеробом: «Посторонним вход воспрещен». Вы прямо молча туда, а там лифт. Поднимаетесь на второй этаж и спрашиваете, где здесь Лёха Глазастый. Глазастый это директор, Меркулов Алексей Васильевич. Такая у него кликуха еще с молодых лет. И вы к нему прямо с подходцем: я, мол, от такого-то. Он вам устроит, что душа просит. Он вам только птичьего молока не достанет. Человек серьезный.

В морозных зимних сумерках в пятом часу, в субботу, в самый наплыв клиентуры, Алексей Васильевич Меркулов подкатил в такси к подъезду Бани, где на скрипучем, искрящемся в свете фонарей снегу топталась нестройная толпа.
Многие знали его в лицо, и почти все оглянулись на него, потому что он был приметной внешности, сильный, красивый человек и одевался так, что это бросалось в глаза.
Меркулову недавно исполнилось шестьдесят лет. Невысокого роста, но необыкновенно широкий в плечах и груди, с огромными могучими волосатыми руками, мощной короткой шеей и, не смотря на большой вес, с подобранным брюхом, подвижный на крепких немного кривых ногах, быстрый и резкий, он производил подавляющее впечатление на каждого, кто имел с ним дело. Особенно поражали его глаза: широко расставленные, большие, круглые, прозрачно-синие с пушистыми рыжими ресницами, они неожиданно освещали грубое, красное, кровью налитое лицо. Эти глаза всегда бесстрашно смотрели в упор на собеседника, они были причиной его старой клички, сохранившейся для многих и по сей день. Лёха Глазастый. Его боялись.
— Хозяин приехал, — проговорили в толпе, когда Меркулов, путаясь в полах длинной меховой шубы, вышел из машины.
Ондатровая шапка «пирожком» была лихо сдвинута на ухо. Большой мохеровый красный шарф подхватило ветром и трепало, потому что шуба была распахнута. Выходя, он весело обернулся, скаля белые зубы с двумя золотыми «фиксами», и хрипло крикнул водителю, уже тронувшему машину:
— Заглядывай! Попарим тебя…
Потом Меркулов осмотрелся, будто припоминая что-то, пытаясь углядеть кого-то в толпе, и, серьезно усмехнувшись, произнес старинную шутку:
— Хозяин — на зоне, — в ответ засмеялись.
Пройдя в помещение, он остановился в холле, где томилась бесконечная очередь в общий разряд. Моментально подскочил к нему дежурный администратор, высокий крепыш с внимательными и всегда ускользающими глазами, в белой куртке.
— Потихоньку работаем. Все нормально. ……….
— Во вторую сауну генеральша приехала?
— Уже парится. Массажиста заказала и за вином посылала. С ней еще двое каких-то, мужик и баба. Бардачат.
— Че-го? — протянул Меркулов.
— Да, говорю, такое там выделывают, с ума сойдешь… Я, было, сунул нос…
Меркулов быстро вскинул на парня круглые свои синие глаза:
— Дурак. А ты не суй нос. Оторвут тебе его когда-нибудь вместе с головой. Ты знаешь, кто она? Твое дело, бабки получил и помалкивай. Места есть свободные?
— В общем разряде мы оставляем, конечно, для своих, а номера все забиты. Таксисты еще приехали, сняли два сеанса. Пьют.
— Та-ак, — Меркулов сбросил шубу. — А выручку проверял?
— Час назад снимали кассу.
Переговариваясь в таком духе, они прошли в директорский кабинет. Там Меркулов снял с вешалки белый халат.
В сопровождение своего верного помощника и телохранителя Лёха Глазастый, как это он делал почти каждый день, обошел свои владения от подвала, где была бойлерная, до чердака, где гудели электромоторы вентиляции, и в специальных дощатых ларях хранились у пространщиков березовые и дубовые веники и еще некоторые вещи, в бане употребительные, но непригодные для выставки напоказ. Все это содержалось в порядке. Меркулов спросил, не было ли кого из ментов.
— С Петровки ребята парились с утра и ушли нормально. А вот еще Громов майор звонил, тебя спрашивал. Спрашивал, когда придешь. Я сказал, вечером мол будет.
Меркулов спокойно кивнул головой. Он не боялся. Он прошел свирепую жизненную выучку, такое видел, что не дай Бог никому. Привык ничего не бояться, а только старался правильно рассчитать ход. Он был уверен, что если человек не пьяный, не дурак, ничем не болен и не трус, то с ним никогда ничего плохого случиться не может.

Меркулов прошел в женский разряд и велел вызвать бригадиршу. Она вышла к нему, улыбаясь всем своим старым, опухшим, лукавым, пьяным, масляным лицом со щелочками черных глаз.
— Ну, рассказывай, Любка. Какие дела?
Любка, старая банщица, татарка, пригласила «хозяина» к себе в подсобку. Она его встретила в духе прежних лет, как это было принято, когда еще татары держали в Москве монополию на эту профессию. В старое время «хозяину» первым делом подносили стакан.
В подсобке у Любки за низким столиком, развалившись в креслах, двое женщин пили чай с бисквитами. Не особенно смущаясь присутствием мужчины, они только плотнее запахнулись в махровые простыни.
— Девочки, с легким паром!
— Спасибочки…. Ой, Любаша! Я что-то прям разволновалась. Какой интересный мужчина начальник у тебя…. Зашел бы когда спинку потереть.
Это было сказано смехом, как старинная традиционная шутка. И также смехом следовало отвечать:
— Вот как справку по старости мне выпишут в больнице, тогда я сразу к вам. А сейчас как бы вы меня не испугались в парилке…
— Ну, я сроду мужиков вас не боялася, — весело ответила та, что постарше. Молодая только глянула на Глазастого и отвернулась.
Любка открыла холодильник и, не переставая улыбаться, налила директору стакан водки. Полный чайный стакан. Нельзя было отказаться.
— На здоровьечко, Васильич. Чтоб работа была, чтоб деньги водились.
Меркулов залпом опрокинул стакан и захрустел соленым огурцом, который тут же на вилке протянула ему старуха.
— Ну и я маленько, — она плеснула себе в тот же стакан на донышко.
— Гляди, Любка, не пей много.
— Не, не, это я так, за компанию. Ты что, Леха! Работа есть работа.
— Веники в подсобке не держи. Сколько раз говорил. Есть место для них, — сказал, закуривая Глазастый. — Вдруг проверка или что, тебе сразу минус.
— Расходятся, в момент, не успеваешь бегать на чердак. Ноги-то, Алексей Василич, не те уж стали,. — с этими словами Любка, еще больше прищурив черные, как угольки, узкие глазки, сунула директору в карман звучно прошелестевший конверт.
Меркулов, тряхнув кудрявыми, рыжеватыми с проседью волосами, потрепал старуху по жирному покатому плечу:
— Гляди осторожней. Сама знаешь.
Как старые друзья и заговорщика, прямо, твердо глянули она друг другу в глаза. И разом усмехнулись.
— Да ведь я на простую приманку не клюю, ты знаешь, Лёха.
— А ты знаешь, какие теперь дела? Любка оглянулась на женщин за столиком:
— Девочки, дайте что ли с мужиком пошептаться на старости лет, а!
Девочки пересмеиваясь стали собираться в парилку. Долго спорили, выбирая хороший веник.
— Это из вендиспансера девочки, — сказала Любка, когда они ушли. — Которая постарше, она там процедурная сестра, все дела через нее. Она полезные, Леха, попей чайку, расскажи мне, какие там дела?
— Чай-то пить мне некогда, мне сейчас не до того. А только учти, что собирали совещание. Лавочку эту будут прикрывать, ты так и знай.
Старуха постучала мундштуком папиросы о коробку «Беломора» и щелкнула зажигалкой. Перестройка?
— А ты, как думаешь?
— Я думаю, это ерунда. Пустое дело.
— Почему ж так?
— Брешут много.
Меркулов присел на край кресла, облокотившись локтем о колено и щурясь от табачного дыма, с улыбкой и интересом поглядывал на старуху.
— Ну, ну, высказывайся, а мы тебя на Съезд пошлем.
— На Съезд меня не надо. А то, что брешут это точно. Лёха, должен быть хозяин, без хозяина нельзя.
— Кто ж хозяин?
— Как кто? Коммунисты. И они должны большой кусок получать. Так всегда было. Раньше капиталисты были, а теперь коммунисты, не один ли хрен?
— Ну, а если снова капиталисты будут.
— Не похоже что-то. Дураков слишком много.
— А если без хозяина?
— А мы тогда сопьемся. Страха не будет. Меркулов некоторое время молча курил, взглядывая на Любку круглыми глазами.
— Страха, Любка, уже нет. Бояться перестали. И видят, что делается не по совести. Кого мы с тобой обслуживаем? У тебя сейчас в разряде хорошо если шесть-семь человек своих. Остальные ничего не получают, вообще. И они все время пишут жалобы. Жалоб очень много.
— Они всегда писали жалобы, — сказала Любка. — Это у них уж такая выходит судьба. А насчет совести, Леха, на этом свете по совести никогда не будет. Не было и не будет.
Меркулов рассматривал расклеенные по стенам листы японского календаря:
— Слушай, ты баб этих голых со стен сними, чтобы этого не было у меня.
— Да они ж не голые. Лёха, ой ты что! В купальниках, на пляжу. Эротика ж не помешает.
— Любка! Сними от греха. Эротика – в массажном кабинете, или в номерах, за закрытыми дверями. А у тебя разряд – общий. И давай гоняй мне пространщиц, чтобы в раздевальном была чистота, на полу чтоб хоть хлеб резать, понятно?

В мужском разряде, в раздевальном отделении, как всегда в это время, дым стоял коромыслом. Вытяжка не справлялась, и лопасти четырех огромных вентиляторов с потолка понапрасну гоняли душный, влажный воздух, полный испарений потных человеческих тел, пролитого пива, винного перегара и табака.
Непрерывный гул веселых, спорящих, сквернословящих на чем свет стоит, хмельных голосов. В этом тумане одинокая фигура в белом халате покачивалась, будто на шаткой палубе корабля, скользя нетвердыми ногами по кафельному полу, мокрому, слякотному, с листвой, газетными обрывками, объедками.
— Где бригадир?
Пространщик, обернувшись, мутно глянул на директора и пробормотал что-то невразумительное. Он был в стельку пьян.
Меркулов пошел в подсобку. Администратор, помрачнев, заспешил за ним.
В подсобке играли в карты. Недовольно оглядели вошедших. Моментально какой-то человек в ватнике, одетом на грязный рабочий халат, вылетел из подсобки, будто вспугнутый воробей. Бригадир с досадой бросил карты на стол. Он держался твердо, но был нетрезвый, в распахнутой на голой груди грязной полотняной куртке, с лоснящимся от пота лицом, воспаленными глазами. Много, ох много было денег на клейком, пивом залитом столе.
— А ну давай сюда ключи, — сказал ему Глазастый. Администратор протянул руку и ловко поймал брошенную связку.
— Пошли.
У себя в кабинете Меркулов уселся за широкий директорский стол под большой цветной таблицей выполнения плана. Бригадир, длинный лохматый парень, тряс головой, пытаясь врубиться, стряхнуть хмель.
— Ты что же это, сука, а? — сказал Глазастый с расстановкой. — Я тебе дал место, путевое, шоколадное место, а ты на этом самом месте и гадишь? У тебя что в разряде, бардак? Или ты думаешь, я тебя буду отмазывать, пока меня самого не потянут? Ну что вот с тобой сейчас сделать, падла? В вытрезвитель тебя, дурака, или рожу тебе отделать прямо здесь, чтоб ты прочухался?
Администратор сделал движение сильным плечом в сторону парня. Тот, посерев лицом, быстро развернулся к нему и пригнулся, закрывая руками живот и голову, готовясь защищаться. Глазастый засмеялся:
— Гляди-ка! Клыки показывает. А они у тебя есть, клыки?
— Есть, — прохрипел бригадир.
Тогда директор поднялся из-за стола и подошел к холодильнику. Достал початую бутылку коньяку.
— Давай махни маленько. Ты с головой парень. Зачем ты нас топишь и сам в петлю голову суешь? Ведь это петля, я тебе точно говорю. Гляди, дубина, чтобы игры у тебя не было больше в служебных помещениях. И ты сам не играй, не будь дураком! Здесь у тебя другие бабки. Бот из-за такой ерунды и полетит все к чертовой матери.
Бригадир аккуратно выцедил небольшую стопку дорогого коньяка и вздрагивающими пальцами стал разминать сигарету.
— Теперь дальше, — продолжал Меркулов, — это что у тебя за пьянь на пространке? Ты его устраивал, клялся Христом Богом, что он толковый парень.
— Алексей Васильевич, ведь это мой подельник, я ж тебе говорил.
— Правильно. Подельника надо кормить из своих рук. Но если у человека голова слабая, нечего ему делать в бане. Все равно он сгорит. Я никого не люблю душить зря. Но ты ему передай, что я сказал. И сам за ним смотри, раз он твой кореш. Ну, ладно, бабки гони и катись отсюдова. Верни ему ключи, — обернулся Меркулов к Администратору.
Бригадир, облегченно улыбаясь, стал вытаскивать из всех карманов комки мятых бумажек. Рубли, трояки, пятерки, десятки — все было смято в одну кучу.
— Деньги надо держать в порядке. Вот так и ловят вас, дураков. Сколько здесь?
— Рублей семьдесят. Еще мелочью тридцатка наберется, — сказал бригадир, хлопну рукой по туго звякнувшему карману.
Глазастый выудил из кучи денег несколько червонцев, а остальные отодвинул.
— Это забери. Давай. Чистоту наведи мне. Работай.
Дела, собственно, были закончены. Разве попариться? Глазастый кивнул администратору, чтобы тот уходил. Подвинул телефон. Коротко переговорил со старухой женой о домашних делах, которые шли не очень благополучно. Вовка, сын, загулял и третий день не появлялся.
Да, хрен бы с ним, пускай шляется. Я за машину боюсь. Или права отберут, или не дай Бог…
— Отбери ты у него ключи, — сказала Катерина Сергеевна. — Ведь разобьется с дурной головы и машину разобьет.
Меркулов помолчал. А зачем тогда было ее покупать? Для пацана ведь покупали. Мне она что ли нужна на старости лет? Так я и на трамвае доеду.
Он любил и баловал Вовку. Но в последнее время все чаще и чаще задумывался о нем с тоской. Куда его? Ему девятнадцать лет. От армии пока ему отсрочку организовали, можно и вообще от армии закосить. А вот куда, куда его? Неужто в баню? Да он и не такой парень, чтобы работать в обслуге. Сам привык, чтобы его обслуживали. В институт, дурак, не хочет.
Понятно, парень хочет работать на интерес, а голова-то дурная. Схватить денег, как побыстрей, да побольше, да полегче. Да норовит еще сразу цельным куском. Девки-то они денег требуют. Крутится, дурак, у «Интуриста», а того не понимает, что всю эту шпану с кооперативами, с рэкетом, компьютерами, захотят — подметут за полгода, не останется и памяти, а настоящие хозяева, они не пожалеют ведь щенка, у них дела миллионные, им будет не до него, когда уж такое дело они подымают на весь Союз.
Вот теперь связался с цыганами. А это совсем другое дело, цыгане… думал Глазастый, прохаживаясь по кабинету и неторопливо раздеваясь. — Цыгане… У цыгана везде дом родной, у него везде свои, за цыганом табор, сила, один за одного. А если такого сопляка, как Вовка — на зону? Что с ним будет? Пропадет. А вот и он. Явился — не запылился, легок на помине. Двери распахнулась и ввалился Владимир Алексеевич собственной персоной.
— Ты где ошивался? Ты почему пьяный на машине катаешься?
— Я пьяный? Да ты что, батя? Я на такси приехал.
— А где машина?
— У напарника в гараже.
— Париться-то будешь?
— А это, ради Бога. За этим и приехал.
Меркулов стоял на ковре и смотрел, как раздевается сын. Сам он уже разделся и стоял совершенно голый. Вовка разбрасывал вещи по креслам и стульям. Ах, хорош парень! Ну, до чего хорош! Вовка был на голову выше отца, поджарый, стройный, с длинными красивыми мышцами. Светлые вьющиеся волосы, отпущенные почти до плеч, как у женщины, отливали слегка медью.
Свежая наколка на плече: «Люблю красивую жизнь». Четыре едва запекшиеся царапины на шее, явно ногтями, и багрово-синий засос. Золотой крестик на цепочке. Небольшой, но массивный, дорогой работы, с финифтью. На глаз тысяч за двадцать.
Отец покачивал головой, глядя на все это.
— Ну, ты, я вижу, на зону готов. В лучшем виде. Осталось только еще сухарей тебе, дураку, насушить. Откуда у тебя эта игрушка? Не слишком дорогая цацка, а? Как ты думаешь?
— Тёлка одна подарила.
— И сколько она выдоила с тебя за этот подарок?
— А бесплатно. За любовь. Да ты ее знаешь. Она сейчас с моими ребятами бардачит у тебя в номере. А то уж я от неё устал.
— Баранова? А тебе известно, кто ее муж?
— Наплевать. Ну, генерал.
— Ну, ты вот что, — сказал Глазастый, — давай крестик положи пока в сейф ко мне. Нечего здесь рекламу делать по бане.
— Бать, да ты что? Ведь крест — святая вещь!
— Ничего себе, святая вещь. Тоже мне нашелся Никола Угодник, связался со старой бабой какой-то.
— За эту бабу, между прочим, все отдай — и мало, — похвалился Вовка. — Ну, так что, париться идем?
— Куда? Сперва остыть надо. Эх, ты, парильщик! Ты бы лучше подумал вот о чем, — сказал, внимательно вглядываясь в сына, Меркулов, — вот приходил тут, со мной разговаривал мужик один. За ним должок числится, и он поэтому немного шестерит передо мной. А, вообще-то, мужик путевый. У него овощной магазин прямо у Курского вокзала. И там они колотят очень хорошую копейку. Он говорит, присылай мол парня своего. Сперва покрутится в магазине, оботрется, обмозгует, что к чему. А после будет торговать с лотка, там апельсинами, бананами и в таком духе. Надо же тебе к делу пристраиваться.
— Бать, что ты ей Богу пристал? У меня свои дела. На кой хрен я стану ящики ворочать?
— Какие у тебя дела, что ты мелешь, деловой!
— А вот погляди.
— Вовка вытащил из заднего кармана «вареных» штанов огромную пачку сторублевок.
— И ты, болван, таскаешь это в кармане? Здесь тысяч сорок.
— Сорок пять. Просто и красиво. Это мне лох один подарил. На долгую незабываемую память, — со смехом сказал Вовка. — И ни одна падла не докопается.
— А чего тебя копать-то? Ты и так весь наружу. Видать сразу, что ты за птица. Дурак, делом займись! Вовка!
— Ну, чего?
— Смотри, сядешь. Надолго сядешь! А-а! Ладно! — махнув рукой, сказал, наконец, Меркулов, — пойдем.
Он достал из стенного шкафа два огромных, пушистых веника, березовый и дубовый.
— Иди, заваривай пока веники, да пойдем, посмотрим, как там пар. А то, может, просушим парилку. Дураки-то льют воду без толку, одну только сырость делают. Да гляди, отдельно запаривай веники. Березовым настоем будем поддавать. Я с пивом не люблю.
Вдвоем — отец и сын — огромные, шумные, заметные, вошли они, как хозяева в парилку.
— А ну, хорош воду лить, давай просушим, мужики! Чего ты веником машешь? Нет же ничего. Вот так вы и заливаете печку.
— Да ведь убирались только! Дайте хоть погреться, — вякнул кто-то.
— Дурак, дай пар сделать. По гроб жизни спасибо скажешь! — загремела они оба.
Вдвоем, никого не допуская, начисто вымели они всю листву и протерли тряпкой насухо дощатый пол, а внизу промыли холодной водой. Дверь и форточка были открыты, когда они убирали. Леха капнул в шайку с кипятком нашатырного спирта, чтобы отбить дурной запах, и сперва бросил в печку на раскаленные до красна камни целую шайку при открытой двери. Комок знойного вихря вырвался из парной со звонким выстрелом каменки. Потом Леха выгнал Вовку и остался в парной один. Он не торопился. Подождут. Снаружи у дверей Вовка отгонял нетерпеливых одним ведом своей могучей фигуры. Он не опускался ни до каких объяснений. Разве они умеют пар делать? Вот Батя сделает!
В парной Леха оглядел важнейшее свое сокровище, источник всех его фантастических, призрачных доходов, с пола до потолка. Ничего, парилка еще держится, доживет до лета, до ремонта. А летом все доски придется перестилать, того гляди, провалится помост.
Вторую шайку он бросал большим ковшом — чистый кипяток. Потом выждал, когда жестоко раскаленный воздух стал садиться, и принялся кидать по-сухому, маленькими порциями. Эта горячая вода была с березой и мятой. Запах был хорош, и он сразу пошел, этот запах.
После того, как шайка была пуста, малиновый от жара, с вытаращенными глазами, обливаясь потом, Леха выскочил из парилки и захлопнул дверь. Теперь все ждали, пока Вовка отливал отца шайками ледяной воды.
— Никто не суйся туда. Сгоришь сразу. Вот сядет пар. Наконец, наступил, момент, когда, по мнению Глазастого, можно было заходить.
— Ну, давай, давай! Живей, ребята! И сразу дверь закрывай плотней. Шевелись ты, чего ползёшь-то еле-еле! Пар же уходит!
Взбегая по горячим деревянным ступеням, отчаянно пригибались, закрывали лица ладонями, садились на пол от страшного жара. А Меркуловы оба легко, свободно стояли во весь рост, глубоко вдыхая и выдыхая с блаженным стоном этот ароматный жар.
— Ну, как пар, а? А ты, дурочка, боялась!
— Ай, ай, О-ох! Хорошо!
— Дух, дух, мать твою…. Ну, ребята!
— Пар! Вот он русский пар-то влажный. Нет, в сауне – не то, сухота.
— Ты не рассуждай, дыши, дыши грудью, пока пар не мел.
— Погоди ты веником махать, не осаживай раньше времени. Надышаться надо сперва.
Пар постепенно садился, и кое-кто уже пробовал привстать.
— Мужики, может ещё кинуть шайку – «на веник»? – спросил Глазастый.
— О, не-е! Хорош, куда ещё!
— А тогда давайте париться.
Бесцеремонно растолкав соседей, Меркулов велел Вовке ложиться на лавку.
— Я-то, ладно, сам попарюсь. А ты дай-ка я тебя сперва отделаю! Дай-ка я с тебя дурь-то выгоню!
И он бешено крутил над парнем огромными вениками, нагоняя жар, потом со всей силы, со всего размаха бил его по спине, по пояснице, по заднице, по ногам, по пяткам. И снова ловко крутил веники, и слегка потряхивал ими, чуть касаясь разогретого тела, и снова хлестал его, и растирал ему широкую мускулистую спину берёзовой влажной, распаренной листвой.
Как только умел парить, как только научился за всю проклятую банную жизнь, так он и попарил сына своего, Вовку.
Выйдя из парилки и окатившись холодной водой, Меркулов было направился в дверь, ведущую прямо из мыльного отделения к нему в кабинет. Но потом передумал. Зайти в раздевальное. Как там? Там банщики спешно выметали остатки мусора. Бригадир стоял и распоряжался в новой крахмальной куртке. Влажные волосы были аккуратно приглажены.
И вдруг:
— Э-гэ! Лексей!
В одной из кабинок цыгане. Четверо. Трое молодых и один старик с кудрявой шапкой серебряных волос.
— Не обижай, присядь с нами на минуту.
Меркулов подошел и Вовка за ним, весело улыбаясь друзьям. Шампанское, фанта, апельсины.
— Здорово!
— Здорово!
— Вина налейте, — сказал старик. .
Глазастый, не садясь, взял в левую руку стакан, а правую прижал к сердцу:
— Вы мои гости. Сто лет жизни всем вам, удачи, счастья. Я не мастер говорить… — он выпил стакан до капли.
— Хорошо сказал, — старик, ласково улыбаясь влажными жгучими глазами, взял у него стакан и снова наполнил вином. Стакан был один на всех.
— Тебе, Лексей, всего, чего ты в жизни загадал. Все исполнится, вот как истинный Христос! – и, тряхнув кудрями, перекрестился и залпом выпил стакан.
А Вовка уже протиснулся к молодым и колода карт замелькала в смуглых с золотыми перстнями руках.
Теперь его от них за уши не оторвешь, с досадой подумал Меркулов, отходя.
— Гляди осторожнее, — сказал он бригадиру. — Цыгане играют, присматривай.
У себя в кабинете он включил вентилятор, и, завернувшись в простыню, развалился на диване. Он почти задремал. Лежал с закрытыми глазами.
Как большинство сильных и смелых людей, он редко задумывался о будущем, зная, что в свое время будущее наступит все равно, и он готов был принять его таким, какое оно явится к нему. Но с наступлением старости, а он чувствовал, что старость подходит, надвигается, накрывает небо у него над головой, с наступлением старости он все чаще стал думать о прошлом и сравнивать его с настоящим. Тогда ему становилось грустно. Он вспоминал себя совсем молодым, сразу после воины, когда еще были блатные настоящие. Отчаянный мальчишка из Марьиной Рощи с вечно разбитыми в кровь кулаками.
А похож он был на Вовку? Нет, пожалуй. Другой он был. Проще как-то. Жили проще. Гуляли проще. Даже песни были проще.
Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая,
Здравствуй, моя Мурка, и прощай.
Ты зашухарила всю мою малину,
А теперь маслину получай! —
Душевно. Просто было. А теперь другие времена. Что ж, жалеть не стоит, раз такая дорога ему выпала. Да уж он ее почти всю прошел, эту дорогу, немного осталось. По-своему правильно прожил жизнь. Его боялись, но его и любили. Он людей зря не обижал. Когда сел на восемь лет, никого за собой не потянул. И на зоне никого не продал. Отмотал от звонка до звонка и остался человеком. Неожиданно в дверь постучали.
— Заходи, не заперто.
Вошел сухощавый старик в форме майора милиции.
— Отдыхаешь, Алексей Васильевич?
— А-а! Борис Иванович! Ты чего? Мне говорили, ты звонил с утра.
Майор Громов, важный работник МУРа, приезжал если париться, гак всегда по телефонному звонку, чтобы все было готово, всегда снимал отдельный номер.
— Ты чего, как снег на голову? Париться-то будешь?
— Разве попариться? да, вообще-то, нет. Я хвораю немного, прохватило где-то, и с утра даже температурка небольшая подымалась.
— Тогда париться нельзя. А вот мы сейчас коньячку.
— Это можно, — сказал майор, расстегивая шинель.
Меркулов сбросил простыню и накинул цветастый махровый купальный халат. Он включил самовар. Достал из холодильника коньяк, лимоны, нарезанную ветчину, открыл банку шпротов.
— А то можно сказать ребятам, шашлычок замостырят. Громов отрицательно качнул головой:
— Не надо. Я вообще-то по делу. Дело есть. — И он проговорил, медленно роняя слова одно за другим, — Такое, брат, дело, что не приведи Бог.
Меркулов спокойно разлил коньяк по стопкам:
— Армянский, настоящий.
— Коньячок, ничего, — Громов выпил и пожевал ломтик лимона.
— Слушай, Васильич, ты никогда на меня в обиде не был… ну, что я тогда дело твое вёл?
Глазастый со смехом кивнул кудластой головой:
— Обижался. Ух, я злой был раньше парень, страсть! А вообще-то я сам тогда оглушал, запутался в пустое дело.
— Алексей Васильевич, — проговорил, помолчав, Громов, — тогда ты, допустим, сглупил. Но ведь тогда было давно. Молодой ты был. И я был молодой. Да и время, время, брат, было другое. А теперь?
Еще Глазастый не понимал, куда он гнет, но уже в груди у него не было сердца. Кусок железа был у него в груди. И глаза его открыто, страшно, широко глядели в лицо врагу.
Но он был спокоен, и рука не вздрагивала, когда он снова наполнил стопки. Он не торопил Громова. Зачем суетиться?
— И как ты думаешь, Борис Иванович, хорошее время было?
— Время-то? Это был какой же год?
— Аккурат сорок девятый. Шестого апреля вы меня в «Арагви» замели.
— Точно, — усмехаясь, подтвердил милиционер.
— А если бы Мамалыга не опоздал, хрен бы вы меня взяли. Я и то гляжу, время вышло, его нет. Думаю, надо отрываться…
Громов засмеялся, поглаживая сухой маленькой ладошкой седую лысеющую голову.
— Я и застать-то тебя там не надеялся. Так, заехал для очистки, совести.
— Мамалыга и засыпал нас по дури по пьяной своей, опоздал. Забери он тогда вовремя товар, не доискались бы вы концов… Царствие Небесное, — сказал Глазастый, улыбаясь воспоминаниям, и поднял стопку. — Хороший был парень, лихой. Зря пропал.
— Ничего себе хороший парень, — покрутил головой Громов. – На нем было два убийства.
— Так я разве сказал, что он бал умный человек? Я говорю, лихой парень был, а что дурак….
Майор внимательно вглядывался в лицо Глазастого. Спокойное, довольное лицо. Если б не глаза.
— Вот ты говоришь, время. Да, я думаю, то время было хорошее. Правильное время. Порядок был.
Глазастый с удовольствием жевал ветчину и, улыбаясь, неторопливо ответил:
— Знаешь, вот если откровенно, Иваныч: на кой хрен мне этот порядок? Люди жить хотят, а вы долбите одно и то же. Порядок, порядок! — он лениво с улыбкой потянулся. — Чуть дышать начнешь, а тебе уже порядок на шею одевают, вместо ошейника.
Меркулов знал, что майор пришел к нему не зря. Он знал, что случилось что-то очень серьезное. И приблизительно догадывался, что именно случилось. Но, как и прежде, много раз в его путанной сумбурной жизни, в минуту опасности он испытывал не страх, а ярость и желание броситься этой опасности навстречу. И сейчас он хладнокровно, будто испытывая судьбу, дразнил того, кто принес эту опасность за пазухой милицейской серой шинели.
— Да неужели ты не поймешь, Меркулов, ведь ты же умный! Без порядка никак нельзя. Порядка не будет — мы все пропадем, развалится все. Разворуют страну.
— Так вы тогда наводите порядок настоящий. А то ведь у вас как: похватали одного, другого, третьего — всех ведь не посадишь – и, думаете, будет больше порядка. А, между прочим, ты приходишь ко мне в баню, тебе подай пивка, водочки, того-сего, и ты тогда о порядке не думаешь, вроде не знаешь, откуда эта водка, — дразнил Глазастый.- Ну, конечно, меня отправят на зону, другого поставят, такого же, как я, свято место пусто не бывает. Это что, порядок у вас такой?
— Ну и нечего языками трепать зря, — загорячился майор, — а давно пора разгонять весь этот бардак твой, — он махнул рукой в сторону раздевального отделения. — Люда должны работать!
— А-а-а! Это я уже слыхал. Вот оно в чем дело оказывается! Работать не хотят! Нет, гражданин начальник, люди работать хотят. Только они хотят работать за деньги, а вы норовите всю дорогу такой порядок навести, чтобы работали бесплатно. А вы чтоб славки собирали.
— Никто не говорит, бесплатно. Ты только честно работай. Не воруй.
Меркулов задумался. Несколько раз он делал движение, будто хотел заговорить, и останавливался.
— Ну, вот как тебе объяснить, не знаю. Вы все какие-то шиворот навыворот, не как все люди, и все у вас не по-людски. Гляди. Здесь любого спроси, что за человек Глазастый, тебе скажут, Глазастый — человек надежный, честный, за нам, как за каменной стеной. А у вас я всю жизнь получаюсь вором. А какое ж это воровство? Я вот семь лет тому назад принял здесь не баню, а можно сказать, отхожее место. Уродовался, уродовался, наладил все, как положено, люди довольны, сервис, план даем. Теперь говорят, он ворует. Ну, давай, ты не воруй, прихода на мое место, что ты здесь сделаешь?
Меркулов говорил об очень важном для себя и много раз передуманном. Редкий случай — он волновался. Махнул рукой:
— Нет, погоди ты, погоди! Я говорю, законы у нас не такие, как надо! А то от таких законов люди становятся, как ненормальные. Вот ты послушай, я тебе расскажу. Я во время войны, в классе восьмом что ли, уж точно не помню, как-то раз после уроков математичку в пустом классе прижал, так слегка — поласковей. Молоденькая была бабенка, симпатичная такая, а я уж тогда знаешь какой здоровенный жлоб был! У нее, бедной, дух сперло, она и говорит мне: Меркулов, отпусти меня, а то ты меня толкаешь на преступление. Ха-ха-ха! — загремел он на всю баню, радуясь этому воспоминанию далеких голодных военных лет и тому, что это воспоминание пришло к нему именно сейчас, в тяжелую минуту, когда майор Громов сидел через стол.
— Ну, и как? — улыбнулся майор. — Все ж таки пошла она на преступление?
— А ты думал? Что ты меня не знаешь? Да, ты погоди, я к чему это вспомнил-то. Ведь она думала, что преступление сделала со мной. Как же она, бедная, плакала, убивалася. Я, говорит, теперь не имею права быть педагогом. Преступление! Это во время войны, в такое время тяжелое, а она без ошейника все равно обходиться не могла. И боялась она всего на свете. И у нее, куда ни сунься, всюду нельзя. И ты, Иваныч, меня хочешь сделать таким человеком? Никогда, браг, этого не будет.
— Ну, к чему ты это все? У тебя путаница в голове, действительно, как у пацана. Что ты за человек? А-а-а, ладно! — Громов движением руки будто смахнул что-то со стола. — Давай о деле поговорим. Алексей Васильевич, я к тебе с плохой новостью. Барымов вчера дал показания.
— Ну и что?
— А то, что он назвал несколько фамилий. И тебя в том числе.
— А чего это он? Я и не в курсе, о чем речь.
— Ты, вообще-то, баню эту подпольную видел в Малаховке?
— Бывал там, — спокойно ответил Меркулов. Спокойно! Спокойно!
— Как ты думаешь, чтобы оборудовать у себя на дачном участке такой комплекс с мраморным бассейном, баром, теннисными кортами и всем прочим, сколько нужно было вложить, тысяч сто?
— А я откуда знаю? да, там ковров одних на сто тысяч. Нет, туда денежки порядочные улетели. Откуда только берется у людей?
— Вот именно, откуда?
В это время в кабинет завалился мокрый распаренный Вовка с вениками.
— Бать, айда париться! А-а! Начальству горячий привет.
— Здорово, — заулыбался Громов. — Вот лось вымахал, и не узнать.
Меркулов тихо сказал Вовке:
— Ты пока пойди один попарься, я погожу, иди, иди….
— Жаль, батя, я такой пар сделал. С эвкалиптом поддавал.
— Ладно, иди…
— Когда Вовка ушел, Громов, значительно постукивая за каждым словом костяшками пальцев по столу, проговорил:
— Василич, ты же понимаешь, что у Барымова таких денег и во сне не было.
— А я откуда знаю? Я его денег не считал.
Они оба говорили тихо. Спокойно выслушивали друг друга. Глазастый чуть усмехался, а майор вроде уговаривал его, как упрямого ребенка.
— Ты бывал там, в Малаховке, часто?
— Да, какой часто! Ну, затащили меня туда раз с бабами. Напоили старого дурака за мои же денежки. А мое какое дело, чья баня, чего они там химичили?
— А Барымов дает показания, что ты был в доле. Что он сам был — у вас как прикрытие. Деньги вроде вложили ты, Бабанов, Ломидзе, ну и там еще кое-какую мелочь называет. Говорят, выручка была валютная, бабы все из «Интуриста», и называет такие суммы, что прямо не знаем, верить ему или нет. Смекаешь?
— Ловко! это он у вас такие показания дает? Сам, значит, на себя и клепает? Конечно, когда по почкам получишь пару раз, так еще не такие показания дашь. А он еще к тому де мужик жирный, сырой, на расправу слабоват.
Громов отдуваясь снял шинель:
— Эх-ха-ха! Да, с тобой говорить надо, гороху наевшись. Алексеи Васильевич! Леха! Да, ты слушай, что я тебе говорю! Хватит дурака валять. У меня все это дело сейчас, как на ладони. Я в курсе, понимаешь? И не надо мне лапшу на уши вешать.
— Давай чайку горячего, — предложил Меркулов. Он поставил на стол чашки, сахарницу, банку с медом. — Горяченького, сладкого, с медом, это от простуды первое дело…
Спокойно! В груди сердца не было, оно не стучало:
— Ты давай, давай, ты, главное, это… меду накладывай, мед деревенский.
За дверью директорского кабинета гудела вечно веселая, шумная пьяная, бесшабашная русская баня. Там парился до обморока, хлестал водку, резался в карты его беспутный, шальной, отчаянный красавец сын, Вовка. А за стеной глухо ревела, будто могучий океан, его родная Москва, о которой ничего и не скажешь словами, столько в ней простора и тесноты, силы и слабости, смеха и слез, яростного крика и гробового молчания, так велика она, так непостижима и так она знакома ему каждым камнем своих мостовых. И где-то в огромной Москве, на кухне, будто часовой на посту, сидела его старуха со стаканом чая, больная, усталая, но непреклонно и бесстрашно охраняющая его жилье. А еще дальше, за Москвой, в непроглядной тьме зимней ночи, где со свистом летели, подымая снежные вихри, бессонные поезда — там была вся его страна, которую он любил и которой он не покорился. А еще дальше был огромный мир, о котором он почти ничего не знал, но знал всегда, что мир велик и что этот мир принадлежит ему.
Но здесь в его тихом кабинете ничего этого уже не было у него. Всё было отрезано.
— … ты, главное… это… медку, медку натурального…
Громов положил свою маленькую, бледную ладонь на огромную, поросшую рыжей шерстью лапу Глазастого.
— Леха, ты не психуй. Я же вижу, ты психуешь. Ты говори по-человечески.
— А чего вы меня, как сявку, зацепить хотите!
Громов сказал:
— Вот сорок с лишним лет тому назад…
— Что сорок лет назад? Сорок-то лет назад вы явилась брать меня, как на войну собрались…. Смеяться или плакать над вами? Только пулеметов с вами еще не было! — Меркулов разлил коньяк. Он снова усмехался. — А мне всего лет-то было неполных восемнадцать. Вот такой я был парень! Вот так я и жил на свете.
— Слушай, давай поговорим насчет дела. Хватит сопли распускать. Учти, тут дураку ясно, что у тебя и у Ломидзе кишка тонка, чтобы такое дело заварить на свой риск. Да у вас и денег столько не было. И хозяин всей этой вашей лавочки хорошо известен. Знаю я его. Но Барымов, дурак, боится его. И он до того обосрался, что уже готов сидеть за него все пятнадцать лет. Со страху.
— Если не может быть человеком, так пусть хоть боится.
— Ох, подумай, подумай, Алексей Васильевич, подумай! Ох, не торопись.

