Про мальчика, Дедушку и кобылку Майку

Про мальчика, Дедушку и кобылку Майку

*
Когда я был совсем маленьким – жил в избе, рубленой из громадных сосновых брёвен, ещё не потемневших, жёлтых, словно мёд, и плачущих душистой смолой. Был посёлок – около десятка таких изб – на берегу синего моря. На горизонте всегда неясно маячили силуэты рыболовецких сейнеров, огромных транспортов и боевых кораблей. Море было необыкновенно синим. Никогда с тех пор – хотя позднее ходил я во многих морях Мирового Океана – но с тех пор такой синевы не видел я нигде. А может быть, это так мне тогда казалось, или сейчас так мне кажется, когда я вспоминаю об этом? Сейчас на старости лет – всё это снится мне по ночам, во сне я плачу, просыпаюсь в слезах. Но плакать на яву я почему-то совсем разучился. Очень жалею об этом.

Моё детство полно было синевы. Море было синее, а над ним небо тоже было синее, будто эти бездонные просторы друг друга отражали.

Угрюмым строем тёмно-синих елей спускалась к морю с высоты сопок сахалинская тайга. И сопки, одна за другой, одна выше другой – всё темнее и темнее густой синью – уходили в небо. Небо было светлее — днём. А к ночи тоже темнело, никогда не чернея, не теряя синевы. Помню тёмно-синее звёздное небо – чёрного бархата ночных тропических небес не было в моём детстве.

Кое-кто в посёлке держал корову, и гоняли в сопки на выпас небольшое стадо.

Пастуха звали Дедушка. Не только дети – почему-то и взрослые его так звали. Брился он редко – зарастал седой щетиной. У него не было левой руки – оторвало на войне. Папа же мой – в посёлке он был начальником и носил ещё с войны форму капитана первого ранга – иногда звал Дедушку Сашей Чёрным, потому что его фамилия была Гликберг. Но он вовсе не был евреем, как вы сейчас, возможно, подумали. Он был немцем. Вполне вероятно, впрочем, что до того, как стать немцем, он был всё-таки евреем, потому что Гликберг – фамилия не немецкая, а еврейская. Некоторым людям в те времена приходилось, знаете ли, петлять, чтобы не попасть на живодёрню. Как бы то ни было, а до войны Гликберг был поволжским немцем, и в городе Энгельсе работал парикмахером. Он записался евреем специально, чтобы его призвали на фронт. Ему так показалось безопасней. И он оказался прав. Руку ему оторвало при штурме города Будапешта. И, будучи вчистую комиссован, он даже на зону не попал, и как-то всплыл на Южном Сахалине. И прибился в тот посёлок пастухом. Пас коров он всегда верхом на лошади, которую звали Альфа.

Альфа была гнедая. Её однажды отогнали на погранзаставу к жеребцу, и она понесла. И родила Альфа рыженькую кобылку – совсем рыженькую, будто золотую. Родилась кобылка в мае, и её назвали Майкой.

Майка ещё совсем маленькая была, но уже бегала за матерью – помогала пасти коров. Однажды пригнал Дедушка стадо на выпас. Альфу расседлал. И выпустил пастись вместе со стадом. Майка бегала с матерью, и время от времени сосала у неё вымя. Дедушка прилёг на траву и задремал. Всё было прекрасно.

Но потом из тайги вышли несколько беглых. Эти беглые бежали из дальневосточных пересылок и переправлялись на Сахалин через неширокий Амурский лиман. Они уходили на Юг, где сахалинская тайга более жилая. И прятались. И жили в тайге. Так многим из них удалось дотянуть до смерти Сталина. Смерть же Сталина для каждого из них была равносильна помилованию.

Этих людей я судить не смею. И я за нашего Дедушку на них совсем не в обиде – это вы, как хотите, так и понимайте. Но если хотите правильно понять – прислушайтесь к стуку своего сердца. Они от лютой смерти в неволе бежали на волю. И вот на воле они должны были в тайге умереть с голоду, потому что никто из них охотником не был – а таёжная охота совсем не простое дело.

Беглые застрелили одну корову и, не обращая на старика внимания, её кое-как разделали, и мясо в мешках потащили в сопки. Однако, Дедушка имел при себе двустволку. Он залёг, выждал и с одной руки стал стрелять им вслед волчьей дробью. Он выстрелил одним стволом, потом другим – оба раза промахнулся. Стал перезаряжать, но одной рукой это долго. Один из беглых, повернувшись, произвёл очередь из автомата ППШ, отобранного ещё на зоне у перебитого при побеге конвоя. Дедушку убило. Ещё задело несколько коров, и Альфа тоже погибла.

Дедушку похоронили на «Второй сопке» — так называлось место, где было кладбище. Плотник сделал ему монумент из фанеры с красной звездой. Крестов на том кладбище ставить тогда ещё не решались – тем более каких-то иных религиозных знаков. На похороны отец явился в мундире с орденами. И он вдруг сказал:

— Карл Максимилианович Гликберг, как недавно удалось выяснить Южно-Сахалинскому Управлению МГБ, по национальности был немцем. Он был поволжским немцем. Родом из Покровска. То есть, в том смысле, что из города Энгельса. Однако он имел медаль «За отвагу». Получил её в 41-м году под Москвой. А под Будапештом был он уже лейтенантом – командовал пехотным взводом. Удостоен ордена «Красной звезды». А на будущий четверг ему было предписано явиться в Южно-Сахалинск. В МГБ, твою Бога мать! – отец вдруг страшно закричал и вынул из кармана кителя свой ТТ. – Его вызвали на допрос! Он жил по поддельным документам! Чего встали? – крикнул отец двум матросам, которые выкопали могилу. – Опускайте!

И когда стали гроб опускать, отец трижды выпалил в воздух. Женщины стали всхлипывать.

Майка осталась сиротою. Она теперь стала бегать по посёлку, будто собачонка. Все её кормили. Она умела разговаривать. Сначала она бегала и ржала:

— Где моя мама?

Ей отвечали:

— В тайге убили твою маму, бедная ты сиротка. На вот, милая, тебе морковку, похрусти. Забудется.

Забылось. Майка была очень весёлая и ласковая, росла быстро. Уже на следующий год вымахала в такую красавицу, что начальник погранзаставы даже её хотел у отца купить. Но отец сказал майору:

— Мне самому в посёлке нужна лошадь. Обойдёшься.

— Товарищ капитан первого ранга, что ж её в упряжке-то гноить? На такой кобыле только маршалу ездить!

— Ну вот, как дослужишься до маршала, тогда продам тебе её. Только вряд ли. Куда тебе!

Я привык к кобылке, и были мы неразлучны. Часто мы вместе бегали. Я бежал, что есть сил, а кобылка тихонько рысила рядом. А потом можно было, уцепившись ей за гриву бежать быстрей, быстрей, ещё быстрей! У меня от таких упражнений постоянно были разбиты коленки, потому что наступал момент, когда я, не удержавшись, падал. Майка тогда останавливалась и лизала мне лицо, по которому текли солёные слёзы. И я сквозь слёзы улыбался ей.

Прошёл ещё год, и Майку нужно было объезжать. Что делать? Человек так определил каждой лошади.

И я никогда не забуду, как объезжали Майку, которую я очень любил.

Была она уже сильна, хотя не больше полутора лет отроду, кажется. Майка привыкла к воле и к доброму отношению людей посёлка. И вот, всё для неё изменилось – так уж мы, люди, устроены неведомо кем и для чего — или так уж мы в этом нашем мире сами всё устроили. Много раз она переворачивала, опрокидывала сани, металась и кричала, будто женщина, которую насилуют. Но все взрослые вокруг меня с улыбками смотрели на это. И уж когда она впряглась и бешено понесла намётом по берегу моря, послышались одобрительные возгласы:

— Эх, хороша! Чудо, а не лошадь!

После этого Майка уж не бегала вдоль по улице, выпрашивая хлебушка с солью или морковки. Её стали держать в стойле, которое построено было под присмотром моего отца.

И однажды я пришёл к ней. Я долго не хотел видеть её неволи. Но я соскучился и пришёл. Я принёс ей несколько яблок, полбуханки хлеба и в банке много соли. Лошади это любят. Я кормил это чудесное существо, такое всегда безоглядно доверчивое и доброе к человеку. Она ела, всхрапывая, хрустела яблоками.

— Помнишь, как мы бегали с тобой? – спросил я её.

Майка посмотрела на меня своими восхитительными огромными чёрными глазами. И сказала:

— Нет, мальчик. Я забыла. И мне вспоминать нельзя. Но ты не забывай.

Вот, я и не забыл.

Старая кошка

Кошка была очень старая. И очень злая. Зла она была оттого, что в невозвратной молодости с ней случились дважды ужасные несчастия, о которых ни одна кошка никогда не забывает. И с людьми случается такое. И люди о таких несчастиях не забывают никогда.

И ещё злей кошка стала оттого, что последние несколько лет пришлось жить у чужих людей. Её хозяйка, которая была ещё старше, чем она, однажды долго не вставала с постели, потом появились чужие люди и увезли её. И хозяйка уж не вернулась домой – она ушла туда, откуда никто не возвращается.

Кошка ничего о смерти не знала, но знала, что иногда кто-то уходит и не возвращается. И сама она не раз отправляла в те неведомые края мышей, которых в хозяйском доме было много, а однажды после долгого яростного сражения отправила туда даже огромного самца-крысу. И когда увидела его у своих ног, недвижимого с перегрызенным горлом, она смотрела на него, понимая со смутным сожалением, что это не он, а только след от него, и что её беспощадного врага в мире больше нет – он ушёл навсегда.
Когда увезли старую хозяйку, она долго мяукала, звала её. Без хозяйки она не умела, не могла жить, не знала как это – жить без хозяйки, которая, хотя и не была добра, часто сердилась без видимой причины, но всегда исправно и вовремя давала ей пищу и воду и была источником тепла и безопасности.

Прошло немного времени, и снова пришли ещё какие-то люди. Чужие. Чужая женщина взяла кошку за шиворот и посадила в клетку. Клетку с кошкой долго куда-то везли. Потом привезли в такой дом, где она ни разу в жизни не была. Это было человеческое жильё — дом. Там жили люди, их было несколько человек. Но это был чужой, незнакомый дом. И люди были чужие, незнакомые. И она вспомнила, что давным-давно её исчезнувшая хозяйка жила не одна, пока все, кто жил с ней, не ушли туда, откуда никто не возвращается. Но в том старом доме, кроме хозяйки, никто к ней не подходил, не обращал внимания на неё, а в новом доме люди вели себя по-другому.

В новом доме её кормили не так, как старая хозяйка. Там каждый был ей хозяином, а настоящего хозяина или хозяйки не было. Еду давали не всегда в одно и то же время, иногда слишком много, а иногда слишком мало. Но еда была хорошая — сытная, просто незнакомая — и несколько дней она не ела, осторожно принюхиваясь к незнакомому, потом, убедившись в том, что опасности нет, стала есть. Это было незнакомо, непривычно, но сытно.

Люди, жившие в этом доме, хотели с кошкой играть, то есть, для чего-то её безо всякого смысла мучить – так она это понимала, потому что старая её хозяйка с ней не играла никогда. Кошка некоторое время терпела, но потом заметила, что эти люди пугливы, и если с угрожающим шипением выпустить когти и оскалить клыки – они оставят её в покое. Тогда она нашла в доме тёплое место, откуда её не сгоняли, и всё время проводила там, в тепле и покое, вставая только для того, чтобы поесть, напиться воды или оправиться в кювету, куда специально для этого был насыпан песок. Вот и всё. Была спокойная жизнь.

Но пришли воспоминания, и покоя не стало.

Кошка вспоминала. Воспоминая иногда становились так невыносимы, что она негромко мяукала – тоскливо и безнадёжно. На это её мяуканье никто в доме не обращал внимания, потому что это случалось нечасто.

Когда-то она, как и каждый из нас, была котёнком, весёлым игривым и смешливым (кошки умеют смеяться, но люди этого смеха не понимают и потому не слышат). Она часто играла с людьми, прыгала, кувыркалась и смеялась. Это было недолгое время, когда она была счастлива. Однажды её посетило странное ощущение томления. Она чего-то хотела, чего-то ждала. Что-то непонятное и восхитительное должно было с ней произойти. И она ждала с замиранием сердца и трепетом – сама не зная, чего ждёт.

Кошка стала громко кричать, кататься в полу, метаться по дому. И однажды в дом привели кота. Того первого кота она прогнала, потому что он не понравился ей. Он её боялся. Это было неприятно. Ей было стыдно смотреть на этого робкого кота. Она зашипела, и он отступил.

Тогда привели другого кота. Совсем другого. Он был очень сильный и смелый, в глазах его горела бешеное неистовство страсти, и он мгновенно бросился на неё. Что она почувствовала? И что почувствовал тогда тот кот? Этого я не знаю – ведь я человек, а не кот, тем более не кошка. Но я знаю, что ни одно живое существо в мире никогда не испытывает ничего прекрасней – люди об этом слагают стихи и музыку, поют песни и пишут книги. И сам я не раз пытался, но мне ни разу не удалось на мёртвой бумаге отразить то, что пришлось пережить в любви.

Это случилось. Кота увели. А кошка почувствовала, что в ней что-то рождается. В её теле кто-то жил. И она, прислушиваясь, ощущала шевеление и толчки каких-то маленьких существ, каждый из которых был частью её самой, но всё чаще и чаще она понимала, что котята хотят выйти на волю. И кошка с волнением ждала этого. Она хотела увидеть их. Она уже безумно любила их. Хотела их кормить и защищать.

Кошка в счастливых муках родила четверых котят. И облизывала их. И они стали сосать молоко, которое выливалось из неё для них. Они были очень маленькие, ещё ничего не видели, ещё ничего о жизни не знали. Были беззащитны. Вся её сила – её страшные клыки и когти — были готовы к смертельному бою за них.

Потом пришёл какой-то совсем молодой, весёлый человек. В руке у него было ведро с водой. Он смело подошёл к кошке и, не обращая внимания на свирепое шипение, стал её ласково гладить и почёсывать у неё за ушами. Это было приятно. На мгновение она забылась. Молодой человек со смехом сгрёб двумя быстрыми и ловкими руками её четверых котят, бросил в ведро и ушёл. Она не успела кинуться на него, не смогла сразиться с ним. Не уберегла своих котят.

Тогда несколько дней и ночей она бродила по человеческому дому и громко мяукала и кричала. Она кричала. Не звала котят, которые ушли туда, откуда никто не возвращается, но ей казалось, что там – они могут услышать её горестный голос.

Пришёл другой человек. Поймал её и что-то быстро с ней сделал. Мгновенно кошка сильно ослабла и стала сонной. Её куда-то увезли. Она уснула. Когда она проснулась уже снова в доме, её сильно тошнило, но это прошло. Она знала, что с ней что-то случилось, что-то непоправимое сделали с ней, и она долго ничего не ела, а только жадно пила воду. Всё прошло.

Тогда кошка стала ждать. Настало время, когда всё чаще она стала вспоминать про того кота, который был отцом её покойных котят. И она хотела его увидеть. Она очень хотела увидеть его. Но того ощущения томительной яростной страсти не было. Было грустно, и она хотела увидеть, того, кого когда-то любила, и громко мяукала. Кота того привели. Но он вёл себя совсем не так, как в прошлый раз. Он знал, что люди сделали с ней. И он просто печально обнюхал её и отошёл.

И вот, спустя долгие годы, свернувшись клубком в тёплом и безопасном своём убежище, она вспоминала и горько сожалела. И время от времени негромко и печально мяукала.

В том доме, куда её привезли после смерти первой хозяйки, был маленький человечек. И как только она увидела его, ей сразу вспомнилось то давнее время, когда сама она была ещё маленьким весёлым котёнком. Этот человечек всё время прыгал, бегал по комнатам, смеялся, плакал, кувыркался. На него все сердились, но его все очень любили, и тоже часто смеялись, глядя на него – вместо того, чтобы на него рассердиться.

Этот человечек не боялся кошки. От его приставаний ей приходилось спасаться в разные недоступные ему места – под шкафы и кровати. Отгонять же его когтями, клыками и злобным шипением она не могла – он был беззащитен, как котёнок.

Этот человечек быстро рос. Он вырос и перестал обращать на кошку внимание, и был всё время занят чем-то. Перелистывал страницы, слушал музыку, говорил по телефону, стучал по клавишам, глядя в светящийся экран. Он был добрым человеком, и кошка часто следила за ним. За тем, как он живёт. Он жил не совсем так, как все люди – жил по-доброму. В этом доме люди часто кричали друг на друга, а он никогда ни на кого не кричал, но чаще других улыбался и смеялся чаще других. Настало время, когда молодой человек всё реже стал появляться в доме. А иногда приходил в дом с незнакомой девушкой. И кошка знала, что все остальные обитатели дома девушку эту очень не любят. А молодой человек – очень любит. И кошка стала часто слышать, как люди друг на друга кричат, что-то об этой девушке — что-то злое. И те люди, которые были женщинами — плачут, кричат злое и плачут.

Потом случилось так, что молодой человек пришёл домой с этой девушкой, и он был как-то странно одет, и на плече его висел на ремне большой чёрный металлический предмет, остро пахнувший несъедобным маслом вроде того, каким люди смазывают дверные петли, но это было другое масло, и запах был не совсем такой.

И в доме все плакали. И девушка, которую до того не любили, тоже плакала. И все её обнимали. И молодого человека обнимали. А потом он ушёл надолго. Его не было очень долго. И кошка думала, что, быть может, он ушёл туда, откуда никто не возвращается, и там он увидит её котят, а быть может, он ещё вернётся.

И он вернулся – совсем не таким, каким был прежде. Теперь он всегда сидел в большом кресле на колёсах. В этом кресле он катался по всему дому. Потом всё чаще просто сидел, о чём-то думая. А иногда кошка видела, что, когда в комнате никого не было, то он плакал. А девушки не было. Она не приходила к нему больше.

Однажды это человек позвал кошку. Он упорно повторял какое-то слово на человеческом языке, и она поняла, что он зовёт её. Кошка подошла к его ногам. Она подошла, потому что он никогда не боялся её — поэтому и она его не боялась. Он хотел нагнуться и взять её в руки, чего она никому из людей по доброй воле не позволяла. Ему б она это позволила. Но он не мог нагнуться – ему было больно.

Тогда кошка прыгнула к нему на колени, стараясь не поцарапать его когтями – она утопила когти в подушечках ног. Человек смотрел кошке в глаза. Потом он что-то сказал по-человечески. Что он сказал?

— Глаза зелёные. Совсем, как у Ривки. Она не звонила?

— Нет, — ответил кто-то. – Она не звонила. Мальчик, милый! Не жди. Как она может позвонить тебе? Ведь она вышла замуж и уехала.

Человек в кресле положил кошке руку на голову. И смотрел ей в глаза. Потом он сказал:

— Пусть будет так, мама. Пусть она не звонит. Я не стану больше ждать.

Кошка сидела на коленях у человека. Ей было хорошо.
— — — —

Старик молился Богу

Старик молился Богу

Он сидел у себя в просторном и тихом кабинете, в кресле, за низким журнальным столиком, на котором лежала открытая книга. Это был всегда любимый им Л. Толстой. «Смерть Ивана Ильича». Повесть он знал почти наизусть, текстуально. Время от времени он рассеянно, не глядя, переворачивал страницу, наугад прочитывал на этой странице несколько абзацев. Но потом поднимал глаза и, с некоторым недоумением оглянувшись вокруг, устало закрывал глаза. Но он не дремал. Он молился Богу.

Жизнь ускользала от него. Он предвидел близкий конец. Воспоминания окружали его тесной толпой, и, подобно китайскому императору из сказки Андерсена «Соловей», в этой толпе не много он видел добрых улыбок и светлых чистых глаз, а было много безобразных, злобных и насмехающихся над ним созданий его уставшего от непомерной работы, больного, беспомощного духа.

Он не верил в Бога, как верят люди, приходящие в храмы, посвящённые тому или иному божеству, но пытался обратиться к тому, кто наверняка с какой-то осмысленной целью его создал, провёл нелёгкими дорогами длинной жизни. Куда он вёл его? И что его ждёт по окончании этого пути?

— Дед! – приходи кушать, — из столовой позвала его внучка. – Или пусть Вера тебе в кабинет принесёт?

Вера – была у них прислугой. И с некоторого времени старик заметил, что, глядя на неё, он начинает волноваться и думать что-то одновременно скверное и смешное. И он старался реже сталкиваться с этой румяной, весёлой девушкой. Ему, тяжело стало смотреть на молодых женщин, потому что они были не для него, да и, вообще, все молодые, сильные и красивые люди теперь вызывали у него невольное раздражение и даже постыдную зависть. И ему мучительно было от того, что он так нравственно мог опуститься на исходе жизни.

Есть не хотелось. Но это было необходимо. Он с облегчением отвлёкся от попыток услышать чей-то голос в ответ на вопросы, с которыми он к кому-то обращался.

— Сейчас. Сейчас я, Нелечка, приду, — отозвался он, и пробормотал тихонько и растроганно. – Сейчас, кисонька моя, сейчас я приду кушать. Только вот….

Он встал и подошёл к большому зеркалу, в котором отразился во весь рост. Он увидел страшно исхудавшего, плохо выбритого, неопрятно одетого, почти совсем облысевшего с клочками седых волос, сохранившихся на голове странным полукругом. Будто нимб у падшего ангела, так он иногда шутил. Никто из его близких никогда этому не смеялся. Может быть, это было не смешно, но вернее всего они просто не понимали этой шутки. Падший ангел, это что?

— Нелечка, я уж много раз тебе говорил, — сказал старик, с кряхтением садясь за обеденный стол, — что слово кушать в русском языке очень редко употребляется. В исключительных только случаях. Например, хозяйка за праздничным столом может сказать: «Кушайте, кушайте, гости дорогие!». Хотя и в этом случае, правильней было бы сказать «угощайтесь».

— Ага, — сказала Неля. – Дед, ты с гарниром кетчуп будешь? Масло? Ты сегодня к врачу идёшь?

— Нет. На той неделе.

— Дед, ну что ты тянешь, что ты оттягиваешь? Надо пойти. На сегодня договорились. К двум часам. Коля тебя отвезёт и подождёт. Он уже отпросился с работы. Что ты, на самом деле, капризничаешь. Тут и без тебя…. Ты, в конце концов, с завода мог бы машину вызвать. Мы стараемся, как лучше, чтоб тебе спокойней….

— Да, — сказал старик. – Да, девочка, я понимаю. Я поеду. Неллечка, милая…, — он, с трудом приподнявшись, обнял её, неловко прижимаясь головой к её плечу. – Не мучайся так, моя… маленькая. А помнишь, как мы ездили в Ленинград? Ты совсем ещё была маленькая. И ты написала на постамент памятника Екатерине. Ты помнишь?

— Да помню я, дедушка, помню всё прекрасно. Вернее, как я могу это помнить? Конечно, не помню. Доедай. Надо кушать. Или есть. Как хочешь, а не будешь кушать по-людски, как же не заболеть? Ты дуешь всё время голый чай.

Суть дела была в том, что Коля, муж внучки, уже несколько лет находился в близких отношениях с какой-то её подругой. Сначала Неля не знала ничего, потом что-то узнала. Потом всё узнала. А потом эта подруга вдруг решилась поставить, наконец, вопрос ребром. Коля ушёл к ней. Потом вернулся, потому что маленький Венечка, которому было три года, всё время плакал и звал папу. Он папу очень любил. Пожалуй, больше мамы. И он хотел к папе.

И ещё были причины вернуться. Старик с горечью думал о них: Дом в Барвихе, дом в Гурзуфе, целый дворец в Швейцарских Альпах. Огромная квартира в Москве. Машина – в любое время по телефонному звонку. Бассейн с джакузи прямо в квартире. Штат прислуги. И деньги. Много денег. Совсем много.

Подруга внучки, коварная разлучница, заявила, что она ребёнку будет очень рада. И заменит ему мать. Она сказала, что будет Венечке настоящей матерью. Она и сейчас любит Колиного сына, как своего ребёнка.

Так она говорила, когда по совету старика все они собрались вместе для того, чтобы мирно, разумно, учитывая интересы ребёнка, в первую очередь, а затем и интересы каждого, всё обговорить и выбрать оптимальный вариант выхода. Но из таких положений выходов не бывает, и разговор закончился так, что Неля бросила в свою подругу большую фарфоровую вазу, купленную когда-то стариком в подарок своей покойной жене. Ваза разбилась. Женщины стали драться. Коля с мучительным выражением лица разнимал их. Кое-как ему удалось выпроводить свою новую жену-не жену, и он сказал старику:

— Вот, Пётр Иванович, как видите, не всё решается так просто. И не думаю, чтобы в ваше время это решалось проще. Ну, что вот мы все сейчас наделали по вашему совету? Кому это нужно было? Вы меня извините, я вас очень уважаю.

Но старик уже видел, что не уважает его никто. Его любили эти молодые люди. Они очень жалели его. Но они совершенно его не уважали. За что, собственно, им было уважать его? Был, конечно, повод для уважения, но этот повод был очень нехороший, и все старались реже вспоминать о нём. Дело в том, что, хотя все участники этой драмы работали, но жили-то на деньги старика, он был очень богат. Он долгие годы был директором одного завода. И как-то сам не заметил, что постепенно в ходе всех российских перипетий последних двадцати лет стал хозяином этого завода. Теперь уж ему давно и работать стало не обязательно, а денег становилось всё больше и больше. А на завод он приходил всё реже и реже. Его сын, отец Нелли, работал там за руководителя.

