Утром – Солнце

Утром – Солнце

Никого не хочу обидеть, но самое начало текста, который я помещаю ниже, быть может, имеет некоторое отношение к людям, называющих себя “совами”. Я всегда считался “жаворонком”. Но ведь почему меня сравнивали с этой чудесной птицей, с рассветом одушевляющей небеса ликующей песней? Только потому, что днём я не имел никакой возможности спать – я работал.

И вот, меня разбудил яркий свет, бьющий лицо. Я после операции много ночей не спал, потому что днём не нужно было работать. И я днём не работал. Я слушал, читал, смотрел печальные, смешные, трагические, глупые, высокопарные, иногда бессовестные и безнадёжные украинские истории. Пытался отыскать в Интернете какой-нибудь фильм – одновременно и новый, и приемлемый с точки здравого смысла, художественного уровня и просто человеческой сердечности – безуспешно. Перечитывал свою собственную прозу. Курил, что мне строжайше запрещено, пил мой чёрный чай, что не запрещено, потому что я врачам об этой своей привычке не сообщаю во избежание обмороков. Но я не работал.
В какой-то момент к вечеру я ощутил желание, наконец, уснуть – природа взяла своё. И я уснул. Впервые за много лет я проснулся не в 4, как привык, а в 7 часов, когда уж Солнце давно взошло. Прекрасно! Но сон мой был тяжёл. Всю ночь мне снилось, будто меня хотят привести к общему знаменателю. Сейчас – простите – я загляну в Интернет, чтобы узнать, что это такое – общий знаменатель. Минутку.
………………………………………

Потребовалось, однако, несколько минут для того, чтобы такой неуч, как я, наконец-то, убедился в том, что совершенно ничего в арифметике не понимает. Общий знаменатель. Я набрал в Гугле это словосочетание. Пожалуйста! Википедия сообщает о каком-то мне неведомом общем делителе, о натуральном числе, об общем кратном, о дробях очень много мне непонятного. Я узнал, что асимтотики могут быть выражены через некоторые теоретико-числовые функции, но я ведь не знаю, что такое асимтотики и теоретико-числовые функции – так что всё напрасно. Я плохо учился в школе, учители математики в отчаяние приходили от меня, и вот вам результат. Человек в возрасте шестидесяти восьми лет просыпается в холодном поту – ему приснилось, будто его хотят привести к общему знаменателю, он не знает, что это такое.
Впрочем, я думаю, вы понимаете, как и я, уже окончательно проснувшись, понял, что это был не математический общий знаменатель, а совсем другой – общий знаменатель человеческой судьбы.

Суп из топора

— Помнишь суп из топора…. Помнишь? Шёл солдат на побывку домой. В какой-то деревне попросился на ночлег. А хозяйка…. А ну, давай-ка ещё по лампадке. “Русский стандарт” – не водка, а детская слеза. А хозяйка-то была жадная….

— При чём тут суп из топора? Давай! За всё хорошее!

— Мальчики, не увлекайтесь и кушайте. Кушайте. Ой, лышечко! Та це ж литр у циому кацапскому стандарти. Та ви ж зараз у мэнэ туточки подохнитэ.

— Розка, отвяжись. В кои-то веки принесло Шимона з Хайфы! Не литр, а ноль семьдесят пять.

— Сёма! Ты що ж ничоhо нэ кушаишь? Ось, я тэбэ шиночки пидкладу. – З Америки хроша шиночка — справжня . Мотенька, дитятко риднэ, привиз. Щоб ни забувалы, hоворыть, нэньку Украйну . Тай hолубци, тай hалушки, тай мочёни яблучка, тай кровяна ковбаска домашня.

Баба Роза непрерывно ходила вокруг стола – громадная, подвижная, будто на пружинах — не смотря на непомерную толщину, и не смотря на подвижность – величественная, с высокой папахой вьющихся спутанных чёрно-рыже-седых волос. И непрерывно что-то приговаривала, перескакивая с русского на украинский. У неё был очень явный, но не идишский акцент, а скорее просто еврейский выговор – кроме нескольких фраз, она совсем забыла идиш. А за столом, где от закуски яблоку было негде упасть, сидели старики, они были ровесники – по семьдесят пять лет каждому.

Молодые люди сидели на диване вобнимку и смотрели и слушали что-то в открытом на голых коленях Цили Исаковны ноутбуке, со смехом переглядываясь и переговариваясь на иврите. Время от времени старики с тревогой и сомнением оглядывались на них.

— Во-о-от! Солдат hоворить, мол, нет ли чоhо повечерять? Звидки, сынку? У комори порожнисенько. У самои черево з hолоду пухнэ.

— Аваль, хевре, говорите вы по-русски. Или уж леат, леат. Ани лё мевин ни черта. А ну, давай споём!

Дальневосточная – опора прочная,
Союз растёт, растёт непобедим.
И всё, что нашей кровью завоёвано,
Мы никогда врагу не отдадим!

— Не забыл ты Прагу, Ицик? Товарищ старший лейтенант! Нашу Прагу ты не забыл?

— Да её хер забудешь… Прагу эту. Разрешите обратиться, товарищ подполковник! А нас кто туда звал?

— А это наша была Прага! Наша была Чехословакия!

Нам не забыть стальной грозы и силы,
Когда дышала гибелью земля,
Когда луганский слесарь Ворошилов
Водил полки по выжженным полям!

— Не забывай, Исак, офицерской дружбы нашей!

— Да я не забываю, Сёмка. Таки мы там врезали им. Только вот, кому мы там врезали? Им – это кому? Это всё суп из топора. А ну, ещё по лампадке!

Старый маркиз

Старый маркиз
Мне приснилось, что я проснулся.

Неосторожным движением руки задел светильник, висевший над изголовьем, масло выплеснулось, огонь погас. Старый маркиз лежал в темноте, укрытый тяжёлой медвежьей полостью. Трудно было собраться с мыслями.

— Хэй, рыцарь! Огня!

Послышался звон шпор и мерное бряканье длинного меча о стальные поножи. И дверь распахнулась, вошёл человек с пылающим факелом в полном вооружении, только приподнято было забрало шлема.

— Пусть принесут ещё факелов и запалят в камине дрова. Морозно на дворе? Который теперь час?

Рыцарь, стоявший на страже в эту ночь, привык биться с левой руки и носил меч у правого бедра, потому что правая у него была отрублена по самое плечо. Его тёмное лицо с перебитым носом было угрюмо.

— Я уж велел. Сейчас придут с огнём, мессир. Недавно пробило два раза. На дворе очень морозно. Сосны трещат в лесу, будто пороховые бочки рвутся. Морозно и тихо. Погода установилась, и звёзд в небе не сосчитать, — хрипло и отрывисто проговорил он.

— Вот и время для доброго похода, а? Я знаю, мужики осенью не собрали урожая. Тысяча, другая дукатов тебе не помешала бы сейчас?

— Святая правда, Ваша Светлость, — воин улыбнулся щербатым ртом.

Старик, откинул алый бархатный полог алькова, встал с постели и накинул тёплый халат. У камина уже суетились слуги, и в каждое медное кольцо по стенам вставлен был горящий факел, так что стало светло, как днём.

— Ты, грозный рыцарь, простишь мне этот грех: забыл я твоё благородное имя. Всё время забывается нужное, — с раздражением сказал он. – Слушай, мне это показалось, или кто-то на днях говорил, будто Люксембург готовит набег на Лотарингию?

— Меня зовут Ромуальд де-Торнстайм. Мой предок пришёл из-за моря, был он свенским ярлом. Ваш прадед подарил ему замок Морт и две деревни. Тому два дня, как приезжал от великого герцога человек. Сулил золотые горы. У него мало тяжёлой конницы.

— Буди старого Буа-Трасси, и пусть придёт. Мне нужно кое-что с ним обсудить. Что ты так уставился на меня?

— Не гневайтесь, мессир, но Шарль де-Буа-Трасси ещё летом ушёл, и людей своих увёл в Иль де-Франс.

— Ну, чёрт с ним. Вспомнил, вспомнил. Я выбранил его не к стати. Кто ж теперь командует моим войском?

— Молодой Бриссар.

— Он не годится. В этот поход я сам поведу своих людей. Я выставляю в этой войне рыцарский клин — не меньше полутора сотен всадников. И нужно кликнуть охотников по деревням. Пехоты будет около тысячи бойцов.

Маркиз с кряхтением распрямился: О, Пресвятая Дева…. Проклятая спина!

— Принесите мне кубок андалузского и приготовьте ванну со льдом. Мои доспехи приготовить. Разверните над башней замка наше родовое знамя в знак того, что я впереди войска. Пусть глашатаи по сёлам, замкам и городам три дня подряд объявляют народу, что этот свой поход я посвятил всем прекрасным дамам маркизата, независимо от происхождения. Дворянка или простолюдинка – лишь бы красавица была – каждой будет служить мой верный меч.

Он стал пить из кубка, но от сухого и очень крепкого вина из Испании в горле запершило, и старик закашлялся. Проклятье! Он со стуком поставил кубок на стол. В это время подошёл дворецкий, кое-как стряхивая сон.

— Ваша Светлость, не гневайтесь, вам нельзя пить неразбавленное вино. Ваш учёный иудейский лекарь и волшебник, Шимон Бен-Азарья, велел в тревожные ночи готовить для вас отвар из снотворных трав с мёдом и молоком.

— Не стану я пить гадость, которой меня пичкает старый еврей, — но он вспомнил, что этот старый еврей моложе его на десять лет.

Он сел на пуховое ложе. В груди теснилось, и он дышал, будто подымаясь в гору.

— Я пока прилягу. А это ты, Бриссар…, — юный военачальник в драгоценном камзоле, склонился над ним, торопливо снимая шляпу.

— Мне сказали, что ты хорошо сражался с тирольцами. Учись. Я старею, а наследника нет.

Дворецкий приблизился с дымящейся чашей:

— Выпейте это, Ваша Светлость.

Маркиз сделал несколько глотков пряного и сладкого, горячего питья. Потом он сказал:

— Что-то говорили о Люксембургском герцоге…. Ему нелегко в Лотарингии придётся. Молодые люди… всегда торопятся. Разбудите меня на рассвете.

Через полчаса у закрытых накрепко дверей опочивальни рыцарь де-Торнстайм говорил Бриссару:

— Голова стала слабеть у него. И так ведь чуть не половина вилланов попередохли с голоду, а ему ещё кликни охотников умирать в Лотарингии.

— Когда такие медведи передрались, я предпочитаю спокойно греться у камина. Ещё мне не хватало здесь лотарингских вольных стрелков…, — сказал Бриссар.

Старый маркиз спал. Ему снился неудержимый клин рыцарской конницы, страусовые перья плюмажей, вьющихся по ветру, дробный топот сотен копыт, яростные крики: Алор! Алор!

Спал и я. Но мне больше ничего не снилось. Просто я немного устал к вечеру и спал. Пока не проснулся.

Сон

Сон
«Старику снились львы», — этой короткой фразой заканчивает Хемингуэй, несомненно, самый популярный из своих рассказов и, на мой неискушённый взгляд, едва ли не самое значительное прозаическое произведение середины XX столетия. Почему, собственно, я вспомнил об этом сейчас? Просто я только что проснулся – вот и вспомнил.

Я заснул посреди бела дня, чего в молодости со мной никогда не бывало, разве когда слишком много выпью накануне, а сейчас случается то и дело. А ведь я обещал гулять с тройняшками, чтоб Машутка отоспалась. Но никто меня не разбудил, я проспал, проснулся сам, когда уж дочка ушла с детьми, и ещё некоторое время лежал с закрытыми глазами, вспоминая, что мне снилось. А мне с некоторых пор постоянно что-то снится. Львы, конечно, не снятся мне – с какой стати? Ведь я никогда не видел львов на воле. Но, как и Старику, мне снится былое.

И вот сегодня мне приснился пацанёнок в рваной телогрейке и облезлой зимней шапке с болтающимися без завязок ушами, который разбудил меня когда-то на склоне, круто уходящем к берегу эвенкийской реки Туры. Я лежал на изумрудном сухом и мягком, будто перина, мху, притулившись спиной к нагретому солнцем камню, чтобы не скатиться вниз. Внизу шумела река, катая гальку, чайки кричали над тёмной водой, где-то очень далеко дробной сердитой скороговоркой что-то бормотал усердный двигатель рыбацкой моторки. На той стороне реки пологие сопки, укрытые лениво волнуемой ветром тайгой, уходили к горизонту одна за другой, будто морские волны — ближе ярко-зелёные, а чем дальше, тем всё темней и темней в густую синеву. И я, перевернувшись на спину, закинув руки за голову, стал глядеть в бледно-голубое небо призрачного заполярного дня. Мне было безотчётно хорошо, и в тот момент я ещё и подумать не мог, что вспомню эти мгновения с такой грустной ласковой и безысходной тоской, как это случилось сегодня – почти сорок пять лет спустя.