И Глазастый подумал. Он сидел и думал, навалившись голой грудью на полированный стол и медленно процеживал сквозь зубы:
— Ах, ты ж сс-су-ка т-тво-ю м-ма-ать….
Человек, о котором шла речь, однажды сказал ему, Меркулову:
— Надо жить по-человечески. А что значит по-человечески? Значит на свободе!
Жарким весенним днем огромная «Чайка» летела над умытым, сверкающим шоссе, уходящим до самого неба в молодую зелень подмосковных перелесков. Стекла были опущены, жесткий на сумасшедшей скорости ветер трепал и подымал дыбом волосы женщин. Голова шла кругом от их счастливых улыбок, от запаха свежей листвы и травы. И потом, на огромном царском своем дачном участке, выбравшись из машины, он заорал с резким взмахом сильной руки:
— А теперь, всё — к такой-то матери! Теперь будем жить по-человечески! Чего смотришь? Наливай!
Меркулов припомнил этого человека, каким он бывал за пьяным столом, угрюмо склонив голову на руку, слушая цыганскую гитару; припомнил его, когда он, захмелевший, не стесняясь друзей, глядел в глаза удивительной красавице, девчонке, которую вытащил из грязного ларька, где она торговала пивом. Меркулов припомнил его и в кабинете за столом для заседаний, мрачного, недоступного, непостижимого. Человек он был? Человек. Ну вот, давай, давай, Глазастый, продай человека.
— Ты пойми, — втолковывал майор, — ты здесь не пришей кобыле хвост. Я тебя вызываю в качестве свидетеля. Тебя даже на суд вызывать не будут. Ты только показания дай.
Глазастый пил чай с медом.

Старый друг. Выручить пришёл. По дружбе. Не-ет! Вижу я тебя, и сквозь китель твой проклятый, серый вижу насквозь! Заложи человека, а тебе за это прокурор спасибо скажет. И будешь на воле. А воля это, когда не продал никого! А старуха, старуха! Старуха-то болеет! Совсем старая стала, болеет все время… А Вовка, Вовка! Дурной, молодой, куда ему податься…. Опять по пятницам пойдут свидания…. А на зоне, братец, тяжко, ох тяжко! Уже и силы не те, и запала того нету. Любая шалава тебя станет дергать. Заездят на работе. А тут еще печень. А срок-то большой, о-ох большой! ….и слезы горькие в моей семье…
Ну, продай, Лёха, продай человека. Продай за все, за его доброе, хорошее, а тебе прокурор спасибо скажет.
Он вдруг встал и прошелся босыми ногами по мягкому ковру. Его сердце ожило. Он почувствовал, как оно стучит у него в груди, как оно со всей силой и яростью погнало бешеную кровь по жилам. С багровым искаженным лицом он остановился напротив Громова и смерил его глазами.
— Значит так, — хрипло, едва сдерживаясь, проговорил он, — значит вы из меня хотите сделать пидараста? Ловко! Ай, спасибо! Да я в жизни-то с вами не пугался, а теперь под старость лет замараться?
— Об кого замараться? А ну повтори, — грозно сдвинув брови, повысил голос Громов.
— Об кого? — уже с прорвавшимся бешенством проговорил Меркулов. — Да об тебя, об кого еще! Пугаешь, гад? – Всю жизнь вы меня душили, а теперь того лучше придумали! Нет, ты меня сперва возьми, меня голыми руками не возьмешь, ты знаешь! — он длинно и грязно выругался прямо майору в лицо.
Некоторое время они молчали. Громов закурил, морщась и покашливая. Меркулов тяжело переводил дух, взглядывая на майора круглыми страшными глазами.
Потом Громов аккуратно потушил в пепельнице сигарету и тихо сказал:
— Дурак, как был дурак…
— Лайся, лайся…
— Лаюсь-то не я, а ты.
Они еще помолчали.
— Ты, вообще, учти, что это дело могут передать в Комитет. Тогда, сам понимаешь, я уже буду не при чем. Шевели мозгами. В особо крупных размерах. И могут дать на полную катушку. Я пришел к тебе по-людски, я и делать-то этого не имею права. А ты меня оскорбляешь.
— За это извиняюсь, — с усмешкой передохнув, сказал Глазастый. — Против тебя лично я ничего не имею. А только ты пустое затеял. Ничего не будет из этого.
— Гляди, парень у тебя вырос, его надо устраивать. Старуха твоя болеет. О чем ты думаешь, я не понимаю. Спятил ты что ли?
Глазастый снова уселся за свой широкий директорский стол в кресло под графиком выполнения плана. Яркий халат был распахнут на литой, гулкой груди, поросшей рыжей, седой, курчавой шерстью.
— Давай запьём это, — он вылил остатки коньяка в стопки. — Спасибо, что выручить хотел. Извини. У каждого свое. Выпьем.
— Я выпью, чтоб ты в ум вошел, — проговорил майор, — чтоб ты подумал без истерики, не как сопляк, не как баба, и одумался, — он опрокинул стопку. — В понедельник, часов в одиннадцать приходи на Петровку ко мне, пропуск я закажу. И все будет хорошо.
Меркулов задумался со стопкой в руке. С минуту он молчал, твердо сжимая пальцами хрустальную стопку. Потом, словно проснувшись, проглотил душистый коньяк и тихо спросил:
— Ты мне скажи, Борис Иванович, ты боялся меня? Только честно.
— Как так, не пойму? Почему боялся?
— Нет, ты тогда после войны сразу, когда пас меня, боялся?
— А-а! Вон ты чего! Да, ведь ты не шутил. Кто ж тебя тогда не боялся? Только ты зря гордишься. Зря, ты, Леха, про то время гордишься.
Не слушая его, Глазастый приложил ладонь к груди:
— А я, вот веришь, Иваныч, никогда не боялся, никогда!
— А теперь боишься?
— Нет!
— Врешь! — сказал Громов и встал, застегивая шинель. — Врешь, боишься. И правильно делаешь. И надо бояться. Ну, хватит. Делай, Меркулов, чего тебе говорят и не блажи. Сейчас для блажи не совсем подходящее время. В понедельник, чтоб ты был у меня, как штык, понял?
Он постоял еще немного, ожидая ответа. Но глазастый прихлебывал чай из фарфоровой чашки, не глядя на майора. Дверь захлопнулась.

— Та-а-ак! — Меркулов сидел, развалившись в кресле. — Так! Значит так!
— Спокойно! Спокойно, — говорил он про себя.
Но сердце стучало, билось, прыгало. И вдруг, словно вспомнив что-то, с хриплым рычанием вскочил он, стиснув зубы и кулаки и зажмурившись: Удавка! Одели удавку! А-а-а! Про-па-ди-те вы пропадом! Никогда в жизни никого не боялся, никогда в жизни, никогда! А теперь будут водить на поводке, как овчарку.
Тихо! Тихо! Спокойно! Выпить надо, срочно выпить. Нет, не то. Денег надо достать…. поздно. А он правду сказал, боюсь я? Нет, нет, нет, не боюсь! Только тихо, главное чтоб было тихо.
Он оделся. Медленно, старательно одевался. Чтобы все было в порядке. Костюм английский. Галстук. Влажные волосы причесал перед зеркалом. Звонко щелкнул золотым браслетом часов «Ориент». И, не торопясь, с сигаретой в руке, мягко ступая, прошел в раздевальное отделение.
Вовка, веселый, пьяный, тасовал колоду. Глазастый протянул руку и взял со столика маленькую бутылочку оранжевой «Фанты». Глотнул.
— Ты домой не собираешься?
— Нет пока. А ты, батя, чего? и не попарился.
— Вовка!
— Чего?
Меркулов не отвечал. Он оглядывал свою баню. Эх, она проклятая, будь она неладна. Баня парит, баня правит, баня все поправит. А здесь она всю жизнь изломала человеку. Да не ему одному. Она жестокая, сволочь, московская русская баня.
— Вовка!
— Ну, чего?
— Иди домой. Сейчас одевайся и иди домой, к матери.
— Чего это? Да я ужинать еду с ребятами.
— Ребята перебьются. Иди домой.
Старик цыган темной жилистой рукой потрепал Вовке мокрые волосы:
— Отец говорит — надо идти.
Глядя на сына, Глазастый вдруг подумал, что Вовка, вообще-то, и не нужен матери. Ну зачем он старухе? Глупый, пьяный. Разве он ей подмога? Нет, уж пусть все, как есть, остается. Поздно налаживать.
Внизу в холле у кассы к нему вдруг протиснулся из очереди какой-то длинный, очкастый, кадыкастый в вязанной шапочке.
— Ведь это вы директор?
— Я самый.
— Позвольте, билеты не пробивают, а банщик непрерывно пропускает каких-то людей без билетов. Что это? Второй час стою!
— Ну и чего?
— Как чего? Если есть свободные места, пускай кассирша пробивает билеты.
— Так, ладно. От меня ты чего хочешь?
— Вы мне не тыкайте. Вы мне жалобную книгу дайте.
— Тебе жалобную книгу? Дурак! Тебе не жалобную книгу, а валенок надо на голову одеть, чтобы все видели, кто ты такой есть. Эх, вы-ы! Люди еще называетесь! А ну вас всех к такой-то матери!
Что притуманилась, зоренька ясная
Пала на землю росой?
Что пригорюнилась, девица красная,
Глазки туманит слезой?

На улице кружился в свете витрин, фонарей, фар, летел, танцевал на легком морозном ветерке искристый снежок. Поскрипывал звонко под ногами.
Дам я тебе кофточку — скоком заработана!
Шубу на лисьем меху.
Будешь ходить ты в шелка разодетая,
Спать на лебяжьем пуху….
В вечерней, вечно праздничной московской толпе неторопливо, немного вразвалку шел человек. Шуба распахнута — жарко ему. Руки в карманах добротного, удивительного покроя пиджака, шапка сбита слегка на ухо. Сигарета в углу рта. А снежок так и поскрипывает, поет под высокими каблуками фирменных сапог.
Только одной я тебе не рассказывал
Сколько я душ погубил.
Все за тебя, что тебя, черноглазую,
Больше, чем жизнь, полюбил!
Разве пойти, съесть кусок мяса? Да, поужинать надо. Тогда ж выпить можно. Он порылся в кармане, отыскивая мелочь.
— Э-э! Курносая, монетка есть, позвонить?
Девушка испуганно отпрянула, глянув в страшные синие глаза. Еще сроду ни одна баба не выдерживала его глаз. Видно ее, дурочку, пот прошиб.
— Ну, так что? Куда звонить, заказывать столик? В какой ресторан едем гулять с тобой?
Но он тут же ласково легонько подтолкнул ее в спину:
— Иди, иди! К мамке иди, или к мужу. А со мной не ходи. Пропадешь.

Ношу я, мальчишечка, рубаху голубую.
Ношу я по моде брюки клеш.
Есть пути дороженьки — выбирай любую —
Все равно ты парень пропадешь!
Глазастый вышел на мостовую и поднял руку в замшевой перчатке. Тут же, заметив путёвого клиента, со скрипом тормозов, еле справившись с баранкой на льду, подлетел таксист.
— Я тебя хочу снять на весь вечер, — сказал Глазастый. — Понял? Допустим, полтинник устроит тебя?
— Да ты, чего? План восемь червонцев, а сейчас самое ходовое время. Полторы «кати», и ладушки.
Ночка надвигается, фонарика качаются,
Филин ударил крылом.
Налейте, налейте мне чару глубокую
Пенистым красным вином!
— Сперва езжай в парк за водкой, — сказал Глазастый. Таксист, пожилой, угрюмый, с виду сильно пьющий, настоящий шоферюга, зыркнул на клиента воспаленными глазами:
— Смотри, водка в парке сейчас по четвертаку.
Глазастый только махнул рукой. Купив две бутылки водки, он велел сперва ехать в центр. Куда? Он и сам не знал. Некоторое время они крутились где-то между Белорусским вокзалом и Маяковкой. Таксист, которому это, видимо, стало надоедать, наконец, усмехнувшись, сказал:
Да ты толком скажи, тебе чего надо, может телку?
— Телку-то? — Леха подумал и покачал головой. — Нет, брат, не надо телку мне.
— Что так?
— Да ну их. Слушай, шеф, ты знаешь Успенский переулок? Где церковь. Вот давай туда.
Привыкший ничему не удивляться, водитель даже глазом не моргнул, когда в тихом заснеженном переулке Лёха остановил его у церковной ограды.
— Никуда не уезжай. Меня не будет примерно час.
— А сбежишь? Оставь хоть чего-нибудь.
— Сбегу, значит, чем-то ты грешен, Бог тебя наказал. А не хочешь, тогда я расплачусь, и катись.
Таксист улыбнулся, показав золотые коронки. Такой не сбежит.
Меркулов вышел из машины, держа водку, обе бутылки, за горлышки между пальцами левой руки. Чугунная тяжёлая калитка со скрипом поддалась. Перед ним был пустой снегом заваленный двор. Нигде ни огонька.
— Э-э! Хозяева! Есть живой человек?
Никто не откликался. Тогда он обошел двор по нетронутому снегу и зашел за церковь. Там в мутном стекле низенького кирпичного строения, сарай не сарай, флигель не флигель, светился огонь. Леха тихонько свистнул. Никого. Тогда он стукнул в дребезжащее окошко.
— Кого надо? — пополам с кашлем прокричал кто-то из-за окна.
— Дверь-то открой! Кого! Сторож тоже! Здесь церкву твою разберут по кирпичу, а ты будешь сидеть, спрашивать, кого!
Что-то вдруг заставило Лёху оглянуться. У него за спиной молча стоял огромный черный пес. Он пригнул лобастую голову, глаза в темноте ярко светились зелеными огнями. Шевельнись чуть — кинется.
— Черт старый, дверь открывай, — заорал Глазастый. — Что ты пса-то на цепь не сажаешь? Рехнулся?
Тощий долговязый старик без шапки высунулся из дверей в клубах морозного пара.