Он посидел ещё немного в столовой, дожидаясь Коли.

— Пётр Иванович, вы едете к врачу? Спускайтесь тогда к машине и садитесь, там открыто. Я через минуту.

Вера подошла и стала помогать старику надеть пальто. Он оттолкнул её. Ему стало стыдно, и он сказал:

— Простите, Верочка, случайно….

Девушка посмотрела на него с улыбкой.

Старик вышел на улицу, подошёл к машине, но садиться не стал. Он наблюдал. Две вороны отнимали друг у друга большой кусок мяса, невесть почему валявшийся посреди дороги. Едва одна из них, ухватив это сокровище, с трудом начинала подниматься в воздух, как другая, пользуясь её скованностью в движениях, у неё мясо отбирала. Тут всё решить должны были выносливость и упорство.

— Смотри, — сказал он подошедшему Коле. – Совсем, как люди.

Коля вздохнул.

— Мы, кажется, опаздываем? – спросил старик.

— Да за такие деньги подождёт, — сказал Коля. Он о чём-то напряжённо думал. Решался и не решался.

У врача старик снял пальто. Вопреки обыкновению, тот не стал его прослушивать, а пригласил сесть за стол напротив.

— Пётр Иванович, я должен сейчас сообщить вам…. Мы давно знакомы. Слишком давно, чтоб я стал вам тут голову морочить, — он тяжело вздохнул и положил под язык таблетку нитроглицерина. – Итак, я должен сообщить вам, что последними исследованиями установлен рак желудка. Достаточно запущенный, с многочисленными метастазами. Оперативное вмешательство никаких результатов не даст, по моему мнению, и того же мнения доктор Баранов, с которым мы внимательно всё это просмотрели, — он это торопливо проговорил, чтобы скорей освободиться от тяжести беды и переложить её на плечи того, кому она была предназначена.

— Вам следует привести в порядок свои дела. Мы готовы положить вас в клинику или вы дома останетесь – решите это сами. Я глубоко… соболезную, но….

— Будут сильные боли? — спросил старик.

— Нет. Мы купируем боли максимально. Всё, что возможно, будет сделано.

— Спасибо, — сказал старик. – Жена тоже ведь от рака умерла, — он вдруг рассмеялся. – Простите. Я смеюсь, потому что мне в голову глупость пришла, что это наследственное от жены, — он всё никак не мог успокоиться и смеялся. Это было очень смешно, – какая ж от жены наследственность?

По знаку врача подошла сестра и сделала ему укол.

— Спасибо. Так я поеду.

— Звоните регулярно, или пусть ваши звонят. Особенно при появлении заметных болей, звоните сразу.

— А сколько это может продлиться доктор?

— До полугода.

Они ехали обратно.

— Ну, что он сказал?

— Да всё то же. Я говорил, нечего ездить к нему.

— Пётр Иванович, у меня тут проблемы возникли. Я хотел у вас попросить….

— Тебе деньги нужны?

Старик знал, что деньги нужны на машину, которую хотела новая жена или ещё любовница, в общем, эта женщина хотела, чтоб Коля купил ей машину.

— Я завтра позвоню в бухгалтерию, сниму деньги. И на заводе поговорю, чтоб тебе путного механика дали. Чтоб тебя не обманули, — он улыбнулся. – Не мучайся так. Я тоже был женат дважды. И вот что Коля. Но я хочу, чтоб это было между нами. Я тебе сейчас, как приедем, дам наличными прямо двести тысяч доларов. И ты уходи. И всё. Хватит вам всем мучиться.

Парень молчал и моргал глазами.

— Пётр Иванович!

— Всё. И успокойся. Так будет нормально, сынок?

— Пётр Иванович, а если я снова к Нелечке вернусь?

— Боже мой, — тихо сказал старик.

— Что?

— Не знаю, — сказал старик. – Так ты ещё, может быть, вернёшься?

— Всё ведь может случиться.

— Это точно, — подтвердил старик. – Случиться может всё. Абсолютно всё.

Дома он прошёл в свой кабинет и снова сел в кресло.

— Верочка! – позвал он.

Девушка вошла в кабинет и остановилась.

— Слушай, а вот этот паренёк твой, что как-то приходил сюда. У тебя с ним как?

— Да вот, Петр Иванович, хотим пожениться. Уже больше года гуляем. Жить негде. У моих стариков старший брат с женой, а у них двое детей. Никак там не поместимся. А у него отец пьёт очень, и сдают комнату пьянице какому-то. Туда тоже – никак.

— И кто он? Твой жених-то, кем он работает или учится?

— В Мосводоканале он. Техник.

Старик посмотрел на Веру, долго смотрел, и она залилась пунцовым румянцем, с недоумением ответив ему на этот пристальный взгляд.

— Подойди, Верочка, к письменному столу и открой там большой ящик. Видишь такую коробочку, вроде шкатулки? Принеси мне.

Он взял этот минисейсф, набрал код и открыл.

— Видишь что это? Здесь двести тысяч долларов. Станут спрашивать, говори, ничего не знаешь. Забирай всё.

— А…. Как же, Пётр Иванович? Вы почему?

— Почему? – улыбаясь, сказал старик. – Ты оказывается почемучка?

Он протянул длинную руку и прижал пальцем её вздёрнутый, похожий на кнопку носик.

— Потому что – потому. Живо, только аккуратно всё забирай. Заворачивай, вот в газету что ли, и спрячь, а вечером унеси, куда – сама сообразишь. Осторожней. Везде с этим будь осторожней, но особенно здесь. Они знают про эти деньги и отберут у тебя их. Сейчас начнётся делёжка наследства. Там деньги большие, не такие, как эти, но и эта мелочь для них важна будет. Будут сражаться за каждую копейку.

— Какое наследство? – бледнея, спросила девушка.

— Скоро узнаешь.

Трясущимися руками Вера завернула в газету сокровище.

— Ну, что стоишь? Беги. У меня дел ещё по горло. Постой, — вдруг сказал старик. – Как зовут твоего жениха-то?

— Лёня.

— Привет от меня Лёне передай.

Когда она ушла, Пётр Иванович стал листать «Смерть Ивана Ильича». Он что-то хотел найти там. Но того, что он там искал, в повести не было, поэтому он ничего и не нашёл.

Старый сапожник и негритёнок

Старый сапожник и негритёнок
Шёл по улице малютка,
Посинел и весь продрог…
/Петерсон/

…И когда он смотрел на слово “дурак”, написанное огненными буквами, слово это сияло и преображалось.
/Честертон о Франциске Ассизском/

Здесь много художественного вымысла. Никогда, например, не было никакого обувного магната Абарджиля, и на Дизенгоф нет обувного бутика, и в Тель-Авиве нет улицы Прахим, и так далее. Это художественный рассказ, а не документальный очерк.

Наглую замену традиционного наименования “негр” — сложившегося исторически и, хотя бы самых общих чертах, обоснованного антропологически — неверным по существу термином “африканец”, я считаю расистским надругательством над людьми, принадлежащими к негроидной расе. Поэтому и не употребляю никогда такого термина. Не говоря уж о том, что не каждый чернокожий обязательно африканец, и не всякий африканец обязательно чернокожий.