Кружилась голова, саднили руки и ссадины на лице, и побаливал правый бок после весёлой и яростной драки, в которой я со всем энтузиазмом глупой молодости принимал участие накануне того, как свалиться и уснуть. Пацан взял меня за плечо и тряс, пока я не проснулся.

— Здорово ночевали! – приветствовал он меня.

Я посмотрел на него, и строчки Гитовича вспомнились мне тогда, как и сейчас — разве они могли не прийти мне на ум?

Злая память, каторжанка –
Рваный ватник и ушанка.
За тобой не в монастырь,
А на каторгу в Сибирь….

— А! Тимоха…. Здорово….

— Ну, чего дрыхаешь? Вона, мамка тебе наказывала передать, — он развернул чистую белую тряпицу, в которой оказалась берестяная фляжка с самогонкой и большой кусок вяленой оленины. – Мамка баню топить. Кличеть. Нехай, приходить, наказывала передать, только задами – по улице-то не рисуйся. И так уж люди языки все расчесали про вас.

Его мать была тридцатилетняя вдовая женщина. Очень одинокая, и пришлась она мне очень по сердцу, и что делать с ней я совершенно не знал, и обещал ей всё, что в голову приходило, потому что стоило мне взглянуть на неё, как горькая жалость совсем путала мои и без того ещё по-мальчишески бестолковые, коротенькие мысли.

Тимофей глядел на меня во все глаза, улыбаясь до ушей щербатым ртом, и, не удержавшись, спросил:

— А ты не врёшь?

— А чего? – спросил я.

— Возьмёшь нас с мамкой в Москву?

— Не вру.

— А мамка, дурёха, ревмя ревела. Говорить – врёшь.

— Да не вру, — сказал я и скорей вытащил зубами пробку из фляги, глотнул самогонки и стал есть мясо.

Самогонка согрела мне грудь и успокоила мою совесть. Я встал, потянулся так, что затрещали молодые, крепкие тогда, будто у бычка, кости, сунул в карман флягу и свёрток с мясом.

— Не вру, Тимоха. Привезу я вас в Москву.

— И в Мавзолей пойдём?

— Пойдём, пойдём. Тимоха, парень! Эх, брат…. Пойдём мы с тобой… в Мавзолей. Ну, а как там наши-то?

— Побили наши ваших-то, — сказал Тимоха. – Еле ваши ноги в лагерь унесли. А ты с ними не пошёл, и всё нарываешься: «Кто — один на один?», — пацан весело смеялся. – Ну, вы стали драться с Демьяном-то, с Сольцевым Демьяном, с бригадировым сыном, не помнишь что ль? Оба вы хмельны – ноги не несуть. Тут уж старики вас растащили, а ты в лагерь не пошёл, а сюды — и уснул. Ох вы, мужики, мужики! — по-взрослому озабоченно проговорил он. – С вами смеяться или плакать? Ну, из-за чего разодралися? Мамка велела, чтоб я, значит, шёл напрямки в избу и тама сидел, будто ни к чему, а ты иди кругом. Выйди подальше за огороды-то, понимаешь ли? И прям в баню и иди. Мамка тама. Она ревёть. Слышь-ка Михаил!

— Ну, чего ты, Тимоха?

— Да ты… это… мамку-то мою не забижай, а! Тятьку на охоте мишка заломал. Вишь, подвернулся он неловко. У тятьки был штык-нож. Он и хотел на клинок его принять. Мой тятька был очень боевой. Да это не всегда сладится. Жаканы-то вышли все. Что бушь делать? – я много раз уже слышал эту историю.

— Ладно, Тимоха. Давай, — сказал я, — Давай, брат, давай. Беги домой.

— Ну, ты к мамке-то пойдёшь? — спросил он, хмуря светлые брови над серыми глазами.

— Пойду. Не обижу я мамку твою, не бойся.

— Не обижай. Я тебе из тайги мёду принесу, хочешь? Наши пацаны боятся, а я могу. Таёжный-то мёд совсем вкусней и слаще, что пасечный…. Ты и не пробовал!

— Добро, — сказал я. – Беги домой Тимоха.

Я сделал большой круг огородами и видел: несколько старух из-под ладошек глядят, как пробираюсь я «к душечке» буераками. Ещё глотнул из берестяной фляги огненной самогонки и вышел к баньке, где она сидела на брёвнах и ждала меня. Вот, сейчас что-то случилось со мной. Я вижу её, будто она передо мной живая, но рука не подымается написать, как выглядела эта женщина. Лицо её было заплакано и прекрасно…. Нет – не могу. Не стану этого писать.

— Слышь, Михаил, — сказала она, поднимая на меня глаза. – Ты, милый, парню-то моему голову не морочь. Не хорошо.

— Да, я… почему ж? Я, думаю, может и правда?

Она вдруг порывисто встала и, притянув мою дурацкую голову к себе на грудь проговорила:

— Да ты молчи, не надо, молчи просто, чего врать? Нынче и так хорошо, а от вранья потом хуже будет.

Я замолчал, и мы стояли так, не имея сил двинуться. И мне кажется иногда, что есть какая-то чистая юная вечность, где мы и сейчас стоим, неподвижно прижавшись друг к другу, жарко палимые жаждой любви, недоступного счастья, и наши молодые головы кружатся от несбыточных надежд, и там, в этой неведомой вечности, мы с ней никогда, никогда не расстанемся. Но где это? Если б знал, я всё равно никому б не рассказал про это.

Франсуа

Когда Франсуа достиг совершеннолетия, четыре года прослужил матросом на военном флоте Французской Республики по контракту. Потом его уволили за то, что офицера ударил. Под суд он, однако, не попал, просто потому, что умел не попадать под суд. И очень быстро ушёл в море на сухогрузе «Лолита». Судно несло либерийский флаг, и не вполне понятно кому принадлежало. Команда была набрана из французов, итальянцев и греков. А капитан был турок. Этот турок всем говорил, что он немец. И, действительно, он турецкого языка совсем не знал, немного только понимал по-турецки. Он родился в Гамбурге. Было и несколько русских. Например, старший лебёдчик был русским из Мурманска. Его звали Сергей. Это был хороший парень, только немного нервный. Все эти люди говорили на таком языке, который вряд ли стоит здесь воспроизводить, но они друг друга понимали. А команды — по-английски. И всё было прекрасно.

Однажды грузились в Хайфе. Это были апельсины в сетках по 20 кило. Взяли с пирса поддон. Сергей грузовой стрелой поставил его на палубу. Франсуа завозился с одним из гаков (большой крюк), что-то там заклинило, и никак не выходило отдать его.

— Слышь ты, жид, — мирно спросил его Сергей, но он знал, что Франс слова жид не поймёт, и добавил по-немецки. — Грязный еврей, ты там долго будешь сопли собирать? Торопят же. Не успеваем с погрузкой. Оштрафуют, и хозяин вычтет из расчета.

Франс отдал гак и мирно ответил Сергею:

— Да заклинило. Не переживай.

Капитан, немецкий турок, был человек не злой, и после обеда всегда давали часовой перекур. Люди все были на палубе. Франс сказал:

— Сергей, пойдём в кубрик. Дело есть.

Они спустились в кубрик.

Франс достал из своего рундука бутылку виски.

— Давай-ка выпьем с тобой.

Они по очереди выпили по глотку из горлышка.

— Это на прощанье, — сказал Франс. – Может, ещё увидимся. Только вряд ли. Я в Бога не верю. А ты?

— Да я так… хожу иногда в церковь.

— Помолись тогда Богу.

— Чего?

— Ты будешь молиться, Сергей? Я спешу очень.

Сергей быстро сообразил, в чём дело, и взялся за нож, но было уже поздно, нож Франса торчал у него чуть ниже левого уха, и для него всё было кончено.

Франс пошёл к старпому и попросил свой паспорт. Увольнения на берег не было, но Франс сказал, что у него в Хайфе родня. Нужно повидаться. Совершенно случайно фамилия старпома была Беринбейм.

— Остаться хочешь?

— Попробую, месье. Мне сказали, что так проще, чем через израильское посольство во Франции.

— Да, я тоже это слышал. Тогда постой. Возьми ещё своё удостоверение матроса первого класса. Это тебе пригодится здесь. Говорил я тебе, учи английский, да и на идише ты говоришь кое-как, а это грех. Скажи боцману, в увольнение я отпустил тебя. Удачи.

Около года спустя, Франсуа Коган работал в Хайфском порту крановщиком. Был пигуа, об этом много писали, когда террорист взорвал на территории порта грузовик, но неудачно. Кроме одного человека, который скончался, не приходя в сознание, никто не пострадал и материального ущерба взрыв не принёс. Погибший был новым репатриантом из Франции.

Когда грузовик взорвался, все, кто находился на территории, быстро ушли в укрытие, а охрана порта и полиция сравнительно легко отрезали боевика от выхода, и он оказался в ловушке, но залёг и отстреливался. У него был «кейс-автомат» АКСУ, и видно было за поясом за спиной четыре запасных рожка.

Несколько рабочих, и с ними Франсуа Коган, укрылись за штабелем мешков с мукой. Внезапно Франсуа закричал на ломаном идише:

— Друзья, прикрывайте меня огнём! Я его сейчас зарежу, как поганую свинью!

— Остановите этого сумасшедшего! – кричал офицер и еще сразу несколько полицейских.

Но Франсуа перебежками стал приближаться к преступнику, который стрелял короткими очередями, и всё мимо.

— Парень, ты герой! Всё в порядке, но ты мешаешь нам! Мы его проще возьмём. Ложись в укрытие!

Полицейским Франсуа ничего не отвечал. Он, перебегая, брал нож по-матросски, в зубы, а когда залегал, брал нож в руку и весело, со смехом выкрикивал по-французски и клочьями идиша, английского и иврита:

— Что так плохо стреляешь, не учат вас что ли? Э, друг, так не договаривались, ты в штаны наложил! Такая вонь, что меня стошнит! Сейчас у тебя будет целый взвод твоих гурий, и как ты им покажешься в таком виде?

Наконец, автоматная очередь разрезала его почти пополам.

 

Когда в юной вселенной всё было по-другому

Когда в юной вселенной всё было по-другому
Всё, что можно прочесть ниже, написано человеком, не имеющим представления о современной литературе и современном искусстве. То есть, если вы считаете, что Толстой и Достоевский толкли воду в ступе, а Пелевин нам поведал некие сокровенные истины – не читайте этого моего текста.

Десять лет тому назад – незадолго до того, как открылись для меня Интернет и ЖЖ – я начал писать большой роман из истории вымышленного мною Континента, и страны, и государства на этом Континенте – Бонакана. Некоторые главы я помещал в своём ЖЖ. Почти никто их не комментировал, и я подозреваю, что никто их не читал. Такая попытка это следствие моего горячего увлечения художественным творчеством Д. Р. Р. Толкина и К. С. Льюиса, возглавивших в своё время в Оксфорде группу Inklings – писателей, поэтов, историков и религиозных теоретиков, которые свои взгляды выражали в жанре фэнтези, хотя сам Толкин свои произведения не относил к фэнтези, называя их легендариум. Наиболее значительный писатель из группы Inklings, то есть, постарался дистанцироваться от фэнтези – почему? Да ведь фэнтези как жанр возник в Западной Европе в XIX веке под влиянием средневековых рыцарских романов, получивших небывалый успех в XVI веке – в европейской культуре рыцарские романы, безусловно – явление, ущербное, неполноценное. Эти романы, в сущности, были выхолощенным подобием древних сказаний о рыцарях круглого стола короля Артура, и подобие это, с поправкой на эпоху, были ни чем иным, как фэнтези, и “Дон Кихот” Сервантеса начался с того, что, находясь в тюрьме, он делал записи, высмеивающие этот в его время популярный, но с его точки зрения вредный и бессмысленный жанр.