— Чего шляешься? Кто такой? Гляди, не балуй, а то собаку натравлю!
— Павел Афанасьевич! — сказал Глазастый. — Ходуля! Не узнаешь!
— Всех не упомнишь, — прокашлял старик. — Давай говори, чего надо.
Глазастый молчал. Старик спустился по деревянным ступенькам крыльца, как был без шапки, вглядываясь в лицо гостя слезящимися глазами.
— Ну что? не узнаешь?
— Помню, — наконец, прохрипел старик, — А зачем пришел?
— Не видишь, что ли, выпить негде, — со смехом сказал Глазастый.
— Здесь не кабак, а церква. Пить иди вон, где черти енти воют! — старик кивнул головой куда-то за ограду в сторону.
— Какие такие черти?
— А кто вас знает, все вы теперь воете, не хуже чертей.
— Ладно, хватит Ваньку валять. Убери, Ходуля пса, а то я ему требуху выпущу. Я овчарок, ты знаешь, недолюбливаю.
— Ну, и дурак, — спокойно сказал старик, подзывая собаку и берясь за ошейник, — ну и дурак, разве собака виновата? Проходи, только веником сапоги обметай. У меня чисто.
Ходуля жил в маленькой квадратной комнатке, большую часть которой занимала грандиозная металлическая кровать с никелированными спинками и начищенными медными шишками. Кровать была застлана простым серым одеялом. Посреди комнаты — стол. На столе горячий чайник, эмалированная кружка, на разостланной газете нарезанная колбаса, хлеб. Две деревянные табуретки. С потолка свешивалась лампочка без абажура. В углу несколько икон в больших красивых окладах. Горела лампадка.
— Как-то странно Ты живешь. Даже нет ни холодильника, ни телевизора. Ты чего, Ходуля, в монахи записался?
Старик молча жевал беззубым ртом, шумно втягивая в себя горячий чай.
— А чаек-то у тебя слабоват. Прямо мочу какую-то хлебаешь.
— Зато сладкий, — сказал старик. — Я, братка, теперь не чифирю, боюся.
— Чего боишься?
— Подохнуть. Докторица сказала, сердце — уже все, израсходовалось. Чуть что — и в ящик.
— Ну и что? Чего бояться. Подыхать, так подыхать. Все подохнем. Взять меня. Мне шестьдесят. Я пью, и курю, и с бабами гуляю. Наплевать.
У Ходули были серые, светлые, всегда сощуренные глаза. Лицо его с годами сильно осунулось, исхудало, ввалились щеки. Никак не меньше восьмидесяти лет ему было. Но глаза и взгляд оставались прежними, как сорок лет назад, когда он был хорошо известен в МУРе как очень опасный человек. И он быстро глянул на Лёху прямо в лицо острым, как лезвие, ускользающим взглядом. И снова уткнулся в кружку.
— Ты же вроде был начальником в последнее время?
— Точно. У меня баня.
— Не совсем точно, а то ты б не явился. Давай бухти, какие дела, мозги не пудри.
Меркулов, шумно вздохнув, расстегнул шубу и сел, со стуком поставив бутылки на стол.
— А чего такого будет, если выпить?
— Пей, залейся. Я не пью, — старик поставил кружку и снова глянул на Меркулова. — Говори, Лёха, не морочь голову, чего тебя так взбаламутило? Шапку скидай, что ты, как татарин, здесь иконы.
Меркулов снял шапку, положил ее прямо на стол. Он зубами сковырнул крышку с бутылки.
— Так ты что ж со мной не выпьешь?
— Пей один, я в натуре не могу, подохну и так скоро.
Ходуля полез в обшарпанную солдатскую тумбочку рядом с кроватью и достал оттуда граненый стакан. Лёха залпом опрокинул стакан, стал закуривать.
— Ты что же, Ходуля, и не куришь теперь?
— Бросил. Говори давай.
— Что ты все торопишь? Дай хоть сообразить. У тебя пепельница есть, или прямо на пол?
Старик молча поставил перед ним пустую стеклянную банку из-под джема.
— Павел Афанасьевич, — сказал Леха, — дела идут очень плохо. Не знаю, что и делать. Хочу у тебя спросить.
— А я что тебе скажу? Я уж давно дел ваших не знаю.
— Я не про дело хочу спросить, — Меркулов поплевал на сигарету и бросил ее в банку. — Я хочу просто по жизни спросить. Помнишь, я был щенок, а уже ты был большой человек, вся Москва тебя слушала.
— Я гляжу, ты и по сию пору щенок. Это плохо. Надо было смолоду в ум входить. Чего ты такое буробишь? Какая такая Москва меня слушала? Или, допустим тебя? Кого нас Москва слышала? Да Москва про нас, дураков, никогда и не знала ничего. Ты подумай головой — Москва! Москва, она большая, в ней всего много. А мы с тобой, если честно, в говне копались. И Москва нас не знала, и мы Москву не знали. Мы знали водку жрать, баб драть. А это дело нехитрое.
— Ну ладно, пускай так, — сказал Меркулов. — А что вот дальше делать? Мне в МУРе удавку одевают. Так прихватили, что не знаю, куда и рыпнуться, — Глазастый снова налил стакан.
— А чего хотят? — спросил старик.
— Человека им продай, — со злобой сказал Меркулов, — тогда говорят, ничего не будет, а то, грозятся, срок. Срок большой, потому что бабки большие взяли. Чего делать, а, Ходуля?
— А что за человек, кого продать?
— Ты что? Говорят тебе, че-ло-ве-ка продать! Какая тут разница?
— Да ладно врать-то! Значит, есть разница, если ты пришел, спрашиваешь, чего делать. Вот и я спрашиваю тебя, кого?
Глазастый выпил стакан, с трудом и долго не мог перевести дыхание. Старик мимолетно усмехнувшись сказал:
— Закусывай. Какое ни горе, а без закуски пить нельзя. Пожевал Глазастый противной вареной колбасы. Ну и дрянь, прости Господи, где он только такую покупает.
— Я под старость лет не хочу замараться. Не хочу Павел Афанасьевич! Я чистый был, чистый и помереть хочу! Старик молчал.
— Ну а вообще-то, он человек чужой совсем. Партийный. Он очень большой начальник, почти что министр, смекаешь? Старик засмеялся и закашлялся:
— Что ж он, сука, запутался в такое дело? Жадность фраера сгубила.
— Да что жадность! Жить охота всем. Умел он дела делать — делал. А это дело было очень дорогое. С иностранцами связано. Там, видишь, были бабы, а бабы были все комитетские.

Старик презрительно покривился:
— Значит, на этих придурков давали материал? Ха-а-рошая была хата. Ай да Леха! Дурак ты. Фраер ты, вроде твоего хозяина. А теперь, значит, ты хочешь быть чистый?
Ходуля, налил себе остывшего чаю в кружку и помолчал.
— Не хочешь испачкаться, не путайся с мусорами. Никогда. И не продавай никого. И все будет нормально. А то, гляди, ведь люди живут и так, что замарается с ног до головы, и живет, ничего! Смотри сам!
Меркулов выпил еще полный стакан. Тяжелый трудный хмель обхватил его голову, будто горячими потными руками, и тяжело стало дышать.
— Что ж, выходит, садиться?
— Почему сразу садиться? Я шесть лет в розыске был.
Повел глазами Леха, оглядывая пустую комнату, голые стены и остановился на иконах: Вот они, хорошо знакомые с детства. Христос, Богородица, Никола. Все трое смотрят на него. Чего-то вроде хотят они от него. Меркулов усмехнулся.
— Ты вот скажи по правде. Ты что, в Бога веровать стал? Или просто так?
Старик оглянулся на иконы у себя за спиной, потом посмотрел на свои большие коричневые морщинистые руки, лежавшие перед ним на столе, узловатые скрюченные пальцы, на левой руке не хватало указательного и большого. Потом он неохотно глянул Глазастому в лицо.
— Про Бога не знаю, врать не буду. Иногда — вроде есть Бог, а после оглянешься — где Он? Не знаю, я Его не видел. А все ж меня кто-то вывел сюда. Вот вроде кто-то взял за руку и притащил сюда. Я как откинулся десять лет тому назад, что делать? Человек от хозяина, совсем больной я был, старый, кому нужен? Пропадай. И вот, понимаешь, встречаю знакомого. Ну откуда он на меня свалился? Я думал он во время войны на Колыме ноги протянул, а живой — так в Ленинграде, он был оттуда родом. А он оказался здесь в Москве. В восьмидесятом году ему было как бы уже не девяносто, но голова была ясная, сразу меня узнал. Вот человек был, Царствие Небесное.
— Что за человек?
Ходуля корявой изуродованной рукой провел по седым всклокоченным волосам. Лицо его изменилось, словно мягче стало и просветлели глаза.
— В тридцать девятом году было, в Ленинграде, в Крестах. Гляжу, доходяга. Его привезли с Воркуты, срок добавлять, И на допросы его таскали каждую ночь. А в камере кодла его очень сильно давила. Вижу он не жилец. Его взяли аж в двадцать втором году, чуешь? Он был священник. После на ссылку выпустили я снова взяли. На зоне он к тому времени самое малое десятку уже оттянул. И снова ему стали дело какое-то шить.
Сперва я так просто, смехом, говорю: Не трожте его, он мне будет сказки рассказывать. После он мне понравился, и я стал его кормить. Спать я ему не давал. Тоже я сволочь тогда был. Знаю, ему ночью не спать, все равно. Давай, говорю, отец Николай, рассказывай, отрабатывай свою пайку. И он мне рассказывал.
— Чего ж он тебе рассказывал?
— Божественное рассказывал. Почти романы. Он много знал. И вот он, Леха, мне как-то говорит:
— Пострадать, говорит, надо обязательно.
— Я ему:
— Зачем страдать-то?

Злобу, говорит, надо внутри себя спалить огнем. Старик сделал неопределенный жест рукой, будто пытался в воздухе что-то ухватить:
— Потому что глупость у нас одна. Почему вот нам покоя нет? Потому что мы ничего путевого и не хотим. Здесь коммуняки людям глотки рвали, а мы с тобой всю жизнь кормились как бы возле них. Вот это все надо оставить. Тогда будет покой. И жить можно.
Бутылка водки была пуста. Они молчали оба. Меркулов услышал вдруг как часто, хрипло, надсадно дышит старик. И вдруг он почувствовал у себя на плече легкую, почти невесомую руку Ходули. Дребезжащим, тонким, треснутым голоском старик пропел:
Силы па-а-следния-я бы-ы-стра-а ти-и-ря-я,
А брадяга уходить в глу-у-хи-и-я ли-и-са-а
— Как там дальше-то, Глазастый, не помнишь?
И Глазастый вспомнил и подтянул низким голосом:
А пулю за пулей в тайгу па-а-сылая,
А с ка-а-лена стри-и-ляить канвой в биглица…
Вторую бутылку, непочатую, Глазастый сунул в карман шубы.
— Ладно, пойду, — сказал он, — пойду, еще время есть. Думать надо.
— Э-э-э! — окликнул его старик. — Слышь! Случай чего, дай знать. Я тебя помню.
Велика Советская страна. Много дней будет идти поезд, много часов будет самолет лететь над бескрайним простором и не будет конца и краю. Много городов у нас больших, таких, где человек затеряется, что сам черт его не найдет. Много глухих местечек у нас, куда милиция-то заглядывает раз в год, да и то такая милиция, что

ей цена стакан самогонки. Есть у нас дороги железные, есть дороги шоссейные, а есть проселки наши русские, где с тебя всю душу вытрясет на грузовике. А то еще просто дорожки есть глухие, есть тропинки и тайные есть тропы. Разве он, Лёха Глазастый, не знает всего этого? Разве, как свои пять пальцев, не знает он своей страны? А пока силы есть, деньги есть, чего бояться? Нет, Борис Иванович Громов, гражданин начальник ты мой дорогой! Хлебай ты сам из хозяйского корыта, а я и по помойкам прокормлюсь.
Вот давай, Леха, хочешь — давай с Казанского, а хочешь — с Белорусского, а хочешь — с Павелецкого! А хочешь — на самолете. Сядешь в кресло, девчонку пальчиком поманишь: Принеси-ка мне, моя ласковая, чего-нибудь, сердчишко что ли согреть на дорогу! Жизнь!
Сейчас вот мотануться на юга, у них там, как раз, заваруха. Вот где сейчас можно спокойно отдохнуть. А может лучше уж на восток, где ребята есть свои. Липу сделают во Владике такую, что ни один Интерпол сроду не разберет.
Мчится куда-то такси по снежной Москве. Куда — таксист и сам не знает.
— Хозяин, а хозяин! Ты чего заснул? Долго еще кататься будем? Леха очнулся и смутно посмотрел на водителя.
— Ну, что, — усмехаясь, спросил гот, — куда едем-то? Час уже крутимся в центре.
Леха тряхнул головой, распрямился и широко открыл глаза.
— Сверни где-нибудь в переулок и машину останови. Сколько время?
— Да уж скоро десять.
Когда машина остановилась в переулке, Глазастый велел включить свет в салоне. Вытащил бутылку из кармана.
— Доставай стакан. Выпей со мной, шеф. Да ты не бойся. Со мной никто тебя не тронет, а я уж скоро тебя отпущу. Довезешь меня до «Вечернего» ресторана, как раз, около твоего парка, и машину поставишь.
— Вообще-то, я за рулем не пью, — водитель достал стакан из бардачка и сверток с бутербродами. — Вот тут баба мне сгоношила чего-то с утра. Так и не успел пожрать за целый день.
— Ты с какого года?
— С тридцать второго.
— Немного меня моложе. Я с двадцать пятого.
— А я думал ты моложе.
— Да, я еще держусь. Я, знаешь, здоровый. А был еще здоровей.
Они выпили по стакану и молча некоторое время жевали хлеб с колбасой, а потом закурили.
— Водитель сказал:
— А я б тебе советовал, раз такое дело, просто к телке закатиться. Не время тебе сейчас в кабак. А такие, знаешь, бывают телки… чтобы тихая, простая, ласковая чтоб была. И отдохнешь тогда.
— Да это бы хорошо, я это знаю, — с трудным вздохом хрипло сказал Леха. — Нельзя мне сейчас раскисать. Дело есть, понимаешь?
— Когда дело, зачем так сильно пьешь?
— Плохое дело, брат, очень.
Водитель сочувственно покивал седеющей головой.
— Запрошлый год мне в обехеесе петлю одевали, тоже я было испугался.
— А чего они тебя?
— Да, я раньше в Трансагенстве был по мебельным делам, и старался особенно-то не запутываться, а все же прилипало помаленьку.

— Я слыхал чего-то. Прикрыли, значит, лавочку? Там кто-то, кажется, и под расстрел пошел? Ну, а ты, как же?
— Тот мужик бил хороший, стал на себя брать, так на него повесили потом, чего и не было. А я что? Я десятая спица. Ободрали, как фраера. Что за двадцать лет насобирал, все отдал, машину продал. Вот гады!
Глазастый с сигаретой во рту долго молчал, соображая что-то.
— А вообще-то, шеф, и они гады, и мы гады. Бот ты говоришь, машина. Да, и хрен бы с ней, с машиной. Человека расстреляли. Он умер. Где он теперь? — он серьезно глянул круглыми глазами своими на водителя.
— Как где?
— Да, где он? Может, он нас сейчас вот — слышит?
— Не, — сказал шофер, — я не верю в это. Он в земле — и все.
— И я не верю, — сказал Глазастый. — Я просто думаю, понимаешь? Надо же думать. Мы же не дураки, а?
Лёха махнул рукой, поудобнее устроился на сидении:
— Все, хорош! Поехали. Всего не переговоришь.
К одиннадцати часам из ресторана «Вечерний» простых посетителей обычно уже выпроваживают. Тогда начинается настоящая работа, настоящее обслуживание.
Ресторан представляет собою стеклянный двухэтажный куб, плотно изнутри занавешенный темными шторами. Поднимаясь по обледенелым ступеням, Глазастый, как раз, и увидел, как молодой коренастый швейцар вытаскивает кого-то, очень пьяного, за шиворот, распахнув тяжелые стеклянные двери. Человек в расстегнутом пальто пролетел вниз мимо и, страшно матерно выругавшись, упал ничком на заснеженный тротуар.
— Трудишься? — весело сказал Лёха швейцару.
— А-а! С ними разговаривать! Добрый вечер Алексей Василич! Как раз сегодня вспоминали вас.
— А где Арон?
— У себя.
Меркулов поднялся на второй этаж и без стука открыл дверь в кабинет. Остановился в дверях, С легким аханьем с дивана вспорхнула огромная, необыкновенно пышная, очень, румяная, роскошная сорокалетняя красавица. Арон Цейтлин, директор ресторана, нисколько не смущаясь некоторым беспорядком своего костюма, закричал со смехом:
— О-ой! Ка-а-акие люди без охраны! — он был маленький, совершенно седой, быстрый, юркий, с блестящими черными глазами, с цепким взглядом из под густых черных бровей.
Арон встал, застегивая белоснежную сорочку, и сказал:
— Ну, ладно, Клавка, хватит придуряться. Давай тащи вина и еще кого-нибудь из девчонок позови, Люську что ли, сейчас напьемся, ради такого гостя. Ты чего Глазастый совсем забыл нас?
— Да, Алексей Василич, мы и то с девчонками вспоминали. Говорим, забыл совсем и не заходит, — затараторила Клавка. Она была зав. производством у Арона Яковлевича Цейтлина в его ресторане. — Говорим, он, наверное, теперь все по «Сказкам» да по «Ивериям», а наш гадюшник ему теперь западло….
— Какой гадюшник? У меня тут не гадюшник, — сказал Цейтлин.
— А мы так банкетный зальчик теперь оформили! — говорила Клавка. — Все, прям, говорят, эксклюзивный ресторан.
— Какой, какой?
— Эксклюзивный. А, Леха, на нас тут проверка такая была, мамочка, я так перепугалася! Депутаты даже приходили из Моссовета, хотела контрольный заказ сделать.
— Прихватили? — спросил Глазастый.
— Меня им прихватить? — сказал Цейтлин. — Меня прихватывать, надо в голове иметь. А когда вместо головы пионерский барабан, тогда меня очень сложно прихватывать.
— Это, прям, был анекдот, — продолжала Клавка. — Лариска только вышла в зал с полным подносом, а Костя, метрдотель, ей кричит, дура, куда ты прешь, это контрольный заказ. Чего ей делать? Так она с понтом споткнулась, и весь поднос полетел на пол. Ха-ха-ха! — залилась она необыкновенно звонким девичьим смехом, словно серебряные колокольчики. Удивительно это звучало при ее мощных формах.
Вдруг Меркулов, как был, в шубе а шапке, сгорбившись опустился на стул посреди комнаты и сипло со стоном проговорил:
— Арон!
— Ничего, ничего, — сказал Арон, — мы тебя сейчас поправим. Мне тут ребята притащили откуда-то два ящика французского вина. Давай теперь попробуем, что такое за пойло. А, говорят, сорокалетнее.
Снова Меркулов тихо сказал:
— Арон!
Сдвинув черные брови, Цейтлин внимательно глянул на него. Живость и острота взгляда исчезла. Теперь на Глазастого глядели просто большие, черные, умные и печальные глаза старого еврея.
— Клавка, ты вот что. Никого сюда не пускай. Принеси нам водки, шашлыков и Боржоми. И все. И сама иди делами занимайся.
Водка, мясо, хлеб и вода. Больше ничего и не надо. Арон заставил Леху раздеться и усадил за стол, сам уселся напротив.

— Ну, что, пить будем?
— Давай, брат!
Выпив большой гонкий хрустальный бокал водки, Глазастый набросится на шашлык, жадно рвал зубами горячее, ароматное мясо. И так с набитым ртом, торопясь и сбиваясь, он коротко пересказал другу свой разговор с майором Громовым.
— Чуешь, чем пахнет?
— Ты ешь, ешь давай, закусывай. Еще водки давай. Ешь, ешь, Леха.
И Леха ел. И еще выпил водки. И снова очистил пару шампуров. И закурил.
— Нет, ты смекаешь, в чем дело?
— Да, я немного в курсе, — сказал Арон. — Кое-что уже болтают по Москве, я слыхал. А чего этот, как его? Этот хозяин-то ваш?
— Кудрявцев.
— Так чего это он такой шустрый оказался? У него голова-то в порядке? Ай, ай! Даже стыдно слушать. А еще такой большой начальник! Ну ладно, Лёха, а ты сам-то, чего имел с этого?
— Имел, Арон. Я в доле был, деньги вкладывал. Да и строил баню, по правде говоря, я.
— Ну, а тогда какие тут еще могут быть вопросы? Начальство идет навстречу…
— На-встре-чу?
И Арон сразу умолк, страдальчески сморщившись, тоскливо, печально глядя черными глазами.
— Они идут навстречу, а я людям как буду в глаза смотреть? Арон молчал.
— Ты мне только ничего не говори.
— Да я ничего и не говорю.
— Вовке скажут, отец — человека продал. Арон молчал, печально глядя.
— Я восемь лет оттянул, никого ни разу не заложил, — медленно говорил Глазастый.
Вдруг Цейтлин вскочил на ноги. Он быстро пробежал по кабинету и остановился перед Глазастым, сунув руки в карманы. Он с бешенством поглядел на Лёху и отборная матерная ругань будто крупный горох запрыгала по комнате вперемежку с тяжеловесными, еврейскими ругательствами.
— Ну, чего ты лаешься-то? — сказал Леха.
— Нет, а потому что ты муть какую-то несешь, аж противно! О ком речь? Это разве человек? Этот Кудрявцев, сволочь партийная, гори он синим пламенем! — кричал Арон. — Нет, ты дай мне поглядеть, как они теперь станут друг дружку жрать, суки позорные! Они привыкли человечиной питаться, так теперь пускай друг друга жрут, а я погляжу. Не подстилайся под него, Глазастый, и Барымова, простягу такого, им не отдавай, чтобы он сидел, а они смеялись. Ты возьми в голову, чего они с ним сделали, с бедолагой, когда он так заговорил, крокодилы! Моего отца в пятьдесят первом забрали и с концами, он был фельдшер, клизмы ставил, за какие грехи его, за что? Мать померла, а меня в детдом, а в пятьдесят втором уж я был на зоне. А ты теперь будешь за него жизнь свою ломать? Нет, пусть он подыхает. Пусть он всегда подыхает и на этом свете, и на том. Пусть ему там черти сделают, чего он здесь людям делал. Пусть его обманут, пусть его замордуют, запугают, пусть его заставят дрянь вот эту по стенам развешивать, — Цейтлин вдруг со злобой сорвал со стены переходящий вымпел Треста столовых и ресторанов.
— За второе место! — говорил он задыхаясь. — В социалистическом соревновании! У-у ….. твою бога душу мать! — он бросил флажок на пол и откинул его носком ботинка.
Меркулов слушал, опершись скулой о кулак.
— И не думай даже, — тяжело дыша, сказал Арон, снова садись за стол и наливая себе водки. — и не думай, и не морочь голову. Все правильно. Да, я ведь знал! — вдруг опять загорелся он, — Ты, веришь, я знал, знал, что доживу, дотяну, когда все это пойдет к черту!
Меркулов ждал, пока Арон выговориться, и когда тот замолчал, он еще долго ничего не говорил.
— Знаешь Арон. Я когда освободился, в Москву приехал, без прописки, голодный, жить негде. В Центральных подрабатывал в гладилке, рубль за поднос костюма. За водкой бегал, за пивом. Проституток пас у «Метрополя». А Катька массажисткой была. Молоденькая совсем девчонка была после медучилища, мать кормить ей надо было. Вот раз офицеры забузили. Она выскакивает из массажной, халат на ней разорванный…
Арон улыбнулся.
— Ну, бригадир там был, Мустафа такой, теперь уж покойник, Царствие Небесное, он ей и говорит: Дура, чего кобенишься? Человек серьезный, полковник. Что от тебя убудет? А она и говорит — понятное дело, девчонка ведь совсем — у него, говорит, у гада, руки потные, не могу. Ну, ребята перепугались и не знают, чего делать. Полковник какой-то попался очень большой, чуть ли не с Генерального штаба. Не дай Бог, попрет в дурь, да в Управление позвонит… А я говорю, чего их бояться? Захожу к нему. Он сидит голый на массажном столе, жидкий, жирный такой. Я ему и говорю: Ты чего, сволочь, девку трогаешь? Говорю, я тебе глотку сейчас зубами прокушу и всю кровь твою поганую выпью. Мне, говорю, терять уже нечего.
Арон улыбался этому рассказу, а глаза его были печальны.
— После Катька раз подходит ко мне во дворе, спрашивает: А если б он легавых вызвал, куда б ты делся, да еще без прописки? И нисколько, спрашивает, не страшно тебе было? Нет, я говорю, во мне страха нет совсем. Злость есть, а страха нету, и все. Уж такой я человек.
Глазастый улыбался, навалившись на стол широкой грудью, с повлажневшими, оттаявшими синими глазами, и тихо покачивал захмелевшей, кудрявой, седой головой.
— Катька меня тогда спрашивает: Что ж, в тебе одна злость? Нет, говорю, если я кого полюблю, так это надолго, и за того человека меня, хоть режь на куски. Она спрашивает: А пить бросишь? Брошу, говорю. Тогда она и говорит: Приходи ко мне жить. Э-эх! Как жили-то… Мать у ней больная была, ночами не спит. Бывало, прижму ее ночью, а шевельнуться нельзя — услышит старуха. Так, веришь, Катька раз мне ладонь прокусила насквозь. Крепко любила меня. А теперь что? На старости лет окажусь подлецом? Если он сволочь, так и мне быть сволочью?
— Ты учти, — сказал Арон, — что было, то прошло. Было время, была кодла, были воры, был закон. А теперь другое время.
— Так что? Надо быть скотом?
— А воры, что они были, не скоты?
— А я вот не был скотом. Да ты пошли, Арон, ведь это же — удавка. Намотают срок все равно. Ты думаешь, я Громову поверил, что он меня свидетелем проведет?

— А вот здесь уже надо подумать, — сказал Арон, вставая из-за стола. — Нудно кое-где позондировать и поговорить кое с кем. Можно попросить кое-кого. А можно кое-кого и припугнуть. Ты говоришь, в Комитет могут дело передать? Пускай. А у меня, как раз, там есть очень хорошие ребята свои. Не, это не страшно. Са-авсем не страшно.
Но Глазастый упрямо покачивал головой, глядя, в лицо другу круглыми глазами.
— Сам же ты говорил, что они все гады, что путаться с ними нельзя.
— Что путаться нельзя, этого я не говорил, это тебе кто-то другой сказал. Я тебе сказал, что их жалеть не надо. Настоящего человека они замарать не могут. Ты будь чистым вот здесь, — он стукнул себя в грудь. — Ты в душу к себе никого их не пускай. А на все это ихнее жлобство ты гляди спокойно. Если сами они себя губят, сами себя пропивают, позорят — плюнь на них, и все. Ты не виноват.
— Скажи, Арон, — вдруг спросил Глазастый, — ты вот в церкви когда был?
— Я? В церкви? Да ты что, Леха?
— А-а-а, ну не в церкви. В синагоге — был?
— А как же. Ведь когда отец был жив, у нас в доме было очень строго насчет этого. И посты соблюдали, и все прочее.
— А твой отец, он что делал в синагоге?
— Тору читал, вроде Библии вашей.
— Он был фельдшер, в Бога веровал. Они его грохнули. Кто он был-то, вот я никак не пойму чего!
— Арон взъерошил седые волосы:
— Ха, ты скажешь тоже! Мой отец был аид настоящий. Человек он был!
— А ты?
— А хрен меня знает, кто я. А ты кто? Ну, я халдей.
— Ну, кто я? Я русский человек….
Арон разлил водку в фужеры:
— Брось, Глазастый, — махнул он рукой. — Какой ты русский? Пропали мы тут все.
С потным багровым, кровью налитым липом Глазастый тяжело поводил страшными глазами.
— Нет, — сказал он, — нет, нет! Арон, а когда мы умрем, тогда что?
— А зачем умирать? Я умирать не собираюсь. Надо жить, Леха, дорогой, жить! Я вот никогда не умру!
— Умрешь, Арон, — сказал Глазастый. — И ты умрешь, и я умру. Они долго молчали. Меркулов мучительно что-то соображал.
— Знаешь что? — снова начал Арон. — Ты давай-ка соберись. Соберись. Вот немного еще выпьем и бай-бай, нах-хаус. А завтра, как раз Воскресение, я прямо по домашним телефонам кое-кого обзвоню, да заеду к своему юристу. Я — не я буду, если мы это дело не утрясем. Не бойся, не дадим тебя в обиду, Леха, друг. Только уж ты давай мозги не пудри себе и людям и не делай ерунды. И все будет нормально.
— Чтоб я так жил, — с улыбкой добавил он, выговаривая на еврейский манер с характерным жестом быстрой руки.
Но пока он это говорил, что-то изменилось в Меркулове, в лице его. Глаза его снова стали холодными, твердыми, синими и открыто, широко, зорко смотрели вперед. Он шумно отфыркиваясь умылся у раковины, растер лицо полотенцем. Подошел к Цейтлину, положил тяжелую руку ему на плечо.
— Арон, мне нужны деньги.
— Сколько? — Арон изогнул густую черную бровь. Меркулов пожал плечами.
— Много надо, Арон.
— Постой, ты чего это придумал?
Глазастый не отвечая грустно глядел в лицо другу.
Стерегите, как хо-ти-и-те.
Все равно я у-бе-гу-у!
А я конвойного за-ре-е-жу-у….
— Ну, ладно, ты с ума-то не сходи. Глупостей не надо. Лёха!
— Меня не будет, — сказал Леха, — бабки получишь со старухи моей.
— Ну, само собой. Как тебя не будет, я сразу в глотку ей вцеплюсь за бабки. Про это ты не думай. Только я тебе советую глупости этой не делать.
— Нет, — сказал Глазастый.
— До завтра погодишь? — со вздохом спросил Арон.
— Нет. В эту ночь нужно. Найди. ..
— Возьму из выручки. Но это ж не деньги. Бумага. Я тебе немного еще зелененьких дам. Только я тебе не советую…
— Нет, — сказал Леха.
Цейтлин забегал по кабинету, отчаянно жестикулируя:
— Ай, ай, беда, беда! Ну что за подлая жизнь такая! Вот беда! Катьке, Катьке надо позвонить, а? Может, позвоним Катюше? Молчал Глазастый.
— Ну что ты будешь делать, а? А где Вовка? Где эта сволочь сопливая? Найти его надо!
Арон бранился по-русски и по-еврейски, и мелькали его быстрые руки, и проклятия, и жалобы бессвязно вырывались у него.
— Дура! Дверь закрой! — заорал он на Клавку. — Что делать? Что делать?
— Арон, — сказал Меркулов. — Брось, Арон. Брось.
— Лёха, я тебя прошу….
— Брось, браг.
Арон сказал:
— Вовку я твоего найду л в порядок его приведу, чтобы он за старухой смотрел, как надо.
— Зря, — махнул рукой Глазастый. — Трепло он вырос какое-то.
— А я бы так не сказал. Он парень молодец, отчаянный.
— Дурак, с цыганами спутался. Пьяница и дурак.
— Никогда цыгане пьяницу и дурака в дело не возьмут. Не бойся.
— Он сядет.
— Леха, милый, — сказал Арон, — какие мы, такие и дети. На кого жаловаться?
Торопясь и нервничая, Цейтлин несколько раз принимался пересчитывать деньги и сбивался.
— Значит, что нужно-то еще? Что Катерине Сергеевне-то пережать?
Меркулов попытался улыбнуться. Эта улыбка должна была быть ласковой и тихой. На его лице она не получилась. Просто он как-то по-бабьи скривился жалостно, подпершись рукой, и проговорил:
— Ты ей скажи, пусть не обижается. И скажи, я не пропаду. Скажи, что в жизни будет, того никто не знает. Все ведь может быть. Может еще… Что будет, то и будет.
Он помолчал, не зная, что еще сказать. Он чувствовал что-то такое, чего не мог высказать словами. И только повторил:
— Что будет, то и будет. Потом он сказал:
— Вовку жалко.
— Не бойся, — сказал Арон. — Ему девятнадцать лет.
— Слушай, он примерно может сообразить, куда я кинусь. Не дай бог, понесет его меня искать. Не пускай его. Пусть с матерью сидит.
— Я понял.
— Да чтоб Катька еще глупости какой не придумала про меня. Кроме нее у Господа Бога для меня баб уже на свете нету. Так и скажи.
Арон махнул рукой и засмеялся. Он вдруг цепко маленькими сильными руками схватил Глазастого за плечи:
— А бабы здесь, как ты смоешься, демонстрацию устроят. На Манежной площади. Ха-ха-ха! Ну, веселей, Лёха! Что делаешь — делай. Вот кто так сказал? Не знаешь, товарищ директор?
— Ленин что ли?
— Ха-ха-ха! Малограмотный ты, Меркулов, а в России дуракам — счастье. Жить легче.
— Сталин что ли?
— Не Ленин и не Сталин. Это, брат, Иисус Христос сказал. Давай-ка еще выпьем.
— Правильно сказал.
— Так это он кому сказал? Ведь это Он Иуде сказал, который его продал.
— Зачем же Он ему так сказал?
— Вот уж сколько лет никто понять не может. Да разве вас поймешь русских? Вас не поймешь. Все у вас наоборот.
— Зато мы все можем.
— Нет, Леха, не все вы можете, — серьезно проговорит Арон. — Вы спокойно жить не можете. И другим всегда от вас покоя нету. Ладно! Пей, Лёха, друг! Прощай! Что-чего если — дай знать. Всегда тебя помню.
Арон поднял фужер водки и громко сказал:
— Лехаим! — и одним залпом опрокинул фужер. — Все!