* * *
Далёкий предок его — прадед, а может и ещё дальше тому назад — человек был сильно везучий — такому счастливцу бухарские евреи часто дают прозвище — Маст. И он в давние времена был у великого эмира Бухарского казначеем — может, и врут, конечно, а почему бы и нет? Маст, однако, не только счастливец и не всегда ему везёт. Так называют и людей беспутных, кому удача легко даётся и кого она — паскудная девка — покидает легко. Так и пьяниц называют, игроков, отчаянных женолюбов — людей, хотя и не злых сердцем, но слишком уж беспокойных и по-детски, а не всерьёз, бесстрашных. Этот его предок был как раз из таких. Он в нарды проиграл всё своё имение, и под старость ему пришлось у одного бая пасти овец. Однако, в память о знатном прошлом того человека прилипло к их роду прозвище Маст. Когда русские пришли, когда велено было всем давать фамилии, дед его получил фамилию по имени того бая, на которого его отец батрачил, только переиначили на еврейский манер. Хозяина звали Саламбай — так батрацкого сына записали Шаломбаевым. Но отец Симхи стал писаться Маст-Шаломбаевым, чтобы счастливое прозвище не забылось в его роду. Так и пошло.
Это я о ком? А в Иерусалиме знаю я одного беглого — сбежал он от живодёрни, зовут его Симха Маст. Симха — это по-ивритски, а по-бухарски будет Симхо, разница невелика. Это про него.
В Союзе Симхо был сапожником, модельную обувь шил у себя в мастерской — не хуже Саламандры. Хорошие бабки наваривал. Он числился за районным комбинатом бытового обслуживания — план получал, и сдавал восемь рублей в рабочий день. Вроде за мелкий ремонт. А на самом-то деле у него в мастерской работало всегда не меньше пяти-шести человек — хорошие мастера, и каждый был не бедняком. У него работали только евреи, других он не нанимал, хотел, чтоб можно было верить, при совке ведь это всё стрёмно было. Кирпичный дом, три этажа, подвал и погреб, холодный со льдом. Сад, виноградник, пасека. Да ещё держал Симха скотину — коров, овец, коз; птицу — курей, индюков, фазанов. Был у него добрый кровный жеребец, ахалтекинец, потому что он любил на охоту выезжать — на джейрана, на корсака, на волка. “Волга” и ещё УАЗик, 450-й, с бортовым кузовом, полноприводной, по конверсии машины взял — хозяйство большое, и всё Симхо на плечах тянул, работал много, люди уважали его. В Намангане, даже в Ташкенте о нём слыхали, а уж в Янгикургане и вовсе за большого господина он сходил. Конечно, кормить приходилось целую свору бездельников в районе и области, но в Союзе трудовому человеку по-другому было не прожить.
Сейчас ему уж как бы не девятый десяток, а в восьмидесятых-то годах были ещё силёнки. И когда проклятые националы* в Намангане стали потрошить евреев, и докатилось до Янгикургана — приехал к Симхе из Ташкента какой-то незнакомый в штатском и говорит:
— Симхо Авромович, вам привет передают с этим вот пакетом, который вы, пожалуйста, сейчас при мне распечатайте. Когда распечатаете и поглядите, что там, тогда я вам кое-что ещё на словах передам.
Симхо пакет распечатал, а там пистолет, к нему глушитель и четыре обоймы.
— Вы умеете пользоваться этим оружием?
Симхо подержал пистолет на широкой ладони, будто взвешивая его:
— Это ПБ — при мне его ещё на вооружении не было. А, вообще, приходилось с глушителем, потому что я в парашютно-десантных войсках служил — дело-то было сразу после войны, так нас забрасывали в такие места, что лучше и не пробовать. Прицельность слабеет, конечно, потому что ствол тяжелеет. Но если бить наверняка, — он лукаво улыбнулся. — Что ж, вещь полезная.
— Это вам подарок от друга из Ташкента. И совет. Немедленно выезжайте со всей семьёй в Москву, потому что вас тут убить хотят, а эти сумасшедшие и всю семью могут вырезать. Уезжайте в Москву. В ОВИРе спросите майора Таровихина. Он вам скажет, что делать. И вас в Москве до аэропорта его люди проводят, и пистолет этот примут у вас, как уже опасности не будет. Вам — в Израиль. Больше некуда, Симхо Авромович.
— Знаю, от какого друга подарок. Спасибо. Как Лейле Мухамедовне — туфельки мои по ноге пришлись?
— Спасибо. Это она мужу велела, чтоб он вам помог. А я её брат родной. Прощайте. Увидимся, не увидимся — кто знает?
— Зайди в дом. За стол сядем. Выпьем по стопке, покушаем, что Бог послал.
— Нельзя. Глаз и ушей вокруг много. Дома тоже о подарке этом никому не говорите.
— Прощай, брат!
Симха, не будь дурак, вывез всю семью в Москву, там чемодан баксов раздал сволочам, ему надо было в Израиль сматываться, да дело не заладилось, потому что из Намангана мусора своим в Москву просигналили про него: мол, денег, что у дурака махорки. Остановился он у своих в Марьиной Роще и ждал визы. И вот, во дворе подъезжает к нему какой-то алкаш и говорит:
— Ваньку не валяй, и в ОВИР пока больше не ходи, а явись в Свердловский Райотдел милиции. Там с тобой поговорить хотят.
— Почему в Свердловский? Здесь же не Свердловский район.
— Умничай поменьше, целее будешь. А мне сейчас дай на пузырь. Видишь, подыхаю.
— Ну, и что будет, если ты подохнешь? — спрашивает Симха того алкаша. — Разве от этого Небо на Землю упадёт? Подыхай спокойно, не бери в голову.
И Симха на следующий день подгребает в Свердловский Райотдел. Заходит в дежурку, кажет паспорт.
— Так. Маст-Шаломбаев, Симхо Абрамович. Язык об тебя, папаша, сломаешь. Ладно. Иди в четырнадцатый кабинет. Там капитан тебе всё разъяснит популярно.
Капитан в кабинете говорит нашему Симхе:
— Ты, мил человек, отгрузи-ка сорок тонн баксов. И можешь улетать, хоть на Северный Полюс.
— Виноват, товарищ капитан. А только я уже людям, что положено, рассовал по всем карманам, и с меня больше ничего не причитается.
— Не причитается? Слухай сюда. Твоей младшенькой-то сколько сейчас?
— Девятнадцать стукнуло. Сговорились уже за порядочного человека.
— Совет да любовь, — капитан говорит. — А только я тебе безо всяких цыганских карт сейчас предскажу, что её не далее, чем завтра-послезавтра, человек пять братков отдерут, как сидорову козу. Жива, может, останется, а может, не останется, за это я не гарантирую, потому что у ребят трудное детство, безотцовщина, и получили плохое воспитание, к тому же голодные, только что от хозяина. Врубился?
— Так точно, товарищ капитан, врубился, — Симха говорит. — Разрешите идти?
— Иди. Сегодня ровно в двадцать три — ноль-ноль выходи во двор, заверни зелёные в газету, не обсчитайся, гляди. В банковской упаковке у тебя?
— Виноват, товарищ капитан. Всё с чёрного рынка, у фарцы брал. Откуда в банковской упаковке?
— Ну вот. А я уж думал, ты человек солидный. Ладно. Сойдёт по сельской местности. Подъедет вишнёвая девятка, водителю бабки отдашь, и свободен. Вопросы?
— У матросов нет вопросов, товарищ капитан. При таком-то раскладе, какой базар?
— Ты что, на флоте служил?
— Почему на флоте? Семьдесят шестая десантно-штурмовая дивизия. Может, слыхали? Черниговская. Гвардейская.
— Почему ж я не слыхал? Слыхал. Ой, гляди, не дури только!
— Не. Я грамотный. Всё понимаю. Да вы не беспокойтеся, всё будет нормально, как доктор прописал, так и будет — родной мамой вам клянуся.
— Прям-таки всё понимаешь?
— Всё понимаю, — Симха бесу тому говорит. — Всё я понял, товарищ капитан. Всё понял. Вы только, самое главное, это… не беспокойтеся.
Понял-то он понял, а только с этим делом мусарне сильно не пофартило. Тем же вечером, когда капитан мирно отдыхал у себя на квартире, ящик смотрел, а жена на кухне хлопотала — в гараже у него сработала сигнализация. Вышел он в пижаме, в шлёпанцах, поглядеть на всякий пожарный случай — наверно, пацаны хулиганят — а ему во дворе столько свинца в голову натолкали, что голова его уже рихтовке не подлежала, и он скончался, не приходя в сознание. Никто выстрелов не слышал. Точно ли умер? Может, просто чернуху нарисовали? Захотели поостеречься, потому что с бухарцами шутить не надо — они шуток не понимают, особенно, когда их детей касается.
Осторожно Симха кое-кого расспросил. Говорят, точно — умер. Скорая приехала, а уж он готов. И кто ж это так умудрился? А про это Симха мне не говорил, врать не стану.
В Израиле Симха Маст-Шаломбаев сапожником работать не потянул. Он с самого-то начала, как порядочный, хорошо зарядил в Иерусалимскую Ирию (Мэрию) за аренду помещения под мастерскую. Вроде бы и ходовое предложили ему место, да на беду там всю улицу Яффо перекрыли из-за проклятого трамвая, и клиент туда не пошёл. Пропали последние гроши. Не зря ведь ашкеназы говорят: Открою шляпный магазин, так люди без голов родиться станут.
А жена Симхи в 2001 году погибла при взрыве автобуса по дороге в Тель-Авив. Она ехала проведать внучку, которая незадолго до того замуж вышла. Симха поклялся отомстить. Бухарцы, как и другие евреи, кровной мести не держат, но старик жену свою крепко любил. И он поклялся. Поклялся, а кому отомстить? Не зарезать же каждого араба, что на улице повстречается? И не зарезал он никого.
Симха по старухе чуть не до смерти убивался — молодой-то она красавица была, и верная, добрая была хозяйка. Он, хотя куражу и не потерял, но уж видел, что, когда не повезёт — так обязательно на вороных. Эх! Жисть — копейка, судьба — индейка. Так русские говорят, а ведь русские, хотя делают не всегда верно, а на словах-то всегда попадают в самое яблочко. Ну, не всегда, конечно, а так — почти всегда.
Как-то была свадьба — справляли в бухарском ресторане “Кингстон”, в Неве Якове. И к Симхе подошёл один человек. Человек этот был родом из Таджикистана, до Перестройки держал он склад в Худжанте, а по-московскому в Ленинабаде, и со склада того кое-какие материалы для Симхи смывал, потому что его крепко уважал и по горло был у него в долгу. И долга своего он не отдал подо всю тогда карусель, что в Перестройку закрутилась. Человека того в Союзе звали все Канд — сахар. Потому что сладкий очень был — старался не напрямую, а чтобы подольститься к человеку. Одно слово — дрянь. А в Израиле Канд стал большим человеком. Держал строительный подряд, уже он никого не боялся, а боялись его. И вот, он подходит к столику, где сидел Симха.
— Здравствуйте, уважаемый Симхо Авромович. Давно не виделись мы с вами. Разрешите присесть? — он сказал это по-бухарски.
А Симха не захотел с ним говорить на родном языке и сказал по-русски:
— Садись. Мне что? Заболею что ли я, если ты со мной сядешь за стол?
— Давайте же выпьем за добрую встречу по рюмке.
— Пей. Водка на столе. И я выпью. Может, ничего и не случится со мной, Бог не накажет — за выпить водки с таким, как ты, прохвостом.
А Канд — ведь такому наплюй в глаза, скажет божья роса — поманил официанта:
— Парень, принеси нам хорошего шотландского виски. Есть у вас “Чёрный ярлык”? Симхо Авромович, или коньячку французского?
— Ничего не надо, — говорит Симха. — Ещё этого не хватало. На свадьбе хозяева угощают. Я водку пью, и ты выхлебаешь. Вот ещё, нарисовался мне большой гранд!
— Симхо, дорогой, я про долги помню, не забыл.
— Помнишь? Удивительное дело. А помнишь — заплати. Какие проблемы?
— Вот, я об этом и поговорить хотел. Знаю, вас в лапти обули с арендой помещения. Симхо, это не случайно. Это они вам подлянку подкатили. И я предлагаю вам как доброму дорогому земляку у меня на фирме заняться хозяйственной частью. Сейчас я новый офис в Рехавии арендовал — восемь больших комнат с холлом — и там работы непочатый край. Мне организуй людей для уборки, инсталляторов, электриков, озеленителей, потому что там у меня садик для отдыха, на кухню надо хороших работников — сотрудники завтракать и обедать будут в офисе за счёт фирмы — всё оборудование, инструмент мне обеспечь, и ещё много всего. Платить я буду, как большому человеку — десять тысяч шекелей в месяц и со всеми накопительными программами, там пенсионными отчислениями, как положено. Идёт?
— По крыше воробей. Ты за этот червонец в месяц меня нанимаешь своим холуём? Попей холодненького, перегрелся ты. Так это было не случайно? Ты, как сболтнул своим бабским языком, тогда уже выкладывай, почему это не случайно. Кто подлянку подкатил?
— Симхо, в сапожном деле давно здесь у нас места заняты согласно купленным билетам, и тебе вклиниться не дадут наши ребята.
— Ай, да спасибо! — Симха говорит. — Так это они меня удавили в Ирие, а тебя, Канд, заставили гроши эти мне кинуть, как собаке кость? Тогда им передай — гнилой этой всей мишпохе — что они в Союзе сукиными сынами были и в Эрец Исраэль такими остались. И я у них просить не буду ничего. Свои десять тысяч заткни себе в жопу, водку за моим столом не пей, рюмку сейчас поставь на стол, и, пока в торец не получил, отсюда уползай. Постой!
Канд остановился, а Симха протянул ему руку ладонью вверх.
— Своим пальцем поводи мне по ладони. Ничего не случится, я потом схожу и руки вымою.
— Зачем по ладони-то водить?
— Поводи пальцем по ладони — ты всё поймёшь.
Канд прикоснулся пальцем к широкой, сильно разбитой на работе, изрезанной старыми шрамами ладони Симхи и стал водить. Лицо его приняло выражение удивления, а потом задумчивости. Наощупь ему казалось, будто он водит пальцем по буграм неровно застывшего бетона.
— Понял?
— Нет. Извините, Симхо Авромович.
— Это мозоли и рубцы. Они у меня до самой смерти не сойдут. И мне, ты думаешь, бояться таких поганых крыс? Не. Не боюсь. Совсем не страшно.
— Русские ведь как говорят? — злобно сказал Канд. — Вольному воля, спасённому Рай.
— Говорят-то они, говорят. Только вижу, не понял ты ничего. Ладно. Иди. Не бойся, Канд, всё будет нормально. Подальше только держись от меня, и всё. Ну, и которые тебя прислали — им передай, как я велел, и меня можешь не бояться.
Симха в Израиле пошёл на работу, которую подлецы называют “чёрной”. Это значит не по-чёрному, мимо налогов, а простая работа за ломоть хлеба — больше ничего. Ему казалось всегда и сейчас ему кажется, когда уж под девяносто, что такая работа чистоплотней, а он очень не любит и даже боится всякой нечистоты. Он немногого в жизни боится, а вот нечистоты боится. Такой уж человек. Он работал на стройке, на дорожных работах, на хлебозаводе у печей, в мебельной хевре рояли поднимал на этажи, а потом, как слабеть стал, никайонил. И он, бедный, долго надрывался на этой каторге, меньше двенадцати часов в день не брал. А как сыновья, внуки армию отслужили, да повыучились на всяких компьютерщиков да инженеров, дочки, внучки тоже все за толковых людей повыходили — не стала его работа нужна детям, и глодала его тоска.
И от этого всего стал Симха стареть. Плохие сны ему снились, и небо хмурилось над головой. Иногда он вдруг удивлённо поднимал брови и разводил руками, будто горестно недоумевая.
— Папа, что вы? — невестка скажет, бывало.
— Да так. Ничего, доченька. Это я своему. Не обращай внимания на старика.
Однажды Симха зашёл в свой сарайчик, что у него был на гине (в палисаднике), и, покопавшись, достал давно забытый сапожный инструмент и материал. Провозился несколько дней, пока привёл всё в порядок. Когда закончил, а дело было к вечеру, он вышел из сарая, привычно пошарил по карманам в поисках пачки сигарет, которых там быть никак не могло, ведь он курить бросил без малого двадцать лет тому назад, вздохнул и оглядел свой дом. Многочисленная семья его старшего сына расположилась на гине — взрослые в шезлонгах, а ребятишки бегали по маленькому садику.
— Папа, сейчас будет кабоб (мясо), и вино хорошее из кибуца Исак привёз. Садитесь за стол, — окликнула его невестка.
Симха, с трудом распрямляя спину, сказал строго:
— Что такое, почему кабоб? Разве гость у нас, или какой праздник?
— Да просто, все просили по-бухарски приготовить.
Конечно, Симхе это было по сердцу, что его молодые не забывают бухарской прошлой жизни. Но он всё же сердито проговорил:
— Деньги транжирите. Видно, что достаются не солёным потом — по кнопкам-то стучать. Да и кабоб готовит в доме мужчина, а не баба.
Он помолчал.
— Ладно. Раф! Подойди ко мне, разговор есть.
Сын подошёл, с некоторой опаской глядя на грозного главу дома. Но в лице его сквозила такая горячая, ласковая и восторженная улыбка беззаветной любви, что старик, сам себе удивляясь, едва от этого не прослезился.
— Сынок, — сказал он вполголоса. — Давай-ка присядем здесь, чтоб никто не слышал. Ты молодых девчат порасспроси, и сам в компьютере погляди, какая сейчас в Израиле мода на женскую обувь. Парадные туфли, понимаешь? На выход. Какой каблук — шпилька рюмкой или прямой, и сколько в высоту? Носок опять же — прямой, с выгибом, тупой, острый? Мысок металлический в моде сейчас? Платформы или тонкие подмётки? Сексуары — там пряжки, банты.
— Аксессуары, папа. Извините.
— Да ладно, грамотный! Цвет тоже не забудь — яркие цвета или строгие. Матовые или лаковые. А может, сейчас бабы любят кожу с тисненым или простроченным рисунком. Или можно ещё цветную крапинку наносить на кожу. И одноцветные, или можно двух, или даже, бывало, носили трёх цветов. Запомнил? Туфли для в гости, или в ресторан, – он усмехнулся, — или, допустим, она к любовнику собралась.
— Папа! Вы опять за своё? Зачем это вам? Разве у нас денег нет? Мало вы горбатились над этой проклятой обувью?
— Обувь тебе не проклятая, а я вас всех поднял в своей мастерской. Горбатился! Я работал, а не горбатился.
Но он постарался успокоиться и положил свою жилистую коричневую твёрдую руку на пухлую холёную руку сына:
— Я только одну хорошую пару пошью, пусть неделю провожусь. Погляжу, как получится.
Прошло, однако, больше месяца, пока готова была пара. Симха сам делал разные заготовки, и на разные, своей тоже работы, колодки натягивал их, и так пробовал, и эдак — всё не нравилось ему. Кожи чёртова прорва ушла, а кожа была дорогая, из самого Янгикунгана вёз. Сам он выделывал ту кожу — с четырёхмесячного телёнка, какой ничего, кроме материнского молока, ещё на язык не брал. Наконец, что-то вроде вышло. И он, с гордостью глядя на туфли, проговорил сам себе:
— Ну, вот это — ещё туда-сюда. Показать будет не стыдно.
Когда Рафик с работы приехал, Симха ему туфли показал. А тут невестка зашла в сарай.
— Ай! Мама дорогая, что за чудо! Это вы купили папа? И сколько ж стоит? Неужто мне?
— Понравились туфельки, Соро, красавица ты моя? Когда ещё внука мне принесёшь?
— Я сама уж дважды бабушка.
— Да ведь ты не старишься. Повезло дураку моему, клянусь покойным отцом, повезло!
— Не захваливайте вы мне её, папа, — сказал Раф.
Эти люди так любили друг друга, как редко бывает у европейцев. Но говорить о любви они не умели и только растроганно глядели друг на друга блестящими чёрными глазами, которые у бухарцев всегда широко распахнуты навстречу хорошему и плохому.
— Не обижайся, Соро. Это не тебе, а на продажу. Вот, решил вспомнить старое. А тебе я другие сделаю — не такие, а ещё лучше. Только ты сама закажи, чтоб не ошибся я. Бабе разве угодишь?
— Иди, займись делом, женщина — вдруг помрачнев, сказал Раф. — Мне с отцом надо поговорить.
Когда жена ушла, Раф сел на какой-то ящик и закурил.
— Папа, хочу поговорить. Может, выпьем по доброй стопке водки?
— Почему не выпить? Поговорим, тогда и выпьем. Говори. Я слушаю, сынок.
— Папа, дорогой…. Извините, что я, глупый, вам советы даю, но вы оставьте это. Я боюсь за вас. Ведь вы хотите в Тель-Авиве туфли продавать?
— Знаешь там большой магазин обувной на Дизенгоф?
— На Дезингоф? Да ведь это Дрора Абарджиля магазин. Это Абарджиль, не который мафия, а который бизнес крутит.
— Слушай, я как-то с бригадой ему на виллу мебель завозил. Он, кажись, марокканец. В Герцлии вилла у него. И он со мной честь по чести расплатился. И за стол пригласил. Угощал виски. Человек, не злой и не манерный.
— Папа, он торгует обувью фирменной только. Там большие миллионы крутятся. Я слышал, что Сара Нетаниягу у него туфли покупает.
— Ну и что? Мои разве хуже фирменных? В Янгикургане жена секретаря Райкома всегда у меня заказывала туфли.
— Жена секретаря Райкома? Папа! Разве вы ребёнок?
— Не смей мне дерзить и не учи меня.
— Хорошо, — сказал Раф. — Когда вы поедете? Я отпрошусь с работы.
— Зачем?
— Кто ж вас отвезёт?
— Никто. А за баранку я больше не сажусь. На автобусе доеду. Ой, вы сильно все умны стали.
В Тель-Авиве, выйдя из Таханы Мерказит, Симха решил идти до магазина на Дизенгоф пешком, потому что боялся сесть не в тот автобус, а на такси кататься не любил. Он расспросил дорогу и пошёл. Дорога на старых ногах дальняя. Пройдя так полчаса по солнцепёку, Симха решил немного отдохнуть — у него в кармане была маленькая бутылка минеральной и ещё бутылка колы в чемоданчике. И он свернул на какой-то сквер. Там отдыхали чёрные люди, и было их несметно — взрослые, дети, мужчины, женщины, старики, молодые. Одни, собравшись в кружок и сидя на корточках, что-то обсуждали. Другие спали прямо на траве. Симха слышал уже об этом нашествии на Южный Тель-Авив людей из Африки — он только никак запомнить не мог, откуда они приезжают — ведь Африка-то большая.
Он огляделся, со старческим кряхтением присев на раскалённую Солнцем железную скамейку, и подумал, что этих чёрных людей на родине кто-то вырезать хотел, а они ушли живыми — так, слава Богу! Какой еврей откажет в ночлеге человеку, которого убить хотели, а он не дался и сбежал? Это великий грех — отродясь не было такого. Видно, и впрямь скоро Машиах придёт, когда уж евреи бездомных гонят от порога….
Чернокожий мальчишка, оборванный, быстрый, юркий, ловкий, улыбчивый, красивый, будто ангел Сатаны, пробегая мимо, вдруг ухватился за ручку его древнего деревянного чемоданчика, где уложена была пара туфель, и рванул. Старик с тем чемоданчиком когда-то домой из армии возвращался — а в армии служил он десять лет — и туфли уложил в чемоданчик для удачи. И он поймал пацана за руку:
— Глупый! Здесь пара туфель, которую я продать хочу. Моей работы туфли. Никогда так не делай, мальчик — бедняцкой работы не воруй. Работа — милость Бога к беднякам. Где твои родители?
Но вместо родителей лениво подошёл полицейский шотер:
— Чего тебе нужно от чужого ребёнка? По тюрьме соскучился? Номер теудат зеут (удостоверение). Так. Куда идёшь?
— На улицу Дизенгоф.
— Дизенгоф? Что, нет денег на автобус? Ведь это далеко.
— Что тебе до моих денег, парень? Оставь меня в покое.
— Хорошо. Только открой этот ящик и покажи, что там.
— Это не ящик, а чемодан.
— Хорошо. Чемодан. Открой. О! Дорогие туфли. Сколько ж ты заплатил?
— Сынок, я не купил. Я их сам пошил. Хочу продать в магазин Дрора Абарджиля на улице Дизенгоф.
Полицейский засмеялся.
— В обувной бутик на Дизенгоф? Ведь это бутик там, уважаемый отец. Бутик, понимаешь?
— Я не знаю, что за бутик, а там магазин обувной. С хозяином я немного знаком. Хочу договориться, почём бы он у меня такую обувь принимал.
— Ты знаком с Дрором Абарджилем?
— Была у меня бригада, и я ему на виллу мебель завозил. Он в Герцлии живёт. Расплатился честно и виски угощал. Простой человек.
Шотер, вдохнул, сел на скамейку рядом и закурил.
— Дрор Абарджиль не в Герцлии живёт, а только иногда приезжает туда. В Америке он живёт. Это тебя угощал, наверно, управляющий. Слушай, я туфли сестрёнке своей куплю, похоже, как раз по её ноге. Сколько ты хочешь за них?
— Сынок, не обижайся. Но я хочу таких туфель сдавать им в месяц десяток пар, потому что и заготовки, и колодки, и для каблуков стержни — всё у меня уже есть — только садись и дратву тяни. Но таким туфлям продажная цена не меньше пяти-шести тысяч шекелей. А закупочную цену я б им объявил шекелей восемьсот и до полутора тысяч. Ведь, мимо самой работы — а работа ручная — материал стоит дорого. Это опоек, не знаю, как на иврите — с молочного телёнка кожа, и доброй выделки.
— Таких денег у меня, конечно, нет. Не хочу тебя огорчать, но тебе они так платить не станут. Что ты? Тысячу шекелей за пару! Они итальянскую-то обувь получают дешевле. Откуда ты цены такие взял?
Старик улыбаясь, положил тяжёлую руку парню на погон:
— Старым дураком ты меня считаешь. И всё же пожалел. Только добрый человек — по-настоящему добрый — старого дурака пожалеет. И я твоей сестре пошью туфли не хуже этих — просто в подарок от сердца, а ты её мне в Иерусалим привези, чтоб я мерку снял с ноги. Красивая сестрёнка у тебя?
— Такая красавица, что глазам больно, клянусь! Скоро уж ей семнадцать.
— Нас тут двое мужчин, и никто не слышит, о чём говорим. Скажи откровенно, что в женщине самое главное? Ну?
Шотер задумался, лукаво улыбаясь.
— Говорят, у женщины — глаза.
— Э-э-э! Что врёшь?— глаза! Женские ноги — самое красивое на белом свете. Самое красивое и самое опасное. Человека ведь можно убить за пару женских ног. Ноги женщины — великое чудо. Всегда ведь — пройдёт красавица, а ты ей вслед посмотрел — куда ты смотришь? На её ноги. Упаси Бог, ноги женщине плохой обувью испортить. Такого сапожника Бог накажет.
Полицейский улыбнулся и задумался.
— Вот так сапожник! Первый раз такого вижу.
— Молодой ты ещё. Многого в жизни не видал.
Парень вытащил мобильный телефон — не служебный, а собственный — и набрал номер.
— Ави, подъезжай сейчас ко мне. Машина нужна. Где я быть могу? Суданцев охраняю. Сукины они дети. Пока всё спокойно. Никого не трогают. Да, травку курят, но всё спокойно. Вся стая здесь. И, тот худой, высокий, в красной майке — помнишь, который от нас тогда смылся? — он тоже ещё не ушёл. Пойдёт по распродажам воровать — он, думаю, к Старому Яффо, на набережную пойдёт, может, на Блошиный рынок сегодня, а пока сидит и травку курит. И девка с ним. А сумки нет. Видно, вчерашний товар сдали, отдыхают. Мне, однако, нужна машина. Срочно. Ничего не случится за десять минут. Мне нужно одного человека на Дизенгоф отвезти. Прошу как друга. Жду — он обратился к Симхе. — Беда с этими людьми. Через две минуты подойдёт машина, и мы тебя отвезём. Слишком жарко для прогулок, отец. Послушай. У тебя семья, дети?
— Они воруют, эти люди? Я бухарец. У нас семьи большие. Большое спасибо тебе, сынок, — проговорил Симха.
— Работы им нет, вот и воруют. Да если б только воровали. Чего угодно можно ждать. Зря родные тебя одного отпустили в Тель-Авив. Ты всё же в бутик Абарджиля не носил бы свои туфли. У тебя их там не примут на продажу. И я боюсь….
— Чего боишься ты? И сын мой сказал: “Боюсь”. Чего бояться?
— Боюсь, что обидят тебя там. Посмеются над тобой. Ты сделал очень хорошие туфли, но на них ничего не написано. А им нужна фирма.
— Которая баба понимает — купит.
— Тогда нужна своя торговля, а на шуке тебе настоящей цены не дадут. Потому что, когда фирменного знака нет, ей скажут: ”Что это ты купила за такие деньги?”.
— Я надеюсь, в богатом магазине попадётся понимающий человек. Фирменная обувь — с конвейера, а это ручная работа, и колодка моя — не стандартная. Понимаешь?
— Не примут. Фирмы нет на них, а без фирмы за пять тысяч никто туфли не купит.
— Попытка — не пытка, — по-русски сказал старик.
— Что?
— Русские говорят так. Я попробую. Никто ведь за это бить меня не станет.
— Эх-ха! Уважаемый Симха! Они смеяться станут над тобой. Там миллионы, понимаешь? А ты простой человек.
— Пускай смеются, — упрямо усмехаясь, сказал Симха. — Для чего им плакать? Пусть смеются.
Подошла машина, и старика усадили в салон. Машина, на скорости, на красный свет минуя перекрёстки, быстро проехала на Дизенгоф.
В это время пропела связь у молодого шотера.
— Внимание! Двадцать шестой! Где ты?
— Улица Дизнгоф, где обувной бутик. Я в машине одиннадцатого.
— О! То, что надо. Срочно выезжайте к Старой Тахане Мерказит. Улица Прахим. Там нападение, сразу увидите — перевёрнут грузовик. Убито двое. Водитель грузовика и женщина — просто улицу переходила. Проверяйте оружие, он отстреливается.
— Арави? Он один?
— Пока не ясно, кто он. Но с ним, похоже, никого нет. Или кто-то засел неподалёку и ждёт. Осторожней, мальчики, ради Бога! Оружие проверяйте.
— Живым брать его?
— Как получится. Сейчас не думайте об этом. Нейтрализовать его. По прохожим стреляет, проклятый сын шлюхи!
Шотер положил руку Симхе на плечо:
— Мой господин, мы на задержание едем. Тебя здесь не сможем подождать. Удачи тебе.
— Осторожней, пацаны! — снова по-русски сказал Симха.
— Что?
Но Симха почему-то по-русски повторил дрогнувшим голосом:
— Осторожней, пацанята мои, — он сделал резкий жест рукой. — Убейте его. Не кладите головы.
Парень понял этот решительный, беспощадный жест старого солдата и сказал:
— Я, кажется, тебя понял. Спасибо, тебе, Симха. Ты хороший человек. И хороший сапожник.
В магазине Симха долго ходил по отделам, разглядывая обувь и качая головой. Потом подошёл к какой-то девушке.
— Геверет, я принёс образец товара, пару женских туфель. Хочу показать — почём бы у меня такую обувь принимать стали здесь.
— А какой фирмы обувь?
— Да что вы все сговорились, какой фирмы? Нет фирмы. Моей работы обувь.
— Но здесь не принимают и не продают кустарную продукцию. Вы отнесите в небольшую лавочку какую-нибудь (маколет) .
— Нет. Там цены настоящей не дадут. Моя обувь очень дорогая. Ручная работа.
— Рони! Подойди на минуту. Я тут что-то не пойму ничего.
Пока молодой начальник подходил к ним, Симха открыл чемодан и поставил пару на столик.
— Мир тебе, начальник. Вот, посмотри.
— Ого! — сказал парень. — Так. А какая фирма? Я лейбла не вижу. Но это не немецкие и не итальянские.
— Нет. Это моя работа. Ручная.
— Ты что, у себя дома их пошил?
— На гине у себя я мастерскую оборудовал. Ручная работа. Кожа.
— Вижу. Много труда, господин. Но здесь продаётся только обувь известных фирм. Кустарной работы нет.
— Рони, проводи его к Эйтану. Пусть он посмотрит. Ведь этой паре цены нет.
— Он станет ругаться, что работать ему не даю. Ну…. Пойдём со мной.
Рони постучал в кабинет, зашёл туда один. Вышел через минуту.
— Зайди к нему. Это начальник отдела. Но он недоволен.
В кабинете сидел за широким столом пожилой человек, который, однако, Симхе годился в сыновья. Но Симха с радостью сразу увидел его руки. Это были руки старого сапожника, хотя и с драгоценным перстнем, и ногти полированные — они легко узнаются привычным человеком — рабочие руки. Поэтому Симха сказал:
— Здравствуй, брат. Рад я увидеть тебя здесь. Ведь молодёжь теперь ничего не понимает.
— Другие времена. Тебя рад видеть. Мне сказали — ручная работа.
Симха поставил на стол пару. Некоторое время начальник рассматривал туфли, ловко вертя их в пальцах и постукивая ногтем по гладкой коже. Потом удивлённо поднял глаза на старика.
— Да ты вручную тянешь дратву, и в два конца? Это ж не машинный шов.
— На машине — рука дрогнула, и шов вильнул. А у меня этого не бывает. И не игла, а щетинка — со щетинкой дратва плотно входит в кожу. Побежит красавица по лужам, и не промокнут ноги. Смотри, господин, подкладка — велюр, а стелька — шевро. Надёжно. Им сносу нет.
Начальник вдруг прикрыл ладонью глаза и засмеялся. Потом он поднял заблестевшие глаза.
— Вот уж никак не думал я, что увижу такое ещё раз в жизни. Мой покойный отец так работал. И меня учил. Но было это очень давно, — он достал чековую книжку. — Цена им…. Допустим, семь тысяч шекелей. Я покупаю.
— Извини, я пришёл договориться о поставках. Пар десять в месяц я б тебе обещал сдавать такой обуви. И ещё бы можно было по индивидуальной мерке с ноги — заказные туфли делать. А закупочную цену я б тебе объявил тысячу шекелей. Хотя, если по совести, надо бы полторы.
— Да не могу я! Мы торгуем только фирмой. Нет. Никак не могу. Плохо обо мне не думай. Это новые времена.
— Что за времена такие?
— Этого не знаю, а только времена новые, и надо принять их — хочешь ты, не хочешь. Приходи ко мне продавцом.
— Э-э-э! Что я за продавец!
— Постой, я что-то покажу тебе, — он нажал на кнопку в столе и сказал. — Принеси мне пару Спернанзони из партии, что пришла на прошлой неделе.
Пришёл парень и поставил на стол пару туфель. Симха повертел в руках одну и другую. Постучал ногтем по коже.
— Конечно, эффекту много в них, по глазам бьёт. Но это ж всё равно стандарт — не ручная работа, а название одно, потому что мастер колодку купил, заготовку купил, каблук со стержнем у него тоже готовый. Его дело только гнать серию. А я сперва придумаю себе женскую ногу — полную, худощавую, с высоким подъёмом, с низким, в щиколотке нога тонкая или широкая — ноги у баб ведь разные. Смотри, брат — бывает, глянешь на женские ноги и сразу, грешный человек, ты свет белый позабыл. А у другой красавицы ноги с секретом, не сразу в сердце тебе ударят, но потом, как вспомнишь — вздохнёшь. Иногда женские ноги улыбаются, завлекают, а иногда стесняются, а иногда, бывает, грустят они о чём-то — может, ждут стоящего мужика, а он всё не приходит. Разве я не верно говорю? И вот, я придумаю себе ногу женскую, иногда во сне приснится, а уж после делаю колодку на эту выдумку свою. На каждую пару — другая колодка. То же и каблук, особенно высокий — тут важно, какая линия у него. Смелая, отчаянная — ты понимаешь? — или баба, скромная, со стыдом. Как у каждой бабы — нога особенная, так и у меня каждая пара обуви особенная.
— Да тебе стихи надо писать, как Иегуда Амихай писал: “Любимая наполнила моё окно изюминками звёзд”.
— О! — старик улыбнулся. — Что это? Что за Иегуда?
— Одного человека стихи. Он их сочинил.
— Видно, человек добрый. Где ж он живёт?
— Лет десять, если не больше, как уж он умер. Слушай, я тебя возьму экспертом. Не отказывайся.
— А это что — эск-пер какой-то?
— Будешь мне оценивать товар.
— Да ну, не смейся надо мной. Что я за эскпер?
— Да ты погоди! Выпей со мною чашку кофе. Немного коньяку?
— Спасибо. Долго добираться мне. Я из Иерусалима. Беспокоятся уже домашние. Прощай.
— Мне жаль.
— Жаль и мне. Но ты не переживай. Я вижу, что ты б хотел, да не можешь.
Когда Симха вышел из магазина со своим чемоданчиком, жара немного уже спадала. Он пошёл к Тахане Мерказит. Вдруг вспомнил. Номера пелефона он не взял у молодого шотера, который его привёз в магазин! Ушли ведь парни под пули, живы ли они? О, голова дырявая! Ведь он обещал туфли его сестрёнке. Где теперь искать их?
Он шёл, и ему казалось, будто он идёт мёртвым такыром в туркменских Каракумах. Мёртвый чёрный такыр. Жаркий ветер сыплет чёрную пыль в глаза. На такыре редкий лесок страдальчески извитого зноем, чахлого чёрного саксаула, а за ним холмятся чёрные барханы до самого горизонта. А в такой дороге и Солнце над головою кажется чёрным.
Чубчик, чубчик, чубчик кучерявый!
Разве можно чубчик не любить?
Ра-а-аньше де-е-евки чубчик так любили
И с тех пор не могут позабыть…

Знакомый негритёнок пробежал через улицу. Старик остановился и крикнул:
— Стой, мальчик! Подойди ко мне и не бойся. Я тебе плохого не сделаю.
Мальчик остановился и смотрел на него. Симха сел на какую-то тумбу на тротуаре, открыл чемоданчик, в котором, кроме туфель, в отдельном пакете было уложено — два куска баранины и хлеб.
— Подойди. Я знаю, что ты хочешь есть. Давай с тобой поедим вместе. И есть бутылка колы. Не бойся.
Мальчику было лет десять. Не смотря даже на ярко-чёрный цвет его плутовского лица, оно было ужасно чумазо. И кто-то недавно его сильно избил — ссадины и кровоподтёки. Мальчик смотрел на еду, будто голодный зверёк, не решаясь подойти.
— Мальчик! Что ты старика боишься? Подойди! Это невежливо, отказаться, когда тебя угощают. Ведь я от сердца.
Негритёнок подошёл.
— Ешь! Не бойся….
Симха сам не стал есть, и мальчик, молча, съел оба куска мяса и весь хлеб, и напился колы.
— Где родители твои? Папа и мама твои где?
— Папа умер — мальчик плохо говорил на иврите, и он так сделал руками, будто держит автомат. — Та-та-та-та! Песок там. Камни там. Воды нет.
— Кто ж стрелял?
— Человек.
— Он в военном был?
— Нет.
— Бедуин. Они вас вели сюда через Синай. За что ж этот бедуин отца твоего застрелил?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю, — вдруг, неожиданно для самого себя, сказал Симха. — Я, малыш, когда-то, очень давно, когда солдатом был, застрелил одного незнакомого человека, а за что я его застрелил — не знаю. Я убивал людей. Что делать? Ведь нельзя было по-другому. Но я всегда знал, за что убиваю. А был случай — зачем-то застрелил, злой был и застрелил, а за что — не знаю. Это было очень давно, далеко отсюда, страна та называется Венгрия, там мадьяры живут, и человек тот был мадьяр. Забыть не могу. А мама твоя? Где она?
— Не знаю. Мы хотели есть, и она ушла. Хотела украсть или найти в пах-зевель (мусорный бак). Теперь не знаю, где она.
— Давно?
— Ещё был дождь.
— Так это скоро уж полгода. Не вернётся твоя мама, не жди её.
Симха закрыл свой чемоданчик, взял его в левую руку, а правой поймал мальчика за руку.
— Пойдём со мной. Ко мне в дом. У меня жить будешь. Там никто не обидит тебя.
Мальчик дёрнул руку, но вырваться не смог.
— Не бойся. Поедем в Ерушалаим, в мой дом. Там ты будешь моим внукам — как родной брат, и никто не посмеет тебя обидеть, весь мой род Маст-Шаломбаевых будет за тебя, а нас очень много в Израиле.
Мальчик не понимал слов, но понимал интонацию и выражение лица. И он смотрел блестящими чёрными глазами в глаза Симхи, которые были тоже чёрными, и тоже блестели. И так они смотрели друг другу в глаза.
— Вставай. Пойдём. Не станешь убегать от меня? Я всё равно тебя поймаю — мне тебя бросить тут на голод нельзя, потому что это будет большой грех. Скажи — не станешь убегать? Мне ведь на старых ногах ловить тебя тяжело.
Мальчик помолчал, а потом сказал:
— Тов. Беседер. (Хорошо. Порядок).
Они долго шли до Тахана Мерказит, и по дороге Симха купил ещё воды. Мальчик пил воду, а старик смотрел, как он пьёт из горлышка, запрокинув курчавую, круглую голову. И ещё мальчик съел по дороге большую питу с шаурмой. Временами он озирался, будто затравленный волчонок и взглядывал на старика, а старик, как можно спокойней, приговаривал:
— Ешь и пей. На здоровье. Никого не бойся.
По дороге их остановил полицейский шотер.
— Куда суданского мальчишку ведёшь? Это твой ребёнок?
— Теперь мой. Я к себе домой его веду. У меня будет жить.
— Удостоверение.
Симха показал теудат зеут.
— Отпусти мальчишку и уезжай в Иерусалим.
— Чтобы он тут с голоду подох?
— Где его родители?
— Он не знает. Не делай злого дела. Я усыновлю его по закону.
— У меня инструкция, и я должен тебя задержать.
— А ты плюнь на инструкцию. В первый раз тебе что ли? Смотри. Мальчишку кто-то избил. Он ворует. Я покормил его — как голодный волчонок ест. Ему надо в добрый дом, к добрым людям. Не делай злого дела.
Шотер был уже немолод, седой и лысый, со вмятиной во лбу, видать, от старого ранения. Он сел на корточки.
— Как тебя зовут, мальчик?
— Нхюал.
— Как?
— Нхюал.
— Имя, как у чертенёнка, — сказал Симха, улыбаясь.
Шотер встал.
— Я тебя с ним не видел. Увози его. Но в полицию не ходи. Пусть просто живёт пока у тебя — такой совет мой. Усыновить его тебе не дадут. Если захочешь — так нужен очень дорогой адвокат, у тебя столько денег нет. Но не усыновление, а попечительство, может быть, и оформят. Много денег — столько нет у тебя.
— Я бухарец, разве ты не видишь? Уверен ты, что у меня денег на адвоката не хватит?
— А! Бухарец. Я думал, что ты русский. Галевай!
— Это что?
— Это ашкеназское. Идиш. Дай то Бог!
Симха с мальчиком пошли дальше.
— Нхюал, — с трудом произнёс старик? — ты мусульманин?
— Нет.
— Христианин?
— Нет. Наши молятся Небу, Солнцу, Дождю, Ветру и птицам.
— Птицам?
— Да. Птицам, которые летают. Только не летучим мышам. Летучие мыши тоже летают, но им не молятся, потому что они злые.
— Ничего злого я сроду от летучих мышей не видал. Хорошо. Я тебя отведу к нашему раву.
Из автобуса Симха позвонил сыну и велел ему быть дома.
— Что случилось, папа?
— Не случилось. Ты мне нужен будешь дома. Никуда не уходи.
Когда он, держа негритёнка за руку, открыл дверь и вошёл в прихожую, послышалось сразу несколько испуганных женских восклицаний. Старик провёл мальчика к себе в комнату и позвал сына:
— Раф! Зайди ко мне.
Раф вошёл и закрыл дверь.
— Это кто, папа?
— Негритёнок. Что, не видишь? Вели женщинам притащить сюда ко мне кровать из кладовки — он со мной будет жить. И пусть готовят ванну. Его отмыть надо. Да пусть посмотрят голову у него — нет ли вшей.
Из-за двери Соро тихонько сказала:
— Может быть, он СПИДом больной.
— Раф, скажи жене своей, что я ей такого спиду пропишу — до смертного часа моего спиду не забудет. Что молчишь? Я долго буду ждать?
— Соро, делай, что велено, — со вздохом сказал Раф. — А не в своё дело не суйся.
— Я устал и буду отдыхать. А ты свяжись с Исаком. Пусть ищет в усиции этой — или, как её? — своего человека.
— В какой усиции?
— В министерстве. Где законники сидят. Потому что ребёнок будет наш, но всё сделать надо по закону. А сколько стоит, я не спрошу с них — сколько сдерут, столько и отдам, не считая.
— Папа, извините, но мне трудно будет договариваться с женщинами, потому что….
— Этот парень с голоду подыхал на улице в Тель-Авиве. Его мне обратно отвезти — пусть подохнет? Отвечай!
— Что я отвечу? Сделаю, как вы велели.
Прошло около часа. Мальчика из ванной женщины принесли на руках, завёрнутого в огромное махровое полотенце, чистого, сверкающего чернотой, будто натёртого гуталином, и до смерти перепуганного.
— Соро, это ты сама сделай, они не смогут: Вскипяти молока. Его остуди, чтоб тёплое, и — сахару. А кушать ему сейчас ничего не надо. Я, боюсь, его в Тель-Авиве перекормил, он голодный был совсем. Может сладкого чего?
— А что он скушал уже, папа?
— Сперва всю мою баранину. А потом ещё шаурму. И холодной колой запивал. Боюсь как бы с желудком после такой голодухи….
— Так молока тогда б не надо. А заварю ему слабенького чайку. Лучше бы зелёного, да зелёного он с непривычки не станет. Он уснёт. Уснёт. После горячей ванны уснёт. Ой, мама!
— Что такое?
— Да он нас боится, бедный!
— Забоишься чужих-то, когда такая жисть. Гляди, как били маленького — сукины дети.
— Кто бил его?
— Ты спросишь тоже! На малом-то отыграться — мало ли охотников?
— Не обижайтесь, папа, на глупую женщину. Я это сперва только. Я понимаю, папа. Как не понять?
Мальчик напился чаю, но всё никак не засыпал. Симха сидел и отдыхал сам и смотрел на мальчика, а мальчик смотрел на старика — они хотели понять друг друга. Потом Симха вдруг вспомнил город Будапешт, площадь — пустую, будто вымершую и пустые окна в домах, стёкла в большинстве окон выбиты. И он с автоматом за подоконником в чьей-то разорённой, разгромленной квартире. И какой-то человек понёс через площадь два ведра воды, потому что воду в районе отключили по приказу комбата. И вот, он приложился и снял этого человека одиночным из своего АК-47.
Человек лежал навзничь, раскидавши вёдра, из головы ручейком вытекала его кровь, смешиваясь с пролитой водой. И Симха вздохнул.
— Точно в голову! — сказал лейтенант. — Молодцом. Не думай, Сёмка (Симху русские звали Семёном). Не думай о нём. Приказ — есть приказ. Кто его знает? Все они хортисты.
— Да он, может, семью напоить хотел, товарищ лейтенант.
— Всё может быть. Не думай. Старшина! А ну, пластинку поставь. Где Лещенко поёт.
Бывало, надену кепку на затылок
И пойду гулять по вечеру.
А из-под ке-е-епки чубчик так и вьётся,
Так и вьётся чубчик по ветру!
Сам не знаю, как это случилось —
Тут по правде разве разберёшь?
Из-за бабы, лживой и лукавой
В бок всадил товарищу я нож.