Вот, я просмотрел только что написанное и сразу попытался найти в Интернете что-то вразумительное по поводу российского “фэнтези”, который возник задолго до оксфордских инклингов – за сто, приблизительно, лет до них. Я нашёл роман А. Вельтмана “Кощей Бессмертный. Былина старого времени” и некоторое время грустно скользил взглядом по совершенно неудобочитаемому тексту. Со вздохом я вспомнил о чудесной песне “Что отуманилась, зоренька ясная”, текст которой был написан Александром Вельтманом – историком, поэтом, современником и другом Пушкина. Песня эта звучит как современная в течение полутора веков на печальных просторах России. Но Пушкин, отмечая несомненный талант Вельтмана, мягко назвал его фантастическую прозу “вычурной болтовнёй”. Что за умственный винегрет, столетиями прокисает в головах русских интеллектуалов! В середине XX столетия совсем по-другому работали оксфордские инклинги, иные цели ставили себе и, по крайней мере, они более определённо, чем Александр Вельтман, знали, чего хотят, для чего пишут. И всё же мне всегда казалось, что фантастический мир “Хроник Нарнии” и трагический мир “Сильмариллиона” и “Властелина колец” – не просто несоизмеримы по художественной ценности, но противоположны в содержательном смысле. У Люиса – в конечном счёте, игра. У Толкина – беспощадный анализ вечных исторических закономерностей.

Между тем, в наши дни грандиозное произведение Толкина почти совсем не читаемо – всерьёз не читаемо никем, кроме молодых и не слишком молодых энтузиастов ролевых игр, которые Толкиена иронически называют “профессором”. Между тем, “Хроники Нарнии” Люиса в 2006 году были проданы в количестве 100 миллионов экземпляров на более чем сорока языках. Почему? Потому, мне кажется, что Льюис писал легче, меньше у него выходов в реальную историческую драму, дважды поставленную в XX столетии на великой сцене нашего глупого мира. Как ни раздражался Толкин попыткам провести прямую параллель, а “Властелин колец” – это повесть о двух мировых войнах, в первой из которых участвовал он сам, в во второй – его сын.

До сих пор роман, который я назвал именем главного героя “Рутан Герберт Норд”, не закончен, хотя написан относительно большой объём прозы, где всё в беспорядке, требует авторской правки – даже арифметически, например, даты перепутаны настолько, что на протяжении двадцати лет героине, кажется, из года в год нет и тридцати лет от роду. Вот, по этой ссылке, если кому-то покажется интересным, можно познакомиться с этим текстом:
http://www.proza.ru/2010/11/05/518
Но за минувшее десятилетие, которое, несомненно, оказалось самым трудным, но и самым плодотворным за всю мою долгую жизнь (в ЖЖ это, к сожалению, никак не отразилось), я придумал и частично отрывочно записал некоторые эпизоды Истории Бонакана от раннего Средневековья до Новейшего Времени. Есть у меня в ворде и отрывки из древней религиозной мифологии, и есть кое-как возникающее, но вовсе не возникшее ещё некое подобие национального эпоса, который я пытаюсь изложить в прозе, не посягая на старинную и очень своеобразную версификацию подлинника.

Истории, подобные той, что вы сейчас можете прочесть – в Бонакане, в 8-13 в. в. н. э. назывались по старотлосски “tomi mron” – буквально “до всего” или “перед всем”. Такие истории, дошедшие до нас в отрывочных, фрагментарных списках, считаются отголосками мифологии древнего населения Бонакана – тлоссов и нантеков. Почему я с этого начинаю? Я хочу, чтоб читатели этого журнала имели хотя бы приблизительное представление о моих блужданиях в тяжком тумане, накрывшем меня с 2006 года в силу ни от чего и ни от кого не зависящих обстоятельств. Кроме того, сочинять эту фантастику мне сейчас легче – я ещё не вполне восстановил прежние силы.
Ниже – литературно обработанный мню tomi mron из обширной мифологической истории Великого княжества Мисорского – древнего государства на Юге Бонаканского полуострова, в Мисорских горах.
Я всё ещё не связался, как обещал, ни с кем из старых друзей в ЖЖ – трудно поверить, но для этого нужны силы, которых я набираюсь. Всегда я быстро выздоравливал. Но вот, после очередного инфаркта и операции на сердце – сил ещё мало. Я даже простую переписку по эл. почте веду с трудом.
Это написано мною уже после того, как я объявил, что литературные материалы снова станут появляться в моём ЖЖ ежедневно, как до 2006 года. Однако, так не выходит – я быстро устаю. И впервые в жизни много сплю.
Когда в юной Вселенной всё было по-другому
Итак, когда в юной Вселенной всё было по-другому, и не только нас с вами, но и всего мира нашего не было – мир тех давних времён был не хуже и не лучше нашего – однако, тот мир был совершенно иным.
Кроме людей, тогда Землю населяли ещё и иные разумные – точнее способные мыслить существа, которые, были произведены из бессловесных животных Злым духом, вечно терзаемым низкой завистью к Создателю. Свирепые амазонки и кентавры. Не менее свирепы, чем эти дикие подобия человека, были и сами люди, и повсюду царила жестокость, и кровь лилась рекою, а о любви думали редко, разве только о любви тела, хотя и жаркой, но бессердечной – такая любовь, едва ли не как правило, бывает не менее жестока, чем смертельная схватка. Но люди, редко думая о духовной любви, всё же знали её, могли испытывать – любовь не только тела, но и своей бессмертной души. Редко они вспоминали о такой любви, редко подвергались её сладостному, отнимающему силы, но плодотворному, добротворному очарованию – слишком редко. Как быть? – времена такие выпали на их век.

Хотя и очень условно, можно сказать, что люди тогда были таковы же, как и ныне – в отличие от амазонок и кентавров, которые людьми вовсе не были, а в наши времена совсем исчезли и вспоминаются как легенда. Люди от постоянной опасности ожесточились, и немногие из них умели слушать тихий голос горячего, будто огонь, и мягкого, будто воск, человеческого сердца.
Амазонки подобны были женщинам, однако, наделёны бесстрашием, стремлением к войне и таким непреодолимым вожделением к фаллосу, какое у робких человеческих женщин редко встречается в наши времена, и тогда встречалось не часто – иной любви амазонки не знали и не хотели знать. Самые сильные амазонки держали кентавров при себе, будто мужей, наложников или возлюбленных, но никогда им не подчинялись и ездили на них верхом в бой и в дальнюю дорогу. Иным любовниками служили молодые жеребцы. Иным так же служили люди-мужчины, если были они достаточно сильны страстью и фаллосом.
Кентавры были мужчинами выше пояса, а ниже пояса могучими жеребцами – женщин-кентавров не рождалось ни от людей, ни от амазонок, поэтому кентавры постоянно пылали вожделением – одни к амазонкам, а другие к человеческим женщинам. И кентавры охотились за амазонками и женщинами-людьми – для наслаждения и для продолжения рода.
От любви кентавров, амазонок и людей рождались иногда люди, иногда амазонки иногда кентавры. Случалось иногда – очень редко – что кентавр или амазонка, рождённые от человека, познавали и могли испытывать что-то подобное человеческой духовной любви, постигали человеческое стремление к правде, размышляли о смысле непостижимой судьбы – соплеменники таких, как они, сторонились, и жизнь их бывала нелегка. Иногда рождались диковинные создания, на которые не приято было обращать внимании, и они чаще всего просто умирали с голоду, но иногда они оказывались страшны видом и опасны нравом – таких в большинстве случаев убивали во младенчестве.

В горах Мисора,защищённый от жителей Зурской Долины Зурским хребтом, увенчанным вечно покрытым сверкающим льдом пиком Зура, подняться на который никому было невозможно, потому что над ним, в бездонной синей глубине небес от сотворения мира шла битва Создателя и Злого Духа, правил людьми великий князь Банигар Ногерор, прозванный Несчастливым. Он был человеком добрым и благородным, храбрым бойцом, но полководцем неуспешным, потому что не умел читать и писать.
В ранней юности, не умея противостоять побуждению плоти, великий князь полюбил Нолору, она ответила ему бешеным порывом страсти, и эта любовь оказалась причиною многих жестоких войн, иных бед и вражды между людьми и амазонками.
Четырежды за своё долгое княжение выводил князь Банигар в Зурскую Долину многочисленные, но плохо вооружённые, неустроенные толпы неустрашимых людей своего тлосского племени таниругов, чтобы сражаться с амазонками и кентаврами, но каждый раз отступал, разгромленный проклятыми чудовищами – военные силы его были невелики, и глубоким стариком, отчаявшись, он погиб в безнадежном поединке с амазонкой – матерью своего любимого сына и наследника – Нолорой.
Нолора предводительствовала войском женщин-воинов и была царицей амазонок, некогда объединившихся в союз многих племён. Она казалась прекрасной, будто божественная птица Ценциит, которая поёт на рассвете – изображение этой птицы было у неё на щите. В любви Нолора была неистова, подобно знойному южному ветру, а в бою – кровожадна, как мисорский барс, и неодолима ни для одного человека или кентавра, и никто из амазонок не мог с ней сразиться наравных.
От безумной любви человеческого князя Банигара Ногерора и амазонки Нолоры родился мальчик-человек, названный Ниромом. Нолора, однако, сына своего, которого ещё грудью кормила, отдать отцу-человеку не пожелала. Это было нарушением древнего договора и ещё более древнего обычая – сын доставался отцу, дочь – матери, ребёнок кентавр становился рабом, и бросали жребий, кому он достанется матери или отцу. Когда же царица закона того не выполнила, разразилась многолетняя война, в которой кентавры поддержали амазонок войском, снаряжением и боевым маневром. Люди несли большие потери и отступали всё выше в горы, оставляя крепости, замки и селения. Тогда и погиб в поединке с Нолорой князь Банигар. Случиось это так.
Нолора, хотя и была князя моложе и сильнее, зная о его неукротимой храбрости, биться с ним по чести не захотела и выехала в поле верхом на кентавре Нотгаре, вооружённом двумя мечами. Поединок этот не был честным. И поэтому верно служивший Нолоре до этого случая незаменимым советником старый мудрый кентавр именем Зор, рождённый от человеческой женщины, возмутившись бесчестием, выкрал княжеского сына, бежал с ним в горы, в Кантазорское ущелье и явился в княжеский замок Кантазор.
Принц, а позднее великий князь Ниром Ногерор вырос среди людей. Он был высокого роста и могучего сложения, в юности не имел равных в метании тяжёлого дротика, красив лицом, весел нравом и неукротим в желаниях духа и плоти, поэтому женщины его любили, а он любил женщин, не делая различия между знатными дамами и простолюдинками, и люди говорили, что потомство великого князя нельзя сосчитать, как нельзя сосчитать звёзды в небе. Женщин, однако, князь не никогда не обижал, и каждая из его бесчисленных возлюбленных, теряя неверного любовника, обязательно была окружена почётом и становилась несметно богата.
Князь Ниром много учился военному искусству, его учителем был кентавр Зор, некогда младенцем укравший его у матери. Но Зор учил его не только войне. Этот старик, как уже было сказано, был мудрецом. Он научил молодого князя языкам многих племён – людей, амазонок и кентавров, населявших тогда Бонаканский полуостров. И на этих языках кентавр приохотил человека читать книги – о войне, о любви, о труде, о свершениях Создателя и кознях Злого духа. В нескольких кровавых битвах Ниром Ногерор разбил сначала амазонок, а потом и кентавров. С матерью своей он не стал биться, но заставил её, стоя на коленях, принести клятву вечной верности Великому княжеству Мисорскому. Нолора остаток жизни провела в неприступной крепости Сурнор под надёжной охраной, потому что великий князь никогда матери не верил и клятве её не поверил. Несколько раз она пыталась бежать, обольщая своих стражей коварной прелестью женской слабости и любострастного томления. Но её удавалось остановить вовремя, и она умерла в заключении. И амазонки, и кентавры были принуждены к миру, платили ежегодно большую дань Мисорскому княжеству металлами, кожей, строительным деревом, зерном, мёдом, вином и другими нужными продуктами. Но они не смирились, и много сражений ещё было впереди.
Позднее, уже после смерти отца, великий князь Ниром – а престарелый учитель его умер ещё задолго до того – стал сочинять стихи на тлосском языке. Он написал две поэмы, помять о которых сохранилась в Бонакане по сей день. “Гимн войне” – поэма, созданная в годы его непрерывных войн. “Гимн миру” – он создал в годы старости, и в этом произведении князь и владыка Мисора и всего Бонакана писал о любви, о труде и о будущем, которое он видел в невинных детях, порождаемых любовью и трудом.
Ниром Ногерор полюбил знатную девушку из северного человеческого племени нантеков, которые жили на побережье Океана и были мореплавателями. Её имя было Лолан Зооли. Он женился на ней, она стала великой княгиней Мисорской. От этого брака было четверо детей – все мальчики, что впоследствии привело ко множеству запутанных тяжб о престолонаследии и даже гражданских войн.