— Куда летим? — весело спросил таксист, видно любитель поговорить с клиентом.
— А знаешь, как в том старом анекдоте: Накупим на миллион рублей фанеры и улетим к такой-то матери!
— Ну, и правильно, — сказал таксист. — Пора уже. Надоело это все. А там чего у такой-то матери? Хоть по сто грамм-то наливают?
— На секунду осветив лицо зажигалкой, затягиваясь ароматной сигаретой, неторопясь, ответил ему Глазастый:
— У такой-то матери, там, как в Греции, все есть. Наверное, и по сто грамм наливают. — А потом, усмехнувшись, добавил:
— А может быть там и, вообще, ничего нет. Прилетим — посмотрим.
Притихшие после маетного дня огромные залы аэропорта были освещены мертвым неоновым светом. Мертво вповалку спали замученные люди на креслах, на узлах, на полу. Ни один буфет не работал. Начинала уже побаливать голова, в горле пересыхало. Меркулов поманил пальцем старика, который тащил моечную машину, заплетаясь ногами в перепутанном кабеле. Бросив машину, тот подошел, критически оглядывая Глазастого. У старика мятая форменная аэрофлотовская фуражка была лихо сбита на затылок.
— Чего это, батя, у вас тишина такал, не торгуете ничем? Старик прищурил смеющиеся глаза:
— Умные которые, те, понимаешь, спят. Бремя ночное. Ну… а дураки, если с головой, так, чего надо, и ночью достанут.
— А дураки с головой бывают?
— Еще как бывают.
Меркулов вытащил из бумажника пятьдесят рублей.
— Вот как раз я из таких. Ты, папаша, нарисуй-ка мне бутылку водки и чего-нибудь закусить. И вместе выпьем. И поговорим об деле одном.
— Годится. Только менту налить придется.
— Менту?
— Да ты не бойся. Это зять мой. Он бухает, понимаешь? Его дежурство, а у него после вчерашнего бестолковка отваливается.
Милиционер, действительно, выглядел неважно.
— Ну что, начальник, лечиться будем?
— Надо поправиться, — сказал сержант, выговаривая на «о».
— Из каких мест сам-то?
— Из-под Горького.
— Ты бы хоть побрился, не дай Бог, проверят. Сержант только рукой махнул.
— А-а! Ну их…
В раздевалке, куда их привел старик, они сели за столик, сдвинув в сторону объедки, окурки и костяшки домино. Старик постелил газету и разложил на ней вареные яйла, две очищенные луковицы, сало, соленые огурцы.
— Все домашнее, — сказал он. — Недавно в деревню ездил к брату.
— А из каких краёв-то?
— Из под Горького. Да я с этим вот из одной деревни, — кивнул старик на сержанта. — С его отцом соседями были.
— А по говору не скажешь.
— Ну, гак я, как ушел в сорок третьем году, так уж домой не вернулся. Привык к Москве. А этот вот женился на дочке моей, — он разлил по стаканам. — Женился, а работать толком не может. Его ребята здесь без стольника не уходят домой никогда, а он вишь чего придумал, водку жрать. Здесь, милок, этим никого не удивишь.
Молодой парень в милицейской форме, выпив стакан, вдруг зарумянился и поглядел на собутыльников голубыми и совершенно сумасшедшими глазами.
— В деревне было лучше, — вдруг сказал он. — Там я сам себе… себе сам был хозяин. Даже стали телят давать на откорм и косить разрешают, сколько хочешь.
— Давай, давай, ехай туда, заводи хозяйство. Они тебе покажут кузькину мать! Вот хотя бы у человека спроси.
Глазастый с сомнением покачал головой:
— Конечно рискованное дело. Отберут все снова.
— Та-ак, папаша, — полез к Лёхе парень, — а вот ты, например, за Горбачева или за Ельцина?
— Я сам за себя.
Милиционер вдруг поднялся на ноги:
— Та-ак. А ваши документы разрешите посмотреть.
Не дожидаясь продолжения этой глупости, старик внезапно бросился к своему несчастному зятю и молчком вытолкал его взашей из комнаты.
— Слушай, — сказал Лёха, — а он там, в зале беды не наделает?
— Не, он смирный. Чистый телёнок.
Теленок, подумал Глазастый, эх ты бедный теленок среди волков. Ему вдруг стало жаль этого парня. И от этого совсем стало пасмурно и скверно на душе.
Куда ты прешь, дурак, тебя же выловят, как щенка. А может и не станут искать? Нет, ты у них завязан в деле…. Глазастый думал, а старик непрерывно что-то ему говорил.
-… вроде я этого кинул грузина. Я говорю, во-первых, я его не обслуживал, а просто стоял с ним и разговаривал насчет водки, а у меня водки не бывает, я этим не занимаюсь. А я никакого чемодана в глаза не видал. Вижу человек упакованный, я и подошел, думал, может чего надо….
— Батя, давай разливай водку, допьем да я пойду, — сказал Глазастый.
— Ты, вообще-то, куда летишь? — спросил старик, опрокинув стакан.
— К такой-то матери.
— Понятно, — быстро сказал старик. — А если проще?
— До Владивостока.
— Пешком пойдешь или как?
— В том-то и проблема.
— Давай бабки и здесь посиди.

Огромный лайнер летел в сплошных облаках уже несколько часов, и пассажиры дремали или сонно переговаривались. Рядом с Меркуловым оказался круглолицый добродушный толстяк, который несколько раз пытался завязать разговор, а потом спросил:
— Вы, собственно, до Владивостока? Или еще дальше?
— Ещё дальше, — сказал Меркулов. — Помните старый анекдот: В одном колхозе откопали на огороде горшок с золотыми монетами на миллион рублей. Ну, собирают собрание. Что, товарищи, будем делать с эдакими деньгами? Ну, там говорят, клуб отремонтировать, коровник… Парторг говорит, да вы толковое предлагайте, денег же много. Тогда встает дядя Вася, сторож, и говорит: Предлагаю, товарищи, давайте накупим на миллион рублей фанеры, построим ероплан и улетим к такой-то матери.
Толстяк весело рассмеялся. Но через несколько минут и он задремал. В иллюминаторе была сплошная серая муть. Двигатели ровно гудели. Стал дремать и Лёха. В это время, в дальнем конце салона показалась стюардесса. Она шла легкой упругой молодой походкой, даже будто слегка пританцовывая. И пилотка аэрофлотовская, как положено, с форсом сбита была чуть на бок. Но чем ближе она подходила, тем все шире открывал свои круглые глаза Лёха Меркулов, глядя навстречу врагу.
Это была страшная одноглазая старуха. Один глаз у нее был прикрыт бельмом, а другой здоровый слезился и косил. Из беззубого рта вылезало что-то вроде желтого безобразного клыка. Она подошла к Лёхе поближе и молча поманила его пальцем. И он пошел за ней. Они зашли в маленький тамбур, где у стюардесс располагается все их хозяйство. Старуха налила стакан водки. Заглядывая косым своим влажным взглядом в глаза Меркулова, она спросила:
— Леха, махнешь?
— Выпью, — автоматически откликнулся он.
Когда он выпил, старуха положила ему на плечо свою руку, похожую на птичью лапу.
— Вот ты и прилетел.

КОНЕЦ

(опуб. 28 мая 2005)

путешествие в десятый век

Когда я проснулся, в многочисленных дырах наспех увязанного шалаша светило синее, ясное небо. Фа не было. И я услышал многие голоса рядом, топот копыт, запах дыма, мяса, которое жарили на огне. И, сильно встревоженный, я выскочил с топором.

Дремучий бор, тесным строем вековых сосен спускаясь по крутому склону к берегу, чуть шумел, волнуемый лёгким утренним ветром, блестел изумрудной хвоей и смолистыми, будто золотом подёрнутыми стволами. И весь этот юный мир был промыт ледяной утренней росой и улыбался небесам  и солнцу. Неподалёку, на ровной травяной поляне, усыпанной жёлтыми огоньками одуванчиков, жарко пылали костры. Добрая туша оленя, целиком насаженная на вертел, поворачивалась над огнём сразу четырьмя парами крепких мускулистых рук.

Заткнул я за спину топор и вздохнул с облегчением. Фа я нигде не увидел, но люди, которые пришли – это были те, кого я ждал уже третьи сутки – вольные литвины. Сам предводитель их по имени Рокрас сидел у костра и правил куском твёрдой кожи лезвие короткого греческого меча.

— Вы только посмотрите, кто проснулся! Клянусь высохшими костями Владычицы курганов! Торжественно и одновременно с насмешкой произнёс он. — Крепко же спал ты. Стареешь? Да тебя можно было голыми руками брать, Беглый! Что это с тобой? Мухомора опился?

— Не говори таких слов, беду накличешь. Разве ты гнева духов не боишься, Рокрас?

— Я боюсь живых людей. Что мне бояться духов? Что они мне сделают? Эта Владычица, что у меня отберёт? Княжеские люди уже отобрали всё. Благо, хоть голова осталась на плечах. Мир тебе!

— Мир тебе, Рокрас-вождь. А может Владычица заступилась бы за тебя перед проклятыми пожирателями чужого хлеба? А спутника моего не видел ты?

Он положил широкую ладонь на полированный клинок и ласково провёл по гладкой стали:

— Вот мой заступник. Некому больше заступиться за бедного лесовика. Спутник твой? Плохо ты смотришь за ним. Он пошёл купаться на реку.

Этот Рокрас был вождь ватаги вольных людей. Бежали они в лес от грабежей и непомерных поборов из сёл по берегам реки, именуемой этими людьми Москвой. Лет сорока, высокий, как все литвины, широкогрудый, крепкий и ловкий в движениях. Его длинные рыжие волосы, почти до пояса рассыпались из-под шапки по плечам и широкой спине. Настоящий косматый жмудин. И он был очень весёлый человек,  шутник. Он со смехом надвинул меховую шапку на глаза:

— Ты славного спутника себе подобрал на этот раз. Мои молодцы хотели с ним идти искупаться, а он стал грозить ножом. Так, с ножом, наверное, и в воду полез. Да ты оставь топор в покое. Никакой беды с твоим спутником не будет у меня. Уж я не велел никому ходить за ним. Но ты хочешь рысь дёрнуть за усы, Беглый, если с таким спутником собрался к йомсвикингам, к самому Эрику Железные руки. А помимо него, к данам ты сейчас не попадёшь. Никому другому, кроме Эрика, не поверит Кнуд Великий. Тебе нужна грамота от Эрика, а он девки у себя на Борнхольме не потерпит. У меня и то все сразу поняли кто это. Очень заметно. Отрежь ей, хотя бы волосы, шапка ведь не лезет ей бедной на голову, а славяне так волос никогда не отпускают. Говорит же она так, что славянку слышно за конный переход. Ну, это дело твоё. Отведай дикого мёду. Перебродил он в самую меру и сердце веселит, а в голову не бьёт и ног не отнимает. Сейчас принесут мяса.

Фа, поднималась по косогору и помахала мне рукой. Чёрт возьми! Мужская одежда была её очень к лицу, но как же я, глупец, понадеялся, что в ней девушку не распознают?

— Хорошо искупалась? Узнали тебя, Фа. Не горюй. Никто тебя не тронет. Садись к костру и познакомься с другом моим. Его зовут Рокрас. Он во главе этих лесных бойцов, и даст нам лошадей и людей, которые проведут нас до прусского берега моря.

— Выпей лесного мёду, госпожа, — сказал Рокрас, с улыбкой сбив шапку на затылок. – Мёд согревает, а вода студёная. Ты расскажи мне о стране, откуда привёл тебя Беглый. И расскажи, чего ты ищешь в наших краях, а то он что-то больно мудреное мне рассказывал. Многих он приводил сюда, и все смотрят и дивятся. Чему вы дивитесь все? Или живёте не, как мы? Солнце у вас не на Востоке встаёт?

— Скажите, пожалуйста, а как река называется, в которой я сейчас искупалась? – спросила Фа. – Вот, мне Беглый сказал, а я всё не верю.

— Река Москва.

— Да. Действительно, мы издалека пришли, — сказала Фа, растерянно оглянувшись вокруг. – Из такого далека….

— Говорю тебе, Рокрас, невозможно тебе рассказать об этом. Ведь я и сам не верю.

— Баснями вы потчуете меня, — сказал литвин. — Я знаю, что это купеческие дела. И мне с моей лесной головой не понять тут ничего. Но я не обижаюсь. Купцам в такие тревожные времена надо крепко язык за зубами держать.

Пришёл громадный парень с деревянным блюдом жареной оленины. Мы ели дымящееся обжигающее мясо, разрывая его руками. И заедали листьями дикого чеснока. И запивали мёдом.

— Жаль мне Вукста-князя, — сказал я. – Я ведь с ним ходил отбивать ему в жёны булгарскую царевну. Много лет прошло с тех пор, как мы воевали там. Храбрый и добрый воевода был! И красавицу эту он увёз к себе в леса, и выкупа не дал за неё. Он сказал хану булгарскому: «Головы павших воинов моих – калым за неё». Расскажи мне, кто погубил его, и кто прекрасную эту женщину, мать его детей, убил, чтоб я в памяти зарубку сделал. Мне говорили, что он не в честном бою голову сложил.

— Многие сделали в памяти зарубку. Сделай и ты. Кто-нибудь отомстит, если вечные небеса помогут. Тебе передали святую правду. Слушай, Беглый. Старый Вукст для тебя, вечного шатуна, просто товарищ былых походов. А здесь народ молился на него. Он был правитель мудрый, не своекорыстный и милосердный. А его племянник, старшего брата сын, по имени Богоз, заманил его на охоте в ловушку и со своими людьми изрубил малую охрану, а его самого за руки и ноги к верхушкам четырёх берёз привязать велел. И он теперь сам княжит по всему течению Москвы. И к Булгарам послов шлёт, и в великий город Итиль, и к славянским князьям. Даже греки его величали князем. Он много силы собрал, хотя люди у него наёмные, чужие, много степняков, есть и викинги, и франки, всякий сброд, что по земле идёт с мечом — за чужим куском охотники. Ты завтра уходишь, и я, как обещал, дам тебе людей. А лучше б тебе остаться здесь. Чести больше. И с тобой мне было б спокойней. Я тебе привык верить. Убей, не пойму, что тебе делать в  королевстве данов. А здесь будет война за волю. Весь народ хочет за славного Вукста отомстить его коварным родичам. У меня тут пятьдесят тысяч человек, уже вооружённых, и обоз со всем, что потребует битва. И люди собираются толпами. Злодей такого войска не имеет. Оставайся.

— Кто ж войско поведёт? – спросил я.

Рокрас опустил глаза, а кровь ударила ему в лицо, будто юной невесте.

— Смеяться будешь? Я поведу. Меня народ хочет!

— Я бы пошёл с тобой. Да, видишь ли, девице этой я обещал показать дворец Синезубого, она хочет поговорить с этим великим человеком. Ведь я веду этих людей, куда они хотят, а не куда мне угодно.

— Много платят?

— Кто платит, и немало. А кто честь мне оказывает, а это денег дороже.

— Понимаю, — некоторое время литвин молчал и поглядывал на Фа. Потом сказал. – Оставайся здесь, госпожа. У Кнуда короля пируют дни и ночи – что за диковина? А здесь увидишь, как люди волю добывают себе. Коли уж ты так любопытна — на бесстрашных витязей в поле лучше любоваться, чем за столом, где они обожрались мяса и пива опились.

К костру подошёл малого, будто отрок, роста, очень бедно одетый, ничем, кроме простого ножа за поясом не вооружённый горбун с бледным и светлым лицом, которое так поражало живою мыслью, что раз глянув ему в глаза человек иногда задумывался на долгие дни. Его звали Гозыль. Он сел рядом с Рокрасом и, взявши из огня уголек, стал молча перекатывать его в ладонях.

— Что нового? – спросил Рокрас.

— Большой Ворзор со своими людьми захватил на реке ладьи с товарами и рабами. Сюда их гонят. Сейчас они  покажутся из-за излучины, — он протянул руку и указал туда, где река поворачивала на Юг. – Мир тебе, Беглый.

— Мир тебе. Ты Гозыль, как всегда, с тревогою и дурной вестью, — сказал я.

— Что мне делать, когда эти люди суетны и торопливы, будто стайка щеглов, летящая прямо в сеть.

Рокрас с досадой крякнул:

— Чьи ладьи?

— Великого Новгорода ладьи. Эти бесноватые изрубили там десятка два человек, и среди них знатный гость, а может и боярин — он золотой пояс носил. Это беда. Нам славяне не простят. А у Богоза с Новгородом добрый мир, ему вече сулило всякие милости.

— Пей мёд, премудрый Гозыль, — сказал Рокрас. – Это незадача, какие бывают на войне, и нет в том никакого дива. Коли золотой пояс убит, поздно теперь и добро возвращать. Но Большой Ворзор привёл мне пятнадцать тысяч добрых молодцев, исправно вооружённых и со своим обозом. Конечно, он разбойник, кто спорит? Но он человек, к войне привычный, а мы все здесь только на лесную дичь охотники. Мне его совет дороже войска. Я его корить бы не стал. А твой совет?

— Пошли в Новгород всё, что взяли, ещё добавь почётных даров и грамоту с повинной. Если они двинут сюда дружину свою, встанем меж двух огней.

— Не с руки мне и с Ворзором поссориться.

Я посмотрел на Фа. Она молча слушала, глядя на этих людей. Потом она посмотрела на меня.

— Фа, что ты скажешь на это?

— Нет совсем у меня ратных людей. Ворзор ратник добрый, — сказал мне Рокрас. — И тебя мне жаль отпускать, — он обратился к Фа. – Что ты скажешь на всё это, госпожа? Ты совсем молода, и повидаешь ещё белый свет, коли будет на то небесная воля. А благородный спутник твой сделал бы здесь доброе дело, помог бы бедным смердам биться за благословенную волю – нет ведь ничего дороже воли, она хлеб неимущих, госпожа.

— Конечно, мы останемся, — сказала Фа. – Но, знаете что…. Мне очень жаль, но я должна предупредить вас, Рокрас. Рано или поздно, вы проиграете эту войну. Все такие войны проиграны заранее. Понимаете?

— О, премудрая дева, говоришь ты святую правду на все времена, — сказал, вдруг загораясь глазами, Гозыль. – Но есть другая правда. Она в том, что в это миг, когда сейчас говорю с тобою, я свободен. Дорого стоят эти мгновения.

— Понимаю…. Нет, пожалуй, не вполне я это понимаю. Но мы остаёмся. Вы мне дадите оружие? Этот нож не годится, он очень маленький.

Мы улыбнулись – все трое.

— У меня есть знатный топорик. Такими бьются карпатские ляхи, и мадьяры, и горцы, что себя гуцулами именуют. Будь осторожна, госпожа. С виду только он детскую цацку напоминает. Этим топориком можно шлем ромейской стали разрубить, будто он берестяной. И его можно кидать в цель, но здесь у нас никто этого не умеет. И я дам тебе диковинный греческий шлем с гребнем – весь он вызолочен и сияет, будто солнце поутру. Есть и кольчуга тебе по мерке, да, боюсь, тяжело тебе будет носить её. Лучше возьми кожаный доспех. Время есть – сам я пойду с тобой в обоз и выберу всё, чтоб ты красовалась перед войском, как валькирия свенская, врагу на страх! В седле ты держишься?

— Не знаю. Я никогда не каталась верхом на лошади.

— Да это не беда. Я дам тебе смирную кобылицу, а Беглый выберет нескольких молодцов тебе в охрану. Завтра поутру мы выступим, а к полудню атакуем лагерь врага. А вот и бесстрашный Ворзор! Ты погляди, Беглый, что делает с человеком вольная жизнь. Он был когда-то ловчим у богатого владетеля Жискайла. Потерял на охоте сокола, а тот отослал его за это жернова вместе с бабами крутить. И его объедками с господской кухни кормили. Пять лет он ходил, будто убитый. И головы не подымал никогда, в глаза прохожему глянуть боялся. А теперь – погляди!

Четыре богатых ладьи, каждая с фигурой морской девы дивной резьбы на носу, уже причалили к берегу. Увешанные оружием молодцы с весёлыми выкриками выгоняли на сушу оборванных рабов в деревянных колодках на ногах. Огромного роста очень красивый человек в посеребрённой кольчуге, шлеме, при мече в ножнах, изукрашенных самоцветами стоял и смотрел, как несчастные рабы собираются перед ним в гурт, глядя на него испуганно и безнадежно.

— Люди добрые! – сказал Ворзор. – Вы у вольных лесовиков. Нет отсюда выдачи — ни по злому господскому закону, ни за выкуп. Сейчас вам колодки собьют, а вы больше в них не попадайте. Вас накормят. Отоспитесь и думайте. Кто захочет, вступай в войско, которое уже завтра будет за волю биться с княжеской дружиной. А кто не захочет, получит котомку с хлебом и может уходить, куда глаза глядят. Мы не приневоливаем никого.

Он подошёл к костру.

— Мир вам! Добрые вести, Рокрас-вождь. Две ладьи полны мельничного помола пшеничной муки в мешках. Такого запасу нам хватит до морозов.  И есть ещё много золота — в украшениях, оружии и утвари. Полно тканей дорогих. Сотня бочек с вином из франкской стороны.  Много ценного добра. Как дождёмся хазарских купцов, не один мешок монет отдадут они за всё это.

Он сел к костру, взял чашу и налил мёда из кувшина.

— Ворзор, — сказал горбун. – Что нам теперь делать? И как ты думаешь, что будет новгородское вече говорить, когда донесут им про это дело? Зачем ты убил боярина? Да и зачем нам суда купеческие грабить по реке, ведь мы не разбойники, а бьёмся за волю.

— О-о-о! Оставь это, Гозыль. Пустые слова. Торговые суда на реке – добыча всякого, у кого меч в руке. Так от веку повелось. А боярина убили – он ведь насмерть бился, добрая память о храбреце, а поделать мне тут было нечего. И так уж я потерял шестерых человек. Стал бы много думать – они б ушли, и не догнать. Расскажи мне Рокрас о гостях своих. Это Беглый, я много слышал, а не понял ничего, — он улыбался так, что трудно было не улыбнуться в ответ, и пристально глянул синими, блестящими глазами в лицо Фа. – А с ним молодой воин из дальнего далека….

— Мир тебе, Ворзор, — сказал я. – Кто о тебе не слышал? Слухом этим полнится земля. Но ты, конечно, уже заметил, что это не воин, а девица, которую я неудачно переодел. Легко её узнать.

— Это дело не моё. Скажу, однако, что ты в опасные края возишь за собою молодых девиц. Как бы ей здесь в такое место не попасть, где её за ногу, привяжут к шатровому столбу, как павлина. Ведь такое сокровище стоит и крови и золота.

— Мою голову сперва добыть придётся, а это дело трудное, Ворзор. Но меня Рокрас звал на помощь, и накануне битвы мы с тобою не станем свару затевать из-за пустого дела. Ты слышал обо мне и, наверное, знаешь, что я девицами не торгую, разве кто посватается к ней…. да больно далеко сватов засылать, — проговорил я. – Ты на меня не прогневайся, но, как мы с тобою завтра будем биться плечо к плечу, скажу тебе, что в такой войне понапрасну ты задел новгородцев. Они не раз против князей стояли за вольницу, потому что им князья, что в горле кость. А ты отрезал дорогу эту. Не разумно. Лучше было послать туда человека хитроумного, как Гозыль, и просить подмоги против Богоза.

— А-а-а! Друзья мои…, — сказал Ворзор. – Леший вас тут разберёт. Ну, мне голову рубите, а я устоять не мог, когда такое добро мимо проплывало, он белозубо улыбался.

И мы все посмотрели на него. Это был сорокалетний полный сил, отваги и дерзости человек, и невозможно было думать о нём плохо. И никто из нас не подумал плохого о нём, а все улыбнулись ему в ответ. Такова уж судьба таких людей – любят их и за добро и за зло.