В Сибирь погонят — Сибири не боюся,
Сибирь ведь тоже русская зе-е-е…

Старик напевал, а мальчик уснул и тихо спал. Вдруг голос прервался и старик умолк. В комнату тихонько заглянула невестка. Она увидела, что Симха, свёкр её, плакал. Широкие плечи его тряслись, и он утирал слёзы тыльной стороной твёрдой ладони.
* Националами бухарские евреи часто называют всё коренное население Средней Азии.

Треугольник

Треугольник

В Иерусалиме есть кафе, которое называется «Гиллель» — не знаю почему, неужто в честь знаменитого законоучителя? Это угол Яффо и ещё какой-то улочки, ведущей к Миграш а-Русим. Там очень уютно и восхитительно вкусно всё. Десятка два столиков вынесены на улицу, так что можно дышать свежим ветром, пить кофе и курить одновременно. Там официантками — студентки. Там светлые их девичьи улыбки, от которых вздохнёшь и сам улыбнёшься. И можно там часами сидеть, и уходить не хочется.

Более или менее регулярно, раз или два раза в неделю, в час, когда наступает вечерняя прохлада, в это кафе приходят и занимают один из столиков на воздухе старик и старуха – очень важные. Они так дорого и строго одеты и так себя ведут, будто миллионеры, строительные подрядчики или, по крайней мере, депутаты Кнессета. Иногда они ласково заговаривают с кем-то из девчонок и обязательно при этом скажут что-то интересное, полезное или просто неожиданное – очень умные и добрые старики – все девчонки их любят, хотя стесняются и даже немного побаиваются.

Однажды одна девушка обслуживала их с заплаканным лицом, и была очень грустна.

— Что случилось, милая? – ласково спросила старуха. – Расскажи нам, и легче станет на душе. Мы никому не расскажем об этом – не бойся.

И девушка рассказала им печальную, хотя и совсем незатейливую простую историю. У неё был друг, которого она любила….

— Любила?

— Неправда! – со слезами сказала девушка. – Я и сейчас его люблю. И никогда не смогу разлюбить, всегда буду думать о нём. А когда я думаю о нём, я не могу уснуть. И я скоро заболею и умру от недосыпания или от голода, потому что мне не хочется есть, и я уже несколько дней совсем ничего не ем. Но я сама виновата в том, что мы расстались, и он меня разлюбил. Сама!

Старики переглянулись, разом хмурясь и улыбаясь, а старуха взяла её за руку и усадила рядом. Старик позвал старшего смены и попросил освободить официантку от работы на час — для очень серьёзного и нужного делового разговора. Конечно, отказать в такой малости постоянным клиентам, да ещё и таким достойным людям было невозможно. И девушка села за столик, и другая официантка смущённо принесла ей чашку «кафе-афух» — кофе, заваренное в кипящем молоке, и блюдо бурекасов с сыром. Девушка, сначала неохотно надкусила, а потом рассеянно стала есть эти израильские пирожки – очень вкусные, как всё, что в кафе «Гиллель» подают – и как-то незаметно съела все бурекасы одна за несколько минут, и в два глотка выпила кофе, и, спохватившись, заплакала горькими слезами.

— Моя милая, ты поплачь сейчас, не стесняйся слёз, — сказала старуха. — Поплачь, а потом расскажи нам о твоём горе. Мы с мужем жили на свете очень долго. Многое пережили. Многое знаем о жизни человеческой. Мы тебя поймём. И, кто знает? Может быть, мы сумеем помочь тебе советом.

Девушка рассказала, что она была на одной вечеринке без своего возлюбленного друга, потому что он ненадолго куда-то уехал. И на этой вечеринке она изменила ему. Это случилось с ней оттого, что слишком много было вина. Не было другой причины. Нет! На самом деле была другая причина, ведь она никогда не пьёт много вина, ей не нравится это. Была другая причина, совсем другая! Парень, с которым она изменила своему другу — хозяин художественной студии, где состоялась эта несчастная вечеринка…. Он совсем ей не нравится, грубый, глупый, наглый и противный. Нет! Нет! Теперь, из-за всех этих ужасных несчастий, случившихся с ней, она ещё и врать стала. Она всех обманывает. Она маму обманула, когда ей рассказала об этом. Она и сейчас хотела соврать. И даже она хочет сама себя обмануть! Этот парень, с которым она изменила своей любви – очень умный, нежный и такой привлекательный, что невозможно оторваться от него! Он – художник. И он сказал ей, что ему нужна натурщица, и позировать придётся обнажённой. Потому что он пишет картину «Арес и Афродита», как Веронезе, который написал Марса, раздевающего Венеру, и оба эти божества сгорли от страсти. Но это не будет что-то, похожее на известные картины Веронезе или Эйтевала, потому что они писали в духе понимания древней мифологии, принятого в Эпоху Возрождения, и их Венера похожа на простую девку, торгующую в маколете фалафелем, а Марс – на полицейского шотера, заглянувшего в лавку за пакетом чипсов и стаканом кофе, и затащившего трепещущую от женского томления девку в махсан. Нет! Этот молодой художник, студент академии Бецалель, хочет написать картину в духе понимания ранней греческой мифологии, когда ещё Арес и Афродита в представлении эллинов были не похожи на людей, а были богами – в любви неистовыми и страшными, как стихии, которые они собою олицетворяли.

И вот, этот художник пригласил ее в свою мастерскую, которая в его студии была устроена в отдельном помещении, и там он стал её раздевать – как Арес раздевал Афродиту, сгорая от божественной страсти. И она тоже стала сгорать. От божественной страсти. И вот, это случилось — она изменила своему другу. И когда друг вернулся, девушка рассказала ему обо всём. Призналась. Она плакала и просила прощения. Но друг не простил и навсегда ушёл. И что теперь ей делать?

Старик и старуха слушали её, переглядываясь. Когда она замолчала, они тоже долго молчали. Потом они оба закурили и ещё помолчали. А потом старик сказал:

— Тебя зовут Авигайль? Ты хорошая девушка. Повезёт человеку, который станет твоим мужем.

— Этому счастливцу будет очень трудно, — сказала старуха. — Очень трудно. Слишком сердечно ты всё понимаешь, слишком по правде, слишком принимаешь всё на веру.

— Но, если ты хочешь, Авигайль, я поговорю с твоим другом. И поговорю с этим художником. С ними обоими. Как имя этого художника, кстати? Быть может, оно нам знакомо. Судя по твоим словам, он ставит перед собою весьма трудные задачи – почти невыполнимые – он странный человек.

— Может быть, вы и слышали о нём. Его картины выставлены в Музее Израиля. И ещё где-то за границей. Его зовут Эрез Яир.

— Конечно, нам знакомо это имя. Даже в Лувре была экспозиция. Он знаменит, — сказал старик.

— И он богат, — вставила старуха.

— Но я не знал, что он учится в Бецалеле.

— Ему нужно получить степень бакалавра, чтобы преподавать.

— Действительно, странный человек. Что же он хочет преподавать и для чего? Ведь деньги ему не нужны.

— Я в Бецалеле учусь на факультете промышленного дизайна. И в том, чему учусь, совсем ничего не понимаю. Я не очень хочу учиться. Это родители меня убедили, что обязательно учиться надо. И я не поняла того, что мне Эрез рассказывал. Он думает, что нужно изображать всё так, как греки изображали. Но сам он пишет не так. Я ничего не понимаю в этом.

— Я что-то читала в Интернете, — сказала старуха. — Что-то вроде манифеста. Очень забавно. Хочет вернуться в античность со всем грузом накопленного культурного опыта минувших трёх тысячелетий. Многие сейчас вернуться в Элладу хотят. Авигайль, а почему он пишет по-немецки?

— Он знает много разных языков. Он очень умный.

— Строго говоря, для художника вовсе необязательно быть умным и образованным человеком, — сказал старик. – Ему это только мешать будет в дальнейшем.

— Послушай, Авигайль, этот Яир очень опасный человек и опасный мужчина, — сказала старуха. – Судя по тому, что он пишет на холсте и в Интернете, всякая женщина должна опасаться его.

— Но я поговорю с ним, — сказал старик. — Если ты позволишь, конечно. И с твоим другом поговорю. Я знаю, что мне сказать им обоим. Я попробую сделать так, что вы – все трое – по прошествии времени станете вспоминать об это случае с печальной улыбкой, не более того. А кто такой твой друг, которому ты изменила?

Девушка смешалась, смутилась, опустила глаза и долго молчала, а потом сказала, что её друг работает на строительстве дорог. Он бригадир. Или даже, кажется, начальник какого-то участка. Он едва окончил школу, у него нет даже багрута (аттестата зрелости).

— Но он чудесный человек — добрый, ласковый, справедливый и благородный.

— Ничего удивительного, — сказал старик.

— Так бывает очень часто, — сказала старуха. — И когда русского писателя Чехова обвиняют в антисемитизме, потому что он отказался выдать свою сестру за художника Левитана, который был евреем, я всегда на стороне Чехова. Я еврейка, и всё равно свою младшую сестру не отдала бы в жёны такому человеку, как Левитан, который был слишком легкомыслен для семейной жизни.

Девушка о Левитане и Чехове слышала так мало, что на неё их отношения никакого впечатления не произвели.
— — — —

И вот, через несколько дней после этого разговора с девушкой. Старик позвонил по телефону и спросил:

— Шалом. Прости меня, я говорю с господином Яиром? Ты Ерез Яир, художник? — Я профессор Еврейского Университета Ошер Саги. Беспокою тебя по личному делу. Не мог бы ты, молодой человек, уделить мне в удобное для тебя время несколько минут для приватного разговора?

— Саги? Ты Ошер Саги? – радостно воскликнул художник. – Меня обещали познакомить с тобой, когда ты был в Бостоне на симпозиуме по проблемам математической лингвистики в той части, где это касается искусственного интеллекта. К сожалению, это не удалось тогда. С удовольствием встречусь с тобой, уважаемый мэтр, но, разумеется, в такое время, которое будет удобно не мне, а тебе.

— Ты читаешь мои работы?

— Я пробую заняться математическим или скорее логическим анализом художественного творчества. И там, где это касается моей непосредственной специальности – изобразительного искусства, хотел бы опереться на опыт таких учёных, как Аристотель, Лейбниц, Буль, и, несомненно, на некоторые разработанные тобою положения.

На мысль применить к теории изобразительного искусства математическую логику меня навела двоичная система счисления, о которой писал ещё Лейбниц. Ведь важнейшими категориями всего видимого являются свет и тень. И подтверждение этому можно найти в теоретических работах Леонардо. Что такое его изыскания в области света и тени, как не попытка ввести двоичную систему счисления в теорию художественного изображения действительности?

Профессор молчал. Он видел, что имеет дело с очень серьёзным и своеобразным человеком, и очень талантливым. И тем более такой человек опасен для простой девушки, невесть для чего изучающей промышленный дизайн. Через несколько дней они встретились. Художник Эрез Яир предложил встретиться в иерусалимском Саду Роз – время было самое подходящее для посещения этого чудесного сада, ранняя осень.
— — — —

— Ты куришь?

— Прости?

— Не помешает ли тебе, если я стану курить во время нашей беседы? Так это ты – тот самый Ошер Саги? Это ты написал «К вопросу о двоичной системе счисления в контексте проблем искусственного интеллекта и математической лингвистики»? Это была потрясающая статья – я другим человеком стал, другим художником – после прочтения этой статьи!

— Ай! Оставь это, прошу тебя! Ты молодой человек и слишком восторжен. Для художника это необходимо. Но если ты хочешь заниматься теоретическими разработками, тебе придётся на время остудить свою горячую голову. Голова учёного должна быть холодна. Кури, пожалуйста. И я курю. Вам удобно говорить на иврите? — спросил профессор по-французски. – Быть может, попросту перейдём на английский или французский? Такие вопросы удобней решать на одном из европейских языков. Я по совету жены прочёл вашу статью или вернее ваш манифест, опубликованный по-немецки в Mathematische Annalen.

Они медленно ходили по дорожкам знаменитого сада, изредка присаживались на скамейку, курили и, то и дело переходя с одного языка на другой, говорили об искусстве и науке, совсем позабыв о том, для чего, собственно, профессор просил молодого человека о встрече. Прошло около двух часов. Они прощались, крепко пожимая друг другу руки.

— Так мы решили это, — говорил старик. – Высылайте мне эти материалы, к среде я уже познакомлюсь с ними в общих чертах и надеюсь кое-что обдумать. И уже начну писать вводную часть. Что касается издательства, то лучше бы выбрать независимое издательство, не обращаясь в Университет. Поверьте мне. Любой Университет мира – это организация, слишком подчинённая правительственным структурам…. Да! Совсем я забыл. Я, видите ли, хотел поговорить с вами о…. Впрочем, потом. Потом поговорим об этом. Успеем.

— О чём?

— Есть тут одно дело личного характера, но…, — он посмотрел на часы. – Я уже опаздываю на лекцию. До встречи. Очень рад нашему знакомству.
— — — —

Прошло ещё несколько дней, и профессор позвонил строителю, которого звали Шломо Мизрахи. Перекрикивая грохот каких-то работающих механизмов и голоса, и ругань, и смех, и хрипло выкрикиваемые команды многих работающих людей, доносившихся до него по связи, он сказал:

— Ты Шломо Мизрахи? Я хочу встретиться с тобой по важному делу.

— Встретиться? А по телефону-то нельзя поговорить? Ты из налоговой инспекции?

— Нет. Это дело личное.

— Слушай, друг. Я работаю сегодня до трёх часов. А потом срочно уезжаю в Ришон ле-Цион получать там бордюрный камень. Ты из Хеврат Хашмаль? Всё оплатим на той неделе. Ты звони в хевру, а не ко мне. Что мне делать? Если вы хотите работы приостановить, так это не я решаю.

-У меня личное дело к тебе. Ты где сейчас?

— Это, если выезжать в Тель-Авив, мимо автозаправки, и здесь мы перекрыли участок шоссе. До трёх часов я буду здесь. Спроси любого.

Профессор приехал на место к трём часам и встретился там с невзрачным человеком в комбинезоне, выжженном Солнцем и заляпанным раствором, краской и гудроном, а голова от палящего Солнца была обмотана грязным куском ткани.

— А! Это ты звонил по личному делу? Какое личное дело? У меня голова кругом идёт. Моти, будь ты проклят! Куда ты грузишь этот кабель? Это не наш кабель. Не тот. Его не сюда. Сейчас придёт автопогрузчик с кабелем. Ты можешь мозгами пошевелить? Э! Парень! Принеси сюда два стакана кофе. Покрепче завари. Тебе с сахаром? В один стакан – положи две ложки сахару. Пойдём в тень. Немного кофе. Там можно присесть, но ты брюки испачкаешь – везде цементная пыль. Вот газета – подстели. Это не строительство, а сумасшедший дом.
— Авигайль! – сказал этот парень в комбинезоне. – Авигайль! Авигайль! Чтоб я пропал, чтоб я сквозь землю провалился. И сейчас ты возьми этот прут и воткни мне в живот. Я умру, но изменить уже ничего не могу. Я женюсь. Понимаешь? Я женюсь. Ты её отец?

— Нет. Я её знакомый просто. Она в отчаянии.

— А как же этот её друг? Мне сказали, что он миллионер.

— Человек он богатый – это правда.

— Так в чём же дело? Так удачно всё решилось. И она будет счастлива.

— Боюсь, друг, что счастлива она не будет. Она тебя хочет. Понимаешь? Тебя, а не кого-то другого.

Парень молчал. Кофе в пластиковом стаканчике остывало. Они оба лихорадочно курили.

— Шломо, машина пришла за тобой!

— Пусть подождёт.

Парень заплакал. Он плакал, размазывая слёзы по лицу грязной, чёрной от несмываемого гудрона, корявой ладонью.

— Ты её отец?

— Ты уже спросил. Я ответил. Я не отец. Я просто её знакомый.

— Послушай. Мы йеменские евреи. Родители нашли мне невесту. И я отказаться не могу. Там что-то было у неё с этим богачом – всё бывает в жизни. И я б забыл. Да родители требуют – как я откажусь? У нас так не делают. Понимаешь?

— Понимаю, — сказал старик.

— Скорее уж это я её обманул. Обманывал долго. Не говорил ей, что уж свадьба моя решена.

Парень выплюнул сигарету и ещё долго молчал.

— Сделайте со мною, что вы хотите, я пальцем не шевельну. Пусть её отец меня убьёт. Я не могу. Я Авигайль люблю. Она мне изменила, потому что я не вовремя уехал, а тот человек особенный – не мне, работяге, чета. И я всё равно люблю эту чудесную девушку, люблю, никогда б об её измене не вспомнил – ведь она сама призналась мне, хотя могла бы и не говорить, скрыть это, как делают все, а она призналась, потому что чиста, словно ангел небесный! Но не жениться, когда уж всё обговорено и решено родителями, я не могу. Так не делают в нашей общине. Я не могу. Что скажешь?

— Ничего, — сказал профессор Ошер Саги. – Мне нечего сказать. Будь счастлив. Ты забудешь об этом. Не сразу и не скоро, но забудешь. Забудешь! Прощай!

Прошло ещё некоторое время. И однажды старик и старуха, как всегда, пришли в кафе «Гиллель», сели за столик и спросили, где официантка Авигайль.

— Минутку, всего минутку, господа. Сейчас она вас обслужит.

Пришла Авигайль.

— Шалом, Авигайль! Как твои дела?

— Очень хорошо! – сказала девушка. – Очень, очень хорошо! Вам принести кофе и бурекасы? Или пирожные?

За столиком неподалёку сидел молодой парень, у которого густые волосы были заплетены во множество тонких косичек. Он был в майке, открывающей его мускулистые руки, покрытые великолепной разноцветной татуировкой, будто он был вождём какого-то африканского племени, а вовсе не студентом художественной академии. И он окликнул девушку:

— Авигайль! Подойди. Что ты там возишься с какими-то результатами археологических раскопок? Подойди ко мне, моё чудо небесное! Я хочу посмотреть в твои глаза. Когда я посмотрю в твои глаза – я улечу в небо, улечу к предвечному Богу! Клянусь тебе, моя красавица!

— Минутку! Минутку только! Подожди только минутку, и я приду к тебе! Тогда меня возьми с собой. Я тоже хочу в небо. Вместе с тобой полетим туда — в высоту! — cияя ослепительной улыбкой, счастливо ответила Авигайль.

— Прихлёбывая кофе и затянувшись сигаретой, старуха спросила старика:

— Послушай, Ошер, сердце моё! Послушай, что это мы с тобою делаем? Чем это мы занялись на старости лет?

— Во всяком случае, мы не сделали ничего плохого. Знаешь, что пришло мне в голову сейчас? Давай-ка расплатимся и пойдём домой. Там нас никто не увидит, и там….

— Что будет там? – спросила старуха, а глаза её блестели.

— Там….

— Ты сумасшедший.

— Я сошёл с ума, когда тебя увидел, и с тех пор в себя я никогда не приходил. И никогда не приду в себя. Ведь я люблю тебя.

Они ушли.

Тридцать лет

Тридцать лет

С утра моросило, а к обеду сильным ветром понесло крупу, и стало подмораживать.
— Ну, что там, на улице? — спросил Сергей, отрывая воспалённые глаза от монитора.
— Ой, мамочка, так морозит, так морозит. И ветер, и обледенело всё, — весело говорила разрумянившаяся девчонка, роняя пакеты с булочками, беляшами и пирожками. – Кофе есть ещё у нас? Тонька, кипяти чайник. Кто будет пиццу? Я три больших купила – с грибами, с сыром и…. Дядя Серёжа, ты на машине?
— Машина в ремонте.
— Жаль, а мы думали, хоть до метро, — послышались голоса его коллег.
В офисе было пятеро девушек, самой старшей двадцать четыре.
— Вечером добираться, — печальный голосок, — добираться так….
— Что – так? Мороза боишься? – Сергей встал, разминая спину и прижимая пальцами зажмуренные усталые глаза.
— Нет. А просто, когда холодно, темно — как-то грустно вечером ехать к бабушке.
— Ты с бабушкой живёшь? Найди бой-френда себе, что ж ты?
— Да ну тебя.
— Девчата, завтра выходные, а в понедельник точно будет машина на ходу, и снова стану вас развозить. Зойка, дай-ка мне пару беляшей. Пойду я к шефу. Заодно узнаю про деньги, как там с зарплатой.
Он прихватил бумажный пакет с беляшами и прошёл по коридору к дверям с табличкой. Шеф пил чай и говорил по мобильнику. Кивнул Сергею, приглашая за стол.
— Серёга, в среду будут деньги, — сказал он, складывая аппарат.
— Девки извелись. Заказов – туча. Деньги — всегда со скрипом. Это у тебя, прям, как правило.
— Наливай себе чаю. Надо их отпускать обедать в ресторан. Вот, рядом, «Консул», говорят, недорогой там этот бизнесланч, или как его?
— Не советую. Потому что они разорятся на таких обедах. Недорогой! У кого, знаешь, жемчуг мелкий, а у кого щи….
— Скажи им, в среду – будут деньги, а не перечислят – я из своего кармана выплачу. Такая клиентура, что ты хочешь? Это что у тебя? С мясом? А с картошкой нет? Мясо это, хрен его знает, откуда….
— Ты на машине домой? – Сергей включил чайник на столе у гендиректора и взял с подноса чистую чашку.
— Что-то я боюсь. Такой гололёд.
— Ну, и плюнь. У меня так и вовсе машина в ремонте. На тачке…. Доставай тогда из холодильника.
— О-о-ох! Сергей Анисимович! — шеф встал и подошёл к холодильнику. – Ладно. Когда вы мне заказ этот, иркутский?… Только что оттуда звонили.
— Смотри. Готовый диск с базой данных – полностью – во вторник, даже в понедельник вечером.
Шеф остановился посреди кабинета с бутылкой «Абсолюта» в руке.
— Слушай, так может, я тогда сейчас перезвоню в Иркутск и скажу, что, не во вторник, конечно, но хотя бы в четверг?
— Звони. Скажи, в среду точно высылаем. И отпусти сегодня всех пораньше. Такая погода, и добираться, кому на чём. Ты погляди в окно, пурга.
Через полчаса Сергей вернулся к себе в отдел. Девчонки просили его не курить, и, прежде чем войти, он, воровато оглянувшись, погасил окурок в коридоре на сияющем паркетном полу.
— Так. Милые дамы. Сегодня, ровно в пять часов вечера, чтоб тут духу вашего не было. Получка в среду. Это точно.
— Ура! Дядя Серёжа, дядя Серёжа!
— Теперь — только не галдеть, мне не мешайте. Я тоже не до полночи собираюсь тут париться. Наташа, сейчас начинай просматривать иркутские материалы, в смысле то, что уже готово. Я на тебя надеюсь, и чтоб ни единой запятой… сегодня начнёшь – понедельник, а во вторник всё должно от зубов отскакивать. Верочка, ты садись, прям, с Наташей рядом к компьютеру, и ей будешь помогать, разбираться. Остальные, каждая заканчивайте своё. Но иркутский заказ – в первую очередь .