То, что вы сейчас прочли, было предисловием. Если у вас хватило терпения на предисловие – так не будет ли естественно познакомиться и с тем, что я вам тут хочу поведать?
*
Однажды государь Ниром и государыня Лолан в покоях отдохновения души, наслаждаясь пением волшебной свирели Дагора Микара – великого музыканта, поэта и стрелка из тисового лука – вели разговор о путях мира, о путях явных, но обманчивых и о путях тайных, но верных.
— Пути мира – должны быть тайны. Тайно ведь правда проникает в душу человека, – проговорила владычица Мисора.
— Нет, моя княгиня, я так не думаю. Что в душу тайно проникает – всё обман Злого духа. Явными должны быть пути благословенного мира, тайные пути ведут к неправде. Мир же только правдою утвердить можно.
— Доблестный Дагор! – сказала княгиня. – Что ты думаешь об этом?
Дагор Микар отложил свою свирель и напился вина из бесценной чаши, горного хрусталя. Вздохнув и улыбнувшись, он сказал:
— Государи мои, коли уж вы сами меня спросили, так я вам отвечу, как слабым своим разумом понимаю. Правда и неправда – на конце стрелы, на лезвии клинка и на острии копья.
— Но справедливость! Справедливость, доблестный витязь!
— Справедливость – по окончании кровавого сражения, великая княгиня. Победитель ликует, а побеждённый плачет. Так непостижимый Создатель определил справедливость.
— Не Злой ли дух так определил? Не следует ли нам во имя правды воспротивиться злу, мой неустрашимый друг и соратник? Не следует ли воспротивиться и одолеть зло в бою – смертоносным оружием, а в сердце своём – музыкой, поэзией, добрым словом и честным побуждением?
Дагор Микар покачал головой:
— О чём ты спрашиваешь, владычица, простого кросса? (кросс – небогатый дворянин, что-то вроде французского шевалье). Ведь я с копья вскормлен. Мне ли думать о благословенном мире и справедливости?
Вошёл воин и проговорил, стукнув копьём о гранитную плиту под ногами:
— Кентавры, государь!
— Сколько их? Как далеко их видели? Они уже ущельем идут? – князь встал. – Пусть принесут доспехи, и коня готовят мне.
Дагор с радостью пропел: «За бонаканскую белую розу, в смертную битву вперёд!”.
— Государь, их не будет и полутысячи, стоят у Малых ворот – все изранены, измучены и умирают от голода и жажды.
— Кто привёл их?
— Царь Логур. Он и сам ранен. Хромает, весь в крови, и левая рука на ремне. Помощи просит. Амазонки разбили войско его, будто стеклянный кубок, у реки Саниир, прижав их к неприступному в том месте, отвесному подножью Зурского хребта – Погин (стена) то место называется. Уйти было некуда. Кентавры бились храбро, но Зола, их предводительница, сумела восемьдесят тысяч клинков собрать в этот поход. Все они сыты и хорошо снабжены всем. А кентавров не оказалось и тридцати тысяч. Всех, кто остался в живых, царь привёл сюда. И говорит, что Зола готовит поход в горы, и декады не пройдёт, как они будут в Кантазорском ущелье, у стен замка твоего. Так он велел тебе передать.
Князь взглянул на жену, а она утвердительно наклонила голову, читая мысли любимого мужа.
— Всех впустить в замок – только оружие пусть сложат. Лекаря займутся ранеными. Великого царя, как сможет он говорить, проводить сюда с почётом, при его грозном оружии – его я разоружать не стану.
У Дагора вырвалось, с горьким сожалением:
— Эх!
— А ты как бы поступил, благородный воин? – снова садясь в просторное кресло, проговорил великий князь.
— Царь Логур в прошлом году четыреста наших пленных велел к хвостам диких скакунов привязать, так я бы его на стене замка повесил – всем кентаврам, да и амазонкам, в назидание. А воины его, коли отбиться не сумели – пусть идут, куда глаза глядят.
— Даже подумать такое – и то чести поношение! – воскликнула княгиня.
— Напомните мне, государи, когда кентавры с нами по чести поступали. Почему же мы с ними должны поступать по чести?
— А потому, доблестный кросс, что мы не кентавры, а люди. Сейчас не о кентаврах будем думать, а о надвинувшейся войне. Насколько верно то, что царь Логур о намерениях Золы говорит? Пусть в тронном зале соберутся начальники войсковых тысяч. Там выслушаем царя.
— Государь, но царь Логур просил принять его немедленно.
— Пусть его перевяжут, отведут ему достойные покои. И пусть подождёт. Всем военачальникам собраться в тронном зале через час. Мисорские князья никаких решений о войне без воли Военного Совета не принимают, – так ему скажи.

Когда в великокняжеский тронный зал вошёл, прихрамывая на перевязанную переднюю правую ногу, царь кентавров, там уже собрались все военачальники, их было восемнадцать, а князь и княгиня в златокованых венцах сидели рядом на широкой, белоснежного мрамора простой скамье, к которой вели четыре ступени красного гранита, скамья эта и была великокняжеским троном – так издавна было принято в Мисоре. У трона на нижней ступени сидел великий вождь мисорского войска – старый, одноглазый Борур Кером. Все были вооружены так, будто через минуту – сигнал выступать.
Огромный, мохноногий, серо-серебристой масти, немолодой, с сединой во вьющейся короткой бороде и кудрях, кентавр остановился, тяжко вздыхая. Панцирь на нём был измят и на груди прорублен, шлема и вовсе не было. Оба колчана – для стрел и для дротиков – были пусты, тисовый лук уцелел, но с обрывком лопнувшей тетивы. Только меч его – широкий и короткий в простых кожаных ножнах висел на простом ремне через левое плечо.
— Стою перед тобою, будто жалкий нищий, – сказал он. – Благодарю за милостивую помощь.
— Не стоит благодарности.
— Ты сильно изранен, – сказала княгиня. – Время нужно для того, чтоб ты в силу вошёл, великий царь.
Не отвечая на слова женщины, кентавр сказал:
— Времени немного, но я надеюсь, что успеют подойти сюда в подкрепление тебе тысяч десять моих кентавров, отборных бойцов. Был ведь у меня резерв – эти десять тысяч – да не успел я их оповестить, а ударили б они амазонкам в тыл – не стоял бы тогда у тебя здесь униженным просителем. Эх, ждали они сигнала в Долине Чёрных Маков, да перехитрила меня проклятая баба. Помнишь то место? Мы там бились с тобою, и кто победил, о том спорят до сих пор.
Великий князь некоторое время молча смотрел в лицо кентавра.
— Помню. Как забыть? Славная битва была. Итак, ты достославный царь, хочешь в мой замок привести десять тысяч своих бойцов. И я могу тебе верить? Не ударишь ты мне в спину?
— Верить? – Логур усмехнулся. – Верить никому не следует никогда, великий князь, это весьма неразумно. Но мне отомстить нужно Золе за разбитое войско. Тридцать тысяч воинов я потерял – все были ветераны многолетних сражений, соратники мои. Твоя осторожность в этом случае мне кажется излишней.
— Пока в Долину Чёрных Маков гонец доберётся, не меньше недели пройдёт, – сказал Модок, начальник одной из пехотных тысяч.
— А я уверен, что мои кентавры сейчас уже на подходе к Кантазорскому ущелью. Так я велел им накануне сражения у реки Саниир.
— Ты, уходя в сражение с амазонками, велел своему резерву идти на Мисорские владения?
— Да, князь. Именно так оно и было – ведь, разбив Золу, я собирался внезапно напасть на тебя.
Наступило тягостное молчание, которое прервалось сразу несколькими голосами войсковых тысячников:
— Связать и стреножить его!
— Князь, не верь этому предателю. Лучше вели нам его изрубить!
— Воевать с тобою в союзе непросто, великий царь Логур. Во всяком случае, уж не прогневайся, такой союзник, как ты – ненадёжен и даже опасен, – сказал Ниром.
— Любой союз ненадёжен – улыбнувшись князю, будто малому ребёнку, проговорил кентавр. – Любой союз. Но невозможно всегда воевать водиночку. Приходится иногда рисковать. Князь, после битвы на этой проклятой речке – у Золы, хоть она и немало потеряла, осталось не менее двадцати тысяч амазонок, которые жаждут богатой добычи. Что они взять могли, разгромив меня, когда я в походе был? Твои же силы невелики, а добыча для амазонок у тебя знатная – пшеница, вино, мёд, драгоценные камни и золото, отары овец и стада быков, которые нам не нужны – ведь кентавры мяса не едят. И мужчины – рабы и наложники. Кентавров немного им удалось захватить живыми, и все так изранены, что ни для работы, ни для продолжения рода не годны. Я вижу здесь восемнадцать воевод, каждый из которых должен бы тысячью воинов командовать. А на деле? А сколько ты в поле сможешь вывести? А сколько ты оставишь в гарнизоне? И тебе десять тысяч кентавров не нужны, свежих, сытых, вооружённых на совесть, которые в ярости от поражения, и будут мстить за своих со всею силою и отвагой?
— Послушай, царь, – сказал Ниром, улыбаясь. – Ты меня в ловушку поймал. Стану ждать твой десятитысячный корпус. Пока отдыхай и вылечи ногу. Я прикажу сделать так, чтоб ты и твои воины здесь не скучали.
— Благодарю, – сказал кентавр, склоняя голову.
Он стоял, с лукавой усмешкой звонко постукивая копытом здоровой ноги о гранитный пол. Потом пристально посмотрел на княгиню. – Так это жена твоя, великий князь? Много наслышан о ней. Коли в этой войне жив останусь – я б за такое чудо небесное с караваном отборного зерна прислал бы тебе тысячный табун степных лошадей, быстрых, будто соколы.
Несколько мгновений длилось ошеломлённое молчание, князь Ниром сидел с непроницаемым лицом, а затем мисорские вельможи стали вскакивать, опрокидывая скамьи и с лязгом выхватывая мечи. Но княгиня Лолан засмеялась.
— Ты дорого ценишь великую княгиню мисорскую, благородный царь! Тысячный табун крылатых лошадей Зурской Долины – цена немалая. Да вот беда. Кто страною моей править станет? Без совета со мною великий князь ничего здесь решить не в праве. Вдвоём мы с ним связываем и развязываем здесь. Вдвоём управляем страною нашей.
— Для чего ты, такая красавица, хлопоты войны и мира на себя берёшь – вместо того, чтобы услаждаться до старости страстью своей нежной плоти?
— Такая жизнь скорее цветка с пестиком достойна, а не человеческой женщины.
Ниром жестом велел воинам успокоиться, и они, с ропотом вкладывая мечи в ножны, садились и слушали этот мудреный спор.
— Прекрасны безгрешные цветы, – неожиданно с грустью опустив седую голову, молвил царь. – Матерью моей была человеческая женщина, и поэтому странные мысли иногда посещают меня. – Отчего, гордая княгиня, не живём мы все, будто цветы? Цветы не проливают кровь, не ослепляются низкой завистью, не предают никого никому, никогда не лгут…. Так, может быть, все мы так же беззаботно заживём? Только, чем мы тогда питаться станем? Не дуновением ли ветерка, не солнечным ли светом, будто цветы?
— Моя светлая княгиня, – с мягкой улыбкой проговорил Ниром. – Позволь мне ответить царю. Мне кажется, что дельная мысль посетила меня.
Княгиня наклонила красивую голову в золотом венце.
— Великий царь! Цветы не знают зла, но они и добра не знают. Только люди одушевляются добром. Мысли от покойной матери твоей, что называешь ты странными, могут тебя к истине привести – не отвергай их. Кажется, я немало пролил крови на своём воинском веку, ты тому свидетель. Войне учил меня мудрый кентавр Зор. Но он – как и ты, сын человеческой женщины – не только войне меня учил. Он часто говорил о мире, который наступает в душе мудреца, который размышляет о любви и добре.
— Добро! Что такое добро? Добро это любовь? Я хочу это понять. Была у меня в юности любовь, человеческая женщина-рабыня. Я крепко любил её, но она изменила мне с моим оруженосцем, и я убил их. С тяжкой горечью вспоминаю. Постой, князь. Сейчас не время. Вели разъезды разослать и найти лагерь моих кентавров, которые приказа ждут. Как увидят первого же кентавра, пусть крикнет кто-то: “Кентавры, с нами царская стрела!” – тогда они поверят, что это я приказываю. Пусть идут к стенам твоего замка. И своих воинов подымай. Не много времени у нас. У тебя пехота – ударная сила, а конницей ты только всегда завершаешь успех, и уйдёт ещё время, так построить кентавров и людей, чтобы они единым войском стали. Но должны мы встретить амазонок, пока в походном строю они идут крутым подъёмом к Кантазорскому перевалу. Нельзя их пустить в ущелье, где им легко будет в боевой порядок развернуться, потому что они идут большой силой.
И великий князь Мисорский сказал:
— Добро – верная мера всему, что есть под небесами. Где нет добра, там ничего нет, кроме тёмной пустоты. Но ты прав. Сначала война – размышления об истине потом.
— Хотя это и противоречит здравому смыслу, а согласиться приходится, когда войско амазонок под стенами, — сказала княгиня. Лишь бы вовремя подошли твои десять тысяч.
— Высылайте разъезды. Война началась! – хрипло прокричал старый кентавр.
А Дагор Микар запел: “Воины Мисора, чаши пенятся вином. Пир начинается – весёлый пир мечей и копий. Моя стрела полетит первой! Не знает она промедления и промаха! За бонаканскую белую розу, друзья-танируги!”.
====================
Михаил Пробатов (beglyi) wrote,
2014-04-02 22:56:00
====================

