Я слушал канон покаянный…

Я слушал канон покаянный,
И путь свой измерил земной,
И молодость гостей незваной
Пришла посчитаться со мной.
Я вспомнил: безумного марта
Бессонные ночи близки.
И в кубрике режутся в карты
И пьют до утра моряки.

И я эту чашу позора
До капли последней допью,
И руки пропойцы и вора
Тасуют колоду мою.

Забудешь – а память догонит,
Тебе не простит ничего.
И потные чьи-то ладони
Коснулись лица моего.

И всё повторилось сначала.
Я вспомнил Великим Постом,
Как женщина страшно рычала,
Распятая в койке крестом.

Я вспомнил, и всё, что там было,
До смерти осталось со мной.
Гармошка охрипшая выла
Про пенистый след за кормой….

А встать бы мне утречком ясным,
Пойти бы по свету с сумой…..
Напрасно, напрасно, напрасно
Старушка ждёт сына домой!
Так тяжко на сердце легли

Я слушаю: Господи, чудо…

Я слушаю: Господи, чудо
Из наших полуночных стран!
На улице Бен Иегуда
Играет охрипший баян.

Такою прохладною ранью –
Рассвет ещё дымкою стёрт –
Знакомый старик на баяне
Играет “Тот Ванинский порт”.

Забыты те давние годы,
А старая песня жива.
И в песне той кровью и потом
В снегах застывают слова.

Что вдруг? Он глядит, улыбаясь.
Нехитро его мастерство:
Немного для Бога стараюсь –
Ведь рано, и нет никого.

Так, вспомнилось…. Дай сигарету.
Так, что-то взгрустнулось с утра.
Такое тяжёлое лето.
Такая чужая жара.

Я улыбнулся — Солнце показалось…

Я улыбнулся — Солнце показалось
Горячим шаром из-за синих гор.
Нажать гашетку снайперу осталось.
Чего он медлит? Жив я до сих пор.

А раз я жив — тогда давай навскидку!
Что ж прятаться? Смерть на двоих одна.
Но шоколада ломаная плитка,
И фляжка коньяку припасена.

И я лежу в камнях сухого вади.
И он лежит, последний встречный мой.
А если встать? Махнуть рукой, не глядя:
Да ну тебя! Прощай! Иду домой.

Ярость

Приходи ко мне снова разграбить мой дом —
На пороге я встречу тебя с топором!
И пред Богом я насмерть, клянусь, постою
За еврейскую вечную нашу семью,
За еврейское вечное небо
И за корку еврейского хлеба!

За столетье по локти ты в братской крови
И в подельники больше меня не зови.
Я не стану на совесть грехи твои брать,
И не стану я сопли твои утирать,
И срамным твоим матом божиться,
И в могилу с тобою ложиться!

Только Бог нас рассудит – Он знает вину,
Кто с блядями паскудными пропил страну,
Кто растлил безобразно своих сыновей,
Кто глумился, как пёс над святыней своей….
Это вы здесь чертей вызывали,
Это вы здесь Христа продавали!

Ваша страсть, ваша мука во тьме мировой,
И расплата над вашей хмельной головой!

В нашем доме брат брата родного убил…

В нашем доме брат брата родного убил —
И не кается Каин проклятый!
Подло прикончил и в землю зарыл
Младшего брата.

Он, как собаку, его прикопал
Своими руками,
Клялся, бранился, молиться не стал —
Немилость господня над нами!

Его бы живым с мертвецом закопать,
Да жаль нашу бедную мать.

Кровавые тряпки она застирала,
И баню топила, и в церковь ходила.
Она не судила, а просто любила,
Суда не хотела, грехов не считала….

Ну, к чёрту! Забыли! Со смехом и злом
С братоубийцей сидим за столом.
Пьём и гуляем, и нам всё равно —
Братская кровь, что хмельное вино.

Тускло и серо в окошке светает.
Старая мать со стола убирает.

====== Вариант (вероятно более ранний?) ======

В нашем доме брат брата родного убил —
Захлебнулся б он кровью, проклятый!
Лгал, сквернословил и в землю зарыл
Старшего брата.
Старшего брата меньшой закопал
Своими руками.
Клялся, бранился, молиться не стал-
Немилость Господня над нами!
Живым бы его с мертвецом закопать,
Да жаль нашу старую мать.
Жестока небесная кара!
Господи, хватит ли сил
Убийцу простить, ради матери старой,
А он ей по-прежнему мил.
Кровавые тряпки она застирала,
И баню топила, и в Церковь ходила.
Она не судила, а просто любила,
Разбитое по черепку собирала.
К черту, что было, мы в доме пустом
С братоубийцей сидим за столом.
Пьем и гуляем до петухов.
Всех не упомнишь под Богом грехов!