 

 

(26 мая 2005)

Человек, который живёт вечно (фрагменты)

Человек, который живёт вечно

 

 

(2005, 9 – 11 мая)

Возраста своего я не знаю, потому что в годы моего детства и юности люди нашего племени ещё не умели складывать большие числа из малых. Считали по пальцам на руках. Длинное же время считали по суровым и мягким зимам, которые в те времена ещё правильно чередовались на нашем, северном берегу Великого Моря. На каждые три злых зимы приходилось, как правило, две добрых и это была череда. И никто ещё не додумался сосчитать смены молодых и старых лун в небе, а затем образовать из них годовой круг. Человеческая жизнь от рождения до смерти, если только он не слишком заживался на белом свете, или в море не погибал, или на охоте, или его кто-нибудь не убивал – такая счастливая жизнь укладывалась в десять или двенадцать черёд. Мне известно, что за четыре череды до моего рождения один человек, его имени я не помню, нанизал на длинный конский волос множество ракушек, у каждой из которых было своё место, и сумел сосчитать количество рыбы, необходимое всему племени для того, чтобы дотянуть до весенней путины. И он придумал считать добытую рыбу полными лодками. Это было очень просто. Лодка полна уловом, но ещё не может затонуть при спокойной воде. Таких лодок, особенно, если минувшей зимой охота была неудачна, обязательно должно было быть заготовлено к ураганам грядущей зимы не меньше, чем у пяти человек пальцев на руках. При этом он точно учёл, насколько живая, только что добытая рыба тяжелей и крупней рыбы, уже готовой, провяленной на совесть и насколько больше готовой рыбы вмещается в лодку. Этот человек был мудрецом. Умер он, однако, в голодную череду, на которую всего одна добрая зима пришлась вместо двух. Умер, потому что его никто не стал кормить. Потом люди вспоминали о нём со слезами, да поздно было.

Когда от моего рождения на свет прошло три череды я должен был стать мужчиной. Все люди нашего селения собрались на берегу, и там мои ровесники соревновались в плавании, борьбе, беге, скачке верхом, гребле, метании копья и стрельбе из лука. А потом каждый подбегал к той девушке, которая нравилась ему и, как она ни отбивалась, должен был утащить её в лес, а там сделать своей женой. Если же какая-нибудь девушка нравилась сразу нескольким парням, за неё нужно было биться. Если в такой схватке парень погибал, хотя и бились без оружия, не принято было горевать. Ему невеста уготована в селениях добрых духов. А если случалось, что кого-то просто калечили – племя должно было кормить его до конца дней – только это правило никогда взаправду не исполнялось, и человек всю жизнь питался объедками. Но сильнее меня среди молодых не было у нас никого, поэтому к той девушке, которая мне нравилась, а все знали её, никто не подошёл, и она быстро убежала от меня туда, где мы уж давно договорились встретиться с ней. И у нас с Соли не было в тот день любовного поединка, потому что она давно была моей. Просто мы убежали в лес и там любили друг друга, совсем ни от кого не таясь, и не вздрагивали, замирая от треска каждого сучка или шороха листвы. Да, так звали её, Соли – солнечный зайчик, а меня тогда звали Тортогай – быстрый камень. Когда мы обнимались с ней в тот день во влажной траве, в тени густых зарослей, она шепнула мне, что сейчас – так показалось ей – в её чреве зародилась новая жизнь. А, возможно, она ошиблась. С того дня мы уже никогда не виделись.

Когда мы медленно шли в сторону селения, уже темнело, и нам послышался сперва смутный, тревожный гомон и дальние крики. Эти крики всё усиливались. Теперь мы ясно различали, как тонко голосят женщины и яростно рычат мужчины. И ещё топот конских копыт, подкованных, какие бывают у настоящего войска. И скрежет железа. И свист стрел. И мы остановились.

— Я пойду туда, а ты останешься здесь, пока битва не будет окончена. Выйдешь к дому только тогда, когда враги будут перебиты или уйдут.

— Но я не хочу оставлять тебя.

— И я не хочу, Соли, золотая моя. Но я должен биться за племя, чтобы тот, кто только что получил от меня жизнь, мог бы меня не стыдиться. А ты должна его сохранить, чтоб он продолжал наш род, буду ли я жив или умру. Я хочу, чтобы это был мальчик. Но если это будет девочка, я всё равно уже люблю её. Я знаю, что она будет похожа на тебя.

Когда я выбежал на берег, битва уже заканчивалась. Врагов было очень много, они пришли на огромной лодке с широким парусом прямым, двумя косыми парусами и четырьмя рядами длинных вёсел. Все эти люди были хорошо вооружены. У них были железные кольчуги, остроконечные шлемы и длинные мечи, с которыми они ловко управлялись. И они многих мужчин убили, а кого удалось взять живым, связали одной верёвкой. Молодых и красивых женщин, годных для любви, они тоже связали в один гурт, а сильных и крепких, годных к работе – в другой. Из толпы моих соплеменников мне кричали, чтобы я убегал в лес, но я подобрал брошенное копьё и приблизился к чужим воинам, которые смеялись надо мной, потому что я был ещё слишком молод для настоящего сражения. К одному из них я прыгнул и попытался нанести ему удар копьём, а он, продолжая смеяться, неуловимым движением разрубил древко копья мечом. Он хотел ударить меня по голове рукоятью тяжёлого меча, но я увернулся и стоял, глядя ему в лицо. Этот человек, заросший косматой бородой, закованный в доспехи, с лицом, изуродованным страшным шрамом, одобрительно мне кивнул и что-то сказал на своём языке, обернувшись через плечо к своим. Послышался смех, а некоторые из них так же одобрительно цокали языками и поднимали вверх большой палец правой руки. Мой противник вложил меч в кожаные ножны и, раскинув свои могучие, очень длинные руки, будто крылья невода, стал ко мне подходить. Я махнул несколько раз обломком копья и стал кружить вокруг него. Я хотел ткнуть острым обломком ему в лицо и, если получится, выбить ему глаз. Но он сделал ложное движение плечом, я уклонился, ожидая удара, а в это время подножка сбила меня на прибрежную гальку. Он поставил мне на горло тяжёлый подбитый медными гвоздями сапог, и я не мог повернуться. Подошли воины, притащили меня к остальным нашим мужчинам и привязали. Всё было кончено – я навеки стал рабом. Так я подумал тогда, но я ошибся, ведь человек своей судьбе не хозяин. И будущее для него тайна. Спустя много лет, в далёкой чужой стране я встретил женщину, которая сделала меня бессмертным. «Ты будешь жить до тех пор, пока живы бессмертные боги в золотых чертогах на вершине великой горы Аркатор», — так сказала она мне. И её предсказание сбылось. Поэтому я и пишу сейчас то, что вы, надеюсь, собираетесь прочесть. Написанному вы можете верить или не верить, но будет лучше, если вы не станете принимать всё это слишком близко к сердцу. Жизнь человека под молчаливыми небесами тем и хороша, что истинный смысл происходящего скрыт от него, и ему ничего в мире непонятно. А тот, кто решил, что уж он всё понял, немедленно оказывается в унылой, бесплодной и бесконечной пустыне, где только мертвые камни и сыпучий песок под ногами, а в них ведь не много смысла.

Меня привязали так, что рядом со мной оказался старый Мэлук, наш знаменитый мореход. Он в молодости настолько далеко заходил в море, что видел острова и южный берег, в существование которого даже не все у нас верили.

— Ты знаешь, что будет со всеми нами, Мэлук?

— Знаю. Будем в деревянных колодках работать на поле, где растёт пшеница, или складывать из камней большие дома, или рыть каналы. Женщины будут тоже надрываться на тяжёлой работе. А те, что красивы и молоды, пойдут в утеху знатным воинам этого заморского народа. Живут они на далёкой южной земле, которая кончается такими дремучими дебрями, куда даже они не решаются слишком углубляться, потому что там водятся чудовища, с которыми ни один охотник ещё не сладил. Эти люди не злы и очень много знают. Попались бы мы в рабство к тем, что живут на островах, никто долго бы не прожил на свете, — старик был спокоен, хотя весь, с ног до головы покрыт ранами, и лицо его заливала кровь.

— Смотри, Мэлук, всех стариков, кроме тебя, они оставили на свободе. Не знаю, как они теперь тут прокормятся. А тебя, почему взяли?

— Потому что я хотел правильно организовать оборону, пытался построить наших воинов, как это принято на войне, чтобы дать врагам достойный отпор. Они видели, что я в войне искушён и думают, что моя служба им пригодится. Но я уже слишком стар, да и драться за чужой котёл с пустой похлёбкой не хочу. Пусть уж меня убьют. Ты им тоже понравился, потому что ты храбрец и очень силён для своего возраста. Сильных и храбрых воинов у них много, но они таких людей уважают, и вряд ли заставят тебя трудиться под ярмом, как трудится бессловесная скотина.

Всех нас, подгоняя древками копий, погнали по шаткой сходне на лодку, где мы должны были усаживаться в самом низу на дощатый настил. Мы уселись тесно, прижимаясь друг к другу, сколько сил хватало, и всё же не все вошли. Человек, одетый поверх доспехов в красный, расшитый узорами кафтан повелительно что-то приказал. Все, кто не вошёл в лодку, были развязаны и отпущены на волю.

— Он сказал, что этим людям покровительствуют добрые духи, с которыми лучше не ссориться, — объяснил Мэлук.

— Ты знаешь их язык?

— Немного понимаю, потому что много лет провёл на островах, а там говорят почти так же.

— А что ты делал на островах?

— Я нанимался кормчим на их суда, которые ходят далеко на Запад за жемчугом. Островитяне добрые моряки и знатно бьются в морском бою, а водить корабли в даль не могут, потому что никто у них по звёздам читать не умеет…. Погоди расспрашивать меня. Ещё наговоримся. Мы в море будем не меньше месяца, и не думаю, что хватит у них зерна и воды, потому что нас ведь не меньше трёх сотен. Как начнёт живот подводить и сохнуть в глотке – тут самое будет время языками молоть.

Это продолжение истории о молодом парне, которого захватили в рабство. История очень длинная. Если помните, одна женщина давным давно дала ему бессмертие. Вот я и встретился с ним, когда был в командировке на архипелаге Контисол. Я это сейчас сочиняю, а потом буду переделывать. То есть, ничто здесь не окончательно. И я не вполне знаю, чем дело кончится.

 

***

Придётся всё же вернуться к самому началу. Началось-то всё с того, что я полетел в командировку на Контисол. Я давно этого добивался, по правде сказать, потому что деньги нужны были позарез, а в таких случаях редакция платит очень много – желающих не сыскать. Там, незадолго до этого, съёмочную группу CNN, четверых человек, среди которых была женщина, выдали наблюдателям ООН по частям – их просто изрубили в капусту.

 

Меня вызвал редактор и сказал:

 

— Слушай, вообще-то, я б тебе деньжат одолжил… месяца эдак на два. Тебе сколько нужно?

 

— Спасибо. Ты настоящий друг. Мне нужно сто тридцать тысяч ротгон и без отдачи.

 

Он тяжело вздохнул.

 

— Это по нынешнему курсу….

 

— Это сегодня утром было пятьдесят шесть тысяч долларов. И выплатить я их должен не позже декабря. Иначе мне придётся ночевать в редакции, но это, понимаешь, ещё не самое неприятное. Вернее всего, я в тюрьме буду ночевать, и очень долго. Описывать-то у меня особенно нечего. Разве казённый диктофон.

 

— Конечно, Михаил, спецкор на Архипелаге нам необходим. С одной стороны. С другой стороны…. Словом, пока всё это не приняло там какие-то определённые формы, я б не решился послать туда….

 

— Да хватит тебе мычать, — сказал я. – Распорядись, чтоб срочно оформляли документы. И мне нужна приличная фотокамера.

 

— Всё, что ты скажешь, будет. Вот, знаешь, никогда я в карты не играл. Что это такое с тобой?

 

— Ну, хорошо, — сказал я. – Вернусь, я тебе всё покажу. Пойдём с тобой в казино «Акула».

 

— Без меня, — он улыбнулся. – Я играю только в лото по воскресеньям. Так ты едешь?

 

— Пока не поздно. А ещё неделя — там уже и пьяной драки не заснять. Такие события никогда не продолжаются слишком долго. Люди устают.

 

— Итак, Михаил! Редакция командирует тебя на остров Контисол. В одноименный город, столицу республики. Надеюсь, понятно, что соваться куда-либо за пределы города….

 

Но я перебил его:

 

— Послушай, Норис, позвони Лиз и скажи ей, что у тебя другого выхода нет. Скажи, что я там тебе необходим. Словом, ты на себя это возьми. Я к тебе, как к старому другу обращаюсь.

 

Мы, с Норисом Трумо, действительно, были старыми друзьями, ещё со школьных лет, и я почувствовал, что он оскорблён. Он очень любил меня и всю мою семью. Он сидел, сгорбившись за своим редакторским столом, слишком большим для такого малорослого человека, как он.

 

— Ты хочешь, чтоб я сказал Лиззи, будто это я тебя толкаю в это пекло?

 

— Норис, я, честно говоря, просто боюсь. Я проиграл деньги, которые оставались после её отца. Это деньги детей.

 

— Ты боишься сказать об этом Лиз, а оставить сиротами Нилли и Рона тебе не страшно?

 

— Норис я не в первый раз в такой поездке. Тут самое главное не думать ни о чём плохом. Кто чего боится, то с тем и случится. Зато я привезу такой репортаж, что все здешние маратели бумаги, а политики тем более, поразевают рты. Я на Контисоле знаю людей, которые во мне заинтересованы. И у меня есть каналы спецслужб – наших и некоторых других. У меня сложилась неплохая комбинация, которая если получится, произведёт эффект хорошего взрыва в парламенте, и в правительстве и в финансовых кругах. Поверь мне. Ничего не случится. А для газеты это очень важно.

 

В общем, когда я спускался по трапу с самолёта в аэропорту Ломари, настроение у меня было дрянь. Однако нужно было заниматься делом. Я взял такси и поехал в отель «Жемчужина Атлантики».

 

— Мне нужен отдельный номер с окнами на море, — пришлось заплатить двести долларов за это условие.

 

Жаль было, однако, не денег, а дела так не делаются. Портье, конечно, немедленно доложил, кому следует, что журналист из Баркарори потребовал номер с видом на море, а поскольку сейчас не самое подходящее время любоваться восходами и закатами, то, вероятно, он выставит на подоконнике условный знак, что, собственно, я и собирался сделать. Дальше последовала следующая глупость, избежать которой я просто уже не мог. Я просто шёл к провалу семимильными шагами. Заказав ужин в номер я спросил у официанта, нельзя ли мне немного скрасить одиночество. Это было нормально.

 

— Каких девушек предпочитает господин?

 

— Пусть будет местная и не слишком молодая. И достаточно полная. Мне просто нужна настоящая толстая контисолка. И не слишком сопливая.

 

Коричневый официант в белоснежном смокинге внимательно посмотрел на меня и сказал:

 

— Я знаю, что вам нужно. У нас есть такая женщина. Карнена её зовут. Вы, господин, её хотите увидеть? — он улыбнулся. — Но несложно было бы найти более удобный способ для того, чтобы встретиться с ней. Её все здесь знают, вы её вызываете как девушку, а она здесь вовсе не работает. Странно это, господин.

 

— Не твоё дело, чего я хочу. Живо позови мне её.

 

— Слушаюсь, господин. Однако. Мы ждём вас вторую неделю. Вы прибыли и ведёте себя очень странно. В таких случаях необходимо выждать несколько дней, а вы начинаете с места в карьер. Вы таким образом выбрали номер, что об этом уже доложили Службе Безопасности, и они установили наружное наблюдение. Разве так делают?

 

— По крайней мере, представьтесь.

 

— Свои меня зовут Весельчак. Слышали про такого?

 

— Да, мне передавали.

 

— И вы хотите уйти в расположение боевиков?

 

— Да. Это нужно сделать сегодня ночью, но сначала я должен кое-что передать Карнене от её друзей в Баркарори.

 

— Сейчас она придёт. Мы по-прежнему верим вам. Но нам говорили, что прилетит опытный человек. Вы очень неосторожны. Ведёте себя странно, понимаете? Решает здесь Карнена, вам это известно.

 

И вот я почувствовал, что напрасно напросился в эту командировку. Я просто не в состоянии был здесь сейчас работать. И я попросил стакан виски и стал ждать, когда придёт Карнена. Она была резидентом нашей разведки на архипелаге. Она могла немедленно отправить меня обратно в Баркарори, если было ещё не поздно, потому что артиллерийская канонада, совсем неподалёку от города, не смолкала ни на минуту, так что я даже не упомянул здесь об этом – это казалось естественным звуковым фоном, будто морской прибой.

 

Прошло минут пятнадцать, пока Карнена появилась. Сразу видно было, что она разочарована. Она предостерегающе подняла полную смуглую руку в серебряных браслетах, которые весело зазвенели.

 

— Я всё понимаю. В таком деле всё случается. Просто мы недовольны, что сюда присылают человека в плохой форме, но это не ваша вина, Михаил. Я вас не стану расспрашивать. Времени нет. Сейчас придёт человек, этот человек очень надёжен, и он проведёт вас, в лес к боевикам. Вас устроит отряд полевого командира Румта? Это человек толковый. Он заинтересован в том, чтобы хоть какая-то информация отсюда доносилась до больших людей на Континенте, в России, в Штатах, в Европе – где угодно. Здесь собираются устроить целый геноцид. Все вопросы будете решать с этим человеком, который сейчас придёт. Меня уже не увидите, я уезжаю в Бонакан.

 

— Этот человек, который должен прийти, он что, замещает вас теперь?

 

— Нет. Он просто вас проведёт в лагерь Румта и приведёт обратно, если это окажется ещё возможно. А я сворачиваю здесь свои дела. Похоже, всё кончено. Здесь будет диктатура, а вмешаться никто не может или не хочет – это уж не моего ума дело.

 

И вот он пришёл, этот человек. Мы поздоровались. Странно выглядел он. Невозможно было определить его возраст. У него были совершенно белые волосы и борода, вернее двухнедельная щетина. Но он казался физически очень сильным и не выглядел по-стариковски. Двигался быстро и, когда улыбался, показывал белые, совершенно волчьи зубы, как у двадцатилетнего парня. Только выражение лица его иногда становилось таким, будто он что-то мучительно вспоминает и не может вспомнить, а это бывает у очень древних стариков.

 

 

 

— Познакомьтесь, — сказала Карнена. — Михаил Пробатов. Журналист из Баркарори. Он известен под псевдонимом Беглый. А это — Соро Гнети. Наш агент. Старый работник, очень опытный. Господа, я вас оставляю. Опаздываю. Удачи вам. Соро, передай Румту, что деньги у Еврея. Не забудь ему это сказать. И скажи, что Еврей жив, человек твёрдый, ничего с ним не случится. А искать его нужно в чёрном квартале. Румт знает, где его найти там. Еврей отдаст деньги, как только пароль услышит, если Румт не забыл его, — она улыбнулась. – Денег хватит месяца на два, если не слишком раскидывать их. Прощай, Соро! — она ушла.

 

— Хотите пообедать? – спросил я.

 

— Так это вы Беглый? А я вас представлял себе немного иначе. Мне казалось, что вы помоложе и…. поздоровей. Выглядите вы неважно, прошу прощения, господин. Мы уходим с наступлением темноты. Я уже обедал. Вам советую плотно поесть и выспаться. Здесь безопасно. В отеле везде наши люди. Труднее всего будет выйти за пределы города. Очень много патрулей. Я, с вашего разрешения, лягу вот здесь на кушетке. У вас есть оружие?

 

— Пистолет. Смит-Вессон, одна из последних моделей. И я неплохо стреляю.

 

Гнети уже лёг на кушетку и смотрел на меня снизу вверх.

 

— Вы мне позволите посмотреть?

 

Я достал из заднего кармана брюк пистолет и протянул ему. Но предварительно вынул обойму и проверил, не осталось ли патрона в стволе. Он улыбнулся этому.

 

— Простите, я машинально.

 

— Вы правильно поступаете. Я ведь не объяснил вам, зачем мне понадобилось ваше оружие. А верить незнакомому человеку нельзя, не смотря ни на какие рекомендации, — он внимательно осмотрел пистолет и вернул мне. – Его надо разобрать и привести в порядок. Где это вы так много стреляли в последнее время?

 

— В тире.

 

— Это хорошо. Практика нужна непрерывная. Но в данном случае такое оружие нам не поможет. Не помешал бы нам БТР. Ложитесь спать, если можете уснуть.

 

Спать я совсем не хотел, а он уснул, как только закрыл глаза. Соро Гнети спал на спине, подложив обе руки под затылок. Дышал он совершенно бесшумно, будто малое дитя. На его лице была причудливая цветная татуировка, как у большинства местных жителей. Но рисунок не был традиционным для Контисола. Вернее всего, он был выходец с Тузанских островов. В центре лба татуировка изображала нечто вроде царского венца или тиары. Ярко-алым цветом. Я всё смотрел на него и диву давался. Что за странное лицо. Лицо человека не то чтоб старого, а просто очень древнего. Такая мелкая сеть морщин, что я сначала их и не заметил. Полные губы тоже были морщинисты. Спящий, он напоминал какой-то экспонат из музея антропологии.

 

Просигналил телефон. Белые ресницы Соро вздрогнули, и я понял, что он проснулся, но глаз не открыл.

 

— Господин журналист, — проговорил в трубке голос Весельчака. – Если у Вас есть деньги, Вы можете их потратить в обществе красивых девушек.

 

— Оставьте меня в покое, — сказал я.

 

— Прошу прощения, господин. Просто это мой небольшой бизнес.

 

— Мне очень жаль, — сказал я.

 

Соро уже снова спокойно спал. Заняться мне было совершенно нечем, и я тоже лёг на диван. Может, усну? Вдруг я услышал, как Соро Гнети что-то невнятно говорит. Он говорил на одном из туземных языков, мне не знакомом. А может быть, это был просто набор слов, как часто случается у тех, кто разговаривает во сне. Вдруг он очень ясно проговорил по тлосски:

 

— Но великая царица! Клянусь твоей божественной красотой. Разве от раба можно ждать истинной любви?

 

Снова поток непонятных слов, а затем:

 

— Пошлите побольше сильных людей к катапультам! Лучники приготовьтесь! Веселей, храбрецы, это последний штурм. Сейчас мы их отбросим, а затем я поведу вас на конную вылазку. Пусть коноводы идут к лошадям и готовят их. Подъёмный мост…. – похоже, мой проводник не совсем в своём уме. Но это случается здесь, на островах, где всегда идёт война.

 

Время тянулось, как резина. Так всегда бывает. В этой работе самое трудное это дождаться темноты перед тем, как начнётся дело. Я незаметно задремал.

 

— Вы хорошо выспались, — проговорил Соро, взявшись за моё плечо. — Спали около четырёх часов. Хотите глоток виски? Это поможет проснуться. Уходим, господин Пробатов.

 

— Зовите меня Беглым. Мне так проще. Есть одно место, господин Гнети, где все меня так зовут.

 

— Я знаю. В Баркарори.

 

— Нет, очень далеко от Баркарори. Я ведь просто дружеское прозвище взял в качестве журналистского псевдонима.

 

— А Беглый – это дружеское прозвище? Интересное это место, где дают такие дружеские прозвища….

 

Мы так переговаривались и быстро шли по совершенно тёмной улице. Фонари не горели. В окнах тоже никто не решался зажечь электричество. Потом мы оба замолчали и прибавили шагу. Я знал, что идти не больше часу. Город невелик. Навстречу нам двигались фигуры патрульных. Их было четверо. Я стал сбавлять шаг.

 

— Наоборот, — негромко проговорил Гнети, — Бегом им навстречу. Вы сейчас молчите. Я сам буду с ними разговаривать.

 

Мы остановились, подбежав к патрульным, которые так вцепились в свои автоматы, будто мы собирались их обезоруживать.

 

— Лейтенант, — сказал Гнети, — свяжите меня немедленно с полковником Тални. – Быстрей, что вы уставились на меня?

 

— Вам нужен полковник Тални? А… я, собственно, не знаю. В штабе его не было. Я оттуда с полчаса.

 

— Вы что, чёрт вас побери, меня не узнаёте? Я капитан Гнети. Свяжитесь с кем-нибудь в штабе и передайте от моего имени, что милях в пяти от берега, прямо на траверзе нефтяных цистерн стоит военный корабль. Один залп и всё взлетит на воздух. Немедленно.

 

— Виноват, господин капитан. У меня нет рации.

 

— То есть, вы выходите в патруль, не имея связи. Вы сумасшедший? Я доложу о вас. Ваша часть, имя и фамилия?

 

— Двенадцатый спецдивизион морской пехоты. Лейтенант Грас. Мне не выдали рацию, господин капитан!

 

— Замечательно. Завтра вас научат нести патрульную службу так, что вы запомните это на всю жизнь. Убирайтесь.

 

— Господин капитан….

 

Гнети сделал движение головой, приглашая меня следовать за ним.

 

— Идиоты!

 

И это было единственное приключение, которое досталось на нашу долю, пока мы не покинули город. Перед нами были тёмные холмы, поросшие колючим кустарником и карликовым дубом. Было абсолютно тихо, если не считать стрекота каких-то насекомых в траве, да изредка вскрикивала ночная птица. Невдалеке, справа от нас, с лёгким шелестом волны, мерцая во тьме, набегали на пологий берег.

Здесь продолжение истории человека, который живёт вечно. Так и повесть, наверное будет называться «Человек, который живёт вечно»

 

— Познакомьтесь, — сказала Карнена. — Михаил Пробатов. Журналист из Баркарори. Он известен под псевдонимом Беглый. А это — Соро Гнети. Наш агент. Старый работник, очень опытный. Господа, я вас оставляю. Опаздываю. Удачи вам. Соро, передай Румту, что деньги у Еврея. Не забудь ему это сказать. И скажи, что Еврей жив, человек твёрдый, ничего с ним не случится. А искать его нужно в чёрном квартале. Румт знает, где его найти там. Еврей отдаст деньги, как только пароль услышит, если Румт не забыл его, — она улыбнулась. – Денег хватит месяца на два, если не слишком раскидывать их. Прощай, Соро! — она ушла.

 

— Хотите пообедать? – спросил я.

 

— Так это вы Беглый? А я вас представлял себе немного иначе. Мне казалось, что вы помоложе и…. поздоровей. Выглядите вы неважно, прошу прощения, господин. Мы уходим с наступлением темноты. Я уже обедал. Вам советую плотно поесть и выспаться. Здесь безопасно. В отеле везде наши люди. Труднее всего будет выйти за пределы города. Очень много патрулей. Я, с вашего разрешения, лягу вот здесь на кушетке. У вас есть оружие?

 

— Пистолет. Смит-Вессон, одна из последних моделей. И я неплохо стреляю.

 

Гнети уже лёг на кушетку и смотрел на меня снизу вверх.

 

— Вы мне позволите посмотреть?

 

Я достал из заднего кармана брюк пистолет и протянул ему. Но предварительно вынул обойму и проверил, не осталось ли патрона в стволе. Он улыбнулся этому.

 

— Простите, я машинально.

 

— Вы правильно поступаете. Я ведь не объяснил вам, зачем мне понадобилось ваше оружие. А верить незнакомому человеку нельзя, не смотря ни на какие рекомендации, — он внимательно осмотрел пистолет и вернул мне. – Его надо разобрать и привести в порядок. Где это вы так много стреляли в последнее время?

 

— В тире.

 

— Это хорошо. Практика нужна непрерывная. Но в данном случае такое оружие нам не поможет. Не помешал бы нам БТР. Ложитесь спать, если можете уснуть.

 

Спать я совсем не хотел, а он уснул, как только закрыл глаза. Соро Гнети спал на спине, подложив обе руки под затылок. Дышал он совершенно бесшумно, будто малое дитя. На его лице была причудливая цветная татуировка, как у большинства местных жителей. Но рисунок не был традиционным для Контисола. Вернее всего, он был выходец с Тузанских островов. В центре лба татуировка изображала нечто вроде царского венца или тиары. Ярко-алым цветом. Я всё смотрел на него и диву давался. Что за странное лицо. Лицо человека не то чтоб старого, а просто очень древнего. Такая мелкая сеть морщин, что я сначала их и не заметил. Полные губы тоже были морщинисты. Спящий, он напоминал какой-то экспонат из музея антропологии.

 

Просигналил телефон. Белые ресницы Соро вздрогнули, и я понял, что он проснулся, но глаз не открыл.