Когда в юной вселенной всё было по-другому. Продолжение.
Не просто мне сейчас каждое слово даётся. Так я стану понемногу высылать.Кому не нравится — пожалуйста, напишите, почему не нравится.
—-

— Высылайте разъезды. Война началась! – хрипло прокричал старый кентавр.
А Дагор Микар запел: “Воины Мисора, чаши пенятся вином. Пир начинается – весёлый пир мечей и копий. Моя стрела полетит первой! Не знает она промедления и промаха! За бонаканскую белую розу, друзья-танируги!”.
На стене Кантазорского замка протяжно, призывно заплакала и засмеялась серебряная войсковая труба.
— — — —

Так началась война, которая длилась два года. От десяти тысяч кентавров царя Логура не осталось и десятка бойцов. Несметно воинов и простых горных пастухов потеряли и люди. Но кентаврам подошло подкрепление из Долины, а на помощь таниругам огромным множеством спустились из высокогорья их дикие соплеменники в медвежьих шкурах, которые сражались рогатинами, вырезанными из горного дуба. Амазонкам же неоткуда было ждать подмоги, потому что в их владения в Долине вторглись вольные кентавры, которым предводительствовал молодой вождь Наруг. И Зола вынуждена была уехать для набора нового войска и защиты своих городов. За себя она оставила старую и опытную воительницу Гомру, в её распоряжение было не более восьми тысяч пеших изнурённых, израненных, амазонок, которых она медленно отводила к Перевалу, и надеялась уйти, совершая внезапные ложные маневры и быстрые переходы.
Однако, конный авангард сорокатысячного единого войска людей и кентавров оказался на Перевале первым – двадцать тысяч конников-людей и пятнадцать тысяч кентавров . Амазонки, за неимением коней, не успевали, были отрезаны, и для них в этом мире всё было кончено.
В горах уже начиналась весна, снег на Кантазорском Перевале ещё не сошёл, но утро, после того, как ушёл предрассветный туман, было ослепительно. Воины стояли под синим ясным небом, их кони перекликались весёлым ржанием. Солнце уже показалось краем яркого диска из-за ледяных вершин неприступного Зура. И орлы в синеве величественно плавали над местом предстоящего сражения. Ждали. Потом послышался возглас передового: “Идут!”.
Амазонки поднимались к Перевалу тесным строем широкими шеренгами по тысяче в каждой шеренге – всего около шести тысяч неукротимых воительниц. А впереди этого строя шла сотня, построенная в безупречный квадрат – это были ужасные старухи-амазонки, они шли без доспехов с распущенными седыми космами, изрубленные в многолетних боях. Все были обнажены по пояс – так что видны были обвислые груди, рваные шрамы на их некогда прекрасных телах, у многих не хватало руки, или ногу заменяла деревянная подпорка. Каждая в каждой руке держала по мечу – если рук было две. Однорукие, которых было немало – второй меч держали в зубах.
— Умирать идут! – сказал кто-то.
Остановились, и вперёд вышла молодая красавица с мечом, на который повешен был белый платок.
Князь Мисорский, княгиня и царь кентавров стояли на вершине рядом в окружении военачальников и вельмож.
— Глашатай! Кричи ей, пусть подойдёт. Мы выслушаем.
Даже для посланницы не нашлось у амазонок добрых доспехов. Её панцирь был измят, изрублен, а шлема и вовсе не было, кудрявые чёрные волосы слиплись от крови.
Она подошла ближе и, по обычаю опустив меч, стряхнула с него в талый снег под копта коней и кентавров белый платок переговоров.
— Государи! Нас мало, но впереди у вас нелёгкая битва, и вы многих потеряете.
— Твоя правда. Это я вижу, – сказал великий князь.
— Непобедимая Гомра, предводительница, наша предлагает за свободный выход с честью и оружием – по осени, как урожай соберут – караван зерна в сотню телег. А коли вам этого мало, так у неё и другое предложение есть.
— Не много Гомра предлагает за свободный выход. Сотня телег зерна, а пшеницу не посеял ещё никто. А у вас дома – война. Ещё неизвестно, кто поля засевать станет, и найдётся ли чем и кому засевать, а по осени жать, – сказал царь Логур.
— Не прогневайся, великий царь, но переговоры мы с князем моим здесь ведём, – сказала княгиня, сдвинув брови, а царь только опустил голову, чтобы скрыть улыбку.
— Скажи другое предложение.
— Поединок.
— Поединок! – выкрикнул царь. – Она за сумасшедших нас принимает, князь! Нет воина среди живых, кто с нею мог бы биться наравных. Ты только погляди на неё – вон она стоит, на копьё оперлась. В жилах стынет кровь, как поглядишь.
Великая княгиня весело ответила:
— А у меня так кровь всегда горяча, на какое чудовище не гляну. Скажи слово, мой неустрашимый витязь и прекрасный возлюбленный сердца моего!
Князь Ниром тронул коня коленом и подъехал к жене. Он бережно взял её руку и поцеловал. Затем, ударив коня плетью, выехал вперёд.
— Великая воительница Гомра! Хорошо ли ты слышишь меня? Я, великий князь Мисора и всего Бонакана, принимаю твой вызов на смертную схватку! Этот мой поединок я посвящаю даме сердца моего, великой княгине Мисорской. Коли ты меня убьёшь – все вы выйдете с честью и оружием на волю в Долину! Одолею тебя я – все твои амазонки в рабство пойдут. Согласна ли ты?
Хриплый зычный голос донёсся издалека:
— Слышу тебя, великий князь! Подумай, однако. Не тебе со мною сладить в поединке. Пожалей молодую жизнь свою.
— Благодарю за заботу. Всякое в битвах случается – на удачу надежда моя.
— Скажи, как биться будем.
— Могу дать тебе доброго коня, выбери любого, а коли хочешь – пешими станем биться.
— Не стану биться на чужом коне. Бьёмся пешими. Князь! Бьёмся до смерти. Верно ли я поняла тебя?
Князь сошёл с коня, бросив поводья мальчику-оруженосцу.
— Э! Князь! – сказал царь Логур. – Хорошо ли ты подумал? Всем известна твоя отчаянная храбрость. Но для чего этот поединок, когда мы их за минуту сомнём – вон уж и пехота твоя на подходе. За полвека непрестанных войн Гомра ни разу в поединке никому не проиграла, и все её противники были убиты.
— Поединок в честь прекрасной дамы! – откликнулся великий князь. – Это тебе непонятно, царь, а для человека это важнее жизни.

Караван

Караван
Сейчас я попробую написать текст для Дюка Элингтона. Напишу слова для его известного произведения «Караван». А почему бы и нет? По известной причине он на меня уже не обидится, тем более, в суд не подаст.

А вы, пожалуйста, не пугайтесь, и не разбегайтесь, я с ума не сошел, и не буду сочинять на эту музыку стихи, а, тем более, ничего петь не стану – это было бы уж слишком немилосердно. Текст — прозаический. Значит, идея мне в голову пришла такая. Есть старая магнитофонная кассета с записью, где Никитин и Тодоровский играют на двух гитарах. И в частности они играют «Караван». Мне ужасно понравилось, хотя я отдаю себе отчёт в том, что настоящие ценители джаза меня за это могут строго осудить, как они, возможно, уже осудили Никитина и Тодоровского, а может и не осудили – я в музыке совершенно ничего не понимаю.

Итак, если б вы эту кассету поставили и читали под эту музыку мой текст – вот интересно, что из этого получилось бы. А нет магнитофона, просто вспомните «Караван», лучше всего в упомянутом мною исполнении, но можно и в любом другом, и так сойдёт. Сперва только два слова вместо предисловия:

*
Бухарский еврей Шломо Бен Азарья по прозвищу «аль-Хорезми» нагрузил девять добрых двугорбых верблюдов китайским шёлком, и был там у него в прочных кожаных турсуках жемчуг с далёких южных островов, были искусно златокованые рукояти для несравненных дамасских клинков, и сафьян тончайшей выделки, и драгоценная стеклянная утварь, и кувшины с мазендаранским вином, и персидские ковры с диковинным магическим орнаментом, приносящим в дом благоволение предвечного Бога — за каждый из таких ковров в великом городе Александрии давали сотню молодых, обученных ремеслу и очень трудолюбивых рабов. Караван был так богат, что аль-Хорезми решил сам ехать с товаром. Охранять же все эти сокровища должен был некий курд родом из Анатолии по прозвищу Езид, что означает «огнепоклонник», а имени своего он не любил никому говорить. Под его началом было триста свирепых воинов – все бухарские евреи, курды или пуштуны. Из Бухары в Александрию – путь неблизкий. Времена тревожные. А когда для бедного негоцианта случались спокойные времена?

Нажимайте клавишу. Поехали!

Бадиет-эш-Шам, Сирийская пустыня – самая страшная из тех, что лежат на пути из Бухары в Александрию. И есть в том краю такие места, что сердце стонет и кровью сочится от тоски, взгляду ведь не за что зацепиться, потому что озираешь следы гнева Господня. До самого горизонта тянется бурый мёртвый такыр да белесые пятна солончаков или твердь застывшей в незапамятные времена лавы. Только кое-где в мутной дали подымаются уродливые, причудливо выточенные ветром пологие склоны древних гор, которые были некогда островами посреди моря. Но Всевышний по воле своей поднял то море над землёй, чтоб оно ослепительной синевой сияло всегда над пустыней, не давая никогда для жизни путника ни капли благословенной влаги со своей бездонной высоты. В лёгкой дымке висит над караваном палящее солнце. Верблюды мерно шагают вперёд. А всадники, окружающие их, едут шагом, сонно качаясь в сёдлах. Людей гнетёт знойная дрёма. Кто вспоминает родной дом, кто мечтает о прекрасных рабынях в весёлых лупанариях Александрии, а кто думает лишь о глотке воды.

Старый Шломо привычно сидит в удобном верблюжьем седле под балдахином. Коричневое от солнца и ветра лицо его неподвижно. Не мало караванов провёл он через бескрайний поднос земли. Если будет на то воля Создателя, он и этот доведёт до места. А коли разгневается Бог – кто может ему воспротивиться?

Неожиданно Езид издал языком звонкое цоканье и хлопнул верблюда сильной ладонью по крутому боку.

— Смотри, почтенный господин! – он протянул, звеня браслетами, тонкую мускулистую руку туда, где в зыбком мареве на вершине голой скалы виделась неподвижная фигура всадника с копьём.

Мгновение – и его уже нет. Растаял.

— Хорошо, что ты успел его заметить. Бедуины – они на своих скакунах – неуловимы, как стрекозы. Э-э-э, Езид! Место здесь такое. Как думаешь, чьи люди?

— Что думать? Слепого Ахмата. Это его владения.

— Ты знавал его?