Около семи вечера Сергей вышел из подъезда, поднимая ворот дублёнки. Он вышел в темноту, фонари почти не светили сквозь завесу густого, очень сухого, резкого снега, который бил в лицо, не давая глянуть перед собой. Он шёл в сторону метро против ветра, время от времени останавливаясь и поднимая руку, но машины двигались в снежном месиве медленно, никому было не до халтуры, а такси – и с огнём не сыскать. Не позавидуешь, кто сейчас за баранкой. Вот, проклятый Центр. Нужно купить сигарет. У метро он подошёл к киоску. Какая-то женщина покупала что-то. Лицо закутано было белым пуховым платком.
— Подождите. И ещё бутылку «Колы», и ещё упаковку салфеток…. А, это не салфетки? А что это?
— Слушайте, вы простите меня, но нельзя ли побыстрей?
— Жить торопитесь, молодой человек?
— Какой я вам молодой человек, на самом деле? Что вы….
— Так. И ещё пять пакетиков детской жвачки. Вот эти заколки у вас почём? А эта ветчина, вакуумная, почём?
Наконец, она отошла, с трудом волоча несколько пакетов с продуктами и всякой домашней ерундой. Сергей взял пачку LM и, опустив голову, почти вслепую, пошёл к входу в метро.
— Серёжа! Серёжа! Это ты?
Сергей остановился. Женщина, которая только что была у киоска, стояла перед ним, неловко пытаясь развязать запутавшийся платок. Все пакеты она взяла в одну руку, и ей было тяжело.
— Ты не узнал меня? Платок этот… чёрт!
Она освободилась от платка, и он увидел её лицо. Огромные синие глаза в снежном мареве казались чёрными и смотрели против снега, наполняясь слезами. Мгновение назад его лицо онемело от ветра и мороза, а тут жар бросился в голову, и по вспыхнувшим щекам покатились капли талого снега.
— Настя? Настя!
Он схватил её за руку, взявши у неё пакеты. Вязаная рукавица. Сергей рукавицу торопливо снял и взял в руку её горячую, влажную ладонь.
— Рука у тебя совсем ледяная. А почему ты без перчаток?
— Забыл на работе. Постой, Настенька. Постой. Сейчас. Сейчас.
Со всех сторон их толкали, толпа несла их к метро. Сергей потащил её за собой против потока замёрзших и рвущихся в тепло людей.
— Вот тут, где-то…. Сейчас мы с тобой зайдём….
Да где ж тут кафе? Было кафе, кажется. Вот. Они зашли в стекляшку. Оглушительно орала музыка. Полно пьяных.
— Сейчас. Вот сюда. Э-э-э! Парень, подойди! – они сели за столик. – Две чашки кофе принеси.
— Это чё, такой заказ? Ты чё, родной? Не врубаешься? Гляди, чё творится, и ты….
— Да погоди, браток. Я те отстегну. Только ты это…. Два стула отсюда убери.
— Да мне сейчас голову оторвут, гляди, сколько народу попёрло сразу. Знаешь, братан? За такие дела платить надо зелёными. А ты чё, бухать не будешь?
— Настенька, ты есть хочешь?
Она не отвечала, и глаза стали синими, и смотрели Сергею в лицо, и юные, чистые, девичьи слёзы стояли в глубине этих синих глаз. Глаза синие – будто Чёрное море у посёлка Дагомыс, где он когда-то снял комнатку для них. Как звали ту старую казачку? Она каждое утро приносила им на подоконник дыню или арбуз.
— Ну, так чё? Думай, у меня время нету с вами тута….
Последние, зараза, полсотни баксов. А не, не, не – есть же ещё казённых четыре штуки. Всё нормально, всё нормально….
— Держи вот, полсотни. И стулья, я тебя прошу, убери, а! И две чашки кофе.
Стало совсем тихо. Не было грохота музыки, не было говора сотни пьяных голосов, не было чужих, скверными помыслами и жгучей водкой искажённых лиц. Они были вдвоём. Вдвоём, будто много лет назад. Сколько?
— Тридцать лет, Серёженька, — тихо сказала Настя.
— Как? Тридцать лет? Тридцать? А как же это? Настенька! Как же ты? Почему ты…?
— Что?
— Почему же ты – совсем молодая?
— Серёжа, это потому, что я тебе приснилась, а ты приснился мне. А на самом-то деле, мы с тобою здесь встретились и сидим вот, но тридцать лет прошли. И мы… ты понимаешь? Мы оба – старые. По-другому ведь и быть не могло.
Появились две чашки кофе, но кофе был холодный, и они не стали его пить.

Тридцать лет тому назад Сергей учился в Институте, который назывался Иняз. А никаких компьютеров ещё не было. Даже слова такого не было. Зато было кафе «Лингва». Там выступал Вознесенский. Нет! Кафе «Лингва» уже не было. И Вознесенский уже был совсем не тот. И Сергей студентом уже не был. Но ещё была молодость. И была прекрасная девушка. Синеглазая и черноволосая. И был плацкартный вагон поезда «Москва – Сочи». Два боковых места. И она сказала, что хочет на верхнюю полку, чтобы к ней не приставали разные дураки.
Ему плохо спалось. Совсем рано утром, когда никто ещё не проснулся, он всё сидел, задумавшись, за столиком, не раскладывая свою полку, и смотрел в окно, а она устала, потому что полночи они проговорили – Бог весть о чём – разве вспомнишь теперь? И она спала наверху. Донская степь тянулась за окном, красное солнце вставало из-за горизонта над великим полем зеленеющей пшеницы. Прошла сонная проводница, Сергей спросил чаю. Нет, рано ещё. Он пошёл курить, по дороге напился тёплой, с запахом угольного дыма, железнодорожной воды из крана. И в тамбуре, затягиваясь сигаретой «Прима», он всё смотрел сквозь мутное стекло на ослепительное солнце над степью. Жаворонки в небе. Их не было слышно, но они видны были в бездонной высоте. А ещё выше, неподвижно остановившись, раскинув могучие крылья над миром, парил беркут. Так, что же случилось? Где это всё сейчас?
Тогда, давным-давно — он вернулся, снова сел за свой боковой столик и всё смотрел в окно. И вдруг ощутил восхитительно нежное прикосновение чего-то невесомого, лёгкого и необъяснимого, будто вздох ветра. Сергей поднял голову. Она свесила голову сверху, и её волосы густой волной струились вниз, заслоняя нежной тьмой его лицо – волосы, чёрные с отсветом бронзы – а сквозь эту солнечную тьму её волос синие глаза смотрели на него. Она ему улыбалась. Она ничего не сказала, а просто долго смотрела ему в глаза, улыбаясь.

Они заплыли очень далеко. Так далеко, что люди на пляже стали маленькими, будто игрушечными. Море, тяжело вздыхая, качало их на своей груди, совсем не замечая их – вечное море ничего ведь не знает о людях, которые плывут по нему – неизвестно зачем. И вот, низко над их головами пролетела с резким, тревожным криком чайка. Настя быстро подплыла к Сергею и крепко схватила его обеими руками за плечи. И смотрела ему в глаза широко распахнутыми синими глазами.
— Что ты, Настенька?
— Мне стало страшно.
— А сейчас?
— Вот, я держу тебя за плечи, и совсем нестрашно мне.

— Настенька, — сказал Сергей, — мы сейчас отсюда уйдём. Только мне нужно зайти в обменный пункт. Мы куда-нибудь поедем.
— Куда?
— Куда бы ты хотела поехать? Можно поужинать в ресторане.
— Поужинать? Зачем? Знаешь, Сергей, мне ведь домой нужно. Там ждут меня. Будут беспокоиться. Скажи, ты женат?
— Видишь ли…. Настенька, жена-то моя умерла. Так я с сыном живу. Ну, он женился, двое детей у них – внуки мои.
— А я с мужем живу. И с нами свекровь – она очень старенькая, девяносто два года ей. Дочка в Ле… в Пе…тербурге. А сын живёт в Италии. Он там работает и женился. И внуки тоже есть. Две внучки и один внук, — сказала она, мимолётно улыбнувшись. – Внук-то у меня итальянец наполовину. А почему ты тогда не позвонил?
Сергей знал, что она его спросит об этом. Он знал и в то же время почему-то надеялся, что этого не будет – не спросит она. Но она спросила.
— Я не знаю, Настенька. Не знаю, честное слово. Я часто сам думаю теперь, вспоминаю и думаю – с каждым годом всё чаще. Не знаю. Как-то, понимаешь, закрутилось всё. И до сих пор крутится, крутится всё – волчком.
— Да, — сказала Настя. – Это правда.
И тогда они оба оглянулись вокруг себя, и услышали грохот музыки, пьяные крики, увидели чужие лица. И они встали. Пошли к выходу. Настя закутывала голову платком.
— Э, слышь! Постой, друг. Вы чё, уже уходите?
— Да, уходим, — сказал Сергей. – Тебе спасибо. Отогрелись.
Официант был ровесник Сергею, то есть, лет под шестьдесят. Он работал в этом кафе, вероятно, потому что был когда-то боксёром. Это написано было у него на лице, нос перебит. Он достал из кармана бумажку.
— Ты возьми. А то как-то мне…. И кофе не пили. Да он холодный, — человек этот был сильно измотан, лицо серое, мешки под глазами, и засален был чёрный «смокинг» с атласными лацканами.
— Знаешь, не обижай, — сказал Сергей. – Оставь себе. Нам ведь это нужно было. Понимаешь?
— А! Понимаю. Давай. Ничего. Всё перемелется. Удачи!
— И тебе удачи. Давай, брат, держись.

Они ушли из этого кафе и на улице простились. И случилось так, что в этой жизни они никогда больше уже не увиделись.

Чайник со свистком или Вот тебе горы

Чайник со свистком или Вот тебе горы
Вот тебе горы, вот тебе небеса,
А вот моя рука – ого!
Вот тебе скалы – это тоже немало,
И ещё река – ого!
/Ю. Визбор/
Дорогому Юре Визбору с печальным укором.
В некотором царстве, в некотором государстве в незапамятные времена появился новый Чайник. Я это пишу с заглавной буквы как имя собственное, ведь он герой моей истории – Чайник. Таких чайников в той стране до той поры никто никогда не видел. У Чайника был совершенно нетрадиционный дизайн, а в те далёкие времена значение слова дизайн знали только очень немногие, чрезвычайно продвинутые в какую-то ещё никому тогда непонятную сторону граждане – это, во-первых. А во-вторых – но это важнее – у Чайника был свисток. То есть, когда вода в чайнике закипала, свисток свистел – чтоб вода не выкипела.

Он сошёл с конвейера небольшого завода, успешно прошёл ОТК, его упаковали в красивую коробку, погрузили в контейнер, куда-то долго везли, выгрузили, распаковали и поставили на полку в магазине – Чайник был великолепен, сияя круглыми полированными боками нержавейки. Цена его, указанная на ценнике, была для чайника очень высока, поэтому все любовались им, но никто его не покупал.

А Чайник и не особенно стремился быть кому-то проданным. В магазине оказалось очень уютно, светло, чисто, много всевозможных товаров, которые друг с другом переговаривались на своём языке, оценивая с самых разных точек зрения продавщиц, покупателей, уборщиц, грузчиков, начальников; сплетничали, иногда ссорясь, иногда заводя невинные или, во всяком случае, поневоле платонические флирты, иногда вдруг изливали товарищам наболевшую душу – всё, как у людей, даже там присутствовали некоторые элементы квартирного вопроса – кого и почему поставили на место, где его было или слишком уж заметно, или наоборот никому не видно. И Чайник думал: Найдётся покупатель – ещё не известно, что за человек. Куда спешить? Жизнь только начинается.

Однако, нужно было познакомиться хотя бы с ближайшими соседями. Рядом с ним стоял другой чайник – обыкновенный эмалированный, с изящно изогнутым носиком, ручка с деревянной насадкой – почему-то мне вспомнилось, что тогда были эмалированные чайники. Сейчас уже не важно, какого цвета он был тогда – на полке хозяйственного магазина, потому что, когда мы с ним встретимся в следующий раз, эмаль вся облупится, и он станет просто железным чайником. Такие сейчас вспомнить могут только пожилые люди, подобные мне, или ещё старше. С моей точки зрения тот ветхозаветный чайник эстетически был гораздо красивей, а отсутствие свистка вполне компенсировалось пением. Напряжённое и с каждой минутой всё усиливающееся пение чайника на плите, и, наконец, струя пара из носика, а крышка дребезжит и подпрыгивает – сколько раз я ждал этого, будто свидания с любимой женщиной – сейчас заварю в кружку покрепче и закурю! Нынешние электрические чайники как-то не так закипают, честное слово! Но когда-нибудь я заново переживу всё это в Царствии Небесном, если попаду туда, что очень сомнительно, разумеется.

Такой именно чайник стоял рядом. И наш новенький Чайник со свистком приветствовал старшего собрата весёлым возгласом:

— Здорово, братец! Хорошо, что рядом оказались, расскажешь мне, как тут и что.

— Доброго утречка э-э-э…, товарищ Чайник, — неожиданно подобострастно, растерянно и неуверенно ответил, запинаясь, его устаревший собрат по ремеслу. – Очень тронут, товарищ Чайник, что вы меня узнали и даже уделили время для того, чтобы….

— Да брось ты! Давай попросту, ведь мы с тобой – два сапога пара.

В это время неподалёку послышался басовитый, солидный голос, принадлежащий, судя по звучанию, какой-то особе женского рода:

— Простите, что вмешиваюсь, к тому же не будучи знакома, но этот жалкий обломок проклятого прошлого, музейный экспонат, попавший на прилавок хозяйственного магазина, вероятно, по недосмотру нерадивого администратора отдела, совершенно прав. Вы напрасно тратите время на разговор с ним – он коснеет в невежестве, мысленно находится в безвозвратно миновавшей дикости и для эпохи научно-технического прогресса не представляет никакого рационального интереса. Нам с вами предстоят великие труды на благо человечества. Сейчас же свободного времени – избыток. Вы решили посвятить его изучению истории бытовой техники? Оригинальная мысль.

Голос принадлежал огромной кастрюле так же, как наш герой, имеющей нетрадиционную форму и сияющую нержавеющей сталью.

Всем известно, что чайники, независимо ни от чего, часто бывают несколько простоваты. Поэтому Чайник удивлённо уставился на громоздкое и очень сложное сооружение, обратившееся к нему. Это была кастрюля с герметически завинчивающейся крышкой.

— Позвольте прежде представиться: Чайник со свистком. Нет…, я так просто, с кем-нибудь познакомиться хотел.

— Очень приятно познакомиться. Скороварка. В конструкторском бюро, где были разработаны мои технические параметры, в настоящее время уже ведутся работы над усовершенствованием проекта и созданием вакуумной скороварки – ещё более совершенного изделия. Дело в том, что в ходе испытаний выяснилась некоторая опасность непроизвольного взрыва во время работы аппаратов моего поколения. Подобные взрывы возможны в случае неправильного или невнимательного обращения со мною, и могут повлечь за собой не только смерть присутствующих на кухне жителей квартиры, но пожар и разрушение самой квартиры, дома, в котором она находится, а также повреждения соседних домов, а в некоторых случаях и частичного уничтожения населённого пункта, где этот взрыв произошёл. Поскольку работать мне предстоит на домашней кухне, это не вполне удобно. Сейчас этот досадный недостаток устраняют.

Оба чайника посмотрели на Скороварку с уважением.

В это время у прилавка остановились молодые люди – муж и жена. Это сразу было заметно: они муж и жена. Заметно не потому, что пришли в хозяйственный магазин, а потому что так они друг на друга смотрели иногда. Очень молодые муж и жена, молодожёны.

— Смотри, какая замечательная штука – скороварка! – сказал он.

— Нет. Это не годится, — сказала она. – Настоящиё щи должны вариться в кастрюле и не быстро, а очень долго. Ты в этом ничего не понимаешь. К тому же, там – вернее всего – будет русская печь.

— Вряд ли русская печь. Это же город. Плита, может быть. Но, вообще, Панов говорил, что пятиэтажный дом с газом и центральным отоплением. А чайник! Смотри, чайник, который сигналит, когда вода закипит. Он со свистком. Девушка, дайте-ка посмотреть. Видишь? Это свисток. Покупаем.

— Очень дорого. Ты транжир.

— Утро будет начинаться со свистка, будто мы едем на поезде.

— А кто будет ставить чайник? – она посмотрела на него, посмотрела ему в глаза изо всех девчачьих сил юной любви. – Нет! Я хочу, чтобы утро всегда начиналось…, — она что-то прошептала ему на ухо.

Они оба смотрели друг на друга и молчали. Они даже улыбаться не могли, и дыхание у обоих остановилось – ведь это были молодожёны. Потом они оба вздохнули и улыбнулись. И купили чайник со свистком.
— — — —

В 1958 году Владимир Николаевич Семенов и Елена Прокопьевна Радзивилл после окончания Московского Горного Института и распределения в Кузбасс приехали к родителям Елены Прокопьевны в Ленинград – проститься.

Они только что сыграли свадьбу – в студенческом общежитие, простились с родителями Володи и с Москвой, а теперь прощались с родителями Лены и с Ленинградом – Лена считала себя коренной ленинградкой, хотя, как и её родители, была уроженкой города Каменец-Подольского.

Когда решено было пожениться, они очень долго думали, не следует ли Володе принять фамилию жены? Лена Радзивилл по прямой линии происходила из древнего княжеского рода несвижских Радзивиллов – очень важных польско-литовских магнатов.

Папа Лены в связи с таким знатным происхождением ровно шестнадцать лет (с 1940-го по 1956-й) провёл на реке Колыме, где мыл золото для товарища Сталина – именно так он об этом периоде своей биографии всегда говорил. Он, тем не менее, был доктором наук, известным в СССР и далеко за его пределами геологом, на зоне в последние годы срока был расконвоирован и занимал такой пост в Управлении Северовостокзолото, которое тогда ещё было просто подразделением недоброй памяти Дальстроя, что ему козыряли генералы. И, вернувшись, но уже не в Каменец-Подольский, откуда уехал на Колыму, а в Ленинград, он занялся своей работой так, будто шестнадцати лет зоны и не бывало. Остался ему на память, только белый тонкий шрам слева на шее – шестёрка по приказу одного вора полоснул его мойкой, когда он ещё был натуральным зэком и работал кайлом и лопатой. Да ещё ступни ног и кисти рук были отморожены – но это пустяки. Распределение Володи и Лены в далёкий город, который назывался Ущелье, было результатом его телефонного звонка в Министерство: «Я хочу, чтобы они немного разобрались в том, что такое поисковая работа в полевых условиях – если всерьёз захотят заняться геологией, им это очень пригодится».

Город, точнее посёлок городского типа Ущелье находился и, надеюсь, но не уверен, находится сегодня немного выше Междуреченска по течению реки Томь, о которой в Интернете, в какой-то непонятной для меня Википедии сказано, что вода этой реки необыкновенно чиста, прозрачна, не имеет вкуса и запаха и очень полезна для здоровья. А когда Борис Николаевич Ельцин приезжал в Междуреченск, он ранней весной, намереваясь удивить местное население, искупался в ледяной воде Томи и вышел из воды чёрным, будто негр, потому что вода полна угольной взвеси. Кузбасс ведь.

Они сидели за очень обильным по тем временам профессорским столом. Уже выпили за счастье молодых, за скорейшее умножения семейства, уже негромко крикнули: «Горько!», и Лена и Володя, стесняясь, поцеловались.

— Я просто-напросто в сороковом году из Польши переехал в Россию. Конечно, немного странным образом переехал. Но такова судьба. Один из моих предков, Николай Радзивилл по прозвищу Чёрный, в союзе с Московским царством, Крымским ханством и королём Яном-Казимиром Ваза воевал против Швеции и заодно против нашего не вполне благоразумного родича Януша Радзивилла, Великого Гетмана Литовского. Этот Николай первым из Радзивиллов удостоился титула князя Священной Римской Империи. А другой мой предок воевал в союзе с Бонапартом против Российской Империи — князь Доминик Радзивилл. Он зимой 1814 года из Несвижа бежал с французами в Вильно, но был ранен и умер в Париже. Его слуга поплатился жизнью за то, что через подземный ход, соединявший мои два замка, Несвижский и Мирский, перенёс из Несвижского замка в Мирский двенадцать статуй апостолов, литых из червонного золота – каждая в человеческий рост. Беднягу русский офицер за это сгоряча повесил, потому что ящики со статуями найти не удалось по сей день, — продолжал Прокопий Иванович Радзивилл, опрокинув рюмку водки и закусывая шпротами. – А в Несвижском замке сейчас санаторий ЦК. Не знаю, право, как там отдыхают руководители нашей Партии, спокойно ли им спится? Ночами в коридорах замка бродит призрак моей прапрабабки, королевы Речи Посполитой Барбары, в девичестве княжны Радзивилл. Свекровь её отравила за то, что у неё по официальным данным было сорок восемь любовников. Проклятой старухе, матери короля Сигизмунда-Августа, Боне Сфорца почему-то показалось, что это слишком много для порядочной женщины. Ленка, учти – у тебя наследственность.

— Боже мой, Коша! – воскликнула мама Лены, Софья Израилевна Цундер. – Что такое ты при детях себе позволяешь говорить! – по-русски она говорила немного на еврейский манер.

— Ничего. Они уже выросли. Так как, молодые люди, не хотите поехать и осмотреть наши наследственные владения? В Минске остановились бы в гостинице, а оттуда на автобусе – совсем недалеко. Мир – такой посёлок небольшой сейчас. А Несвиж – районный центр.

Прокопий Иванович по-русски говорил немного на польский манер.

— Ты совершенно прав, когда не соглашаешься свою фамилию сменить на мою, — сказал Володе Семёнову князь-профессор геологии. – Жена должна принять твою фамилию, как это всегда было принято у людей. Но, вступая в законный брак с княжной Радзивилл, ты тем не менее становишься владельцем титула её предков, а на этих фотографиях – её приданное, которое никто не в силах отнять у нас, не так ли? – он смеялся. — А кем были твои предки?

— Мой папа – начальник ЖЭКа, — смущённо сказал Володя, — а мама… она, знаете ли…, дворник.

— А твои деды? Твои предки?

Володя смутился ещё больше. Он побагровел и долго молчал.

— Папа, что ты пристал к человеку? — сказала Лена.

— Прокопий Иванович, мне придётся признаться, что мой дедушка по папе…я вот только позабыл, как его звали….

— Ну, это легко выяснить, припомнив, как зовут твоего папу по отчеству.

— Действительно! – обрадовался Володя. – Папу зовут Николай Васильевич. Значит, дедушку звали Василий. А кто был мой прадедушка, я не знаю. Но я должен признаться, что мой дедушка сидел в тюрьме. Очень долго – два года.

Князь-профессор Радзивилл улыбнулся:

— Действительно, очень долго. А где он сидел? За что?

— За спекуляцию сахаром – ещё до войны. Он сидел в тюрьме.

— Вряд ли за спекуляцию ему дали два года крытки. Это выражение – «сидел в тюрьме» — не вполне точно. Таким образом, мы с ним лагерники – это нечто общее. Мы, несомненно, хорошо поймём друг друга, когда познакомимся.

— Дедушка умер, когда я был ещё ребёнком, — сказал Володя.

— Что делать? С дедушками это случается. Ну! Ещё по рюмке, и – чай с «Наполеоном». Наша мама великолепно готовит этот торт.

— Чайник, чайник! Наш чайник со свистком! – нестройным радостным дуэтом закричали молодожёны.

— Со свистком?

Распаковали чемодан, вытащили Чайник, налили в него воды на кухне и поставили на огонь.