Тускло и серо в окошке светает
Старая мать со стола убирает.

В мутном тумане не видно пути…

В мутном тумане не видно пути.
Сердце колотится в зябкой груди.
Низкое небо – там пусто без Бога.
Как далека эта злая дорога!

Очи её горячи и смелы.
Имя её, будто посвист стрелы.
В тонких руках её чистая сила.
Помнит? Забыла?

В деревушке Эсслинг тёмной ночью…

Здесь, пожалуй, понадобится предисловие. Наполеоновский маршал Жан Ланн 22 мая 1809 года погиб в битве при Асперн – Эсслинге, когда шёл впереди контратакующего корпуса французской пехоты. Накануне смерти он сказал: “Гусар, который в тридцать лет ещё жив – не гусар, а дерьмо”. Именно в тридцать лет он и погиб в этой жестокой битве. Он умирал на руках Бонапарта — первый из двух известных случаев, когда прилюдно плакал этот великий разбойник с большой дороги. То, что вы сейчас прочли — легенда. В действительности в 1809 году Лану исполнилось сорок лет, но это не важно – не так ли?
В ночь перед сражением он ушёл из своей палатки и провёл несколько часов с молодой девушкой на скотном дворе. Имя девушки неизвестно. И она тоже вряд ли знала, что это за раззолоченный господин так горячо любил её в ту ночь.
Историю с девушкой придумал я сам – так же, как кто-то придумал, будто маршалу было тридцать лет в день смерти. История – это легенды, а вовсе не документы, которые всегда ещё более сомнительны.
Это спорно, но мне так хочется думать. Разве я не имею на это права? В конце концов, чем я хуже Коленкура, Тьера, а хотя бы и Плутарха? Просто мне не повезло – я родился в унылую эпоху.

*
В деревушке Эсслинг тёмной ночью
Маршал Ланн с молоденькой молочницей.

Прелая солома. На исходе май.
Зарево над лесом, и гибнет мирный край.

Кто они такие? Но это не беда,
Что не узнать того им в этой жизни никогда.

Девушка застенчива, и пылка, и смела.
Руки её, будто белоснежных два крыла

Ангела, который за собой
Поведёт его в последний бой.

Вот слышна австрийцев канонада.
Вот грохочет рота вдоль забора.

Синь её сияющего взгляда,
Будто отсвет ангельского взора.

Завтра день его великой славы,
А зубцы венца её кровавы.

Трудно к вечной славе уходить?
Трудно поутру коров доить?

Завтра будет плакать Император –
Горько каясь, весь в его крови.

А она припомнит ли когда-то
Ночь живой и жаркой той любви?

Многие пройдут десятки лет,
И о ней всплакнёт какой-то дед.

Что-то здесь неправильно по-моему.
И Земли, и Неба недостойно:

Для чего-то в память этой ночи
Барабаны смертные рокочут.

И солдаты в память этой встречи
Маршируют в бездну под картечью.

Смолоду непостижимо мне:
Что им делать в той бездонной тьме?

Брожу в Кладовке Левконое…

Брожу в Кладовке Левконое —
Там свет, и мир, и тишина.
А мне всё видится иное:
Пылает древняя страна.

Такой угрюмый гром — до неба,
А в небе кружит вертолёт,
А на Земле нехватка хлеба,
Но требует вина народ —

Вина, разгула и разврата,
И диких игр, и маршей злых,
И славы требуют проклятой,
И унитазов золотых.

Брожу в Кладовке Левконое.
Там Небо над Землёй иное.
Там лес шумит, там дождь идёт,
Там улыбнулся лунный кот.

Брожу в кладовке Левконое…

Бог твой судья в чужедальнем краю…

Бог твой судья в чужедальнем краю,
Знает он силу и слабость твою.
Годы, как тени пройдут — ну и пусть.
Ты уезжаешь, а я остаюсь.

Жили мы в доме казённом своём,
И остаёмся с Россией вдвоём.
И остаёмся с Россией одни
В зимние ночи, осенние дни.

Грешная, стылая, стыдная грусть —
Ты уезжаешь, а я остаюсь.
Горькое, злое, хмельное вино —
Ты умираешь, а мне всё равно!

[написано на отъезд Солженицина, еще не зная, что он уехал из России не добровольно]

Бес безумный жадно сердце гложет…

Бес безумный жадно сердце гложет.
Не могу очнуться — вот беда.
Если человек так жить не может —
Может я и не жил никогда?

Может, я и вовсе не родился,
В море никогда не штормовал?
Никогда над строчкою не бился?
Никогда тебя не целовал?

Если так — все злые страсти эти
Просто мне привиделись во сне —
На приснившемся, на этом свете
Кто тогда заплачет об мне?