— Немного. Я за него сестру отдавал замуж когда-то. Она уж умерла, но успела нарожать ему кучу девок, и он очень недоволен был, — курд улыбнулся, показывая ослепительно-белые зубы. – Я думаю, их там не больше сотни клинков. Откуда им знать, что караван не кипчаки охраняют, которые тут же рассыпались бы, как длинноухие зайцы! Сейчас увидим их. Мы ведь подымаемся в гору, потому горизонт впереди так близок, а позади так далёк. Я возьму с собой сотни полторы. Остальные пусть отдыхают. Ты помнишь, как ослеп старый Ахмат?

— Как не помнить? Он пришёл на анатолийский берег, а греки закидали его отряд своими проклятыми горшками с огнём. Неосторожный человек. Ну вот, потеряет сейчас понапрасну сотню храбрецов.

Наконец, они увидели атакующих бедуинов, которые показались из-за косогора. Воины Езида стали оправляться в сёдлах и проверять оружие.

— Благословенно вечное Солнце – податель Огня, и благословен Огонь – податель жизни! – сказал Езид.

— Не торопитесь, — сказал Шломо. – Хочу полюбоваться. Смотри, неустрашимый Езид – будто стая белых аистов!

Чуть больше сотни всадников в белоснежных бурнусах на вороных конях и впрямь напоминали стаю аистов.

— Эх – ха! Хороши! Ну, ялла! С Богом! – крикнул бухарец и движением руки велел подать себе коня. Он совсем по-молодому соскочил с верблюда и пересел на скакуна, выхватив саблю. – Хочу попробовать, не высохла ли моя правая рука, храбрецы! Шма Исраэль! Вперёд!

Пока конники летели навстречу друг другу, они с яростью выкрикивали каждый боевой клич своего рода или имя Владыки жизни. Но когда сошлись, наступило молчание. Только слышались топот копыт, ржанье жеребцов и зловещий лязг стали.

Прошло полчаса этой беспощадной рубки, когда Шломо Бен-Азарья аль-Хорезми неторопливо выехал из толпы дерущихся, похлопывая разгорячённого коня по мокрой шее. Он вынул из-за пояса белый платок, аккуратно вытер им окровавленную саблю и платок выбросил. И вложил саблю в ножны. Езид поехал за ним.

— Заканчивайте, богатыри! – крикнул он обернувшись. За эту схватку хозяин каждому обещал в Александрии по золотому динару.

— Я не обещал, — засмеялся старик.

— Сыграем на эти деньги в кости, когда приедем туда.

— Идёт!

Ещё через час караван из Хорезма, всё так же мерно двигаясь, проезжал уже поле недавней битвы.

— Вот он! – сказал Шломо, указав на молодого араба, лежавшего навзничь.

Он всё ещё сжимал мёртвой ладонью рукоять кривой сабли, глядя широко раскрытыми навстречу смерти глазами в синее небо.

— Бросился на меня, как бешенный…. Благословенна память об этом храбреце.

Караван шёл в Александрию, туда, где вино, женщины, горячее мясо с огня и много музыки и песен. А пустыня Бадиет-эш-Шам лежала вокруг в неживой тишине – место гнева Господня.

Жонглёр

Жонглёр
Я не люблю загорать на пляже и купаться, но очень люблю смотреть в море. Внимательно оглядывая горизонт, я думаю о том, что там – за горизонтом. Это оттого, что в молодые годы я был моряком, и родился, и был воспитан в семье профессиональных моряков – моряками были и отец, и мать – поэтому хорошо знаю некий древний, как морской флот, парадокс: Моряк не имеет права выйти в открытое море, не будучи твёрдо и совершенно точно уверен в том, что именно ждёт его за горизонтом. И в то же время всегда в его сердце – постоянное ощущение коварной опасности, таящейся за вечно уходящей неведомо куда границей между морем и небом, борется с надеждой обнаружить там, за горизонтом что-то восхитительно прекрасное и чудное, однако, такое, чего он не в силах предвидеть, и моряк всегда ждёт чуда.*Однажды я приехал из Иерусалима в Тель-Авив во второй половине дня, чтобы наблюдать закат Солнца – я не раз писал об этом в ЖЖ – занятие, которое мне кажется сердечно плодотворным, и кроме того, это единственное известное мне средство от злобной олимовской депрессии – бедствия, поражающего в Израиле, многих, слишком многих – едва ли не каждого выходца с постсоветского пространства.Итак, я приехал в Тель-Авив наблюдать закат Солнца. На набережной у Старого Яффо, неподалёку от “морской” мечети, прямо напротив которой в полосе прибоя чернеют камни Андромеды, есть несколько открытых кафе, откуда, сидя за столиком с сигаретой, рюмкой коньяка и чашкой кофе, можно смотреть в море и наблюдать проходящих вдоль парапета людей. Собственно, это почти одно и то же. Не раз ведь людскую толпу сравнивали с волнующимся морем – очень похоже, если приглядеться.В тот вечер у входа в кафе расположился с нехитрым реквизитом немолодой, лет шестидесяти, человек в разноцветном трико, который жонглировал в надежде на гонорар или на подаяние – в зависимости от того, как вы на это смотрите. У его реквизита, уложенного в определённом порядке на асфальт, сидела на корточках, по-мальчишечьи широко расставив худенькие коленки, юная и очень миловидная девушка, точнее ещё почти девочка, в таком же трико, как и он. Жонглёр до того, как поседел, был сероглазым и светловолосым парнем. Он вполне мог оказаться русскоязычным ашкеназом, а девочка эта мне показалась саброй, лицо и руки её было коричневыми, и огромные продолговатые глаза под необыкновенно длинными пушистыми ресницами совсем не по-европейски диковато горели ярко-синими огнями – в Израиле я часто встречаю очень смуглых и неожиданно светлоглазых сабр. Однако, эти двое походили друг на друга. Отец и дочка. Вряд ли. Дед и внучка.Время от времени девочка молча подавала жонглёру необходимые для работы предметы.Человек этот когда-то был профессиональным цирковым артистом, жонглируя, он показывал некоторые элементы акробатики – возраст, однако, не смотря на прекрасную спортивную форму, сказывался, и на брошенный рядом коврик сыпалось не много монет. Редкие бумажки – ни разу не больше двадцати шекелей – девочка прятала в трико, куда-то на груди.Прошло так с полчаса, до захода Солнца оставалось ещё около сорока минут, и я заметил, что смотрю вовсе не в море, а на это представление. Артист устал. Несколько раз он останавливался, подходил к девочке, пил воду из пластиковой бутылки, которую она ему подавала, и что-то говорил ей. Однажды она быстро встала и взяла его маленькими руками за сильные, с набухшими венами, руки старого труженика. Но он улыбнулся, высвободив правую руку, прикоснулся к её щеке, и она снова уселась на корточки.Он встал на руки и жонглировал ногами – сразу несколькими бейсбольными битами. Но через несколько секунд промахнулся, биты рассыпались. Пробормотав простое русское ругательство, жонглёр с трудом встал. Махнул рукой и принялся стаскивать с себя трико, а это было трудно, потому что оно промокло насквозь и липло, и девочка со слезами на глазах помогала ему.Тогда я поднялся из-за столика, дал понять официантке, что отойду на минуту, оставив на столике пелефон и ноутбук, и подошёл к жонглёру. Я положил на коврик сто шекелей. Он и его ассистентка посмотрели на меня – холодный, бесстрашный взгляд мужчины и настороженный взгляд ребёнка, ожидающего неожиданной трёпки неизвестно за что, и отчаянно готового к посильному отпору.
— Что-то много даёшь, – легко узнав во мне земляка, по-русски сказал он. Потом улыбнулся. – Клад откопал?- Работа подвернулась удачная. И вот – пропиваю. А то, говорят, шальные деньги до добра не доведут. У меня тут столик в кафе. Вон мой столик. Бутылка коньяка стоит и открытый ноутбук. Видишь? Разреши мне угостить тебя и твою ассистентку. Выпьем….- Внучка, – сказал он. – Спасибо, брат. Не помешало бы мне и выпить, да нельзя. Работаю тут с утра до вечера. А форма – сам понимаешь. Мне ж не двадцать лет.- Ну, закажем ужин. Вы ж есть хотите, а когда ещё до дома.- Арбэ кесев а-йом? – спросил он девочку. – Много денег сегодня?Она, покачав чернокудрявой головой, ответила что-то совсем неутешительное.- Завтра за схерут (съём квартиры) платить, а нет и половины. Придётся опять хозяину кланяться. Грех отказаться. Эх! Жаль выпить нельзя.- Ну, от рюмки коньяку ничего не будет.- Разве для такого случая.Пока мы с ним говорили, он уже разделся до плавок.- Я сейчас в море окунусь, а потом под пресный душ – он кивнул на пляжные души неподалёку – а то, видишь, взмок, хоть отжимай.Я смотрел на него. Его тело когда-то было великолепно выстроено (именно выстроено – слово телосложение тут не к месту) – настоящий Давид. Великий царь в старости выглядел, вероятно, именно так, просто старость Давида почему-то Микеланджело не заинтересовала – совершенно напрасно, по-моему. Теперь кожа была морщиниста, мышцы стали дряблы, и я подумал, как нелегко даётся ему кусок хлеба.- Что смотришь? Я, вообще-то, был цирковым акробатом. Работал под куполом, и на трапециях, и на канате. Но сейчас это уж мне не под силу, да и негде. А жонглирование – это так. Всерьёз-то я никогда не жонглировал – здесь пришлось вспомнить кое-что. Знаешь, я ведь с Полуниным работал. Сейчас его гноят, кажется, цирковые идиоты в Ленинграде. Кого виноватить? Не нужно было в такое дурацкое место возвращаться. Он циркач. Понимаешь? Ему цирк нужен. А ленинградский цирк – старьё, хоть он там и историческая какая-то реликвия. И репертуар надо обновлять, потому что цирк живой, он развиваться должен, а не одно и то же зрителю впаривать с довоенных ещё времён. А для этого места мало, и оборудование нужно новое, которое этим бездельникам и дорого, и осваивать неохота! Вот сукины дети….Жонглёр говорил гневно, горячо и резко, и я видел, что это настоящий артист. Он совсем и в мыслях не имел, что его старый товарищ – миллионер, а он на Тель-Авивском пляже из последних сил показывает жонглирование бейсбольными битами. Полунин же о нём и вспоминать не станет в своих заботах о судьбе Большого Санкт-Петербургского Государственного Цирка Российской Федерации – нигде я не ошибся? – каждое ведь слово должно быть с заглавной буквы. В цирковых проблемах я, впрочем, ничего не понимаю.Таких людей, как этот состарившийся ленинградский пацан – наивных, бескорыстных, твёрдых и храбрых – я очень люблю и понимаю. И верю им, потому что они никогда не лгут из корысти или страха.Дедушка и внучка пошли к морю, а я вернулся за столик. Через некоторое время они подошли. Оба были одеты почти одинаково – в старые застиранные джинсы и выцветшие майки. Девочка, судя по её смущению, впервые оказалась в таком кафе – это скорее был ресторан под открытым небом – и официантка, очень серьёзная дама, которой от силы исполнилось двадцать пять лет, ощутив себя в сравнении с дедушкиной внучкой женщиною уже в немалых годах, выкладывая на столик карту меню, сказала:- Для вас, господа, коньяку пока достаточно, не так ли? А для молодой госпожи есть хорошее Оксерское, лёгкое, белое. Во Франции говорят, что это вино королей.- Ей рано ещё вино пить. К тому же, это очень дорого, – сердито сказал жонглёр на правильном, очень хорошем иврите.А мне он сказал:- Я вижу, ты на иврите кое-как, так лучше я закажу. А пока давай мы с тобой по рюмке этого бренди выпьем – он улыбнулся. Ты, брат, поддаёшься коварному обману дикого ближневосточного бизнеса. Они торгуют иллюзиями. – Такой же это коньяк, как мы с тобой китайцы. К тому же, хотя шальные деньги до добра и не доводят, но они ведь быстро кончаются. А настоящего спиртного здесь не допросишься ни за какие деньги. Это ж выдумать надо – Оксерское! Оно им и во сне не снилось. Проклятое жульё.- Ты, брат что-то очень антиизраильски настроен. Не всё так плохо.- А это потому, что я сионист. Внучку мою зовут Рахиль. Пусть сама закажет – с утра, кроме чашки кофе и сэндвича, ни крошки во рту. Я Соломон. Тебя-то как звать?- Михаэль.- Когда говорим по-русски, так и имена – по-русски. По-русски я Соломон, на иврите Шломо. По-арабски Сулейман. Так ты, выходит, Михаил по-русски, а, скажем, по-английски Майкл. Всё должно быть правильно.- Хорошо. Можно Михаил, хотя какая разница? Абсолютно всё должно быть правильно? Ты уверен?Он вздохнул:- А разве нет? Не должно быть всё правильно? Ладно. Оставим это. “Оксерское напиток королей!”. Помнишь, кто однажды спел эту песенку и кому? Официантка вряд ли знает, хотя она, кажется, студентка. Чёрт знает, чему здесь учат в Университете. Ничего себе. Хорошо управились с народным образованием эти политические импотенты – он держался уверенно, и я не мог не заметить, как свысока он смотрит вокруг себя, и на меня в том числе, будто это он меня угощал ужином, а не наоборот. Но мне, как уже было сказано, такие ребята всегда по душе.- А! Это из Квентин Дорварда, – сказал я, улыбаясь. – Но…. Политические импотенты. Ведь это слова Моше Фейглина. Ты голосуешь за него?- Точно. Людовик XI пропел это послу Карла Смелого. Но посол этот, Кревкер де Корде – кажется, вымышленный персонаж. Но я не голосую. Не знаю, за что голосовать, тем более за кого. Моше – сам политический импотент. Импотенты всегда друг друга с энтузиазмом обличают и высмеивают.Чего угодно я ждал – я всегда жду чего угодно – только не этого, потому что подобные сведения и взгляд на вещи весьма редкое явление среди моих земляков в Израиле. И я очень обрадовался:- Ты любишь Историю?- Да. Жили по-человечески.- Вряд ли Людовик XI жил по-человечески.- Ну, знаешь! Карл ведь тоже не ангел небесный. Они были свояками, кстати. И оба Валуа.- Вот видишь, что получается. И оба сукины дети.Мы засмеялись.- Точно. Пусть и не по-человечески. Так, по крайней мере, красиво жили. И в политике, и на войне, и в личной жизни, во всяком случае, не страдали импотенцией. Ну, ты разливай что ли. Пить – так пить, сказал котёнок….Мы выпили по рюмке. После некоторого препирательства по поводу стоимости ужина, Соломон заказал себе и девочке очень характерную для израильтян еду, которая не то чтобы не нравилась мне, а я не умею её есть. Мне принесли антрекот с кровью, чипсы и немного салата – всё в одной небольшой тарелке. Так по моей просьбе заказал Соломон, с улыбкой пожав плечами. Официантке он сказал, что я русский, заказываю по-русски, и пусть она мне не морочит голову. И некоторое время мои новые знакомые молча ели. Они были очень голодны.- Соломон, гляди, Солнце садится, – сказал я.- Вижу, – он улыбнулся. – Красиво. Так ты пришёл на закат полюбоваться?Несколько мгновений он смотрел на разгорающуюся багровую закатную зарю:- Красиво, конечно. Но это невесёлое зрелище. Закат.- Слушай, а что весёлое, вообще, может быть красивым? Весёлое – это для умственно отсталых. Для обывателя.- Ты это цирковому артисту говоришь, между прочим, – сказал он, с улыбкой, показывая жестом, что вовсе не обиделся. – Но если объективно, то…, скажем, Рубенс. Это что у него — похороны?- Рубенс…. Я не люблю праздников плоти, – сказал я. – Это слишком природное, а всё природное противоречит человеческому.- А закатное море? Противоречит человеческому?- Ну, об этом ты, брат, вернее всего, не знаешь ничего. Я сюда приезжаю вспоминать товарищей своих, которые сейчас в море и на вахте. И тех, кто ушёл туда и не вернулся.- Моряк.- Был моряком. Советским моряком.Соломон ударил меня по плечу:- Да ты хороший парень! Повезло нам с Рахилью моей сегодня. Такая, знаешь, пошла жизнь, что и слова не с кем сказать.- Эпоха сукиных детей.- Плохо, что под старость.И так мы сидели, время от времени выпивая по маленькой рюмке коньяку и говорили. И нам обоим стало так хорошо, будто в дальней дороге повстречался родной брат. Рахиль молча слушала наш негромкий разговор, переводя взгляд от деда к его новому другу – она, как я понял, русского языка не знала совсем.- Ну, вот я и достукался, – неожиданно сказал Соломон. – А приехал я сюда в 79 году. Я с её бабкой познакомился в Югославии – был там на гастролях. – Он протянул руку и коснулся ладонью щеки девочки. – В Белграде, в гостинице подходит ко мне такая красавица, что глазам больно – только темнокожая, она родилась в Пуэрто-Рико. С букетом цветов. И заговаривает на идише. Я не понимаю. Еврей, и не знаешь идиша? – это уж по-русски она мне сказала. Звали её Сара, и она приехала из Израиля. И, знаешь? – он печально улыбался, глядя на смуглую внучку. – Спятил я совсем. Было от чего с ума сойти. Она познакомила меня с человеком из Джойнта. Об этом почти ничего я не знаю, но думаю, что была она агентом Моссада. Ещё по одной?Мы выпили. Я молчал.- Ты извини. Ни к чему эта моя история.Я взял его за руку и сказал:- Да брось! Как это ни к чему? Это ж мы зачем-то встретились с тобой – говорят, ничто не случайно.- Да, так говорят. Тогда дослушай. Это недолго. И так вот — месяца не прошло, как я оказался в Израиле. Невозвращенец. Мы прожили с Сарой полтора года. Хорошо было. Родился у нас сынишка. Но замуж она не могла выйти. Так и сказала мне, что по службе ей не разрешат. Виделись редко. Были командировки у неё. За ребёнком ухаживала одна старая марокканка – давно уж она умерла. А я работал на стройке как подсобный – эквилибрист под куполом, что я умею? Однажды вызывают в миштару (полицию). А там кто-то в штатском мне говорит, что Сара не вернётся, и он передал мне рубиновое сердечко на золотой цепочке – ещё в Белграде я ей подарил.- Убили?- Догадаться нетрудно. Только парень этот не мог сказать мне, даже где её убили. Но он сказал, что она служила Стране. Он выписал мне чек на пятьдесят тысяч долларов. Не хотел я брать. Но он сказал: “Послушай, друг, я служил с ней вместе. Она рассказывала о тебе. Любила тебя. Возьми – ведь это от неё”. Деньги я взял. И стал пить. Сильно пил около полугода. Да, брат, я пил, – он усмехнулся. – Конечно, зовут меня Шломо, но я ведь русский. И…, а тут ещё бабы, чёрт бы их побрал. Не надолго хватило этих денег. Сына мы назвали Эфраим, как отца её звали, который умер давно в Пуэрто-Рико – она так хотела сына назвать. Но я не уследил за ним. Наркотики. Он в тюрьме сидел. Сейчас не знаю, где он. И я не ищу его. А мать внучки моей вышла замуж, и я не напоминаю ей о дочке. Зачем? Пока выплываю. Что дальше будет? Не училась она толком в школе – не будет багрута (аттестата). И что она делать станет?
Вероятно, было заметно, что я был неприятно поражён.
— Ну, что ты? — спросил он.
— Конечно, дело не моё, Соломон, но…, — я не знал, сказать или не сказать.
— Что?
— Давай ещё по одной.
— Нет, мне уж хватит. Так что?
— Как-то мне непонятно с сыном твоим. Как это ты не знаешь, где он?
— Хорошо, — сказал Соломон. — Налей ещё по рюмке.
Мы выпили ещё по рюмке и молчали. Несколько раз он набирал воздуха в грудь, собираясь — очень резко — что-то мне ответить. Потом тихо сказал:
— Да ведь он утонул. С ребёнком на руках, как я мог его спасать?Я смотрел в море. Закат погас. Море темнело, и небо темнело – наливаясь тёмной синевой. Далеко в бездне этой синевы и наплывающей темноты одиноко мерцали огоньки – зелёный мне виделся справа, а красный — слева. Значит, какое-то небольшое судно уходило в море из Ашдода.- Господи, помоги уходящим в открытое море! – невесть откуда пришло мне на память.- Ты в Бога веришь?- Нет. Так – вспомнилось.Соломон предостерегающе поднял ладонь, с улыбкой указывая на Рахиль. Девочка уснула, положив голову на стол.