Так впервые Чайник приступил к исполнению своих служебных обязанностей. Пламя разбудило в нём яростный и ликующий трудовой энтузиазм. Только бы не случилось конфуза какого-нибудь! Работает ли свисток? Он очень волновался. Но он сумел всё выполнить блестяще. Как только вода в нём забурлила, свисток сработал, и Чайник издал немного задумчивый, будто прощальный, свист – действительно напоминавший свисток паровоза, который наутро должен был везти Лену и Володю в Сталинск-Кузнецк, который в то время чаще называли просто Сталинск, и только через три года переименовали в Новокузнецк.

Чайник свистел очень долго, потому что все вчетвером слушали его свист, и каждый задумался о том, что свист этот – прощальный, то есть, все вместе они уже никогда не услышат этого свиста. Откуда они знали это? Вопрос, на который нет ответа. Некоторые предположения на этот счёт могли возникнуть только у профессора Радзивилла. Но он, постоянно кого-то провожая или сам куда-то уезжая, к таким мрачным предположениям привык, и привык не обращать на них внимания.

Мама пошла на кухню, сняла чайник с плиты и стала убирать стол и накрывать его к чаепитию.

— Какого чёрта тащиться железной дорогой? – проговорил профессор. — Вы, ребятки теперь геологи, а не туристы. Мы летаем самолётами. Времени у нас не бывает. «Хорошо на верхней полке у открытого окна», — это забывать вам надо. И почему не взять купейный вагон?

— Но, папа! Папа, это же… мещанство. В этом есть что-то купеческое.

Князь Прокопий Радзивилл вдруг нахмурился и покачал головой. Он молчал и смотрел на своих детей, и, возможно, думал о своих потомках. Думы эти были невеселы.

— Мещане. Купцы. Кто не успел покинуть отечество, тот был этим отечеством безо всякой жалости убит. Безо всякой жалости и смысла. Российское мещанство.

— «Гроза» Островского, — сказал Володя.

— Да. Островский, — сказала Софья Израилевна. – Он, детки, не мог предположить, что когда-нибудь появится слово «лишенец». Вы знаете, что означает это слово?

— Практически все сословия Империи, кроме только крестьян и городских фабричных работников, оказались лишены гражданских прав. По этому поводу у меня недавно состоялась приватно, разумеется, полемика с товарищем Петрищевым, моим аспирантом. Он сказал мне, что не более 10-ти процентов населения Советской России были лишены гражданских прав, — сказал профессор. – Но это ошибка. Точнее, это фальсификация Истории, поскольку — лживый акцент. Российские сословия, о которых я говорю, и составляли тогда в России не более 10-ти процентов населения.

Молодожёны, переглядываясь, слушали.

— А ведь это что такое – лишение гражданских прав? Вечная память….

Скорый поезд Ленинград – Сталинск-Кузнецк. Пожалуй, не стоит здесь подробно рассказывать об этом путешествии, но дым паровоза! — вот, о нём нельзя не упомянуть – никто в дороге теперь уже не увидит этого великолепного шлейфа, уносимого ветром за горизонт. Лена и Володя до самой смерти, каждый в свою очередь, не забыли этого дыма в великих небесах над бесконечным простором.

В Сталинске Лена и Володя явились в незадолго до того образованное там Западно-Сибирское Управление геологии, где их принял заместитель начальника по науке – худощавый седой старик за широким письменным столом, заваленном бумагами.

Ребята представились.

— Присаживайтесь, молодые люди, — сказал старик. – Мне около часа тому назад звонил Прокоп… Прокопий Иванович…. Мы говорили о вас обоих. Да….

Он просмотрел документы, предъявленные ему выпускниками Горного Института. И он смотрел на Лену и Володю, хмурясь и печально думая о том, что, если муж или жена – кто-то один и них — работает в поле, это уже плохо, но такие семьи иногда всё же сохраняются, а если оба полевики – семья распадётся очень быстро, и дай Бог, чтобы не было ребёнка.

— Да. Звонил. Он настаивает, чтобы я вас обоих направил в Ущелье, где у нас База 11-й Аэрогеологической экспедиции. Полевой сезон на носу. Работать будете в тайге. А я бы на вашем месте…. Мне вот здесь очень не хватает людей. Вы себе представляете, что это такое – Горная Шория? И зачем вам это? В Сталинске у меня есть для вас хорошая однокомнатная квартира – отдельная, с кухней, ванной комнатой и клозетом. Я сам живу с женой в коммуналке. Понимаете? Я связался с Кемерово и добился этой квартиры для вас через Обком. И здесь полно работы.

Неожиданно побледнев, Володя трясущимися руками расстегнул портфель и вынул оттуда объёмистую рукопись:

— Нет, товарищ Гурьев, простите, но….

— Что такое?

— Я думаю, и вот — тут изложены мои соображения по поводу оптимальных перспектив ведения дальнейших поисков в Шории месторождений железной руды и каменного угля и дальнейшего развития здесь добычи железной руды и угля. Здесь есть, помимо сравнительного геологического анализа, экономический расчет, в соответствии с которым в перспективе добыча угля – я имею в виду нежелательный перекос в сторону развития этой отрасли в Кузнецком бассейне – добыча угля не имеет положительной перспективы в будущем, поскольку каменный уголь как горючее… в дальнейшем….

Старик протянул руку и взял рукопись.

— А! Интересно. Вы пишете от руки. Машинописной копии у вас нет?

— Нет, к сожалению.

— Эту рукопись вы кому давали читать в Москве и Ленинграде?

— Никому. Только моему зятю. И он посоветовал мне показать её вам. И он мне не велел отдавать машинистке. Сказал, что это сейчас опасно.

Старик молча быстро листал рукопись.

— Простите, Валерий Петрович, я хотел бы объясниться. Я вовсе не собираюсь постоянно работать в поле. Но мне бы хотелось в течение нескольких сезонов на месте самому разобраться в тех выводах, которые я делаю, как вы видите, на основании фрагментарного знакомства с научной литературой по этому поводу.

— Так я это оставляю у себя?

— Я буду очень рад.

Профессор Валерий Петрович Гурьев посмотрел на Лену.

— Леночка, а ты меня не помнишь? Два года назад, когда твой папа…э-э-э… переехал из Магадана в Ленинград и получил там Кафедру в Университете, я приезжал, готовились к заседанию Учёного Совета. И ты приходила туда, только что приехала из Москвы на каникулы.

— Нет, простите, я не помню, там очень много было людей.

— Знаешь, деточка, твоему мужу, кажется и впрямь, нужно поработать некоторое время в тайге. А тебя я бы в Управлении оставил.

Молодожёны переглянулись.

— Нет! Мы хотим вместе работать в тайге.

— Вместе вряд ли. В одном отряде – вряд ли. Это неудобно, не принято, понимаешь?

— Всё равно мы будем где-то недалеко друг от друга, — она взяла мужа за руку. – Что тут такого? А там медведи водятся? И у нас есть чайник со свистком. Очень удобно кипятить воду на костре.

— Со свистком? Ты где была на практике?

— В Донецке.

— Понятно. Значит чайник у вас со свистком. Свистит? А медведи водятся. Эх… не в медведях тут дело, Леночка.

— Валерий Петрович, вы напрасно беспокоитесь. Мы с Леной всё уже продумали.

— Владимир Николаевич, вы всё продумали? Всё?

И Володя твёрдо сказал:

— Всё.

— С Богом!

*
Это было в начале марта 1958 года. В Шории ещё стояла морозная зима. В посёлок Ущелье Лена и Володя приехали на транспортном средстве, названия которого я сейчас не могу вспомнить. Вездеход на базе танка Т-34. Помимо перевозки грузов и людей, машина была оборудована одновременно как роторный экскаватор, мощный бульдозер и трелёвочный трактор, применявшийся на лесоповале. Такие машины мне приходилось видеть и много позже, даже – в середине 70-х.

Именно в этом посёлке супруги Семёновы впервые увидели дома, которые до сих пор называют хрущёбами. Это были совсем новые хрущёбы – построенные в посёлке всего за год до того – одни из первых в СССР. Их не оштукатурили и никак не покрасили – серый бетон. Всего стояло, будто пятеро грязных бродяг, пять таких домов, а их окружали светлые, тоже недавно рубленые избы посёлка, казавшиеся напуганными этой мрачной бандой оборванцев:

— Какие странные дома, — сказала Лена.

— Зато котельная. Вода горячая-холодная. Печь не топить. Газ есть. И ванна настоящая, и душ. Не надо и бани. А сортир, вы меня извините, конечно, прямо в ванной комнате – это так по-новому, — сказал улыбаясь водитель. – Я вас высажу здесь, вот в этом доме ваша квартира, четвёртый этаж. Вот ключи. И давайте я вам помогу вещи поднести туда. Кое-какую мебель мы уж завезли. А потом зайдёте к столяру – во-о-он его изба, крыша цинком крыта. И он вам сколотить, чего потребуется. Хороший мастер. Спросите Игнатьева. Только, упаси Боже, спиртом с ним не расплачивайтеся. Он запиваеть. А дайте немного денег, он лишнего не запросить. Уже поздно сегодня. До магазина только-только успеваете купить чего-то покушать, а на Базу к начальнику – завтра утром. База наша за посёлком, пешком сполчаса на молодых ногах.

— Какие странные горы, — сказала Лена.

— Летом-то повеселее. А зимой – что ж, не Сочи, это точно. Завтра на Базе полушубки выдадуть вам, валенки – спрашивайте у кладовщика подшитые, у него есть, нехай не жмотничаеть. Ну! Счастливо!

Вот каким образом Чайник оказался на газовой плите на кухоньке однокомнатной квартиры в новенькой хрущобе. Когда Лена с Володей пили чай на этой кухоньке за еловым свежеструганным дощатым столом, им казалось, будто они в толпе людей. Отовсюду слышались голоса, смех, плач, музыка. Кто-то с пятого этажа:

Края далёкие, гольцы высокие —
За жисть проклятую их не пройти!
К вину и куреву, к житью культурному –
Хочу домой, начальник отпусти!

Женский голос сказал:

— Да заткнись ты – воешь, как на похоронах.

— Хорошая песня. Ты что, Тонька! Песня – аж за душу хватаить.

А ещё откуда-то какой-то мальчик сказал:

— Мамка, когда оладушки?

— Имей терпение.

— Мамк!

— Ну, чего тебе?

— Ну, когда оладушки?

— Тьфу ты, зараза…. Учи уроки, чтоб меня учитель не корил боле. Учиться не станешь, и всю-то жисть, как отец, будешь в забое кайлом уголёк рубать. Учись, учись – будут тебе оладушки.

Кто-то кричал:

— Я до аванца заначил деньги, а ты, куда их теперь размотала? Ну, съездила в Сталинск, отоварилася – значить, тяни, как хошь, с меня не спрашивай!

Ещё песенка:

Колокольчики, бубенчики: Бом-бом!
А на работу мы сегодня не пойдём.
А на работу ходять все, кому не лень,
Кого ё…л в ж…у жареный тюлень….

И ещё:

Опа! Опа! Америка, Европа!
Азия, Кавказия – какая безобразия!…

— Потянул руку, и болит, сука, так, что и не знаю, как завтра выходить в забой.

— Попробуй, отпросись.

— Да, у него отпросишься….

А там, где с миленьким встречались,
Снег растаял до земли.
А там, где с ним поцеловались,
Две фиалки расцвели!

Всё это звучало на фоне громовой музыки патефона, который выкрикивал пронзительным женским голоском: «О, Рио Рита! О, Рио Рита!…».

*
Через полгода узнать Чайник никак не смог бы никто из его немногих старых знакомых. Над огнём бесчисленных костров он совершенно почернел. Его круглые бока были исцарапаны и измяты. Свист стал хриплым и сопровождался сердитым шипением. Он работал весь сезон не за страх, а за совесть.

К осени, когда в горах начались уже заморозки, 11-я экспедиция вернулась в Ущелье на свою Базу, на камеральные работы. Лена и Володя не успели в первый день побывать у себя на квартире, потому что спешно разбивали камеральный лагерь. Ставили стационарные палатки, подводя под каждую бревенчатые рубленые венцы от ожидаемых вскорости дождей, разбирали продовольствие, оборудование, образцы породы и намытые шлихи, складируя всё это в надёжном укрытии. Поставили и большую палатку с каменкой и натаскали из реки воды – баня, где можно было по-настоящему отпариться и отмыться. Работы было в этот день очень много, а вечером – сабантуй, грандиозная пьянка, для чего уже заведена была брага и запасено невероятное количество спирта.

Время от времени Лена и Володя подбегали друг к другу, отчаянно и безо всякого стеснения обнимаясь и целуясь. Они с трудом узнавали друг друга – лица их загорели до черноты, были искусаны комарами, волосы и штормовки пропахли дымом, руки были в ссадинах и шрамах. Они были счастливы. Счастливы! Но вдруг Володя услышал, как Лена крикнула кому-то:

— Да … твою мать! Что мне с тобой, паскуда, делать? Уже все нервы за сезон…. Что ты, как беременная баба, еле шевелишься? Эти турсуки с консервами сюда не бросай. Я скажу, куда их потом.

И Володя остановился и задумался. Это была Елена Прокопьевна Семёнова-Радзивилл – его жена. О, Господи! Так это Лена? Его Лена?

Он то и дело искал кого-то взглядом. Кого-то он хотел увидеть и не находил среди товарищей. Он увидел девушку, которая присела на бревно и задумчиво, не обращая ни на кого внимания, листала общую тетрадку в клеёнчатом переплёте.

— Лариска, здорово! Ну, ты как? Что это у тебя?

— А вот, посмотри. Видишь?

Он присел рядом.

— Вот, это залегание руды уходит на более значительную глубину…. Вполне возможно, что месторождение достаточно богато, и….

— Ларис, так нельзя. Не каждый раз, когда обнаруживается присутствие руды, можно рассчитывать….

Они заспорили.

Гитара. И кто-то пел – тогда много пели, постоянно пели все:

Над Петроградской твоей стороной
Вьется веселый снежок.
Вспыхнет в ресницах звездой озорной
Ляжет пушинкой у ног.

Тронул задумчивый иней
Кос твоих светлую прядь
И над бульварами линий
По-ленинградскому синий
Вечер спустился опять.

Начинался сабантуй. Уже развели огромный костёр. Наконец, Лена и Володя оказались рядом. Можно было, по крайней мере, что-то сказать друг другу. И Лена сказала Володе на ухо:

— Вовка, я тебя люблю!

Володя посмотрел на неё, не отвечая. Никогда до того она не называла его Вовкой. И она очень изменилась. Очень.

— Леночка, и я тебя люблю. Моя ты хорошая…. Знаешь, я столько интересного материала привёз….

— Сегодня о работе – ни слова! Ура! А ну, ребята, Елене Прокопьевне – спиртику. Генка! Спой это, знаешь: Всё перекаты, да перекаты…. Володь, а ты попробуй, какую мы брагу завели. Это шорцы такую варят. Медведя свалит.

— А знаешь, я планирую лететь в Ленинград зимой. Мне нужно посоветоваться с Прокопием Ивановичем, кое-что ему показать. Мне нужен ещё год и… Ленка! Кандидатская будет готова.

— Зимой поедем к староверам в горы. Мне обещали медведя поднять. Хочу медвежью шкуру вместо ковра на пол положить. Все говорят, что босыми ногами ходить по медвежьему меху очень полезно. А в Ленинград…. Что ж, можно слетать и в Ленинград.
— — — —

Через год Володя защитил кандидатскую диссертацию, и ему предложили подать на конкурс на замещение вакантной должности старшего научного сотрудника в Научно-исследовательском Институте геологии Арктики. Лена остаться в Ленинграде отказалась.

Она пришла к отцу на кафедру, куда он решительно вызвал её по телефону:

— Елена, мне необходимо с тобой серьёзно поговорить. Возьми, пожалуйста, такси и немедленно приезжай.

Лена обратила внимание на то, что отец стал гораздо хуже не говорить, но выговаривать по-русски. На письме это трудно передать. Например, он произнёс не «серьёзно», а «серозно». И он тяжело дышал и сильно кашлял.

— Вернёшься с работы, папочка, и поговорим. Что случилось? Тебе плохо?

— Плохо не мне, а твоей маме. И я хотел бы этот разговор… поговорит с тобой вне дома.

Лена приехала.

Старик сидел в своём кабинете, будто монумент. Лицо его было серо и неподвижно.

— Я прошу тебя мне объяснит внятно, что это за дикая глупост с охотой на медведя?

— В чём дело? Тебе уже Вовка наябедничал? Что плохого в охоте на медведя?

— В охоте на медведя нет ничего плохого и ничего хорошего. Это пустое убиение времья, — он положил под язык таблетку валидола.

— Папа, поедем домой. У тебя сердце.

— Или ты учёный, или ты охотник на медведя. Однако я напрасно так обидел людей, которые занимаются охотничьим промыслом – они живут этим. А ты хочешь время… время! убивать. Время. Самое дорогое. Я не уверен, что работа, предложенная Владимиру Николаевичу, это дело его жизни – именно арктическая геология. Но собственная научная тематика даст ему возможност для… оперативной пространство. Твой муж – великолепный учёный. Его большое будущее. Ты с медведями и таёжной романтикой не смей ему мешать, — произнося «на медведя», он сделал ударение на последнем слоге, а «с медведями» — на предпоследнем.

Получилось очень смешно, и Лена засмеялась.

— Как ты осмеливаешься смеяться?

— Ты стал говорить с польским акцентом.

— Я поляк. И я очень волнуюсь. Я тебя люблю.

— И я тебя люблю, папочка. Я ничего плохого не делаю и никогда не сделаю, но я не позволю собою распоряжаться, будто собственностью. Что это ещё за Домострой?

— Ты не знаешь, что это такое — Домострой! Ничего не читаешь! Ничего не знаешь!
— — — —

Итак, в феврале 1961 года Лена приехала в Ущелье одна. Она пришла в свою квартиру в хрущёбе, скинула полушубок, размотала пуховой платок и поставила Чайник на плиту. Она сидела и ждала, когда он засвистит. Чайник видел, что хозяйке очень плохо, а хозяин куда-то делся. И Чайник знал, что хозяина он никогда не увидит. Наши вещи знают о нас гораздо больше, чем мы предполагаем. Что он мог сделать для неё? Только засвистеть. И он засвистел – он постарался, чтобы это вышло по-старому – пронзительно, звонко и немного печально, будто свисток паровоза. Но так не вышло. Свист был, действительно, печальным. Но печаль бывает разная. И свист был сиплым, негромким и унылым. Лена пила чай из алюминиевой кружки, смотрела в окно и плакала. Она вспоминала последний разговор с Володей в аэропорту, когда она улетала в Новокузнецк – тогда ещё трудно было выговорить новое название Сталинска.

— Ленка, поработай ещё сезон и приезжай. Я буду ждать.

— Почему я должна ездить за тобой?

— Леночка, приезжай не за мной, а ко мне.

— Приезжай ты ко мне.

— Но что я буду делать в экспедиции, подумай! У меня своя тема. Весной я полечу в Анадырь. Не надолго, конечно. Мне нужно написать уйму вещей, а для этого – обработать огромный и плохо мне знакомый материал. Ты будешь помогать мне.

— А почему не ты мне будешь помогать?

Володя не нашёлся ответить на этот вопрос. Он молчал. Лена плакала и смотрела в окно. Она смотрела поверх крыш — в горы.

Она слышала говор многих голосов, смех, плач, песни, крики, ругань – очень много простой и беспомощной русской брани.

Вдруг она вспомнила прощание с матерью. Софья Израилевна была больна, она не вставала уже давно, но была в ясном сознании.

— Доченька, а, может быть, там, в этом Ущелье есть какой-то молодой человек? Ты скажи мне, доченька. Тебе легче станет на душе.

— Нет, мама. Никого, кроме Володи, у меня нет, — это была правда.

Кто-то рядом пел:

Лысые романтики, воздушные бродяги!
Наша жизнь — мальчишеские вечные года.
Вы летите по ветру, посадочные флаги,
Ты, метеослужба, нам счастья нагадай.

Лена взяла чайник с кипятком и, размахнувшись, бросила его об стену. Чайник отскочил от стены и, будто мячик подпрыгнул, отскочив ещё и от пола. И закатился под кухонный шкаф. Ему не было больно. Но ему было очень обидно. Чайник пролежал под шкафом несколько дней. Потом хозяйка его вытащила, осмотрела, налила воды. Чайник стал протекать. Лена хотела выбросить его. Но не смогла этого сделать. Много лет спустя, когда она жила в Ленинграде со своей старой тёткой, маминой младшей сестрой, Сарой Израилевной Коровиной, бездетной вдовой, муж которой, майор Советской Армии Павел Севастьянович Коровин, погиб в Афганистане в 1981 году, Чайник всегда стоял на кухне, на специально для него повешенной там полочке. Вернее всего, она и сейчас там стоит, и Чайник, сияя измятыми боками, иногда переговаривается со своим старым знакомым простым чайником, который, хотя с него и сошла вся эмаль, остался по-прежнему трудоспособен. Для Лены – это память. Она больше ни разу не была замужем, и, проработав в Кузбассе до самой Перестройки, приехала в Ленинград, работала ещё некоторое время в НИИГА младшим научным сотрудником, а потом ушла на пенсию.

Что касается Владимира Николаевича Семёнова, то он умер несколько лет тому назад в Массачусетсе. Там, в Бостоснком Университете он много лет заведовал кафедрой общей геологии, читал лекции. В геологической науке он известен как автор фундаментальной работы по теории залегания рудных месторождений. Книга написана им по-английски. Он был женат на более или менее известной в Голливуде киноактрисе Джуди Семёновой, в девичестве О`Брайен. Джуди не была звездой, снималась в комических ролях второго плана, сейчас не работает, а живёт на деньги, оставленные ей в качестве наследства покойным мужем. Их сын, Джон Семёнов, живёт в Чикаго. У него небольшой ресторанчик русской кухни. Отец научил его варить щи. А его отца научила варить щи Елена Прокопьевна Семёнова-Радзивилл, и ему это очень пригодилось впоследствии.
Что же стало с Чайником? Нетрудно догадаться.

Динамовские корты

В 77 году я устроился рабочим по уборке территории на Динамовские корты «Петровка 26». Это очень хорошие корты, одни из лучших в Москве, а зимой там заливали прекрасный каток. Вероятно, и сейчас там что-то подобное сохранилось.

Тогда этот маленький стадион был очень престижным местом. Нелегко было достать туда абонемент. В теннис там играли жёны, дети, племянники, любовницы и просто хорошие знакомые всевозможных значительных чиновников с одной стороны и авторитетных уголовников с другой. И сами хозяева туда изредка заглядывали. Именно в таких местах, в уюте и спасительной тени, возникали связи, на основе которых позднее сложилась советская мафия – союз партийно-советской номенклатуры и верхушки преступного мира. Я это так понимаю. Может, я ошибаюсь.

Я, скажем, играю в теннис с одним человеком, про которого мне известно, что он майор КГБ. Его партнёр не пришёл, и он предложил за червонец поиграть с ним часок. Хороший компанейский парень, очень весёлый.

— А потом раздавим бутылочку коньяку, французского, выдержанного. Ты, брат, такого и на язык не брал.

Он играет американской ракеткой «Чемпион». Я попросил ненадолго ракетку. Великолепная штука.

— Интересно, а сколько стоит такая игрушка?

— Мне обошлась в сто пятьдесят долларов, – эту цену я, конечно, условно называю. Не помню уже действительной цены, только помню, что дорого.

Я подумал: А что если спросить тебя, ворюга, откуда, вообще, доллары. И кто тебе за доллары продал эту ракетку. И почему ты не боишься мне об этом рассказывать. Но это были вопросы, даже не опасные, а просто дурацкие. И я не стал портить ему и себе настроение. Это и было то самое, о чём Солженицын писал: «Жить не по лжи». От пустяков до крупного жить не по лжи было невозможно всем — и тем, кто ложь эту узаконил, и тем кто должен был её беспрекословно принять за святую правду. Эта статья Солженицына вызвала тогда бурю возмущения у оппозиционной интеллигенции. Это утопия была, и упрёк, который содержался в ней, был несправедлив, потому что невозможно было жить не по лжи, оставаясь в пределах СССР.

Со мной работал один старик, которого я здесь назову дядя Володя. Дядя Володя уборкой занимался совсем немного. Большую часть времени он перетягивал струны на теннисных ракетках или заново их натягивал. Это настоящее искусство, и он знал его в совершенстве. Он был ветеран, работал на этом маленьком элитном стадионе, когда ещё зимними ночами туда приезжал кататься на коньках сам грозный Ежов — большой любитель, катался, оказывается, всегда только на «норвегах», на гоночных, то есть, коньках. И в те давние времена дядя Володя был бригадиром. Однажды он возился с ракеткой и вот что рассказал мне о Ежове:

Как-то под самый новый 38 год к вечеру пошёл сильный снег, и каток в десять минут завалило. Время было часов десять вечера. Снег всё не утихал. Валит и валит. Что делать? А нужно было выходить на лёд с движками и снег этот убирать всю ночь напролёт, хотя и совершенно безо всякого смысла, потому что за ним было никак не успеть. Но тогда наша совесть перед НКВД была б чиста. А снегопад был настолько силён, что я, потерял бдительность. Думаю, какая ж сука поедет в такое время на каток? Отсидятся по кабинетам.

И мы с ребятами немного выпили, закусили, чаю напились и спать легли до утра. Вдруг, понимаешь, слышу я сквозь сон – несколько машин подъехало. Я вскочил, как встрёпанный. Кричу, ребята, подъем! И – к окну. А за окном тишина. Небо чистое, звёздное, ни снежинки в воздухе. И лёд завален, наверное, сантиметров на пятьдесят. А эти сволочи, слышим, протопали уже в раздевалку. И кто-то крикнул:

— Свет давай на лёд!