 

— Господин журналист, — проговорил в трубке голос Весельчака. – Если у Вас есть деньги, Вы можете их потратить в обществе красивых девушек.

 

— Оставьте меня в покое, — сказал я.

 

— Прошу прощения, господин. Просто это мой небольшой бизнес.

 

— Мне очень жаль, — сказал я.

 

Соро уже снова спокойно спал. Заняться мне было совершенно нечем, и я тоже лёг на диван. Может, усну? Вдруг я услышал, как Соро Гнети что-то невнятно говорит. Он говорил на одном из туземных языков, мне не знакомом. А может быть, это был просто набор слов, как часто случается у тех, кто разговаривает во сне. Вдруг он очень ясно проговорил по тлосски:

 

— Но великая царица! Клянусь твоей божественной красотой. Разве от раба можно ждать истинной любви?

 

Снова поток непонятных слов, а затем:

 

— Пошлите побольше сильных людей к катапультам! Лучники приготовьтесь! Веселей, храбрецы, это последний штурм. Сейчас мы их отбросим, а затем я поведу вас на конную вылазку. Пусть коноводы идут к лошадям и готовят их. Подъёмный мост…. – похоже, мой проводник не совсем в своём уме. Но это случается здесь, на островах, где всегда идёт война.

 

Время тянулось, как резина. Так всегда бывает. В этой работе самое трудное это дождаться темноты перед тем, как начнётся дело. Я незаметно задремал.

 

— Вы хорошо выспались, — проговорил Соро, взявшись за моё плечо. — Спали около четырёх часов. Хотите глоток виски? Это поможет проснуться. Уходим, господин Пробатов.

 

— Зовите меня Беглым. Мне так проще. Есть одно место, господин Гнети, где все меня так зовут.

 

— Я знаю. В Баркарори.

 

— Нет, очень далеко от Баркарори. Я ведь просто дружеское прозвище взял в качестве журналистского псевдонима.

 

— А Беглый – это дружеское прозвище? Интересное это место, где дают такие дружеские прозвища….

 

Мы так переговаривались и быстро шли по совершенно тёмной улице. Фонари не горели. В окнах тоже никто не решался зажечь электричество. Потом мы оба замолчали и прибавили шагу. Я знал, что идти не больше часу. Город невелик. Навстречу нам двигались фигуры патрульных. Их было четверо. Я стал сбавлять шаг.

 

— Наоборот, — негромко проговорил Гнети, — Бегом им навстречу. Вы сейчас молчите. Я сам буду с ними разговаривать.

 

Мы остановились, подбежав к патрульным, которые так вцепились в свои автоматы, будто мы собирались их обезоруживать.

 

— Лейтенант, — сказал Гнети, — свяжите меня немедленно с полковником Тални. – Быстрей, что вы уставились на меня?

 

— Вам нужен полковник Тални? А… я, собственно, не знаю. В штабе его не было. Я оттуда с полчаса.

 

— Вы что, чёрт вас побери, меня не узнаёте? Я капитан Гнети. Свяжитесь с кем-нибудь в штабе и передайте от моего имени, что милях в пяти от берега, прямо на траверзе нефтяных цистерн стоит военный корабль. Один залп и всё взлетит на воздух. Немедленно.

 

— Виноват, господин капитан. У меня нет рации.

 

— То есть, вы выходите в патруль, не имея связи. Вы сумасшедший? Я доложу о вас. Ваша часть, имя и фамилия?

 

— Двенадцатый спецдивизион морской пехоты. Лейтенант Грас. Мне не выдали рацию, господин капитан!

 

— Замечательно. Завтра вас научат нести патрульную службу так, что вы запомните это на всю жизнь. Убирайтесь.

 

— Господин капитан….

 

Гнети сделал движение головой, приглашая меня следовать за ним.

 

— Идиоты!

 

И это было единственное приключение, которое досталось на нашу долю, пока мы не покинули город. Перед нами были тёмные холмы, поросшие колючим кустарником и карликовым дубом. Было абсолютно тихо, если не считать стрекота каких-то насекомых в траве, да изредка вскрикивала ночная птица. Невдалеке, справа от нас, с лёгким шелестом волны, мерцая во тьме, набегали на пологий берег.

 

 

Фронтовики

Фронтовики – раньше всегда так называли их. Ещё долго тех, кто вернулся с фронта, называли только так. И до сих пор я, например, никогда слова «ветераны» не употребляю по отношению к ним. Какое-то вместе с этим новым словом пришло новое понимание того, что с людьми произошло во время войны. И такое понимание мне кажется ложным. Фронтовики – пусть бы и оставались они фронтовиками. Я ведь ещё помню время, когда слово «фронтовик» было мерой силы и слабости, мерой того, что правильно и что неправильно.

*
Когда я в семидесятых годах жил в посёлке Красково, где дачный кооператив Миноборны «Красная Звезда», который я уже упоминал, там работал сторожем одноногий старик, дядя Петя. Лет ему было за семьдесят. Он ушёл на войну летом 41 года из этого же самого Краскова, где родился, и вернулся в начале 46 года из Германии, лейтенантом (в отставке, конечно — инвалид). Он приехал и узнал, что жена его и сын погибли в Москве при бомбёжке. Он ни разу ничего мне не рассказывал о них.

Последние три года войны дядя Петя командовал пехотным взводом. У него был целый иконостас наград, лицо всё в рябых оспинах и зеленоватых пороховых пятнах. Несколько раз был ранен, а ногу потерял уже после войны. В Германии, незадолго до отправки домой, случайно наткнулся на мину.

Продвинуться выше по служебной лестнице войны ему помешала злокачественная малограмотность (читал по слогам) и по-настоящему скверный характер. Этот дядя Петя мог, скажем, проходя мимо и как бы невзначай, сказать очень важному человеку – генерал-лейтенанту в отставке, директору какого-то, не помню уж, завода в Люберцах:

— Ну, чего идёшь – надулся, как индюк? Людей только смешишь, — а у этого человека, действительно, была, в общем-то, совершенно невинная привычка безо всякой надобности солидно надувать щёки. И тот ходил на сторожа жаловаться в Правление.

Одноногий, на костылях, щуплый, исхудавший, постоянно мучительно кашлявший, он, однако, дачи сторожил очень исправно. Местная шпана его очень боялась, а по люберецкой ветке шпана свирепая. И было им чего бояться. Я один раз видел, как он разбирается с хулиганьём, приставшим к какой-то молодой дачнице, и просто диву дался. Дядя Петя, очень ловко действуя то одним, то другим костылём, которые у него вертелись мельницей, в одну минуту уложил на снег троих здоровенных молодых парней, а двое убежали.

— Дядя Петя, а ты не боишься? Поймают ведь.

— А чего мне бояться? – он смотрел на меня, улыбаясь щербатым ртом. – Я ж не украл ничего. Я фронтовик. Поймают! Пускай ловят. Баба им понравилась. Ты подойди сначала к бабе-то, как у людей водится. А то, давай сразу с лапами к ней! Тьфу! Я не люблю этих ребят. Ну, что, сынок, улёгся? – он ткнул костылём одного из них в живот и засмеялся, будто ворон закаркал. – Вставай, не трону. А то ещё простынешь на снегу.

— Как я на работу завтра пойду? – сказал парень, ощупывая на лбу огромную шишку, из которой сочилась кровь, заливая глаза.

— А ты, сынок, не ходи на работу. Зачем тебе работать? Ты дурак, – со злой насмешкой сказал старик.

Но, я думаю, дядя Петя вовсе не был злым человеком. Но он был человеком прямолинейным, и, думается, его таким сделала война. Если выразиться по учёному, некоторые категории населения он считал на этом свете совершенно лишними. Например, он так расценивал тех, кто «едет на бронепоезде».

— Вон, гляди – поехал на бронепоезде, — провожая глазами «Волгу» председателя кооператива. – Вот прохвост! Зачем живёт на свете такое чмо, а? Ты грамотный, можешь мне растолковать? Вот я четыре класса закончил до войны — я б его расстрелял, ей-Богу расстрелял бы на хер! – он ненавидел чиновников.

И так же относился он к милиции и, вообще, ко всем, кто, сам не являясь властью, а только её инструментом, получает презренную возможность решать человеческую судьбу. Он редко рассказывал о войне и не любил тех, кто, так или иначе, создаёт себе на войне моральный или материальный капитал. А на дворе были семидесятые годы, когда это уже становилось частью общегосударственной политики, поскольку глава государства такую практику весьма поощрял.

Дядя Петя пил очень много, вернее сказать, пил непрерывно, но я ни разу не видел его не только пьяным, но даже захмелевшим. Так же, к слову сказать, пил и мой отец. Вообще, люди, прошедшие войну, пили очень крепко. Не знаю почему.

— А пить не можешь, и не хер добро переводить, — говорил он мне, когда напивался я. И я, когда мы с ним выпивали, а это случалось едва ли не ежедневно, старался при нём держаться в рамках.

Как-то раз мы с ним пришли в берёзовую рощу, которая ещё цела была тогда посреди посёлка, разложили на траве закуску и уже по стакану врезали, когда, увидели, что к нам направляется уборщица из магазина «Продукты», тётя Валя. Тётя Валя была лет шестидесяти, румяная, весёлая старушка. И у дяди Пети были с ней какие-то не вполне понятные мне и по сию пору отношения. Он ласково называл её Колобок.

— Колобок! – крикнул дядя Петя. – Давай, ходи до нас. Стакашку поднесём. Не робей. Мишка — парень свой. Мозги только набекрень, — он засмеялся и хлопнул меня по спине. Надо сказать, что этот человек за что-то уважал меня. И до сих пор я этим горжусь.

Тётя Валя, однако, подойдя к нам, пить не стала:

— Пётр, — очень серьёзно проговорила она, — отойди-ка со мной на минуту. Дело есть.

— Да какое дело? Говори так. При Мишке можно. Он, чего не надо, не запомнит. Ведь на кладбище человек работает.

— Ну, глядите, — сказала тётя Валя. – Приходил в магазин Гошка, Катьки Барановой сын. Он вернулся от хозяина. И он мне сказал, чтоб я тебе, Петя, передала. Держись теперь потише здесь. Он мол себе в кашу наплевать не даст. В его дела не суйся. И я так думаю. Хватит, Петя, здесь гусей дразнить. Приедут люберецкие, а они у Гошки все кореша. Куда ты денешься? Петька! – вдруг вскрикнула она. – Брось. Они тебя убьют, а я что?

— А ты что? – он весело рассмеялся. – Вот, видишь, Мишка, красна девица, за меня замуж идти не хочет. Говорит, люди её засмеют….

Но потом дядя Петя сумрачно покачал головой.

— И ты за кого ж меня считаешь, а? Да ещё при постороннем человеке? Значит, чтоб я хвост поджал. Менты тоже в стороне, выходит?

— А как же? – сказал я. – Что ты, дядя Петя, сдурел? С люберецкими сейчас лучше не связываться. От них ведь ты костылём не отмахнёшься.

— Почему ж ты думаешь, что я такой дурной? Я здесь родился, вырос. Есть у меня свои люди. И понадёжней костыля найду чего-нибудь на Гошку. Он ещё шкет против меня хвост подымать. Люберецкие! А я что, не люберецкий? – он вдруг весело рассмеялся. – Как нас привезли в Смоленск, и ждали мы эшелона, спрашивают ребята друг друга, кто откуда: я тульский, я рязанский, а я говорю – люберецкий. Это ещё что такое?

Я посмотрел ему в лицо. У него были всегда широко распахнутые, молодые, зеленоватые глаза. И он спокойно смотрел, вроде сквозь меня, куда-то вперёд.

Тогда я единственный раз услышал, как он рассказывает о войне:

— Когда наступали на Кенигсберг, наш батальон удерживал одну высотку. А немец контратаковал. Трое суток. Ему нужно было там укрепиться до подхода наших. Это для них очень удобная позиция была, там болото с восточной стороны. И он мог бы всю малину нам обосрать, если б там укрепился. А наши основные силы никак не могли быстро подтянуться, потому что дожди прошли, и место очень топкое. Там танки были. Четыре было у нас противотанковых ружья. Гранатами, правда, нас обеспечили достаточно. Комбат у нас был армянин, Енгибаров Ашот Аванесович. Царствие Небесное! Сорок человек осталось от всего батальона. Да…. Колобок, это у меня после того случая рожа такая красивая стала.

Потом он спросил:

— Мишка, ты на Ваганькове не поговоришь со своими?

— Дядя Петя, — проговорил я, чувствуя, как сердце моё проваливается в холодную бездну позорного страха. – Ты мне скажи — я буду. А наши сюда ни за какие деньги не полезут. Им не надо, понимаешь?

Он вдруг схватил меня за руку неожиданно горячей, сухой, жилистой, сильной рукой:

— Нечего тут, Мишка, понимать. Я тебя насквозь вижу. Ты, как я. И нечего нам с тобой эту мелочь понимать. И я на тебя надеюсь. Надо будет, я тебе свистну.

Но он обманул меня. Пожалуй, это одна из немногих историй со счастливым концом, которая попадает в мой журнал.

Через несколько дней на дачу к моим друзьям, у которых я жил зашёл участковый и спрашивал, когда я приеду с работы. Вечером он пришёл ещё раз и застал меня.

— Так. Пробатов. Вы знали здесь такого Баранова Георгия Васильевича?

— Нет, я местных никого здесь не знаю. Я же в гостях тут живу.

— Его здесь все Гошей звали. Он только что освободился из мест заключения.

— Не слышал про такого.

— Пётра Семёновича Зайцева, надеюсь, вы не забыли ещё, вашего приятеля? Есть показания, что Зайцев грозил Баранову. Что он вам об этом говорил?

— Конечно, не забыл, — я уже понял всё, и страшная волна боли за дядю Петю, едва поднявшись, улеглась. — Мне он ничего не говорил. Он ведь не болтун.

— Вам Зайцев не рассказывал о Баранове ничего? У них был конфликт. Я вас предупреждаю, что речь идёт об убийстве.

— Кто ж убит?

— Видите ли…. Убит опытный рецидивист. Убит одним точным ударом ножа в сердце. Кто мог это сделать здесь в Красково?

— Откуда ж мне знать? Тут хулиганья….

— Этот удар был нанесён не хулиганом, а профессионалом, понимаете? Вы следствию помогать отказываетесь?

— Я не отказываюсь. Но я ничего не слышал об этом.

Некоторое время участковый молчал. Потом я заметил, что он просто крепится, чтоб не рассмеяться. Но он не выдержал и рассмеялся.

— Дядя Петя! Ай, да дядя Петя. Такого волчару припорол, и комар носа не подточит.

— Он фронтовик, — сказал я.

— Это точно, — сказал участковый.

На следующий день дядя Петя явился ко мне ни свет, ни заря.

— Мишка! – заорал он так, что весь дом перебудил. – Я специально рано, чтоб ты на работу не ехал. Я тебе сегодня предоставляю отпуск за свой счёт. Идём к Вальке ханку жрать. Она уже и стол накрыла. Водки море – только не напивайся.

— А мне ты не свистнул, как обещал.

— Мишка, не обижайся. Ты занервничал. А это в таком деле не годится.

Генеральша

«Генеральша».

 

*

Марии Генриховне Гримм было 19 лет, когда летом 1937 года её отец, бывший барон и генерал-майор царской армии, Генрих Викторович Гримм, а в тот момент заместитель главного инспектора тыла артиллерии РКК, был арестован. Он был арестован вслед за Тухачевским. Как выяснилось через полвека с лишним, Гримм был расстрелян в день своего ареста. В тот же самый жаркий июньский день, его жена Мария Елизаровна Гримм, в девичестве Цирлин, скоропостижно, без покаяния (она была крещёная) скончалась от инсульта в Первой Градской, куда её привезли за пять минут до смерти.

 

Маша Гримм осталась на несколько дней одна в огромной, разгромленной грандиозным обыском квартире. Прислуга ушла. Но выйти и купить что-то – об этом девушка и подумать не могла. И ей впервые в жизни было очень голодно. И было ей очень страшно. А телефон молчал, и позвонить кому-нибудь она не решалась. Нельзя никому звонить! — это было очевидно.

 

На третий день, когда в доме не осталось уже ни крошки съестного, и Маша просто лежала в гостиной на диване, свернувшись в клубочек, прижав коленки к вздрагивающему подбородку – раздался, наконец, телефонный звонок. Это позвонил ей адъютант комдива Бабакова, друга её отца, бывшего когда-то в бывшем ресторане «Савой» обыкновенным вышибалой, но уже в 1918 году ставшим лихим командиром эскадрона красных конников. Его адъютант когда-то чуть было не закончил Московский Университет и даже умел говорить по латыни. Он был очень приятный молодой человек. Его немного портили сорок лет, вполне проявившаяся в связи с этим обширная лысина и белый сабельный шрам через всё лицо, благодаря которому левый глаз постоянно как бы подмигивал — очень двусмысленно, а иногда даже и вовсе неприлично.

 

— Мария Генриховна, — тяжело дыша в трубку, быстро проговорил адъютант, — сейчас, пожалуйста, немедленно выходите из дома во двор, потом на улицу, пройдите направо до угла, сверните за угол, там к вам подойдёт человек и всё вам объяснит, — и трубку положил, не дождавшись ответа, а был всегда такой галантный кавалер.

 

На улице Машу встретил красноармеец, усадил в автомобиль и отвёз в дачный посёлок Наркомата Обороны «Красная Звезда», который и по сию пору находится в Красково. Там у Гримов был большой дом с участком. Пока ехали, водитель молчал и курил какие-то отвратительные, с едким зпахом папиросы. А когда приехали, он провёл Машу в дом и сказал:

 

— Вы, барышня, никуда из дому не ходите – только если до ветру, и то осторожненько так. Старайтеся по забору пройти до сортира, и быстро обратно в дом. Сейчас придёт старуха, печку истопит, приготовит вам, чего порубать. И товарищ комдив Бабаков велели сказать вам, чтоб вы не дрейфили. Он сюда сам приедет. Только ночью. Так что можете до вечера поспать, а к ночи готовы будьте. Комдив сказал: чтоб голова свежая, разговор серьёзный будет, — и уехал.

 

Действительно, очень скоро пришла старуха. Она растопила плиту – дача была нетопленная с прошлого лета и очень сырая. Действуя молча, быстро, ловко, она вымыла везде полы, протёрла пыль, задёрнула на окнах занавески и застелила в машиной спальне кровать чистым бельём.

 

— Ты сиди здесь тихо, доченька, — сказала она. — Может ещё помилует Господь. Всяко случается. На Бога надейся. Молитвы-то знаешь? – Маша отрицательно покачала головой. – Ничего. Так своими, значит, словами. Ангел твой хранитель слова-то верные подскажет тебе. Молись, ты случаем – не еврейка?

 

— Мама у меня была еврейка, но крещёная — сказала Маша.

 

— А на ваш еврейский манер молиться можешь?

 

— Нет, я комсомолка и атеистка.

 

— Вот оно, — проговорила старуха. – Последние времена. Никакая нация молиться Богу не хочет – значит, скоро пришествие Его. Точно тебе говорю.

 

До вечера времени было ещё очень много. Маша пошла в библиотеку, проглядела полки с книгами и выбрала почему-то «Декамерона» большую, толстую книгу с иллюстрациями Доре. Она села на диван и стала читать эту книжку, время от времени заливаясь смехом. А иногда слезами. Она читала до тех пор, пока в окне не стало темнеть.

 

— Да, конечно, — сказала она вдруг шёпотом, — ему-то было хорошо….

 

Возможно, она имела в виду Боккаччо.

 

За остывающей плитой монотонно пел сверчок. Маша, не зажигая света, сама не заметила, как задремала, укрывшись пледом, а потом крепко уснула. И она спала до тех пор, пока крепкая рука Бабакова не взяла её за плечо и не потрясла осторожно. Электричества он тоже зажигать не стал, а только керосиновую лампу. Свет от её огонька осветил его грубое, нахмуренное лицо, как бы стремящееся окаменеть, скрывая предательское волнение.

 

— Мария Генриховна…. Мария Генриховна! У меня времени не больше, как десять минут. Просыпайтесь и слушайте. Машенька, деточка, я ж тебя ещё совсем ребёнком знал. Родителей твоих всегда очень уважал и любил. Слушай сюда. Внимательно слушай меня.

 

Маша сидела и смотрела на комдива. Он был почему-то в парадной форме, даже именная золотая шашка, подарок врага народа товарища Троцкого, была при нём.

 

— Слушай, Машенька. Слушай, слушай. Твой отец мне жизнь спас в 19 году, когда драпанули мы от Орла и отступали аж до Тулы. Казачня нас погнала. Куда нам было против ихней конницы…. Подо мной лошадь убило, а он велел мне дать коня из своего резерва. Он тогда командовал кавбригадой. Он любил меня и всегда верил мне. Даже, бывало, совет спросит иногда.

 

В тот момент Бабакову было далеко за шестьдесят лет. Но он был человек сильный, крепкий, быстрый и ловкий в движениях, с лицом багровым от чрезмерного употребления спиртного, красивыми белоснежными усами, и такими же седыми, вьющимися кудрями, подстриженными на казачий манер. Небольшие, светлокарие, всегда прищуренные глаза его обычно были по-генеральски строги, но в тот момент в них появилась некая мягкость, он был печален, и заметно было, что, вопреки обыкновению, он очень неуверен в себе.

 

— Слушай, Машенька. Я был сейчас у Клима. Только что от него. О тебе говорили. Он сказал, что ты внесена в список на арест. То есть, тебя арестуют послезавтра ночью. Здесь не спрячешься, и бежать тебе некуда. Теперь подумай. Клим Ефремыч Ворошилов мне сказал, что единственное, что возможно, это тебе срочно, завтра, понимаешь? – почти уже сегодня, зарегистрировать брак. С кем? Не с кем, кроме меня. Хотя я тебе и в деды гожусь, а за меня Клим заступится перед товарищем Сталиным. А если за меня – так может и за тебя. Это, конечно, не всегда так бывает, а всё ж какая-то защита будет. Ты же себя можешь чувствовать свободной. Это у нас будет брак фиктивный, понимаешь? Единственно только, что переехать придётся ко мне. А меня и дома-то не бывает никогда. Ежели вы мне, конечно, верите, Мария Генриховна. Я это от чистого сердца.

 

Маша встала, она смотрела в лицо комдиву, видела его побелевшие губы и вдыхала крепкий запах перегара и табака, который всегда исходил от него. И она сказала:

 

— Степан Анисимович. Я вам верю. И я согласна. Согласна быть вашей женой. Потому что…. – она заплакала.

 

— Да ты не плачь, не плачь, Марусенька, — говорил старик. — Это ведь ненадолго. Сколько я на свете лет-то проживу? Ведь мне скоро семьдесят уже.

 

Бабаков погладил Машу корявой рукой по волосам. Он уехал, а утром вернулся и увез Машу к себе домой, где жил один в пустой многокомнатной, устланной коврами генеральской квартире. У комдива Бабакова совсем не было книг, и красноармейцы на следующий день привезли целую библиотеку.

 

— Степан Анисимович, но это не наша библиотека, — сказала Маша.

 

— Конечно, не ваша, Машенька. Вашу библиотеку конфисковали, она на Лубянке.

 

— А это чьи книги?

 

Тут он помрачнел и сказал зло:

 

— Чьи бы ни были, а читать можно…. Прости. Если тебе это тяжело, я прикажу отвезти обратно.

 

— Нет. Пусть остаются, — сказала Машенька.

 

И так прожили они три года. Хорошо ли, плохо ли, а прожили. Возвращаясь, как правило, к утру домой, комдив часто видел свет в машенькиной спальне и окликал её, стараясь повеселее:

 

— Чего ты не спишь-то? Полуночница!

 

— Я читаю, Степан Анисимович.

 

В воскресенье они обедали вместе. Потом иногда он просил почитать ему вслух. И она читала ему книги Джека Лондона, В. Скотта, Стивенсона. Он с удовольствием и большим интересом слушал. Расспрашивал. Однажды во время такого обеда, выпив по своему обыкновению перед борщом полный стакан водки, Бабаков вдруг облокотил свою седую кудрявую голову о кулак и запел. До того Маша никогда не слышала, как он поёт. У него был сильный и красивый, хотя разбитый, сорванный голос, а слух был прекрасный и он очень верно угадывал интонацию. Он пел на каком-то странном украинизированном полурусском языке:

 

При лужке, лужке, лужке –

При зелёном поле,

При родимом табуне

Конь гулял на воле!

 

Вдруг он прервался.

 

— Маш, помнишь, ты читала мне про этих, ну про рыцарей-то?

 

— Квентин Дорвард?

 

— Во-во. И вот, там командир этих шотландцев-то говорит своим, что мол король ему песенку пропел на ухо. Не помнишь?

 

Маша улыбнулась этому старому, неустрашимому, свирепому и наивному ребёнку:

 

— Лорд Кроуфорд? Сейчас вспомню…. И вдруг она вспомнила. И поняла. И она со слезами прочла ему, старясь улыбнуться:

 

Скоро в поле затрепещет наше знамя боевое….

 

— А мне вчера тоже. Совещание было, и…. Похоже, с финнами начинается, — он улыбался. – Завтра еду. Получил корпус, и…. значит….

 

Они сидели за большим столом напротив друг друга, и Машенька вдруг торопливо встала и, обойдя стол, подошла к Бабакову. Когда он сидел, она была на полголовы выше. Она, плохо понимая сама, что делает, запуталась своими тонкими пальцами в густых его белых волосах. И притянула эту голову к своей груди.

 

— Степан Анисимович, я ваша жена. Я хочу быть вашей настоящей женой, — так она сказала ему очень тихо, шёпотом.

 

И вот, она почувствовала, как руки, сильные, будто стальные, стиснули её так, что у неё дыхание прервалось, но она не хотела, чтобы размыкалось это могучее кольцо. И что там ещё было сказано в тот день – не мне писать об этом, и не вам об этом читать.

 

Он уехал. Он получил командование танковым корпусом – бывший ресторанный вышибала, бывший командующий кавдивизией. Приходили от него редкие известия, время от времени, до начала декабря. А в начале этого проклятого месяца пришла повестка: комкор Бабаков пропал без вести, атакуя силами своего корпуса финскую линию оброны Ваммелсуу – Кивеннапа – Рауту – Тайпале, где противник оказал упорное сопротивление.

 

Он пропал без вести. Его не было среди убитых, его не было среди раненных, его не было среди пленных. Но она уже знала, что у неё есть его ребёнок. Мальчик родился накануне большой войны. И Маша стала ждать его отца. Она долго ждала его. Ждала десять лет. Потом, уже после войны, она вышла замуж. Разошлась. И позднее, уже немолодой женщиной, она снова вышла замуж. И тоже разошлась. Она не верила, что муж её погиб.

 

Сейчас Марии Генриховне Бабаковой 87 лет. Её сын давно на пенсии, а её внук – Генеральный директор одного из крупнейших русскоязычных рекламных агентств – так случилось.

 

Совсем недавно, вернувшись из Гонконга, где он полгода был занят делами, Этот серьёзный человек, решил порадовать бабушку, и повёз её на своём автомобиле в Петровский Пассаж.

 

— Мы что-нибудь купим, — сказал он. — Что ты захочешь, бабушка. Может быть, шубку к зиме? Ты ведь любишь хороший мех?

 

Они поехали вдвоём. Её внук был за баранкой. Проезжали Сретенку.

 

— Серёж, останови на минутку, — сказала Мария Генриховна.

 

С трудом она вышла из машины, раздражённым движением руки давая понять, что не хочет, чтоб ей помогали. Сергей тоже вышел на тротуар. Его бабушка медленно подошла к человеку, который стоял у стены с грязной, облупленной лужковской кепкой в руках. Это был глубокий старик в ужасном состоянии, вернее всего, он не мылся много месяцев. Старуха подошла к нему, некоторое время вглядывалась в его лицо, а потом спросила:

 

— Степан, это ты? – человек этот молчал. – Вас зовут Степан?