2014-03-07 (ЖЖ)

Дождливый день

Дождливый день
В кафе совсем пусто, только несколько человек, укрываясь от дождя, уныло смотрят телевизор.

— Один кофе-афух (кофе, заваренное в кипящем молоке).

— Что-нибудь ещё? Большую чашку? Маленькую?

— Больше ничего. Только кофе. Большую чашку.

— Садись там, у окна, я принесу тебе. И пепельницу принесу.

— И можно будет покурить?

— Ничего не случится в такую погоду. Никого нет, а ты мой постоянный клиент. Если б не ты, давно б я разорился.

Они оба рассмеялись, потому что Борис никогда не заказывал ничего, кроме кофе и сладкой булочки иногда.

— Зачем так много куришь? Зачем так много сахару в кофе? Ведь это вредно.

— Я курю — знаешь сколько лет? Сейчас мне шестьдесят пять лет, ровно шестьдесят пять исполнилось. А курить я стал, когда мне было двенадцать лет. Ты умеешь считать?

— Считать – это мой хлеб. Пятьдесят три года ты куришь.

Он говорил, быстрыми, сильными, тонкими и очень смуглыми руками убирая со стола. Принёс кофе. Подвинул клиенту пепельницу.

— Ничего себе! Пятьдесят три года. За двадцать один год до моего рождения. Мои родители ещё не познакомились, а ты уже курил. В России всем детям разрешают курить?

— Не все дети спрашивают разрешения у родителей. Я никогда родителей не слушался.

— Вот, и я такой же был.

Хозяин кафе присел за столик и тоже закурил. Невысокий, худощавый человек лет тридцати пяти — подвижный, темнокожий, вероятно, йеменский или эфиопский еврей. Чёрные курчавые волосы серебрятся ранней проседью. На лбу – глубокая впадина, какая-то давняя, но нешуточная травма.

— Это что у тебя на лбу?

— Камень. Осколок камня. Шахид взорвался, хотел я его взять живым. Тогда была интифада. Здесь неподалёку взорвался. Прямо здесь, на улице Яффо, чуть подальше в сторону шука (рынка). Они не знают Бога. Я сам виноват. Молодой был ещё. Нужно было сразу стрелять — так мне, дураку, пришло в голову его взять живым. Хорошо, хоть никого не убило. Ещё одна девушка пострадала, была контузия у неё, и с тех пор она плохо слышит, семеро прохожих отделались ранениями, а не убило никого. Как этот сумасшедший увидел, что я не стреляю, а бегу к нему – он сразу дёрнул за кольцо.

— Я приехал в 2000-м, в октябре – в самый разгар, каждый день они тогда взрывали. Один мой земляк из Новосибирска погиб в автобусе. Я с ним учился в ульпане. Жена была русская – она сразу с детьми уехала домой к родителям.

— Это что – Новосибирск? Хочешь водки? Все ваши любят «Русский стандарт». У меня есть. Без денег – угощаю.

— Новосибирск — большой город. Ты слышал про Сибирь?

— Все слышали про вашу Сибирь. Там холодно, и водятся медведи.

— Не везде. Есть очень большие города. Я родился в Новосибирске – мой отец был учёный. Профессор. Знаменитый человек.

И так они мирно сидели и разговаривали. О том — о сём.

— Нет, уж если водка – тогда и ты выпей.

— Выпью рюмку арака. Эту вашу водку я совсем не понимаю.

— Ле хаим! – сказали они дуэтом.

— Знаешь, что самое смешное? Я на этой девушке женился. Ты её здесь видел. Я принесу пиццу. У меня пицца – нигде в Иерусалиме такой нет.

— А! Конечно, я жену твою видел. Красивая жена у тебя.

— И я видел твою жену. Хотя и старая, а всё равно красавица! Когда ты с ней – все смотрят на неё. Она, будто нарисованная, не верится, что живая.

— Живая. Можешь не сомневаться. И такой характер, что лучше б и не пробовать.

— Не обижайся на меня, но белокожие женщины мне не нравятся. Я, конечно, не говорю о твоей жене, ты плохого не подумай. А все другие белокожие женщины совсем не нравятся.

— Вот как? А белым женщинам – некоторым – очень нравятся чернокожие парни.

— В том-то и дело. Слушай…. У тебя много времени?