Что было делать? Я рубильник дёрнул, все люстры над полем вспыхнули. И мы в окно глядим, как они в коньках уже вышли, человек пять, потоптались у кромки снега, о чём-то поговорили и пошли в помещение, обратно в раздевалку. Ещё минут через пятнадцать, а может и меньше, но мне показалось, время медленно так тянется, какой-то офицер в дверях остановился:

— Кто бригадир?

— Я!

— Выходи. Тебя нарком хочет видеть.

Я вышел и увидел сразу Ежова. Я его видел не раз. Маленький, худенький такой.

— Почему не убран снег?

— Виноват, — говорю. – Вечером был сильный снегопад и мы думали, что….

— Они думали, — сказал Ежов и засмеялся. – Ты, значит, думал? Любишь думать?

— Иногда, — говорю.

— Иногда любишь думать? Почему иногда? Ну, ничего, и это тоже хорошо. У тебя будет время подумать. Мы тебе создадим для этого условия. И ты поймёшь, что думать нужно не иногда, а всегда. Хотя, вообще-то, тебя сюда поставили совсем не для того, чтоб ты думал.

И он рукой так как-то сделал, что они сразу поняли, и я, конечно, тоже: «В машину!».

Привезли меня на Лубянку. И безо всяких расспросов, даже документов не спросили, а заперли в какую-то пустую комнату. Я пить хочу, голова после водки трескается. Гляжу бачок с краном, а кружки нету. Кое-как из горстей попил. Огляделся. Не похоже на камеру. Но здорово похоже на карцер, потому что нар нет. Голые стены и цементный пол. Ни табуретки, ни койки – ничего совсем. На полу бачок с водой, вода, видимо, была кипячёная, раз такая тёплая, но привкус какой-то, вроде карболкой отдаёт. И параши нет. Я, было постучал. Из-за дверей откликаются:

— Чего надо?

— До ветру отведи, товарищ.

— Тебе тамбовский волк товарищ. Оправка в семь тридцать утра.

Тут я разозлился. Я ещё не сразу в себя-то пришёл:

— Гляди, — говорю, — я тогда в угол нассу, приспичило, что, не понятно?

— Чего не понять? Попробуй. Ради интересу. Поглядишь тогда, что будет.

И тут мне страшно стало. Мне уж и до ветру не охота. А было тогда, дураку, всего-то двадцать один год. Мне от армии отсрочка, как я работник стадиона «Динамо». И я недавно женился. Жена в этом месяце рожать должна. Сел я на холодный пол и заплакал. Так тяжко мне стало. В груди, понимаешь, досада горит. Как так, пропасть за ерунду. А ведь пропал, точно пропал! Какое-то время прошло, замок загремел:

— Выходи на отправку!

Отвели меня в сортир. Я спрашиваю:

— Гражданин дорогой, а сколько сейчас времени?

— Тебе же сказано, семь часов тридцать минут. Быстрей оправляйся, — и так всё со злобой говорит, и смотрит чистым зверем.

— Как думаешь, сколько мне дадут?

— Да все твои будут. Впереди лошади-то не беги. Успеешь ещё, — и, гад, смеётся.

— А курить дадут?

— Ага, — отвечает, — дадут. А потом догонят и ещё добавят….

Потом принесли мне миску какого пойла – суп, не суп, ошмётки какие-то плавают. И кружку бурды — это заместо чаю. Время там — вот именно, что не идет, а тянется…. День проходит, два. Я жрать хочу, аж в животе всё ходит ходуном. А приносят какую-то ерунду. И никто ни о чём не спрашивает меня, никто не отвечает мне ничего. Вот ещё отчего страшно. С одним я всё ж разговорился:

— Ты, — говорю, — случайно не из Нижнего родом, у тебя, слышь, говор-то…. Я нижегородский сам.

— Нет, — отвечает, — я ярославский. Да ты земляков-то себе не ищи тут. Это ни к чему тебе совсем. Молчи больше, Это будет лучше, — но этот был, видно, жалостливый человек. Он дал мне докурить окурок свой, а потом подумал и ещё папиросу дал про запас.

Вот, поверишь, я там пять суток проторчал. Курить нечего, и меня кашель бьёт, а может, простудился. Сильно там было холодно. Пробовал я Богу молиться, как мать учила: «Отче наш, иже еси на небесех….» — сбиваюсь и никак до конца дочитать не могу. И никто меня ни о чём не спросил. А потом раз дверь открывается и заходит офицер. И спрашивает:

— Почему этот бокс заняли? Я ж говорил, он резервный, мне нужен….

Никто ничего ему не может ответить. Время-то прошло, и никто не знает, как я сюда попал, за что? Снова дверь захлопнулась. Время потянулось. Мне так было тяжко, что я зубами скрипел. Сижу на полу и раскачиваюсь – туда-сюда, туда-сюда. Снова дверь отворили:

— Выходи! – повели по коридору. – Руки за спину!

Заводят в какой-то кабинет. Там на подоконнике цветы. На столе графин с водой. Какой-то, мне показалось, старик сидит за большим столом с телефонами. Видать, в больших чинах. Я знаков различия-то тогда ещё не знал, и не помню, какие шпалы, ромбы.

— Ну, рассказывай…. Владимир Филиппович… Крохин?

— Виноват, я не Крохин, а Кроханин.

— Виноват? Так ты виноват. Ну, расскажи, почему ж ты виноват? В чём? В том, что фамилию твою никак я не запомню…. Или ещё в чём-то ты виноват?

— Точно, — говорю. – Сильно виноват. А в чём, я не знаю, товарищ начальник. Вернее, проспал-то я – не отпираюсь. Проспал.

— Проспал? – начальник этот мне попался юморной. Повезло мне. – Давай, всё рассказывай, как есть.

Стал я рассказывать:

— Снег повалил, товарищ начальник, а я бригаду отпустил спать, и сам уснул. Думаю, снег-то всю ночь будет идти, что ж его чистить. Надо с утра машину вызывать. А он возьми к полуночи и утихни.

Ну, он меня расспросил, как я на корты устроился. Через двоюродную сестру свою, она там была билетёршей.

— Тебе пора в армию, Кроханов, что ты на это скажешь?

— Я извиняюсь, конечно. Я не Кроханов, а Кроханин.

Он смеётся и говорит:

— Да, кто б ты ни был, а тебе пора в армию. Такие люди в армии нужны, потому что ты в рубашке родился. Сейчас иди домой. Тебе пришлют из военкомата повестку. Не обиделся ты на наши органы?

— Да что обижаться-то? – я ему отвечаю. – Немного помаялся. А, главное, живой остался, — а сам-то думаю, чтоб вы все тут попередохли!

— Правильно, товарищ Кроханин, – всё ж он запомнил фамилию мою. – Очень правильно ты это рассудил, — и он велел меня проводить.

Прибежал я домой не живой, не мёртвый. А уж Дуська-то моя родила. Она мне ребёнка-то протягивает на руках, а сама как-то так икает. И она стала заикаться. И даже сейчас, вот, как она придёт ко мне, ты прислушайся, иногда заикается. Она думала, я пропал. В первый ведь раз, с непривычки страшно. Я войну прошёл, дважды ранен был, и ничего. А от этого пустяка и стала заикаться баба. Фёдора родила тогда она, старшего моего. Он сейчас в Ленинграде живёт. Недели не прошло, как меня в армию призвали. А там уж и война была недалеко. Я в 41-то уж был старшиной. После ранения в 44-м меня комиссовали, нога-то осталась хромая, видишь. И вот с тех пор уж я отсюда никуда. Так всю жизнь и проработал здесь.

Пока он мне всё это рассказал, он натянул новые струны на ярко расписанную импортную ракетку и негромко окликнул:

— Готово, товарищ. Сорок рублей.

— Как сорок? Но, батя, ты ж говорил двадцать пять….

— Виноват. Ракетка дорогая, а она была у вас уж деформирована. Я еле выправил её. Такая цена. Вы не беспокойтесь. Я лишнего не спрошу.

Судьба одного Абрама

Судьба одного Абрама
— — — —

О, тяжкая эта наука!
Нас насмерть сковали давно
Еврейская злая разлука
И русское злое вино.
/М Пробатов/

Мы, на Ваганьковском кладбище, звали его Абрам. Родом из Одессы, всегда говорил, что он еврей, и долгое время носил на груди золотой магендовид. Когда он умер (его застрелили в 2003 году), я узнал, что фамилия его была Грачёв. Николай Степанович Грачёв. Я мог ошибиться в отчестве. Помню только, что на гранитной доске было вырублено: «Грачёв Н. С.».

Судьба этого человека – не исключение. И вот, собственно, что довелось мне выяснить накануне того, как начать эту историю, которая кажется необыкновенной только по видимости, а в действительности, как я узнал совсем недавно, это очень распространенное явление среди многих народов на планете:

В течение трёх с половиной тысячелетий сотни тысяч людей самых разных национальностей в Передней Азии, в Средиземноморье, в Европе, а позднее по всей планете становились евреями, точнее стремились стать евреями. Многие сотни тысяч. Не под давлением, не под страхом смерти или изгнания, не из низкой корысти, как это (сравнительно редко, впрочем) случалось с выкрестами – иудеями, принимавшими чужую религию. По собственной воле.

В течение тысячи лет, с момента крещения Руси князем Владимиром Святославичем, а точнее ещё задолго до того в Новгороде Великом и других крупных древних восточнославянских городах жили предки моей покойной матери. Их было много, они пользовались влиянием, и князь Олег (Ольгерд), великая княгиня Ольга (Хельга), крестившаяся одной из первых среди киевской знати, многие их потомки — Ольговичи и Мономаховичи — евреев не преследовали, а давали им всевозможные привилегии, охраняли их и позволяли самостоятельно вооружать собственную охрану, очень ценя их трудовую и деловую инициативу и подчиняясь строгому контролю из Итиля, столицы Хазарского Каганата, которому платили дань, взамен получая оборону неокрепшей ещё государственности древней Руси от окружавших её агрессоров. Да, именно так – платили дань, взамен получая оборону. Это были отношения двух государств, связанных общими интересами. Что же касается «хазарского ига», то это просто злобная и смехотворная выдумка нынешних российских антисемитов. Хазарии на её западных рубежах возникающее со столицей в Киеве славянское княжество было крайне необходимо в качестве, заинтересованного союзника, а не подневольного холопа, поскольку Каганат постоянно испытывал давление со стороны Византии, Багдадского Халифата, Дикого Поля и Булгарского Царства.

Есть любопытный факт, о котором я услышал совсем недавно. Я был на докладе Савелия Дудакова о российской секте жидовствующих. Вскользь он упомянул, а я ушам не поверил: В среде наиболее знатной английской аристократии — и это относится к нынешней королевской семье — каждому новорожденному мальчику на седьмой (или восьмой?:)) день делают обрезание крайней плоти.

Эти люди верят или хотят верить, будто англо-саксонские бароны были потомками евреев, изгнанных из Эрец Исраэль римским императором Адрианом после разгрома восстания Бар Кохбы – Сына Звезды, так соратники и враги называли этого поистине ни с кем в Мировой Истории несравнимого героя древности, которого раби Акива признал Машиахом, а он впустую ничего не делал и не говорил.

Итак, я слушал доклад Савелия Дудакова о многочисленных сектах, которые в России принято называть жидовствующими или субботниками. В действительности это широчайший спектр различных оттенков упрямого движения русского православия в сторону первоначального вероучения. Это те, кто, признавая Иисуса Христа Сыном Бога, требует от своих единоверцев соблюдения всей религиозной иудейской процедуры, как её соблюдал сам Христос; затем те, кто считает Иисуса из Нацерета пророком, но не сыном Бога, поскольку сам он называл себя сыном человеческим, а, произнося «Отец мой небесный», произносил принятую тогда всеми иудеями идиому; затем те, кто Иисуса пророком считает или не считает, но в любом случае принимает частично ревизию вероучения, произведённую его учениками, например, в части кашрута или обрезания плоти; и множество разрозненных групп, принимающих иудаизм в той или иной форме, которая признаётся богословами различных течений иудаизма или не признаётся.

Очень важно, что в России среди этих еретиков всегда было достаточно много представителей православного духовенства, и все они без исключения начинали с искреннего и убеждённого православия, от которого впоследствии переходили к движению в сторону иудаизма.

Секты такого характера всегда в России преследовались значительно более свирепо (если это, вообще, возможно), чем христианские протестантские и реформистские секты. Уничтожить это движение, однако, не удалось по сей день. Скорее наоборот — движение ширится и набирает силу. Возможно, образование Государства Израиль сыграло в этом движении определённую роль, но и до образования еврейского государства движение различных религиозных систем христианского толка шло в течение многих столетий в направлении первоначального вероучения по возрастающей.

Не так сложилось с Исламом. В этом случае движение обратное – всё дальше и дальше от иудаизма.

Вне всякого сомнения, Магомет, в отличие от своих последователей, считал иудаизм источником Ислама. После бегства из Мекки в Медину он первым делом явился в еврейскую общину. И, хотя ему не удалось, что вполне естественно, договориться с еврейскими мудрецами, до конца жизни он думал о Иерусалиме. И я позволю себе высказать предположение, что известная легенда, в соответствии с которой Магомет вознёсся на небеса на своём крылатом жеребце с руин Храма, объясняется просто тем, что к старости он, вернее всего, часто повторял, что хотел бы умереть на руинах Иерусалимского Храма. Это было ему не суждено. Он умер и похоронен в Медине, так и не посетивши Святой Город.

Два слова о мечети Аль-Акса, возведённой на месте, где когда-то стоял Храм.

Есть все основания предполагать, что человека, задумавшего из тех или иных соображений построить, что бы то ни было на месте Храма, Магомет немедленно велел бы казнить, как злейшего святотатца. Однако после его смерти второй халиф из династии Омейадов, Омар ибн-Хоттаб, бывший до смерти пророка его верным учеником, заложил на этом святом месте небольшой молитвенный дом, а его преемники достраивали, несколько раз восстанавливали после пожаров и землетрясений и, наконец, создали мечеть в том виде, как она существует сейчас.

Чем же объяснить такое пренебрежение к памяти основателя Ислама? А почему последователи Будды, воспретившего убийство даже муравья, попавшегося человеку на тропинке, изобрели боевые единоборства, которые сейчас изучают в элитных частях любой армии мира, в том числе и индийской армии? Такова судьба доктрины. Тут, собственно, не о чем и размышлять. Вот только христианство….

Я недавно должен был отвезти одну пожилую женщину на молитвенное собрание «мессианских евреев». Поскольку я должен был и обратно домой её привезти, я прослушал всю их службу. Часть молитв они читают на иврите, часть по-русски. Их проповедник тщательно подчёркивает свою неразрывную связь с иудаизмом. Но они считают, что Христос «уже спас мир». Значит ли это, что они его считают Машиахом? Мне было неудобно приставать к этому человеку с подобными вопросами, к тому же я плохо умею отбиваться от религиозных проповедников. Как бы то ни было, это христианство на пути к иудаизму – так мне показалось.

Я спросил С. Дудакова: Чем он объясняет такое движение к иудаизму, особенно сильное в России или точнее в русскоязычной среде, сравнительно с Западной Европой, и, вообще, откуда у русских такое пристрастное отношение к евреям — чаще отрицательное, но во многих случаях и очень положительное, как я наблюдал у моего покойного отца, отношение которого к евреям невозможно объяснить просто любовью к моей маме.

Заподозрить Савелия Дудакова в русофильстве невозможно. Он подумал и сказал:

— Западноевропейская Реформация есть ни что иное, как то же движение христианства в сторону первоначального вероучения. Все реформаты делают упор на Ветхий Завет, в отличие от католиков и православных (апостольские церкви), которые упор делают на Евангелие, а Ветхий Завет стараются замалчивать, значительно при этом его перетолковывая.

Что же касается русского народа…. Что ж, русским свойственно любопытство ко всему необыкновенному.

Это не цитата из Дудакова, а я просто пересказываю то, что от него услышал, своими словами.

Чуть позднее я с удивлением узнал, что многие книги Лютера были написаны на иврите. А, собственно, что тут удивительного?

*
В 1977 году, ранней осенью я впервые пришёл на Ваганьковское кладбище. Я думал просто заработать, а проработал там в общей сложности с перерывами около двадцати лет.

В раздевалке землекопов, где магнитофон орал «Ребята, пейте, посуду бейте!…», шла игра в карты, было полно пьяных девиц с Пресни, и дым стоял коромыслом, я увидел человека огромного роста и мощного сложения. Когда я пришёл с участка, измочаленный непривычной работой и совершенно сбитый с толку огромными деньгами, которые заработал в этом нигде на свете не имеющем аналогов месте упокоения мёртвых, меня окликнул он:

— Э-э-э! Аид!

Я повернулся.

Он сидел за столом со стаканом водки. На широкой груди, поросшей курчавой чёрной, будто смоль, шерстью — массивный золотой магендовид на цепочке дорогого тонкого плетения. Внимательно посмотрел на меня.

— С непривычки хребет трещит, а?

— Немного есть.

— У кого ты копать будешь, братуха? — он имел в виду бригаду.

— У Коли Крылова. Пришёл я к Алику Киселёву, но у него работы мало, так они договорились, чтоб я….

— Понятно. Ты вот что. Слухай сюда, — говорил он с очень сильным «одесским» выговором и интонацией. — Колька мужик очень резкий. Я скажу ему, чтоб он тебя сперва-то не слишком горбатил. Как ругают тебя?

— Мишкой.

— Я Абрам. Мишаня, наши ребята не злые, но дураков везде ведь хватает. Если какая шалава станет на счёт нации прилипать к тебе — сразу говори: «Иди к Абраму, он тебе мозги вправит». Не стесняйся, в этом стыда нет, когда еврей за еврея. Так?

Тронутый до глубины души, я смотрел в его заросшее щетиной, сильное бесстрашным выражением, открытое и мужественное лицо.

— Спасибо, брат! А ты….

— Та еврей такий ж, як ты…. З Адесы….

Мне на кладбище не пришлось обращаться к Абраму за помощью – тогда я ещё вполне и сам мог за себя постоять в непрерывных драках, которые там происходили. Поэтому наш с ним первый серьёзный разговор состоялся весной 1978 года. Я зиму долбил «проморзку» вполне успешно. Не ныл, мороза я ещё с флотских времён не боюсь. Будучи в прошлом спортсменом, я освоил своеобразную технику владения очень тяжёлым (до 30 кг) кованым ломом (кайлом не пользуются), лопатой особой конструкции и насадки – «официалкой», клиньями, отжигом (отогревом грунта костром). Я, то есть, выдержал. Я ведь не был ещё бригадиром, а был «негром». В общем, этим людям я понравился.

Наступила весна. Все работы стали легче, и – что важнее – работы стало больше, появилась очень дорогая работа, связанная с приведением могил в порядок после зимы и установкой надгробий и оград, заливкой цоколей.

На Ваганькове цвела сирень, черёмуха, множество других цветов, утром и вечером заливались соловьи, другие птицы. Там водятся маленькие соколы (вероятно, кобчики?), и я не раз наблюдал, как этот бесстрашный воздушный боец, величиной с городского голубя, сражается со стаей ворон, атаковавших его огромным числом. Вороны старались его прижать к земле, загнать под раскидистые кроны тополей, лип и вязов в заросли кустарника. Сокол уходил, искусно маневрируя, а потом молниеносным броском убивал одну из них и взмывал на высоту. Эти сражения вспомнил я позднее, в Израиле – именно так сейчас ЦАХАЛ сражается с исламским террором. Я не шучу. И во время событий в 2006 году на Севере, и недавней операции в Газе я всегда вспоминал эту грозную маленькую сизую птичку.

Издавна русские зовут сокола ясным – ясный сокол!

Ваганьково – это ведь дремучий лес из деревьев и кустарников, среди которых встречаются очень редкие породы, посаженные и выхоженные клиентами. Удивительно красиво и не скорбно, а наоборот всё очень празднично, особенно весной, конечно. Один из самых близких мне людей в ЖЖ (это женщина) приходила в те годы на Ваганьково ещё школьницей с друзьями и подругами. Конечно, она меня там видела, но внимания не обратила. Там всегда много подростков – кто-то хулиганит, кто-то любуется, а кто-то целуется:)).

Однажды, ближе к вечеру я шёл к раздевалке с ломом, лопатой, мастерком, шпателем, другим инструментом для установки, бренчавшем в цинковом ведре, и меня окликнул Абрам:

— Слышь, еврей, куда ломанулся? И не глядит, загордился – ни тебе здрасте….

Он сидел на поваленном старом памятнике. На камне перед ним стояла бутылка водки, и на газете разложена была какая-то нехитрая закуска.

— Подходи, махнём по лампадке.

Мы выпили. Он был очень красивый человек, женщины и дети любили его, а мужчины в его присутствии испытывали неуверенность и уступали ему дорогу. И его гордой белозубой улыбки забыть невозможно. Абрам расспросил меня о минувшей зиме:

— Ребята брешуть, пацан ты толковый, не сломался.

— Иногда туго было.

— Ну… молоток! Не обижають?

— Я сам за себя.

— Это точно – так надо.

— Абрам, а ты зачем носишь магендовид?

— Та мы ж евреи (он выговаривал – еврэи).

— Но это знак сионистский. Ты сионист?

— Та я знаю? Шо воны, те сионисты? Я еврэй. Адеский. Нехай узнають здалека.

В комментарии к этому отрывку Левконое написала: «Жутковатый мир». Она совершенно права. Двое сидят на поваленном памятнике, когда-то поставленном на вечную память о человеке, пьют водку и мирно разговаривают – жутковато, но это профессиональное, из песни слова не выкинешь.

Памятник старый, судя по качеству обработки, шрифту и орфографии надписи, дореволюционный. Надпись ничем не была примечательна. Абрам отодвинул газету, на которой лежала закуска, и прочёл:

«Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего. До встречи в селениях праведных. Жена, дети и внуки».

— Вот человек какой-то умер, родные хочуть з ним звидэтэся после смерти. Селения праведных. Звидятся воны з им? Ты веришь?

— Сомневаюсь.

— А по-нашему не в селения те, а евреи все приходят к Израилю. Израиль это Иаков, который у христиан, а его Бог потом уж так назвал — Израилем.

— Я знаю, Абрам.

— Ну, и все евреи становятся вроде, как один человек – Израиль. Ну, это, конечно, которые обрезанные евреи и свинину не ели. А куда все гои деваются?

— Не знаю, — я улыбнулся, слушая эту простейшую версию религиозной доктрины.

— Знаешь ты много. Книжки читаешь. Расскажи мне про евреев.

Итак, мы с Абрамом сидели в тени исполинской липы, тихо шелестевшей над нами юной листвой, пили водку, и быстро разговор перешёл ко всему тому, что в жизнях наших – его и моей – значило так много, а понималось каждым из нас совершенно по-разному, потому что судьбы наши были различны. Мы говорили о евреях.

— Абрам, я так думаю, что народ мы такой же, как и все. Но жизнь была другая. Четыре тысячи лет, все эти столетия – вся жизнь народа была другая. И от этого народ стал на другие народы чем-то не похож. Мы ведь не только по внешности, мы и характером непохожи.

— Вот про это расскажи.

Я стал рассказывать, что знал сам.

Я рассказывал о том, что мне в еврейской Истории больше другого дорого, чему я удивляюсь и чем горжусь. Я говорил об Иисусе Навине, о Гедеоне, о Самсоне, о царе Давиде, Иуде Маккавее, Симоне Бар-Гиоре, Иоанне Гисхальском, Бар Кохбе.

— Слышь, Абрам, знаешь, как Бар Кохбы Богу молился? У Бога помощи не просил, а только просил, чтобы Бог не помогал его врагам.

— Шо боевой, то боевой. Ну, и как?

— Его последняя крепость была – Бейтар. Ушёл на вылазку и не вернулся. А после римский император велел разрушить Иерусалим, землю посыпать солью, чтоб там людям не селиться никогда, а всех евреев выселил из страны.

— Да. Боевой. А сила-то солому ломит.

Середина 70-х. Я рассказывал ему о Войне Судного Дня, об отставке Голды Меер, о политической дороге М. Даяна, внезапно окончившейся обрывом, о несправедливом осуждении и отставке генерала Давида Элазара. О комиссии судьи Аграната, судившей этих великих евреев, об их травле – и сейчас я считаю, что их травили и вынудили уйти трусы, которые всегда склонны спекулировать стремлением миллионов простых обывателей к миру любой ценой.

— Это правда, что Моше Даян учился в нашей тут военной академии?

— Нет, враньё. Абрам, он в 1967 году, а потом в 1973-м ведь не арабов, а нашу армию разбил там, — и я повторил. — Советскую Армию. Так наши тогда придумали, с понтом он у нас учился воевать.

Абрам слушал с сигаретой в углу рта, щурясь от едкого дыма. И засмеялся, закашлявшись.

— С понтом — под зонтом, а сам — под дождём. Учился у сапогов этих? У них научишься… только и знают, что девять грамм тебе в затылок. Давай-ка выпьем ещё маленько. Живой он?

— Живой.

— За его здоровье!

И я рассказал о том, как вырос Даян. Как вырастают люди, подобные этому человеку? Однажды, когда ему было лет четырнадцать, они с отцом ехали верхом в окрестностях мошава Нахалал, где жили. Под Моше закапризничал жеребец, и мальчик упал, не удержавшись в седле. У него был открытый перелом, шла кровь.

— Папа, мне нужно в больницу.

— Вот и я не пойму, что это ты на земле валяешься, — сказал отец, не сходя с коня. – Садись в седло, и поехали в больницу.