 

— Нет, — сказал он. – Николай меня зовут.

 

Она протянула ему десять рублей:

 

— Извините. Я обозналась. Вы очень похожи на одного моего знакомого. Но столько лет прошло, — и она с улыбкой посмотрела на внука. — Поехали, Сережа!

 

— Послушай, ба, — сказал Серёжа. – Послушай, родная моя! Ведь если б дед был жив, ему было бы уже немногим меньше двухсот лет.

 

(8 мая 2005)

9 мая

Для меня 9 мая – это, собственно, не праздник, а время тяжких и горьких раздумий. Наверное имеет смысл упомянуть здесь, что я праздную Победу во Второй Мировой Войне. СССР именно в этой войне потерял несколько десятков миллионов человек (иной статистики у меня нет). И на полях сражений этой войны советские солдаты отстаивали вовсе не только своё отечество, а наше всеобщее отечество – планету, на которой все мы живём.

 

Вот, вчера ехал я в метро — в вагонах на узких полосках бумаги наклеены надписи: «Время покаяться». Очень точно кто-то написал. Одна беда – не ясно, в чём он каяться хочет сам, и в чём всем остальным своим соотечественникам, мне в том числе, предлагает покаяться. А так, что ж, правильный лозунг: Покаяние! С этого лозунга, можно сказать, перестройка началась. Пошло же всё так криво, а после и совсем под откос – почему? Видно, каялись неправильно. Или вовсе не в том каялись. А правильно это как? Кто знает? Каждый сейчас станет по-своему отвечать. И начнётся ругань. А всем нам в этом случае, ей-Богу, лучше бы помолчать – каждому из нас без различия пола, возраста и социальной принадлежности. Мы все, с моей точки зрения, стали слишком просто распускать языки, когда речь идёт о судьбах мира. Я, во всяком случае, высказываться не стану и никому не советую. Но моя точка зрения, впрочем, ни для кого не обязательна.

 

Содержание всех трёх рассказов – художественный вымысел, этим объясняются возможные фактические ошибки и несоответствия, любые же совпадения случайны.

 

Но сначала – стихи. Вот это стихотворение Евгения Винокурова.

 

Мой дядя в тридцать пятом

Командовал полком.

Он был простым солдатом,

Прямым большевиком.

 

И от природы добрый

И вовсе не герой –

Питался чаем с воблой

Жил в комнате сырой.

 

Единой мерой мерил

Поступки и слова

И свято в дело верил,

Как верят в дважды-два.

 

Просматривал сурово

С утра столбцы газет:

Пожара мирового

Всё что-то нет и нет.

 

Сказал он зло и чётко

Однажды в Новый Год,

Что здесь преступна водка,

Коль бедствует народ.

 

Буденовка и шрама

Над бровью полоса.

Он смотрит зло и прямо

С портрета мне в глаза.

 

\\\\\\\\

 

Винокуров прошёл войну. Никогда не забывал о ней. Мне запомнился его разговор с моим дядькой, по поводу деятельности только ещё начинавших тогда действовать диссидентов:

 

— Мне достаточно того, что я каждые выборы подтираюсь их ёбаным бюллетенем. А больше я ничего не стану делать. Я больше не солдат, — сказал Винокуров.

 

А это мои стихи, написанные, когда уж он умер или незадолго до того. К своему стыду, я не знаю, когда умер Винокуров. Жаль, что он их никогда не прочтёт. Кажется, в этом журнале я их ещё не помещал. Они появились на самой заре перестройки, году в 88.

 

***

Вы, ребята, хотели Россию, великую, дикую,

Подогнать под какую-то куклу безликую.

И в Москве вы хотели устроить Швейцарию,

А Тамбов, чтоб вам пел итальянские арии.

 

Только, братцы, у нас от Карпат до Находки

Поезда, как известно, плетутся не ходко.

И дороги у нас – непролазная глина.

Тугодойка упрямая наша скотина.

От жары нашей рельсы чугунные тают,

А мороз аж за самое сердце хватает….

 

Что-то Блок всё твердил, будто Русь это тайна?

Ах, поверьте, он так полагал неслучайно!

Ах, зачем, господа, вы об этом забыли?

Ах, признайтесь: Вы нас никогда не любили.

 

И сегодня, когда мы победы не ждём,

И когда стороной нас обходит удача,

И на светлую Пасху мы до смерти пьём,

А девятого мая мы попросту плачем –

 

Так задрочены мы, заморочены,

Замудоханы, вашу мать!

Но в сердца нам голгофские гвозди вколочены,

И сердца наши не разорвать!

 

Смерти нет! Это мы навсегда улетаем

В небо вольное с тёмной Земли.

Наша русская горькая песня, хмельная

Это всё, что мы здесь вам оставить смогли.

(7 мая 2005)

(Один рассказ «Генеральша»; второй «Фронтовики»; про третий — не ясно)

Крестик

То, что вы сейчас прочтёте, я вам советую воспринимать как сказку. Да я и сам ничем не стану клясться, что это мне не приснилось.

Хотя я в чудеса не верю, но — а это случается в жизни — как раз мне-то достаточно часто приходилось быть свидетелем различных явлений, которые естественными причинами объяснить или очень трудно или просто невозможно. Я над этим голову себе уж давно не ломаю. Просто знаю, что всё может случиться. А почему? Устроен этот мир как-то бестолково – не могу другого ответа найти.

Вот я один из таких случаев тут вам сейчас перескажу. Вспомнилось же мне это именно сегодня, потому что дело случилось на Пасху. Пасха конца 80-х. Ещё был СССР – значит, 88 или 89 год, может, 90. Я тогда работал на Ваганьковском кладбище. А надо сказать, что в те времена среди верующих бытовало ошибочное мнение, будто на этот праздник обязательно нужно помянуть усопших близких и обязательно на могиле. Сейчас священники стали, вероятно, более добросовестны, а может верующие внимательней прислушиваются к тому, что им в церкви говорят, и на кладбищах на Пасху, хотя народу и полно, но такого столпотворения, как раньше, не стало.

А в те времена всю пасхальную неделю мы никаких работ не делали, а только записывали заказы. Если дурака не валять и водки слишком много не пить, можно было набрать в эти дни работы на весь сезон, и, бывало, ещё не успеешь выполнить до морозов. Как заказы «ловить» — есть несколько способов. Каждый это делает в соответствии со своей методикой. Некоторые ходят по участкам. Подойдёт к клиентам: «Какие проблемы есть, хозяева?». Конечно, можно и так, но мне это не нравится, потому что люди уже расположились выпивать, и зачем я их буду сбивать с толку? Я всегда стоял у ворот или у церкви. С лопаткой, разумеется, а наши лопаты – двух видов — офицалки или таллинки – редко попадают в чужие руки, и по такому инструменту легко можно определить работника кладбища. Если у человека есть серьёзный заказ, он уж заранее об этом подумал и ищет мужика в спецовке и с такой лопатой. А я тут как тут: «Слушаю вас внимательно».

И вот в такой день погода выдалась чудесная, настоящая пасхальная погода – тепло, но не жарко ещё. Лес наш ваганьковский уже подёрнулся юной клейкой зеленью, и прозрачный пар уходит в ясное небо, и запах свежей земли, только что пробившейся травы. Хорошо словом. И поток людей мимо церкви катится в глубину участков – вот, представьте себе, как все друг другу: «С праздником! Христос воскресе!» – какой-то кладбищенский, вроде и похоронный, а всё ж праздник, и у людей на лицах улыбки – странно, конечно, как-то с ног на голову, а что ж вы хотите? Россия. Здесь ведь от праздника до похорон дорога недальняя.

От ворот к церкви протянулась длинная вереница нищих. Мне среди них бросилась в глаза незнакомая и какая-то странная в этом ряду фигура. Это была очень высокая, стройная и вовсе не старая ещё женщина в белоснежном платье, таком же платке. Лицо её нельзя было назвать красивым, потому что слово не то – лицо было одухотворено, какая-то напряжённая жизнь светилась в нём, глаза, серые, очень большие – мерцали и вспыхивали жарким огнём непонятного мне тайного чувства. Когда кто-то протягивал ей монетку или мятую бумажку, она улыбалась в ответ с такой радостной благодарностью, что человек ещё долго оглядывался на неё, уходя.

А в это время к этой женщине подошёл человек, которого все у нас звали Гнилой, и я до сих пор не знаю его настоящего имени. Гнилой этот был — подлец. И это душевное свойство было написано у него на лице. И посмотрев в его лицо, я всегда испытывал смутное чувство брезгливости, раздражения и неопределённой опасности. Никогда ведь, бывало, не знаешь, что от него ждать. Он не столько милостыню у церкви собирал, сколько вымогал уже собранные медяки у беззащитных старух. А наезжать на него – могло себе дороже обойтись. Запросто не посовестился бы он, проходя ненароком мимо, толкнуть плечом только что установленную плиту, например, и так толкнуть, что она обязательно, повалившись, расколется, а установщик за неё клиенту будет платить. И на таких людей на кладбище управу трудно найти. Не уследишь ведь за ними.

— Так, подруга, ты встала не на своём месте, — сказал этой женщине Гнилой. – Ты давай, вон туда иди, ближе к колумбарию. А здесь нечего торчать. Здесь люди стоят, которые помногу лет уже. А то пришла, первый день и….

Но тут я взял его зашиворот.

— Гнилой, — сказал я, с трудом преодолевая дрожь рвущейся из меня ярости, — ты делай, что хочешь, потом, а сейчас я тебе так морду разобью, что ты тут месяц не покажешься. Я тебе гарантирую….

— Не бей его! Не бей этого несчастного, добрый человек! Не бойся, зла он мне не принесёт…, – раздался вдруг звучный голос, разом покрывший громовой рокот огромной толпы.

Эта женщина протягивала ко мне руку и смотрела на меня. Я отпустил её обидчика и со страхом уставился на неё. Я посмотрел на Гнилого, и у него на лице увидел тот же страх, что испытывал сам.

— Лысый, это чего она? – вздрагивающим голосом проговорил он.

— Не знаю.

Но тут я увидел бегущего смотрителя.

— Так, Лысый, давай живо, кого-нибудь бери с собой, только не этого шакала, и нужно на 58 участке… там, у дорожки, сразу увидишь — тополь здоровенный завалился и повис на честном слове. Придавило уже мужика одного, он прямо у ствола стоял. Я Скорую вызову, а ты давай. Тополь надо совсем обвалить, чтоб он лёг на ограды, а то кого-нибудь ещё пришибёт. Ты пока один иди, я тебе ребят пришлю, и может трактор, с трактора легче достать. Гнилой, линяй отсюда, сейчас менты тут вас будут подметать. Видишь ЧП у нас?

Я побежал на 58 участок. В такой день на кладбище ЧП никому из работников никак уж не нужен. Когда я пришёл на место, то увидел пожилого человека, который сидел, прислонившись к ограде.

— Вы как?

— Ничего, — ответил он, с упрямой улыбкой преодолевая боль. – Вот старуху свою помянуть хотел.

Но кровь шла сильно откуда-то из-под рукава, весь правый рукав почернел от крови. Смотритель пытался, видно, наложить что-то вроде жгута прямо поверх рукава – конечно, толку было мало. Я стал пробовать освободить руку. Как потом выяснилось, у него был открытый перелом предплечья.

— Разрезать-то нечем?

— Ножа нет.

— Давай лучше Скорую подождём. Если перелом, зря ворочать – хуже, — сказал он.

— Ну, вы не волнуйтесь, уже звонили, приедет Скорая.

— Да я и не волнуюсь. Ты, брат, обвали этот сушняк. Как бы кого не убило.

— Сейчас. Сейчас посмотрим. Товарищи, близко не подходите к дереву! – крикнул я.

Я пошёл вокруг огромного сухого дерева, разыскивая, где бы можно было толкнуть его лопатой, чтоб оно сорвалось с тонкой ветки, на которой висело, и, наконец-то, рухнуло. И в это время я увидел женщину в белом платье, которая быстро, не смотря на тесное нагромождение оград, подходила, будто по воздуху летела, к месту из глубины участка. И руки она держала вытянутыми перед собой, будто поддерживая что-то.

— Сейчас отойди, — сказала она мне своим поразительным голосом. – Отойди – дерево упадёт. Отойди, мне трудно удерживать его!

Я невольно подался назад, и тут же с грохотом ствол упал, накрепко впившись в острые пики железных оград. Несколько минут я стоял не двигаясь, пытаясь прийти в себя. Никогда больше я той женщины не видел. И никто, кроме Гнилого, в тот день не видел её на кладбище.

Я подошёл к пострадавшему:

— Ну, как вы?

— Ничего….

— Простите, вам сейчас не до этого, но вы здесь сейчас женщину в белом платье не видели? Такая высокая женщина. В белом платье.

— Какая женщина?

Прошло несколько дней, и ко мне на участке подошёл Гнилой:

— Лысый, отойдём. Дело есть.

Мы зашли за какие-то кусты. Он вынул из кармана спичечный коробок. Открыл его. И вынул массивный золотой крестик на такой же, тончайшего плетения цепочке:

— Погляди. Как думаешь, рыжьё (золото)? Пробы нет, понимаешь….

Я прикинул на ладони вес:

— А ведь точно золотишко. Откуда?

Он молчал.

— Что?

— Ну, баба эта. Она мне дала. И сказала….

— Что она тебе, Гнилой, сказала?

— Да, это…. Говорит: не продавай никому.

— А ты продать хочешь?

Он молчал.

Путешествие на Торлеерм

Путешествие на Торлеерм
*
Остров Торлеерм расположен в Атлантике, в четырёхстах милях от устья Ла Платы. Площадь острова невелика — около 3 тыс. квадратных километров. Он представляет собою вершину громадного подводного горного хребта, выступающую над уровнем моря на две с половиной тысячи метров и покрытую непроходимыми джунглями. На высоте полутора тысяч метров горы образуют достаточно обширное плоскогорье, где с огромной глубины под мощным давлением выходят источники минеральной воды, образуя шесть небольших озёр, в которых по древней легенде обитают духи предков. Вода из этих озёр спускается вниз каскадом множества водопадов изумительной красоты. Химический состав этой целебной воды таков, что пар, которым курятся озёра и бурные ручьи, в разное время суток меняет цвет, производя незабываемое впечатление.

Это одно из красивейших мест планеты было бы бесценно для туризма, если бы не экономические трудности и тяжелейшие межнациональные, межрелигиозные и политические проблемы, которые издавна разрывают немногочисленное население на несколько враждующих группировок. Для того, чтобы провести на Торлеерме недолгое время отдыха, недостаточно огромных средств. Необходимо быть человеком смелым, хорошо владеть огнестрельным оружием. Нужна готовность к боевым действиям, а не к занимательным приключениям. Поднимаясь в горы, в зарослях громадных тропических деревьев, и древовидных папоротников и хвощей, прорубаясь сквозь исполинскую путаницу лиан, вы оказываетесь в мире глубокой древности и нетронутой природы. Это красиво звучит. К сожалению, трудно сказать, что более опасно в этом мире, обойдённом цивилизацией – нападение леопарда, укус змеи Годо, почти всегда смертельный, или встреча с индейцами, которые вовсе не гостеприимны и регулярно нападают на пришельцев с целью ограбить их или обратить в рабство, которое в горах неистребимо, хотя и запрещено Конституцией страны.

Столица Национально-Демократической Республики Торлеерм и единственный город на острове называется Гонтанбург. Переписи населения не производилось с середины XIX  в., когда голландский губернатор Ван-Мален пытался подсчитать количество рабов на плантациях хлопка и каучука. Когда же он решил переписать заодно и население деревень в горных джунглях и на побережье, его убил индеец по имени Бруро Орно. Местные жители очень не любят, когда их переписывают. Они подозревают, что вслед за переписью грянет ужесточение и без того сумасшедших налогов, единственное спасение от которых — в решительной неспособности властей налоги эти собирать.

Благодарные потомки поставили Бруро Орно бронзовый памятник на площади перед дворцом Парламента. А неподалёку, напротив дворца Президента стоит памятник губернатору Ван-Малену. Обе скульптуры работы одного и того же автора, Луиса О`Коннери, заезжего американца, который, после создания и установки этих шедевров изобразительного искусства, вскорости умер от белой горячки в доме для умалишённых.

Всё же можно предположить, что в столице постоянно живут около 18 тыс. человек  и около 50 тысяч на побережье, а в джунглях ещё тысяч двадцать — по мелким селениям. Индейцы гонтано (коренное население), голландцы, различные латиноамериканцы, афроамериканцы, просто американцы, евреи, армяне, курды, арабы, которых здесь зовут маврами, и ещё небольшая немецкая колония, сложившаяся после войны из тех обитателей третьего рейха, кто почёл за благо покинуть ставший неуютным для них Старый Свет. Самая многочисленная часть населения – гогцайя – более или менее устойчивый результат  смешения этих национальностей в течение столетий. Эти люди в общении очень трудны – они, вспыхивают, как порох, чуть что хватаются за нож и не любят иностранцев, а иностранцами считают всех, помимо своих соплеменников. Они живут в городе и на побережье. Индейцы гонтано не менее взрывоопасны и хотя немногочисленны, зато правильно организованы и вооружены. Обыденное явление на острове — кровавые стычки гогцайя с гонтано. Гонтано живут в горных джунглях, нападают на рыбацкие посёлки, а иногда даже на пригороды Гонтанбурга.

Население говорит на смеси голландского, немецкого, испанского и языка гонтано. Государственный язык английский, которым владеют лишь немногие чиновники и высшие офицеры армии и полиции. Практически всё производство осуществляется за счёт инвестиций из США. Не будет слишком смелым сказать, что народное образование на острове отсутствует. Грамоте детей учат функционеры бесчисленных церквей, религиозных конфессий и сект, то есть, те из них, кто сам умеет читать и писать. Дети немногочисленных богачей учатся в Аргентине, Уругвае, Бразилии, других странах Латинской Америки или США. За официальной чертой бедности находится 60% населения страны. Доллар имеет хождение наравне с национальной валютой (1 доллар – 159 гульденов на 19 апреля 2005 г.).

Достопримечательности: Два отеля (без звёздочек), «Интерконтиненталь» и «Бодоуно». Слово «бодонуо» означает по-индейски  временное укрепление из бурелома, которое туземцы в джунглях оборудуют каждый раз, останавливаясь на ночлег. В «Бодоуно» уровень комфорта нисколько не хуже, чем в лесу, только свежего воздуха, конечно, значительно меньше. А в «Интерконтинентале» обстановка европейская. Ужасная вонь и духота. Окна открывать нельзя из-за ужасной жары, которая здесь стоит круглый год, и тучи насекомых, от которых потом будет невозможно избавиться. Зато в клозете предусмотрена такая штука, как биде, только эти устройства никогда не работают, а если вам в номере биде починят, вы рискуете облиться из него с ног до головы, лучше уж его вовсе не трогать. Иногда вдруг в номере включается душ, а в умывальнике вода, хотя и солоноватая и тёплая, почти никогда не иссякает (в дневное время, конечно). Если захотите пить  ночью, спускайтесь в ресторан, там всегда в продаже папио – семидесятиградусный напиток, изготовляемый женщинами гонтано путём тщательного пережёвывания лесных орехов и сбраживания в подземных глиняных резервуарах. Стоит дорого (ночью), и есть опасность заразиться сифилисом, который здесь ни у кого не вызывает удивления, тем более осуждения – наоборот его отсутствие считается признаком нелюдимого характера или сексуальной неполноценности.

Третьей достопримечательностью острова Торлеерм является ежегодный весенний карнавал. Очень красочный, многолюдный и весёлый. К сожалению, в большинстве случаев этот праздник заканчивается перестрелкой и взрывами гранат, потому что политическая жизнь на острове носит крайне нервозный характер.

Что касается красот природы — изумрудных горных громад, возносящихся к бездонным небесам, минеральных источников, бьющих серебристыми фонтанами в глубоких ущельях, грохочущих водопадов и прочего – то местным жителям не до этого.

И вот я обещал одной молодой девушке, которую в ЖЖ зовут Fasetka или Fa, сопровождать её на этот замечательный остров, где она собиралась отдохнуть около месяца. То есть, это делается так. Вы вечером спокойно укладываетесь спать, а к утру, уже после месячного отдыха на Торлеерме, просыпаетесь у себя дома, как ни в чём не бывало, можете пить чай и отправляться на работу. По моему очень удобно. И это вам не стоит ни копейки, если только вас по ошибке не убьют боевики одной из действующих на острове террористических организаций, или вы не утонете во время рыбалки в океане, или не заблудитесь в джунглях и не окажетесь в положении раба у одного из индейских вождей. Во всех остальных отношениях такая поездка совершенно безопасна. Я решился на это, не смотря на печальный опыт. Ведь я уже однажды отправил девушку из ЖЖ, Antrum, в океанское плавание, в результате чего её едва не застрелили во время бунта на её же собственной прогулочной яхте.

Но мне всё кажется, что наши интернетские девушки живут очень скучно, проводя долгие часы перед уныло мерцающим экраном монитора. Я решил наступить на грабли. Разве это в первый раз?

Итак, я вечером, скорее даже ночью писал предыдущий текст, который, пожалуй, следует признать торопливым и не вполне основательным, хотя я ни от одного слова не откажусь. Не слишком, однако, доказательно получилось. Я, действительно, натерпелся страху за своих внучат, и вот меня понесло. Я дописал. Текст ведь короткий. И решил, дожидаясь комментариев, заглянуть в эл. почту. Там я обнаружил шифрованное письмо от Председателя комитета по внешней разведке Бонаканской республики, с которым познакомился в Голарне, когда ездил туда по приглашению господина Рутана Норда. Вот текст этого письма:

«Уважаемый друг! Считаю своим долгом как человек чести и добрый христианин предостеречь Вас. По моим сведениям Fasetka, она же Fa — не что иное, как рабочий псевдоним резидента армейской разведки Никанийской Конфедерации. Под личным руководством Fa четыре года тому назад был убит в своём кабинете Начальник Генерального Штаба Итарора, генерал-полковник Генрих Волкоп. Она же и разработала всю эту непростую операцию.

Fa, безусловно, является, одним из опытнейших в мире специалистов в области боевых диверсий. В её послужном списке несколько развязанных гражданских войн на Континенте, ликвидация всего личного состава Отдела безопасности Ядерного комитета Республики Баркарори и похищение из сейфа разгромленного офиса этого комитета документации высшего грифа секретности (последняя из упомянутых мною акций отличалась почти нереальной дерзостью и разработана была в считанные часы).

В настоящий момент Fa имеет звание майора никанийской армейской разведки, что соответствует общевойсковому званию бригадного генерала. В распоряжении Fa, как правило, не менее десяти опытных агентов, прошедших тренировки в лагерях на полуострове Крор. Fa лично очень опасна — всегда вооружена и прекрасно владеет любым оружием, у неё железные нервы, значительно понижена чувствительность к боли, она легко меняет внешность, обеспечена надёжной легендой.

Господин Пробатов, на острове Торлеерм обстановка не вполне стабильна. Цели, с которыми Fa решила посетить эту республику установить не удалось. Я уповаю на Господа Бога и Вашу осмотрительность.

Всегда к вашим услугам

Тари Горар».

Менять что либо было поздно. Не успел я лечь спать, как уже оказался на Торлеерме в доме своего друга, депутата парламента, Джоскаса Вивари. И тут же была Fa.

— Очень рад, — проговорил Джос, раздражённо бросая в пепельницу не раскурившуюся чёрную сигару. – Я надеюсь, Михаил, вы нас, наконец, познакомите.

— Доктор Джоскас Вивари, депутат и весьма влиятельный политик на этом острове. Фрекен Фа, туристка из России, — сказал я.

-Очень рад, — повторил Джос. – Я вовсе не доктор, а просто бакалавр. Вы китаянка, фрекен? Простите мне эту нескромность.

— Что вы? Я русская.

— Это имя меня ввело в заблуждение. Простите, — он очень нервничал. – Что если я на минуту уведу нашего друга в кабинет, а тем временем здесь накроют на стол? Мне нужно с ним проконсультироваться…. Прошу прощения, фрекен Фа.

В кабинете он сел на заваленный бумагами письменный стол и стал раскуривать новую сигару.

— Хочешь сигару? Слушай, кто эта Фа? Ты выпьешь виски? Кофе? Ко мне сегодня утром явились люди из Управления Безопасности. У них сведения, что сюда должна прилететь очень важная птица из разведки Конфедерации. Что за чёрт? Кого ты сюда таскаешь постоянно? – Джос говорил какими-то отрывками фраз и даже слегка задыхался. — Ну, не обижайся на меня, я сам не свой. Здесь ведь не Гавайи, в конце концов. Горцы обещали такой фейерверк на нынешнем карнавале, что самому Президенту станет жарко. Старый наглец Борноро так именно и выразился. Вернее всего, полиции придётся палить по-настоящему, потому что они сюда придут не с пустыми руками. Да…. Конфедерация. Проклятые пройдохи! У них тут полно агентуры. И они ждут повода. Им нужен только пустяшный повод для того, чтобы…. Неудобно оставлять даму так надолго одну. Красивая девушка. Они хотят нас просто проглотить. А что им стоит? Хватит и батальона спецназа. А проще всего поставить на рейде Гонтанбурга линейный крейсер, и мы тут окажемся, как мыши в норе, когда кот сторожит…. Как там дальше? Та-там, та-та-там, та-та-там, та та та…. И никто не убежит. Кажется, так. А почему ты не хочешь выпить? Боишься? Вот и я боюсь. Зачем я только вернулся сюда из Штатов? Мне предлагали работу в солидной строительной фирме. Михаил, ты мне скажи определённо, ведь мы друзья. Ты хорошо знаешь эту девушку?

Тут я подумал  и вспомнил такую малость, что ничего о юзере ЖЖ fasetka не знаю, кроме того, что прочёл в её постах и комментариях, а это очень мало – точнее, вовсе ничего. Действительно, очень милая девушка. А разве это не её специальность – производить хорошее впечатление? Всегда вооружена, опасна. И даже понижена чувствительность к боли. Легко меняет внешность. Шутка сказать, в собственном кабинете прикончить начальника генштаба королевства Итарор. Чёрт возьми!

— Пошли в гостиную, неудобно, — сказал Джос. – Я тебе верю. Верю в том смысле, что ты такой же идиот, как и я. Ну, ты не можешь мне объяснить, кого сюда привёз. Не можешь и всё тут! Чёрт тебя подери! И тебя и твои виртуальные фокусы. Но на этот раз, боюсь, у тебя надолго пропадёт охота….

Мы вошли в гостиную.

— Когда же мы едем ловить рыбу? – спросила Фа. Она очень смущалась. – Знаете, я совсем не укачиваюсь.

— Замечательно, — сказал Джос. – Раз вы не укачиваетесь, завтра же выйдем в море. Рыбы много было в последние дни. А макрели  просто очень много. Будет интересно. А ещё я б вам посоветовал с надёжным проводником подняться Чёртовым ущельем на гребень Пилы-горы. Там потрясающий вид сверху на город и бухту. Мы предоставим вам конвой для такого случая.

Вошёл чернокожий охранник и сказал:

— Ваше превосходительство, к вам человек от господина Борноро.

— Передай этому человеку, что я как председатель парламентской комиссии по внутренней безопасности государства не имею права принимать у себя дома посланцев от людей, объявленных Верховным Судом вне закона. И пусть убирается, – Джос обратился ко мне. – Ты видишь, что твориться? Есть такая русская сказка, я не помню названия. Там действие происходит в Стране Дураков.

Охранник вышел и тут же влетел в гостиную обратно — кубарем, а за ним следом вошёл коренастый, широкоплечий, седой старик в камуфляже американского десантника.