— Я не работаю больше. Инвалидность получил. Уж который месяц оформляю документы, а конца не видно.

— Проклятая Социальная служба.

Дождь всё сыпал и сыпал. В кафе заглянул полицейский, и заказал чашку кафе экспрессо – очень крепкий.

— Не курите здесь. Ами, ты соскучился по штрафам?

— Оставь нас в покое, Тувья, ты мальчишка. Лучше выпей с нами.

— Не могу, я за рулём. Осторожней курите здесь, я говорю. Оштрафуют тебя, Ами. У тебя есть лишних пятьсот шекелей? Лучше мне их подари, — сказал парень.

Он допил кофе и ушёл. А дождь всё сыпал.

— Человек ты старый, много знаешь, — сказал Ами. – Так если время у тебя есть, хочу тебе что-то рассказать, только это секрет. Никому не рассказывай. Давай-ка, ещё по одной. Хочешь? Сейчас я принесу. И кофе для нас обоих. И тебе что-то расскажу, а ты мне посоветуй.

Они ещё выпили. И закурили. И кофе.

— Я не поладил с Налоговой инспекцией и влез в огромный долг. Жену мою зовут Браха. Не смотри, что она чернокожая – она из чистого золота, клянусь! Плохо слышит – так я ей купил такой слуховой аппарат, что его совсем незаметно.

— Я видел твою жену. Точно. Чистое золото.

Ами крепко потёр лицо руками.

— А тут ко мне приходит какой-то сын шлюхи и говорит: «Что ты мучаешься с деньгами? Ты за месяц все долги погасишь, если позвонишь одной старой дуре из Герцлии. Она богата очень. И хочет чернокожего».

— Это его из Налоговой инспекции навели на тебя, — сказал Борис.

— Точно. Я сначала его прогнал. А он ещё раз пришёл. А с деньгами так вышло, что мне счёт в банке закрыли. Что делать было?

— Ну, понятно. А как жена-то узнала про это?

— Эти проклятые мне говорят: «Работай у нас – станешь богачом. А если откажешься – тогда жалуйся на Бога». Я отказался, жене позвонили и всё рассказали. Что теперь делать? Очень сердится она. И….

— Что?

— Не подпускает меня к себе больше. Я боюсь, как бы детям не рассказала. У нас трое. Старшему уже семь лет.

— Вот, проклятая жизнь!

— Посоветуй что-нибудь, Борис.

В кафе заскочил, встряхиваясь от дождя, будто искупавшийся пёс, молодой парень с дурацким пирсингом в губе.

— О! На ловца и зверь бежит, — сказал он по-русски. — Папаша, тут одна девушка хочет с тобой познакомиться поближе. Триста шекелей – все дела.

— Чего он хочет от тебя? — спросил Ами.

— Паренёк, — сказал Борис тоже по-русски. – Смотри. Сейчас вызывай миштару. У тебя есть пелефон? Вызывай. Через пять минут они приедут, но уже через три минуты ты калека на всю жизнь. Тебе так нравится?

— Ты сумасшедший?

— Угадал.

Парень поднял обе руки ладонями вперёд.

— Всё. Я молчу. Кофе принеси, — сказал он, обращаясь к Ами.

— Нет, Ами. Он обойдётся без кофе. Это он пошутил на счёт кофе. Парень, живее убирайся, моё терпение кончилось.

— Вот, старый дурак! — сказал парень и исчез.

— Что ты сказал ему? — улыбаясь, спросил Ами. – Чего он испугался?

— Он здесь девками торгует. Я ему сказал, что он станет калекой на всю жизнь. Не люблю таких людей.

— Знаю я, что он делает здесь. Не люблю и я таких. Но опасно с ними. Он за такую угрозу мог бы тебя надолго в тюрьму упрятать – здесь ведь не Новосибирск, а Израиль.

— Нет. Он трус.

— А ты и по правде мог его сделать калекой? Где ж ты так научился?

— Гидрография ВМФ СССР.

— ?

— Э-э-э…. Хель а ям Совьет Юнион. Понимаешь?

Они курили и молчали. Долго молчали. Вот и дождь утих.

— Ами, послушай меня. Ты сделал нехорошо. Но жена тебя простит. Она забудет. Не бойся.

— Правда?

— Да. Ты только не объясняй ей ничего, а просто молчи. Однажды она забудет, и всё пойдёт по-прежнему.

Борис шёл по улице Яффо – центральной улице еврейской столицы. Сколько же чудесных лиц! Таких живых, ярких, страстных, горячих, очень еврейских и очень человеческих лиц. И много лиц – тёмных, будто наглухо запертая железная дверь, где есть тайный код и сигнализация — быть может, прямо на Тот Свет.

О, Эрец Исраэль!

Возвращение

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Утром, в йом шеши (пятница) Беглый вышел из автобуса у Тахана Мерказит (Центральная Автобусная Станция) и, немного пройдя вверх по Яффо, нашёл человека, которого по-русски зовут Из-Освенцима, потому что он очень тощий. Из-Освенцима всегда по утрам, часов до одиннадцати собирает на бутылку дешёвой водки, а потом исчезает. Когда-то он был юристом и даже входил в следственную бригаду по делу Соколова, директора Елисеевского Гастронома, которого расстреляли в Москве, в начале восьмидесятых. Впрочем, этому никто не верит — то есть тому, что Из-Освенцима это дело в действительности вёл. В Израиле он спился. Ничего удивительного.

— Из-Освенцима, здорово! Как дела?

— Дай десять шекелей.

— Дам пятнадцать, только купи себе чего-нибудь закусить.

— Соришь деньгами? Неужели клад нашёл?

— Работу заново ищу — работа это клад — так нет смысла теперь и гроши экономить. Ты слышал о Франклине?

— Я кандидат юридических наук. Не волнуйся, знаю. Только это не про меня.

— В Гиват Шауль (на кладбище) ты кандидат. Ладно.

— А что случилось? Ты ж инвалидность получил.

— Там сукины дети сидят — в Битуах Леуми (Соц. Служба).

Из-Освенцима посчитал монеты в трясущейся ладони:

— Э! Да так у меня на два пузыря хватает, а на шуке где-то смою с прилавка закусить. Ещё я стану закуску покупать. С ума ещё не сошёл. Выпьешь со мной?

— Не стану с тобой пить. Слушай. Я потерял номер телефона Нахума. Знаешь Нахума, бухарца?

— Конечно. А зачем мне номер его телефона? Я никому никогда не звоню.

— Когда ты увидишь его?

— Сегодня пятница. Он приедет на шук покупать инструмент.

— Скажи ему — пусть мне позвонит. Вот номер мой — не потеряй.

— Спасибо, Беглый. Ты хороший парень.

— Ладно. Возьмись за ум. Что толку подыхать раньше времени?

— Кому ты это говоришь? У тебя есть предложения, кроме премудростей Франклина?

— Сказал я тебе. Возьмись за ум — а то подохнешь раньше времени.

— Все подохнем.

Из-Освенцима поднял глаза и глянул Беглому в лицо. В глазах у него клубился непроглядный мутный туман, и в там — в недоступной живому человеку проклятой бездне вечно звучали слова «Никогда» и «Навсегда». Не все, но большинство беглых ничего на свете не боятся, кроме этих ужасных слов. И Беглый передёрнул плечами, ему стало зябко.

В моцей шабат (исход субботы) Нахум позвонил.

— Здорово! Видел я этого чернушника. Не зря его зовут Из-Освенцима. Ну, что? Умыли тебя?

-Здорово, Нахум! Работа есть, братуха?

— Ты меня знаешь. У меня всё есть. Приходи. Давно тебя не видел. Соскучился по тебе Беглый. И я хоть пойму, чего ты хочешь.

В йом ришон (воскресенье) Беглый приехал на перекрёсток Бар Илан. Проезжал он этот перекрёсток и улицу постоянно, но уже давно не сходил там — работал в другом месте. Царство чёрных шляп и сюртуков, будто в XIX веке оказался. Здесь многие узнавали его, и ему были рады.

— Как дела? Как здоровье? — улыбки.

Глупую ярость против религиозных Беглый никогда не разделял, никогда, даже в мыслях, не называл их «чёрными мухами», и здесь у него было полно друзей. Здесь его любили. И, как ни странно, понимали. Он не верит в Бога. Так что ж с того?

Во дворе иешивы незнакомая молодая марокканка развешивала сушиться половые тряпки. Тонкая, статная, красивая лицом — тёмный пушок над приподнятой верхней алой губой, изящно изогнутые тонкие чёрные брови. Ну, это у Нахума такое пристрастие — любит марокканок. Кого-то она Беглому напомнила.

— Шалом. Где Нахум?

— Ты Беглый? Он ждёт тебя. На кухню иди, — сердито блеснув белоснежными зубами, со строгим взглядом карих глаз и взмахом мохнатых ресниц проговорила она.

Где-то он уже видел её. Беглый сбежал по грязной лестнице вниз и прошёл на кухню.

Рабочие убирали с обеденных столов и с грохотом возили к мойке телеги с грязной посудой.

— О-о-о! Какие люди у нас на блюде!

Они обнялись.

— Дорогой мой! Всегда тебе рад.

Два гранёных стограммовых стаканчика — большая редкость здесь, и для Нахума — память о незабвенном Намангане. Бутылка «Абсолюта». И блюдо плова.

— Извини — плов, конечно, не совсем настоящий. Но местным нравится. Давай, брат! — он разлил водку.

— Давай!

Они выпили. Закурили.

— Не боишься водку пить, курить? Болтают, что ты инвалидом стал.

— А! Всегда ведь чем-нибудь рискуешь. Видел я эту бабу твою — ну, ты молодцом. А Тигры своей не боишься?

Внезапно с тяжко изменившимся лицом Нахум схватил сильными руками Беглого за плечи:

— Беглый, родной! Она умерла. Уж полтора года как…. Всё говорили: почки, почки. И…. Умерла. Добрая, верная была жена мне. Сорок лет промучились. В Намангане отбивал я с братом племянницу от узбеков, отстрелялись от гадов этих, и она всё с нами рядом была. И умирать буду, вспомню: «Нахум, спокойней!», — так мне говорила. Смелая была. Брата застрелили там — я рассказывал тебе. Жизнь-то проклятая. Как состарилась она, стал я здесь таскаться по девкам — кто не грешен!

Беглый разлил водку. И молча выпили:

— Светлая память!

Какое-то время они молчали. Потом Нахум улыбнулся:

— А эта, что во дворе — Мирьям. Ну…. Жена — не жена, а почитай, что жена.

И Беглый улыбнулся, вспомнив тургеневскую Машу, возлюбленную помещика Чертопханова: «Улыбаясь, она слегка морщила нос и приподнимала верхнюю губу, что придавало ее лицу не то кошачье, не то львиное выражение». Точно она самая.

— Так ты работу ищешь? Пойдёшь на восемь часов? Я тогда кого-то отсюда выгоню.

— Постой. Я пять месяцев ничего не делаю. Нужно немного привыкнуть заново.

— Добро. Подожди с неделю. Я тебе освобожу, примерно, на две пятьсот два места. Только посуда. Здесь неподалёку — две кухни.  Моешь ты быстро, так выйдет не больше трёх часов.

— Чтоб я только, упаси Бог, кого не подсидел, Нахум. Я так не люблю.

— Брось. Мне работник нужен. От ихнего нытья — скулы мне воротит. А за это, когда на Пурим домашних уборок будет много, со мной напару станешь каторжанить? Денег грозятся платить — море.

— Не сомневайся.

— Ещё по одной.

— Да я к жене сейчас еду.

— Ладно. Как она?

— Каха-каха (кое-как).

— Я рад, что ты вернулся, и в себе. Мы не ж тонем, не горим, а?

А запрягай-ка, дядька лошадь —
Рыжую, косматую!
А я поеду на деревню —
Кацапочку посватаю!

А мы коней не воровали —
По недогляду их свели.
А мы девчат не обижали —
Они к нам сами бегали!

Когда Беглый вышел на улицу, дул сильный холодный ветер, и над Вечным Городом неслись рваные клочья серых туч. Глаза что-то слезились. И гасла зажигалка. Вот, как без спичек на ветру прикурить?

Кто-то, проходя мимо, сказал:

— Мир тебе, Беглый! Всё в порядке? Что плачешь?

— Мир! Как твои дела? Что ты? Беглые не плачут никогда. Это ветер просто. Холодный ветер. Ветер!