Потом я рассказал, как в 1941 году Даян потерял левый глаз.

— Понимаешь, они никак не могли подавить огневую точку французских фашистов, которые в Сирии тогда держались. И он встал с биноклем во весь рост: «Мне нужно их увидеть!».

Абрам слушал всё это с явным волнением, закуривая одну сигарету за другой.

— А за каким хером тогда они, ты говоришь, отдали этот Синай? Синай? Это ж, где гора Синай?

— Вроде там. Замириться нужно было с Египтом.

— Зря. В Египет ушли от засухи, их там записали в рабы – я так слышал.

— Так и было.

— Вот не нужно было уходить со своей земли в тот Египет. Неурожай – это шо нам, первый снег на голову? Тогда побегли до чужого краю, а им удавку там накинули. Всегда так бывает.

Много лет прошло с тех давних пор. Совсем недавно прочёл я в книге Моше Даяна «Жизнь с Библией»: «Покинуть Страну? Детям Иакова, родившимся в Стране? Неудивительно, что они стали рабами!».

— Никогда ничего никому отдавать за просто так нельзя, Мишаня! Отдай — он ещё попросит. Им всегда мало. Взял – держи и до смерти им не отдавай.

— Кому им?

Он молчал, думал, а потом сказал, улыбнувшись:

— Фараонам. Кому ж ещё?

Потом Абрам печально задумался. Он перечитывал надпись на камне, где мы с ним устроили выпивку.

— Вот, гляди. Жена, дети, внуки. Людям бывает ведь мазл, — он имел в виду удачу. — А моя Люська? Ей что? Она обо мне вспомнит? Увидимся мы с ней в тех селениях?

Абрам, не дававший спуску никогда и никому, жене своей прощал всё, а это выходило очень много. Люська работала на Ваганькове подсобницей. Работала она нечисто – кроила (обманывала напарников). Так вести себя она могла, только прячась за его широкую спину. Но этого мало. Она изменяла ему, буквально, с каждым желающим, от мужа этого не скрывала и пила, «как слепая лошадь». Детей у них не было. Такое поведение у других Абрам решительно презирал, а ей всё сходило с рук. Он любил её.

— Давно б я её припорол. Не могу. Рука не подымается. Такая… красивая.

— Плюнь и не думай, — сказал я.

— Не выходит. Думаю всё время.
— — — —

Однажды тем летом Люська, жена Абрама, окликнула меня на участке. Это был дальний, глухой, безлюдный участок, в зарослях боярышника, среди вековых тополей. Она красила там ограду и вся была заляпана кузбаслаком.

— Слышь, Миха (одно время такая мне была там кликуха), поди-ка сюда. Бутылку опростаем. Ну, и… проблема у бабы, видишь? До мужика никак не доживу. Потрудись минут эдак тридцать…. Осилишь? А мне так и часа всегда не хватает.

Она распахнула рабочий халат, одетый прямо на голое тело, потому что лето было жаркое. Лет тридцати, синеглазая блондинка, и вся она казалась фарфоровой, светилась изнутри, и алые, на глазах набухающие соски тугой груди манили, будто волшебные.

Улыбалась.

Почему улыбка порочной женщины всегда так привлекательна? Что это, вообще, такое — порочный человек? Какая-то сила есть в этих людях, и трудно бывает эту силу преодолеть.

С некоторым усилием, стараясь глядеть мимо, я промямлил:

— Люсь, не в падлу, я спешу.

— Абрама боишься?

Тогда я подошёл к ней и сказал:

— Люська, учти. Абрам – мой друг. Ко мне с этим не суйся.

— Ой! Ой! Прям чистый Никола-Угодник. Не суйся к нему.

На следующий день Абрам мне сказал:

— Мишаня, Люська к тебе клеилась, а ты не стал. Тебе – спасибо, потому что, знаю, это за меня ты. Но она мне рассказала и смеялась над тобой. Говорит, у него, наверно, не маячит. Баба красивая и горит, как порох. Не стесняйся, я не буду в обиде. Это дело пропащее. Она – пропащая. А что я сделаю? Вот, у евреек такого не бывает.

— Что ты, Абрам! Ещё как бывает.

— Это тогда еврейки ненастоящие, — сказал он неуверенно.

К осени у меня на Ваганькове была уже своя бригада по установке камней. Со мной работало четверо «негров».

Ставили памятник. Нужно было «накатить», осторожно установить стелу на подставку, которая была уже забетонирована. Стела большая и очень узкая и высокая. Работать неудобно.

А Абрам шёл мимо и остановился, поглядеть на нашу работу.

Мы поставили нижний торец стелы на подставку, и теперь нужно было поднимать огромный камень «на попа» так, чтобы стальной штырь в подставке точно вошёл в отверстие, просверленное в торце стелы – не уверен, что я понятно пишу.

Всегда есть опасность, что, поднявшись, камень не встанет точно на подставку, а пойдёт дальше, падая на противоположные ограды. Я, однако, понадеялся на авось и подстраховывать камень встал с другой стороны — водиночку.

Камень, в котором было не меньше трёх центнеров весу, пошёл всей тяжестью на меня. Я не помню, как мгновенно Абрам оказался рядом со мной. Он взялся сильной рукой за ограду и принял камень на свою правую руку, которая оказалась распоротой острым углом стелы от плеча до локтя. Абрам на мгновение камень задержал, и я живой и здоровый выбрался из-под него.

Кровь хлестала ручьём.

— Абрам, браток, родной!

— Да ладно ерунду собирать. Работать, вашу мать, не умеете. Установщики….

Мы были друзьями с Абрамом. Я вряд ли ему когда-нибудь чем-то помог. А он мне помогал постоянно.

Но уже начинались новые времена. Однажды он мне сказал:

— Приходили какие-то фраера порченные с «макаровым». Хотели с меня фанеру (бабки, деньги) снять. И грозились мусарню (с ударением на втором слоге) натравить.

— Давай, брат, держаться поближе друг к другу. Особенно вечерами.

— А ты шо сделаешь? Не обижайся, Миха. С тебя боец…. Хотя вроде и не трус, но… сам понимаешь. Пистолет я отнял. Одного…там, подальше к забору, прикопал. Но херово, шо второй ушёл. Я не догнал его, — спокойно с улыбкой говорил он.

То, что я ощутил, вероятно, отразилось у меня на лице.

— Ну, шо ты збледнул? Слухай сюда. Я вырос на Дерибасовской. Знаешь такую улицу?

— На Дерибасовской открылася пивная…, — механически сказал я.

— Во-во. Именно. Шутить не учили. Знаешь, мне эта давиловка кацапская – попэрэк глотки. Я этого никогда не приму.

— Абрам, у меня отец русский, и я….

— Да причём тут отец твой? Я разве про него? Я против русских ничего не имею сказать. А давиловка русская – она есть, всегда была, и никакому русскому это не за обиду. Потому что во первЫх русских же и давять. Начальники! Начальники у русских всегда – гады. Почему не знаю. И никто не знает. Но – точно.

— Российская давиловка, — сказал я.

— А! Можеть и так. Нехай российская.

— А вернее – советская.

— А Советы – это пошло от русских. Они придумали.

— Вообще-то, у Ленина вся его банда почти были евреи.

— Это были, Мишка не евреи. Я знаю. Там были и русские, и поляки, и латыши, и украинцы, и немцы, а Сталин был грузин. Но давиловка – это русское. Ну, нехай оно российское.
— — — —

Шли годы. Так вышло, что я переходил в Москве с одного кладбища на другое. Абрам всегда работал на Ваганькове. Мы виделись редко. Абрам уже сам не копал и памятники не ставил. Абрам в 80-е годы контролировал все незаконные операции, связанные с поступлением гранита и мрамора на московские кладбища. Он ворочал миллионами тогда. Однако, жена ушла он него к какому-то полковнику милиции. И он жил один, купил себе где-то под Москвой дом. Я ни разу не был у него дома.

Как-то я приехал с Хованского кладбища, купить ворованных гранитных плит. Немного мы поторговались на счёт расценок, насчёт транспорта. Потом выпили.

— Копаешь? – спросил он.

— Зимами. А так – ставлю.

Абрам к тому времени сильно поседел и погрузнел. Он уже не носил на груди магендовид. На золотой цепочке висел золотой волчий клык.

— Ну, шо глядишь? Не ношу больше. Пурга всё это. А ты долго будешь орден сутулого зарабатывать себе? Приходи в долю. Жить будешь по-человечески.

— Абрам, не обижайся. Я ворованный камень покупаю и ставлю. А сам воровать не хочу.

— Боишься – на зону? Всё тут схвачено у меня.

— Ты что, глохнешь? Я сказал, не хочу воровать! – к этому времени все мы стали уже нервными чересчур.

— Ладно, — устало проговорил он и крепко растёр лицо ладонями, будто посыпаясь. – Чего ты выступаешь? Воровать. На земле валяется. Как хочешь. Хозяин – барин.

— Я б не сказал, что, когда камень с Поклонной Горы – это на земле валяется.

— Эту Поклонную Гору построють раза три. Два раза все материалы разворють, а уж после построють. А ты не знаешь?

— Знаю. А просто пачкаться не хочу.

— Да не я пачкаюсь. Они по уши в дерьме этом. А я что?

— Ничего, — сказал я. – Кто это они?

— Начальство.
— — — —

Потом какое-то время я работал снова на Ваганькове. Всё шло по-прежнему. Времена только менялись. Появилось общество Память. И если уж об этом писать, то дело прошлое, Абрам был единственным известным мне человеком, который, не вступая с этими ребятами в бесплодные дебаты, просто заткнул глотку одному из них так накрепко, что никому лучше и не пробовать.

Однажды в раздевалке на Ваганькове парень, которого все там звали Румяный – добродушный, спокойный, хороший работник, он был сварщиком – стал говорить, что вступил в это общество, и что вся зараза в евреях.

— Румяный, пошли, я тебе оградку одну показать хочу, сваришь там кое-что, неплохо платят, — мирно сказал Абрам.

Они ушли. Через полчаса Абрам вернулся один.

— Пацаны, — сказал он. – Я еврей. Если кто забыл, напомню. Ещё раз забудеть – напоминать нэ стану. Румяного не ждите – он захворал.

Действительно, Румяный захворал. У него чем-то металлическим оказалась пробита голова, и он получил инвалидность первой группы. В милиции он сказал, что пьяный свалился и ударился головой о пику ограды.

Вечером мы поговорили об этом с Абрамом.

— Так нельзя, — сказал я.

— Шо за проблема, почему нельзя? Брось и не мути воду. Не станем их бить, они нас поубивають.

В 2004 году я приехал в Москву из Иерусалима. И мне сказали, что за год до того Абрама застрелили у метро 1905 года среди бела дня.

Год уже миновал, и нужно было ставить что-то серьёзное на его могилу. Выбрали хорошую плиту, и один гравер стал вырубать надпись. Он возился долго что-то.

Я подошёл. Он работал с плитой.

— Постой, что это ты пишешь? Ты когда начнёшь для Абрама рубить?

— Вот – рублю.

— А Грачёв какой-то здесь при чём?

— Абрам – это ж кликуха была. А он был Николай по фамилии Грачёв. А ты не знал?

Я не знал. А теперь знаю. И никогда не забуду.

— — — —

Я уже упомянул, что на московских кладбищах я с перерывами в общей сложности проработал чуть меньше 20-лет. В последний раз я вышел на Ваганьково летом 2004 года, но работать мне было уже не под силу, и через полтора месяца я бросил это. Однако, и по сей день на Ваганьково мне полагается ночлег, стакан водки, кружка чёрного чаю и еды вволю. Таков кладбищенский закон.

Я не знаю, что мне делать с этими людьми….

Одного парня звали Франсуа Коган. Французский еврей. Он родился в Ницце. Семья была не богата. Франсуа школу не окончил, детство его прошло на многолюдных пляжах и набережных знаменитого курорта, где кое-чему научился он сам, а кое-чему его научили мальчишки, такие же, как он сам. Но это не была добрая наука.

Ему было пятнадцать лет, когда однажды на пляже он медленно брёл вдоль полосы прибоя, поглядывая на загорающих — его интересовали те, кто не внимательно следил за своими вещами – и вот он увидел женщину, не очень молодую, на его взгляд, но очень красивую. У него к тому времени не раз была близость с девочками из его хулиганской компании, но они его не слишком умели взволновать. Зато, как многие подростки, он сразу вспыхивал, взглянув на женщину, отцветающую последним печальным очарованием, неумолимой осени, а эта женщина, лет сорока, была необыкновенно хороша. Она загорала, лёжа на спине. Тяжко поднимавшаяся двумя высокими холмами грудь, поразившая его никогда ещё не испытанным и жарко опалившим душу соблазном — почти совсем обнажена, руки и ноги свободно раскинуты, длинные вьющиеся крупными кольцами каштановые волосы, рассыпаясь, вились по ветру, и переливались на солнце, принимая оттенок тёмной бронзы. Франс остановился и смотрел на это чудо, такое близкое и такое недоступное. Она дремала на палящем солнцепёке. Он легко мог бы унести её серьги, колье, очень дорогой браслет и несколько колец, которые она легкомысленно положила рядом с лежанкой, прямо на песок. Никто бы ничего не заметил. Со стороны казалось бы, что он подошёл и говорит о чём-то с дамой. Франс знал, как это сделать, хорошо умел – но тогда уж разбудить её было никак нельзя.

Мальчик подошёл к ней:

— Простите, мадам, — длинные ресницы дрогнули, и медленно открылись огромные ярко-синие глаза.

Она смотрела на него.

— Мадам. Прошу прощения, я вас невежливо побеспокоил, но здесь не такое место, чтобы драгоценности без присмотра оставлять. Их могут украсть, мадам.

Женщина продолжала молча смотреть на него широко распахнутыми глазами. Франсуа был красивый мальчик, высокий, широкоплечий и мускулистый. И он загорел до черноты.

— Настоящий Давид, — она улыбнулась. – Только совсем чёрный.

— Ещё раз прошу прощения, мадам, но я не чёрный, просто загорел, это от солнца. А зовут меня Франсуа. Моего старшего брата зовут Давид. Откуда вы знаете его? Ведь он сейчас в Германии живёт.

Женщина встала и с блаженным стоном потянулась, протягивая ладони к небу. Было очень жарко, и всё её тело казалось литым из полированной бронзы, и бронзовые волосы неподвижно вытянулись по ветру у неё за спиной, будто широкий плащ.

— Нет. Я вижу, что ты не чёрный, а загорелый. И ты похож на другого Давида. Твой брат тоже на него похож?

— Я так не думаю, мадам, потому что мы с братом совсем не похожи друг на друга.

— Ты здесь, наверное, все дни проводишь. А почему ты эти безделушки мои не украл? Скажи правду.

Он был почти на голову выше её, и она подняла руку для того, чтобы положить узкую нежную ладонь ему на плечо.

— Правду? Вы мне тоже скажете тогда правду, мадам? Скажите мне сначала, кто этот Давид, на которого я так похож.

— Ты ведь еврей. И не знаешь, кто такой Давид? Разве ты не ходишь в синагогу, Тору не читаешь?

— Родители очень ругают меня, мадам, но я плохо знаю наш язык и в синагоге бываю редко. Мне это не нравится. А при чём тут синагога? Многих ведь наших так зовут – Давид. Кто этот самый Давид, на которого я похож? Мне показалось, что он вам очень нравится.

Она смеялась.

— Я признаюсь, что мне очень нравится Давид, на которого ты похож, и не мне одной он нравится. Это был такой еврейский царь. Он давно умер. Не бойся его.

— Ох, простите, простите меня, мадам. Откуда мне знать было, что вы о покойном говорите, — но он не мог сдержать ликующую улыбку. – Но, мадам, я мужчина и не боюсь никого, ни живого, ни мёртвого.

— Да ты ревнивец. Это хорошо, кто не ревнует, тот и не любит никогда. Теперь скажи, почему ты не украл у меня эти побрякушки. Только правду скажи. Я сразу узнаю, если ты соврёшь мне.

— Я вам правду скажу. Я не знаю, почему не украл. Не смог у вас украсть, а почему – не знаю.

— Хорошо, мальчик. Давно уж мне никто так хорошо не отвечал на такой вопрос. Сейчас мы посмотрим, какой ты мужчина. Знаешь, песок очень горячий, а я тапочки забыла, — он видел её тапочки под лежанкой. — Отнеси меня к воде, хочу окунуться. И я плавать не умею. Ты поможешь мне. А куда мы денем украшения?

— Они пусть лежат здесь. Их никто не возьмёт. Все же видят, что вы со мной.

— Кто эти – все?

Он замялся.

— Все, кто ворует на этом пляже, мадам.

— Они тебя боятся?

— Да! – с гордостью ответил он, а она засмеялась.

Франсуа показался себе сильным, как великан. Ни разу в его короткой жизни ему ещё не приходилось держать на руках женщину. Восхитительная тонкая рука ласково охватила его шею и голову, и он подхватил такую тяжесть, с которой ему захотелось улететь вместе с чайками и кружить над сияющим морем. Он бережно отнёс женщину и опустил её в воду. Осторожно ступая, она стала продвигаться туда, где было глубже, со смехом вздрагивая от лениво набегающей волны. И это было так красиво – каждое её робкое движение – что у него сердце едва не вырвалось из груди. Женщина окунулась в воду, но на глубину зайти не решалась.

— Вы мне скажете, мадам, как мне вас называть?

— Джина. Я итальянка.

— Мадам… сеньора Джина, вы хотите — туда? Вон туда, видите, там красный шар, это буй. Дальше заплывать запрещено. Но если вы не станете бояться, мы с вами и дальше заплывём.

— Я не умею плавать, — повторила она.

— Плавать я вас потом научу, если вы разрешите. А сейчас просто держитесь за моё плечо и ничего не бойтесь.

Франсуа поплыл к бую, то и дело оглядываясь. Её рука крепко ухватилась за его плечо, а каждый раз, когда он оглядывался, видел напряжённо улыбающееся лицо с закушенной белоснежными зубами очень полной и тугой пунцовой нижней губой и широко открытые синие глаза. Она, не отрываясь, смотрела на него.

— Сеньора Джина, посмотрите вперёд, в море, и ещё дальше посмотрите – за горизонт. Там очень красиво. Вам не страшно?

— Теперь совсем не страшно, мальчик. Теперь я вижу, что со мной настоящий мужчина, — слегка задыхаясь, проговорила она.

Он унёс её далеко за буй. Туда, где волна уже становится пологой, и море тяжело вздыхает могучей грудью, а двое людей у моря на груди – становятся такими маленькими, что море не замечает их, вздыхая. Не о людях ведь вздыхает вечное море.

Через час Франсуа с Джиной сидели за столиком отрытого кафе и пили лимонад со льдом.

— Франс, знаешь, где я живу в Италии? В Палермо. Я оттуда родом. Скажи мне, что ты делаешь, когда кто-нибудь оскорбит тебя?

— Оскорбит, как это, сеньора?

— Например, если кто-то скажет что-нибудь обидное о евреях. Так ведь случается нередко.

— Бывает часто. Я не знаю, что мне делать с этими людьми, сеньора….

— Зови меня просто Джиной.

— Джина, я несколько раз сильно побил тут кое-кого, когда так говорили о наших. Но….

— Я знаю. Тебе не стало легче. Слушай, Франс. Скоро… да вот, он уже идёт. Посмотри на этого человека и постарайся его хорошо запомнить.

Мимо прошёл элегантный седой господин и мельком поклонился Джине, а она не ответила ему тем же. На Франса он внимания не обратил.

— Запомнил? Этот человек сильно оскорбил меня. Ты мне поможешь? Если ты мне поможешь, я дам тебе всё, что ты хочешь получить от меня, и ещё всё, что я сама хочу и могу тебе дать.

Франс долго смотрел на Джину, его дыхание прерывалось, а сердце стучало, будто в груди бил барабан, и голова была в огне.

— Я тебе помогу, Джина. Даже, если ты ничего мне не дашь, я помогу тебе.

— Послушай, мой маленький герой. Если тебя кто оскорбил, никогда не бей его. Это пустое дело. Его надо убить – так всегда делают у меня на родине. Убей, и тогда на душе снова станет легко, и оскорбления уже не будет. Понимаешь? Оно уйдёт вместе с тем, кто тебя оскорбил и был за это убит. Я покажу тебе, где живёт этот человек, а ты его убей. Сможешь?

У Франса всегда был с собой выкидной нож. Иногда он угрожал им, если на него нападали, но ещё ни разу не пускал его в ход.

— Я никогда никого не убивал, Джина. Но я это сделаю. Для тебя. Ради тебя. Клянусь. Ты мне покажи, где он живёт, и завтра его уже не будет в живых.

Синие глаза горячо смотрели на него.

На следующий день вышло короткое сообщение, что накануне поздно вечером у подъезда отеля «Шератон» неизвестным убит итальянский гражданин Альдо Монтано. Ему перерезали горло, когда он уже сел за руль своего автомобиля. Разыскиваются свидетели.

*
Когда Франсуа достиг совершеннолетия, четыре года прослужил матросом на военном флоте Французской Республики по контракту. Потом его уволили за то, что офицера ударил. Под суд он, однако, не попал, просто потому что умел не попадать под суд. И очень быстро ушёл в море на сухогрузе «Лолита». Судно несло либерийский флаг, и не вполне понятно кому принадлежало. Команда была набрана из французов, итальянцев и греков. А капитан был турок. Этот турок всем говорил, что он немец. И, действительно, он турецкого языка совсем не знал, немного только понимал по-турецки. Он родился в Гамбурге. Было и несколько русских. Например, старший лебёдчик был русским из Мурманска. Его звали Сергей. Это был хороший парень, только немного нервный. Все эти люди говорили на таком языке, который вряд ли стоит здесь воспроизводить, но они друг друга понимали. А команды по-английски. И всё было прекрасно.

Однажды грузились в Хайфе. Это были апельсины в сетках по 20 кило. Взяли с пирса поддон. Сергей грузовой стрелой поставил его на палубу. Франсуа завозился с одним из гаков (большой крюк), что-то там заклинило, и никак не выходило отдать его.

— Слышь ты, жид, — мирно спросил его Сергей, но он знал, что Франс слова жид не поймёт, и добавил по-немецки. — Грязный еврей, ты там долго будешь сопли собирать? Торопят же. Не успеваем с погрузкой. Оштрафуют, и хозяин вычтет из расчета.

Франс отдал гак и мирно ответил Сергею:

— Да заклинило. Не переживай.

Капитан, немецкий турок, был человек не злой, и после обеда всегда давали часовой перекур. Люди все были на палубе. Франс сказал:

— Сергей, пойдём в кубрик. Дело есть.

Они спустились в кубрик.

Франс достал из своего рундука бутылку виски.

— Давай-ка выпьем с тобой.

Они по очереди выпили по глотку из горлышка.

— Это на прощанье, — сказал Франс. – Может, ещё увидимся. Только вряд ли. Я в Бога не верю. А ты?

— Да я так… хожу иногда в церковь.

— Помолись тогда Богу.

— Чего?

— Ты будешь молиться, Сергей? Я спешу очень.

Сергей быстро сообразил, в чём дело, и взялся за нож, но было уже поздно, нож Франса торчал у него чуть ниже левого уха, и для него всё было кончено.

Франс пошёл к старпому и попросил свой паспорт. Увольнения на берег не было, но Франс сказал, что у него в Хайфе родня. Нужно повидаться. Совершенно случайно фамилия старпома была Беринбейм.

— Остаться хочешь?

— Попробую, месье. Мне сказали, что так проще, чем через израильское посольство во Франции.

— Да, я тоже это слышал. Тогда постой. Возьми ещё своё удостоверение матроса первого класса. Это тебе пригодится здесь. Говорил я тебе, учи английский, да и на идише ты говоришь кое-как, а это грех. Скажи боцману, в увольнение я отпустил тебя. Удачи.

Около года спустя, Франсуа Коган работал в Хайфском порту крановщиком. Был пигуа, об этом много писали, когда террорист взорвал на территории порта грузовик, но неудачно. Кроме одного человека, который скончался, не приходя в сознание, никто не пострадал и материального ущерба взрыв не принёс. Погибший был новым репатриантом из Франции.

Когда грузовик взорвался, все, кто находился на территории, быстро ушли в укрытие, а охрана порта и полиция сравнительно легко отрезали боевика от выхода, и он оказался в ловушке, но залёг и отстреливался. У него был «кейс-автомат» АКСУ, и видно было за поясом за спиной четыре запасных рожка.

Несколько рабочих, и с ними Франсуа Коган, укрылись за штабелем мешков с мукой. Внезапно Франсуа закричал на ломаном идише:

— Друзья, прикрывайте меня огнём! Я его сейчас зарежу, как поганую свинью!

— Остановите этого сумасшедшего! – кричал офицер и еще сразу несколько полицейских.

Но Франсуа перебежками стал приближаться к преступнику, который стрелял короткими очередями, и всё мимо.

— Парень, ты герой! Всё в порядке, но ты мешаешь нам! Мы его проще возьмём. Ложись в укрытие!

Полицейским Франсуа ничего не отвечал. Он, перебегая, брал нож по-матросски, в зубы, а когда залегал, брал нож в руку и весело, со смехом выкрикивал по-французски и клочьями идиша, английского и иврита:

— Что так плохо стреляешь, не учат вас что ли? Э, друг, так не договаривались, ты в штаны наложил! Такая вонь, что меня стошнит! Сейчас у тебя будет целый взвод твоих гурий, и как ты им покажешься в таком виде?

Наконец, автоматная очередь разрезала его почти пополам.