— Да, я пытался сохранить хотя бы видимость инкогнито. Всегда невольно рассчитываешь на порядочность партнёра, — спокойно произнёс он.

Затем этот человек церемонно поклонился:

— Я счастлив первым из истинных патриотов только что провозглашённой в горах Республики Гонтано приветствовать на нашей многострадальной земле высокую гостью из дружественной нам Никанийской Конфедерации. Я, действительно, счастлив, фрекен Фа. Это счастье, когда судьба Родины находится в столь юных, прекрасных и сильных руках, как ваши руки!

Фа с некоторым недоумением посмотрела на свои руки. Они, действительно, были юны и прекрасны, но сила этих тонких рук вызывала некоторое сомнение. Такими руками красавица может вести на верёвочке усмирённого дракона – несомненно. Но вряд ли можно этими руками убить генерал-полковника Волкопа. И мы, трое мужчин, тоже с недоумением любовались её руками. С недоумением. Так это резидент армейской разведки Конфедерации?

— Дорогой мой друг, уважаемый Борноро! – сказал Джос. – Я клянусь, что мне ничего не стоит арестовать вас, потому что городской гарнизон – в полной боевой готовности вместе с полицейскими частями, и мы с минуты на минуту ждём подкрепления, сюда идёт ещё батальон морской пехоты с северного побережья.

— Что вы скажете на это, госпожа Фа? — с улыбкой спросил старик. – Я же приглашаю пока вас и всех присутствующих, пусть уж Его Превосходительство нас извинит, в мой боевой лагерь, в ущелье Тали Лор. Очень красивое место. Что касается готовности гарнизона… не знаю право. Я сюда проехал через весь город на бронетранспортёре, и ни разу никто не спросил у меня, куда я еду. Со мной восемь человек. Таких, госпожа Фа, что вы будете любоваться этими молодцами. Я надеюсь, в горах вы примете парад наших войск, которым я буду командовать. Нам удалось сколотить армию, которую никанийские инструкторы месяц назад признали вполне удовлетворительной и боеспособной.

— Я буду принимать парад? — спросила Фа.

— Да, господин майор. Если сочтёте нужным, разумеется. Сегодня ночью, к утру, самое позднее, мои батальоны займут этот город, надеюсь, без особенных трудностей и потерь. Джос, прошу тебя проявить благоразумие, мой мальчик. Не тащить же мне тебя силой? Хоп! – лёгким движением руки Борноро отнял у Джоса выхваченный из-за пояса пистолет. – Успокойся. Извини, но всю твою охрану мне пришлось просто вырезать, чтобы шума не подымать. Но мы-то с тобой серьёзные люди. К тому же мой отец работал у твоего деда на канатной фабрике и всегда хорошо отзывался о хозяине. Твой дед был человек честный. Все б вы такими были. Ну, господа, прошу вас!

Мы вышли из подъезда и залезли в БТР.

— Вперёд! – сказал Бороро. – Я, признаться, хотел прихватить с собой ещё кое-кого из Генерального штаба. Господин майор, как вам кажется? Это несложно. Например, начальник Управления стратегических расчётов живёт совсем неподалёку. Он вам понадобится сегодня?

— Мне? Я не знаю, — сказала Фа. – Зачем он мне? А вы что с ним хотите сделать?

— Всё, что вы прикажете, господи майор. Я просто подумал, вы захотите его о чём-то выспросить. А у меня заговорит и мёртвый, если мне понадобятся от него какие-нибудь сведения.

— Нет, — неожиданно решительно и твёрдо сказала Фа. – Никто мне больше не нужен. Поехали.

— Слушаюсь!

Несколько минут БТР мчался по пустой улице на предельной скорости. Затем послышались винтовочные выстрелы. Затем грохнул несколько раз гранатомёт. Наш БТР остановился. Бороро, бесстрашный вождь повстанцев, сидел, закинув голову, словно изучая что-то в потолке.

— Фа, не смотри на него! – заорал я. – Джос!

— Выходите, — сказал Джос. – Только побыстрей, сейчас взорвётся эта чёртова машина. Значит, Бороро умер. Что там с его головорезами? Да шевелитесь вы! Послушайте, а вы фрекен что-то на майора армейской разведки совсем не похожи. Не знаете, как люк открывается? – он открыл люк. – Живей!

Оказавшись на воздухе, первое, что я услышал, это пение пуль. Звук этот мне немного знаком, и я не слишком уже заботясь о деликатности, повалил Фа на асфальт.

— Ты не ушиблась?

У неё оказалась рассечена бровь, и она ответила мне:

— Немножко.

— Господин! Господин! — послышался рядом хриплый голос.

Мы все, живые и уже мёртвые, лежали, укрываясь за колёсами БТРа. Рядом лежал, уткнувшись носом в асфальт, как и мы, здоровенный бронзовый парень, вооружённый до зубов.

— Главное, сейчас не двигаться. Сейчас они перестанут стрелять и потихоньку будут подходить сюда. А мы встанем и побежим. До парапета метров десять….

Я увидел, что мы находимся на набережной. Вероятно, мы какое-то время ехали вдоль этой набережной. Пока на нас не наткнулся патруль.

— Видите скоба в парапете? За неё завязан конец – там, внизу лодка, — парень держал пистолет направленным прямо мне в лоб. – Лодка эта моя. Двоих я возьму. Третий мне не нужен. Кого вы выбираете? Думайте, чёрт вас побери! Лодка моя. Я знал, что дело это добром не кончится, и спрятал её здесь. Никто, кроме покойного Бороро, о ней не знал. Мы бы на ней ушли с ним вдвоём, а может быть, он избавился бы от меня — у него это быстро получалось. Но теперь командую я. Вы решили? Это вам обойдётся в триста долларов. Есть у вас такие деньги?

— Есть. Не беспокойся об этом. Дай подумать, — сказал я.

Патруль поддерживали теперь ещё какие-то военные или полицейские, и пули шли поверх наших голов, будто струи проливного дождя, только горизонтально.

— Джос! – крикнул я. — Есть лодка! Можно в море уйти, но хозяин этой лодки…, — тут я что-то почувствовал и прыгнул на парня.

Он этого не ждал. И пистолет мне, хотя и не удалось у него отобрать, но удалось выбить из руки. Слишком далеко он отлетел. Тогда я схватил парня за волосы и ударил головой об асфальт. А Фа смотрела на всё это. И я ударил парня головой об асфальт ещё раз. Для верности. А Фа смотрела на меня. Потом она сказала:

— Но подожди, Беглый, что ты делаешь? Ты же его убьёшь, — мне стало ясно, что со мной сейчас просто девушка fasetka, которой завтра утром нужно на работу, на улицу Большая Бронная, в Москву. А где сейчас находится разведчица с тем же именем – мне уж на это было наплевать.

— Точно знаешь, что там лодка? – спросил Джос. – Тогда давай ждать, когда загорится машина. Мы побежим под прикрытием огня и взрыва. Взорвётся через мгновение после того, как загорится. Понимаешь? – я кивнул головой.

И когда загорелось, мы побежали и уже перелезали через парапет, когда ударил взрыв, это взорвался двигатель, а потом стали взрываться гранаты, которыми БТР был, видно, доверху зачем-то набит.

— Я не умею. Сможешь двигатель запустить? — спросил Джос.

— Смогу. Но сейчас нельзя показываться из-за парапета. Они не видят нас, а мы по этим скобам будем двигаться и уйдём довольно далеко, туда, видишь, где парапет заворачивает под прямым углом.

— Да ты молодец, — сказал Джос.

Мы с ним изо всех сил стали подтягивать лодку, хватаясь за скобы в парапете, а Фа старалась помочь нам своими тонкими руками. Когда взрывы стихли, когда солдаты выждали время, когда они, наконец, подобрались к пылающему БТРу, а потом вспомнили про нас, мы были уже за углом. И за нами не погнались. На кой чёрт мы были им нужны? Очень жаль было Джоса. Никто бы не усомнился в том, что он хотел бежать в горы к повстанцам. Ему ничего не оставалось, кроме пули в лоб.

— Куда ты думаешь идти? – спросил я.

— Пойду к зданию парламента. Там меня узнают.

— Но туда ещё надо добраться. Тебя же ищут и имеют относительно тебя, я думаю, такой приказ, что….

— У них приказ меня немедленно расстрелять. Хотя нормальные люди сперва допросили бы сбежавшего депутата. Но здесь всегда очень торопятся. Слушай, а что это за история с никанийской разведчицей?

— Пока не знаю, — сказал я. Я, впрочем, и сейчас этого не знаю.

Я запустил дизель, и мы пошли вдоль набережной, очень осторожно, стараясь оставаться в тени высокого парапета.

— Смотрите! Что это? – сказала Фа.

Джос засмеялся:

— А! Защитница всех заплутавших в ночном океане. Вы читали Александра Грина? Я читал. В очень плохом переводе, к сожалению. Как её звали?

— Фрези Грант, — сказала Фа.

— А эту звали Жозефина Новель. Очень похожая история. И верят, будто она встречается в океане тому, кто терпит бедствие и готов отчаяться. Вот поставили памятник ей. Во время карнавала её засыпают цветами так, что ничего уже не видно, кроме лица. Мы все этот памятник любим здесь. Больше, сказать по правде, нас нечем здесь объединить, а остров наш такой маленький…. Михаил, высаживай меня здесь, а сам с девушкой уходи подальше в море. Вас подберёт аргентинский сторожевик. Они регулярно здесь ходят, потому что в море у нас всегда неспокойно.

— Но мы же должны подтвердить, что вы не бежали к повстанцам. Мы это можем подтвердить, — сказала Фа.- Они сами вас захватили.

— Вы милая девушка. От всего сердца желаю вам хорошего мужа. Но кто вы? Вас тут никто не знает. Даже я не знаю кто вы. Прощайте! – он вышел на набережную, постоял немного у памятника и пошёл в сторону, откуда слышна была автоматная стрельба. Мне показалось, будто Джос что-то насвистывал, когда не торопясь шёл в ту сторону.

Около часу я уходил прямо в открытый океан. Стрельба не стихала, и мы уже слышали залпы артиллерийских орудий. Кажется, на Торлеерме начинался карнавал.

Почти прямо по курсу мне виделся какой-то предмет, который несло течением впереди меня. Наконец, ясно стал виден ярко-красный спасательный жилет и длинные размытые волной чёрные волосы. Прошло минут пятнадцать, пока я догнал то, что оставалось от женщины, о которой нам с Фа нечего вам рассказать. Она была мертва. Тонкий сыромятный ремешок удавкой был затянут вокруг шеи. А когда я освобождал её от жилета, чтобы тело по обычаю предать морю, на шее увидел тонкую стальную цепочку. На цепочке было что-то вроде серебряной стрекозы и надпись fasetka.

Вряд ли она вспомнила о Фрези Грант или о Жозефине Новель накануне смерти. Ей, думаю, было не до того.

Фасетка это такой глаз насекомого.

Груберов

В Калининграде у меня был друг, которого звали Валентин Иванович Груберов. Мы вместе с ним сделали несколько рейсов в Северную Атлантику. Он был немного старше меня, штурман, окончил Калининградскую мореходку. Образование, хотя и среднее, но работал он очень исправно, и к тому моменту, как начались его мытарства, ходил уже вторым штурманом. Он хорошо говорил по-русски, но не вполне верно выговаривал, высокий, худощавый блондин, и всем было ясно, что странная фамилия его не случайна. Прибалт. И не понятно было, каким образом ему открыли визу на загранплавание. Прибалтов пропускали сквозь очень тонкое сито. Он, впрочем, ещё в мореходке вступил в партию.

Однажды Валька пришёл ко мне домой и мрачно выгрузил из карманов куртки сразу три бутылки коньяку. Мы не виделись около года. Обнялись.

— Ребята, вы с ума сошли! – закричала жена. – Да вы ж умрёте с такой дозы.

— А ты нам помоги, Ниночка, родная, — сказал он. – Помоги. Мне сейчас, вообще, нужна помощь. Беда.

И оказалось, что он уже полтора года не был в море, и в кадрах даже не обещают ничего, и в первом отделе ничего не говорят, и советуют сходить в Серый дом или в Обком. Похоже, что его виза закрыта. Мы сели за стол втроём.

— Вы, только закусывайте, ребята, закусывайте, что я с вами делать буду? — говорила Нина.

— Вам известно, какая у меня настоящая фамилия? – спросил Валентин. – Знаете, как меня зовут?

Мы выпили. Ни я, ни жена, естественно, ничего ему не ответили, и он разлил ещё по одной стопке.

— Постой, а как у тебя с Верой? Она что-то пропала, — спросила Нина.

— Ну, зачем ей-то пропадать? Вышла замуж и уехала в Ленинград, — со свойственной ему штурманской аффектацией хладнокровия сказал он. – Так я хочу что сказать-то…. Меня зовут Вальтер. Отца зовут Ханс. Поэтому я и Валентин Иванович. А фамилия Груббер. Я немец. Остзейский немец. И мой диплом теперь можно выбросить, он на х… никому не нужен. И как бы старика не потянули, потому что это он сварганил мне такие документы. У него в Таллине хорошие связи, и он постарался. На свою седую голову. И в паспорте записали меня эстонцем по матери. Ему мало было десяти лет Воркуты.

Наступило молчание. Я совершенно не знал, что сказать, глядя в его белое, как мел, лицо. Незадолго до того один из капитанов, которого таким образом морочили около двух лет, пришёл к Обкому и выстрелил себе в живот из ракетницы.

— Миша, послушай, — неожиданно оживляясь, вдруг заговорил он. – Я буду первый из ревельских Грубберов на сухопутной службе. У нас от отца к сыну передаётся. Мой предок служил у Крузенштерна, и адмирал его очень ценил как дельного моряка.

— Я стал разливать по стопкам, а Валька вдруг громко крикнул:

— Но я не хочу больше коньяка! Это несправедливое дело. Подлое дело. И мать слегла. В больнице.

Я стал расспрашивать его. В Обкоме его не приняли и отослали в КГБ, а в КГБ сказали, что визы открывает Обком, как будто он с луны свалился, не знал, кто там что открывает и закрывает. Суть дела была в том, что отец Вальки до войны владел небольшим грузовым судном и был капитаном этого же судна. Он возил какие-то грузы в Германию и обратно. Пришли русские и арестовали и судно, и капитана. Дело тянулось долго, в сорок первом Ханс Груббер ещё сидел в таллиннской тюрьме. Вывезти его не сумели, а может руки не дошли. Появились немцы. Груббер вышел из тюрьмы, стал возить на том же судне солдат и другие военные грузы. Он не любил разбираться в политике, а совершенно искренне считал, что работать нужно на того хозяина, который есть. Снова появились русские, и на этот уж раз он отсидел десять лет. И в море его уже никто, конечно, не пустил. Но он сравнительно легко добился для сына паспорта с другим именем, отчеством и фамилией. Таллин был полон его друзей. Однако, как верёвочка не вейся, конец будет. По поводу случившегося с его сыном несчастия он кратко сказал:

— Бандиты.

На дворе стояли шестидесятые. Сажали редко и только настоящих диссидентов. Вальку просто выгнали из партии, как-то потихоньку это сделали, уволили, и он уехал в Таллин, где поступил в институт. Что-то связанное с электроникой, которая только что тогда для нас как бы на свет появилась. Не помню, какой институт. Он был человек трудолюбивый и упорный, такие не пропадают. Изредка мы перезванивались с ним.

Так прошло два года. В рейсе у меня палец попал в машину, и едва не пришлось отнять правую кисть. Меня везли на попутном судне от Уолфиш-бея, это Юго-Западная Африка, а судно было таллиннской приписки. Пришёл я в Таллин. Я накануне радировал своему другу, и он пришёл встретить меня в порту. Конечно, он был в штатском, а рядом с ним стояла очень красивая девушка, золотоволосая, синеглазая, напоминающая одновременно яблоко «белый налив» и свежую, сдобную булочку. С борта этого таллиннского судна несколько голосов окликнуло его:

— Валька, привет! Как дела? – он грустно кивнул.

Сошёл я по трапу, и Валентин встряхнулся. Он с улыбкой осторожно обнял меня, рука у меня висела на бинте.

— Нет худа без добра. Теперь хоть погуляем с тобой в Таллине, — не смотря на русскую пословицу, он заметно хуже стал говорить по-русски. – Моя сестрёнка. Эльза. Зови её Лизой. Работает в ресторане. Все Таллиннские кабаки наши. Зайди в Управление, в бухгалтерии там лежит на твоё имя аванс. Такси!

И мы полетели. Для пропоя денег Таллин город необыкновенно удобный. Мне в счёт расчета перевели пятьсот рублей, тогда большие деньги. В очень хорошем ресторане втроём тогда можно было пообедать на полсотни, но это уже был кутёж, а просто немного выпить — получалось и на двадцатку. Жизнь была прекрасна, рука с небольшой оговоркой цела. Сестра Вальки смотрела на меня сияющими глазами, а он, хмурясь и улыбаясь, грозил ей пальцем. В эстонских семьях девушек в большой строгости не держат.

Но прежде всего мы заехали к Груберам домой. Меня торжественно встретила величественная мать семейства в белоснежном переднике и такой же кружевной наколке в седеющих волосах. Стол уже был накрыт. Его отец, намного старше жены, белый, как лунь, с лицом совершенно малиновым от коньяка, который он пил непрерывно маленькими рюмочками, почти не говорил или не хотел говорить по-русски. Валька представил меня по-эстонски, и отец ему что-то с улыбкой ответил.

— Не обижайся на старика. Он сказал, что добрый матрос на палубе руку себе не покалечит, — обижаться было нельзя.

Старику же очень не понравилась моя еврейская физиономия. Но сам я, видимо, понравился. Наверное, потому, что не в пример сегодняшним дням, я тогда мог вылакать коньяку – бочку, а он это качество в человеке очень ценил. Вот сейчас я чувствую на себе цепкий морской взгляд его небольших, всегда прищуренных светлых глаз. Я многое прощаю морякам такого, чего никому бы не простил, очень люблю их и верю этим людям. Он вежливо задал несколько вопросов о моих последних рейсах и заработках.

— Ничего, хотя с виду на еврея похож, а парень вроде неплохой, — сказал он.- Что ж, я знал очень толковых евреев. Всё бывает. Пускай погуляет по нашему Таллину, — он улыбнулся беззубым ртом. — Скажи ему, что нужно ответить, если старый Томас ему встретится, — он имел в виду легенду, будто по Таллину бродит некий его покровитель, и на вопрос: «Строится ли ещё город?», — нужно отвечать, что всё ещё строиться, а если иначе ответить, не миновать беды. – Да ты скажи своему приятелю, чтоб он мне тут ненароком внука не подкинул, я знаю, что он женат, — весело и сердито крикнул он, строго при этом глянув на дочку, которая цвела румянцем, как мак на взморье.
Это был прибалтийский обед, когда сначала очень много еды и пиво, а потом десерт, кофе пирожные, ликёры, коньяк. Еле я поднялся из-за стола.

— Миша, — сказал Валентин. – Ты прости, но мне ещё нужно кое с кем увидеться и забрать книги в библиотеке. Лизка потаскает тебя по городу. Только не безобразничайте, ребята.

Это был подарок коварной судьбы. Не чуя под собою ног, я вышел из квартиры вместе с красавицей Эльзой.

— Куда мы поедем, зависит от, что ты будешь пить, — сказала она, глядя на меня ангельскими синими глазами.

— Я, вообще-то водку предпочитаю, — сказал я запинаясь.

— О. Нет. Мы здесь очень устали от вашей водки. И будет болеть голова. Я буду тебя учить. Всему. Согласен?

Ещё бы! Я был на всё согласен.

Итак, мы сели в такси. Шеф, плачу за скорость! Но девушка что-то сказала по-эстонски водителю.

— Миша, мы сейчас заедем в одно место, совсем недалеко. Мне там нужно кое-что отдать. Тогда поедем смотреть Таллин. Сначала в Вышгород поедем. Тебе будет интересно.

К моему удивлению, мы подъехали к небольшой протестантской кирхе. Эльза вынула из сумочки звучно хрустнувший, вероятно, толстой пачкой банкнот, конверт и вышла из машины. Я пошёл следом.

— Не надо за мной идти, — сердито сказала она.

Но я не послушал её. Я огляделся в пустой кирхе, внутри всё выглядело очень богато, насколько это, вообще, в протестантском храме возможно. Эльза подошла к пожилому пастору, отдала ему конверт, и они говорили что-то, улыбаясь друг другу. У меня под ногами было кружево чугунного литья. И я с трудом разобрал готическими буквами имя того, кто здесь был похоронен: Иоганн Антон Крузенштерн. Мне отчего-то стало стыдно, и я вышел на улицу. Вскорости появилась и Эльза. Она строго глядела на меня, вероятно, опасаясь насмешек.

— Ты напрасно пошёл за мной.

— А что это за церковь?

— Это наша цеховая кирха ревельских моряков, — сказала она очень важно, и серьёзно, и немного печально.

Всё, что было потом совершенно не интересно. Не знаю, что сейчас с этими людьми. Вальтер Груббер, кажется, уехал в Германию.

В больнице

Когда я лежал в больнице, мне плохо спалось. И вот просыпаюсь я однажды глухой ночью. Не мог уснуть. Встал, оделся и пошёл курить. Проходя коридором мимо тёмной столовой, я увидел, что там за несколькими столами сидят какие-то люди и негромко переговариваются. Они были странно одеты. Охранников что ли греться сюда принесло? Показалось мне, что это охранники, потому что парни все были высокие, широкоплечие, но в темноте их лиц я не мог разглядеть. Они наследили в столовой, а я там каждое утро пол мыл, и в коридоре тоже повсюду видны были грязные следы. Все медсёстры и нянечки в такое время крепко спят, тем более врачи.

В коридоре мне повстречался один бедолага. Он попросил немного чаю. Я вернулся и отсыпал ему, сколько было возможно. В российских больницах – чай большая ценность, у многих своего чая нет, и с ними принято делиться.

— Кто это в столовой? – спросил я его.

— Не знаю. Я никого не видел, — сказал он.

Пришёл я в курилку, приоткрыл там фрамугу, чтоб глотнуть свежего воздуха. За окном валил крупный снег, а прямо перед подъездом какой-то человек успокаивал нескольких осёдланных коней, на спины которых кое-как накинуты были ковровые попоны. Кони были напуганы и храпели. Меня не так удивили кони, как меховая шапка с мокрым павлиньим пером у коновода на голове. На конную милицию это было совсем не похоже.

Ещё больше меня удивило то, что случайный прохожий не обратил на коней и на странного человека в шапке с пером никакого внимания. Он брёл мимо и даже не оглянулся.

Я отошёл от окна, размышлять об этом у меня настроения не было. Сел на лавку, закурил и задуматься. А мне тогда было о чём подумать. И думал я всё больше о грустном. Однако, всего не передумаешь. Я выкурил две сигареты и пошёл обратно. Из столовой по-прежнему слышался негромкий говор. И вдруг меня окликнули:

— Беглый, да это ты! Трудно узнать тебя, старый друг. Что это за тряпки ты нацепил на себя?

Этого голоса я не мог не узнать и радостно откликнулся:

— Джонни! Как ты сюда попал? А Робин где?

— Он пошёл сам посмотреть коней. Морозно и многоснежно. Они пугаются, как бы не сорвались. Сейчас он придёт. Хэ, молодец, беги за Робином и останься там с конями. Сменим тебя через час. Скажи ему: Беглый здесь. Мы тебя долго не могли найти, Беглый. Какой огромный город, клянусь святым Георгием! Но мне здесь совсем не понравилось. Очень смахивает на ноттингамскую темницу, а ещё больше на Тауэр – везде камень, будь он проклят. И тараном не прошибёшь. За что это тебя сюда засадили? — весело говорил Маленький Джон.

Я подошёл к ним, и Джон крепко обнял меня.

— Совсем ты ослаб, — сказал он, усаживая меня за стол.

Вдруг сразу бросились мне в глаза их зелёные кафтаны, кинжалы и оправленные серебром охотничьи рога, горячие глаза и смелые улыбки.

— Здесь не темница, а дом для больных. Здесь лечат от болезней. Я слишком много пил вина и, у меня от этого сердце стало болеть, — сказал я.

— Слушай, мы напали на Виндзорский замок. Я сам со своими стрелками поджигал, и он у меня полыхал, как старый курятник. Конечно, не счесть, сколько потеряли добрых йоменов, зато еле добычу довезли до надёжного укрытия. И нам не страшно было оставить на время родные леса. Проклятые грабители теперь надолго позапирались в своих каменных мешках.

— А в чём там было дело? – спросил я.

Мимо по коридору прошла, зевая, медсестра, и я понял, что она нас не видит и не слышит.

— Старый герцог увёл из окрестных сёл около сотни самых красивых девушек. Люди пришли в лес и пожаловались. Кому им ещё пожаловаться было? Мы собрали больше тридцати тысяч человек, и у каждого добрый лук за спиной, — он провёл пальцем по тетиве натянутого лука, который стоял рядом со столом. Тетива запела, будто ночная птица в лесу.

— А где Его Преподобие Тук-благочестивый?

— Он, было, с нами собрался к тебе, да накануне наелся неспелых слив, а запивал молодым пивом. Не сглазить бы старика, ведь молодой Плантагенет умер от этого. А у нашего пьяницы только живот разболелся. Он тебе передал своё пастырское благословение и вот этот бочонок рейнского, который мы отбили у Виндзора. Это вино сорокалетнее. Живо поставит тебя на ноги, — йомен поставил бочонок на стол.

— Вряд ли, Джон, — сказал я. – Время моё прошло. Но для меня этот час большая радость. Мне ведь сказали, что Робин Гуд убит.

— Кто это о смерти заговорил! – громом прозвучал его голос у меня за спиной, а он уже сел рядом и обнял меня за плечи. Мокрую шапку с пером бросил на стол. – Нельзя убить того, кто умереть не может. Поэтому мы и не умираем никогда, и ты не умрёшь, Беглый.

— Как мне не умереть, Робин? Никто ведь песен обо мне не сложит, как о тебе.

— Живи, как я, и люди сложат песни, — сказал Робин Гуд. – Я хочу увезти тебя отсюда. Ни мне и никому из наших здесь совсем не понравилось. Ты здесь не вылечишься, а только ещё больше разболеешься. Тебя должно продуть морозным ветром. Ты ещё не забыл ту еврейку, что украл Богом проклятый тамплиер? Как её звали? Вот красавица была!

— Не бывает на свете некрасивых евреек, — сказал я, — а та, звали её Ребекка, и среди евреек была красавица. Я хотел биться за неё, а молоденький норманн меня опередил.

— Не стану спорить с тобой о красавицах. У тебя мать была еврейка. Но именно поэтому ты всегда задумываешься не ко времени. Собирайся. Мы привели тебе доброго коня.

— Робин, дорогой мой друг! – сказал я. – Этот дом больных хорошо охраняется. А в городе полно стражи.

— О какой ты страже говоришь, когда я друга из темницы вызволяю?

Мы выпили по кружке хмельного вина с далёкой реки Рейн и вышли на снежный двор больницы. Никогда мне теперь не забыть, как пронзительно свистел ветер в ушах, когда мы гнали коней, и они бодро выносили нас сквозь море жгучей от мороза пурги.

Я проснулся поздно. И ещё долго вспоминал эту сумасшедшую скачку. И выкрики йоменов: «Святой Георгий и старая Англия!», — это бились с патрулём на выезде из столицы. Гром выстрелов и свист стрел. Хэй, хэй, хэй! – кричали вольные стрелки, погоняя коней.

— Чему ты улыбаешься? – спросили меня утром в палате.

— Так, ребята. Это я своему.

Я подумал, что дело было славное, и о нём обязательно станут слагать песни. Может, и меня помянут. Как же не помянуть, меня ж вызволяли храбрецы Робин Гуда. Так может, и я никогда не умру, как все они?