А война была всегда

То, что вы сейчас прочтёте, это небольшой роман или большая повесть. Я бесконечно благодарен человеку, своими руками сделавшему мне компьютер и научившему работать на нём. Обстоятельства сложились так: Не было бы у меня этого удивительного аппарата, и книги б не было. Человека же этого я чем-то обидел. Очень жалею об этом.

Предисловие

Вам предстоит обнаружить, насколько противоречиво всё, что приходит в голову автору, на книгу которого вы каким-то образом наткнулись. Так уж голова моя устроена – я не знаю кем — но не мне же за это ответственность нести, ведь никакого касательства к этому акту творения я не имею, не так ли? То и дело высказанная мысль совершенно опровергает предыдущую. Почему я допускаю подобную непоследовательность? Просто потому, что всё последовательное — чаще всего и даже, как правило, и я в этом глубоко убеждён — неверно, подобно таблице умножения. Если вас это удивляет — не беда. Если же вас это неприятно потревожит и смутит, ничто не мешает вам не читать того, что написано ниже.

Издавна принято считать, что в недоступной нашему пониманию бесконечной дали минувшего, непостижимый и никому неведомый Бог вдохнул в мёртвый комок праха живую душу. Некоторые же полагают, что мёртвая материя ожила вследствие маловероятного стечения бесчисленного множества случайностей в соответствии с природными законами, установившимися невесть когда и отчего. Законы эти по сей день никак никем, хотя бы мало-мальски достоверно, не изучены, не смотря на многие отчаянные попытки в этом направлении в течение монотонной вереницы столетий, похожих друг на друга, словно близнецы. Несомненно, причина неудачи — в том, что законы эти представляют собою некое хаотическое нагромождение, совершенно не поддающееся правильной систематизации. Вернее всего, нам не суждено и в далёком будущем получить об этих установлениях мирового бытия сколько-нибудь связного представления.
Но как бы то и было, а мёртвое стало живым, и в этот миг, всё в мире обрело великий смысл. Движение, и развитие всего получило некую нам неведомую цель, определённую, опять же неизвестно, кем, каким образом, и для чего. В жизни каждого человека и в жизни всего человечества с этого момента присутствуют некие мучительные вопросы. Эти вопросы одновременно очень просты и невероятно сложны. Например: Почему хлеба всегда не хватает на всех? (для простых людей), или: Почему социальные отношения всегда несправедливы? (для людей просвещённых), или: Для чего бесценные и бессмертные духовные ценности заключены Создателем в уродливую и тленную оболочку плоти? (для людей религиозных).
Глупцом или бессовестным шарлатаном был бы я, попытавшись здесь загадывать неповинному читателю эти вечные, неразрешимые и потому бессмысленные загадки, а тем более предлагать свои собственные ответы на них. Никто ничего не знает — таково моё твёрдое убеждение, выстраданное и сложившееся долгими часами одиноких напряжённых размышлений над медленно и неуклонно пустеющей бутылкой русской водки. По неизвестной мне причине у меня на родине такое препровождение времени традиционно считается чрезвычайно плодотворным.
Когда-то, тысячу лет тому назад, люди, если их с нами сравнить, были молоды. Молодые люди — сильны телом, а разумом, если не бессильны, то нетвёрды. Они простодушны и лживы одновременно, такого человека иногда можно напугать сущим пустяком, и тут же он бесстрашно пойдёт на смерть во имя корыстной выдумки, предложенной ему встречным бродягой с ловко подвешенным языком. Молодой человек безоглядно добр, любое злое дело простит, а вдруг жестокость, будто кровавый туман, застит ему глаза — он превращается в беспощадное и бессмысленное чудовище. Я предполагаю, что тысячу лет тому назад люди (хотя и не все, конечно) именно такими и были.
В новые времена мы разительно изменились — уж я было снова в скобках написал: «(не все, конечно)», а после передумал — все мы, кроме сумасшедших и невежд, а их можно в счёт не брать, безусловно, стали опытны, научились взвешивать каждый свой шаг. Потому и говорят часто, что человек от века к веку не лучше становится, а хуже. У нас есть множество специально придуманных философских построений, таких, что если с 1939 по 1945 годы по христианскому летоисчислению было на Земле убито около ста миллионов человек — то есть, в течение семи лет ежегодно губили в среднем более десяти миллионов душ, а затем, и по сегодняшний день, уничтожение людей продолжается, хотя не столь интенсивно, но зато более планомерно — каждый из этих невинных (или виновных, не всё ли равно?) погиб в соответствии с одной из тщательно разработанных теорий, которая обосновала насущную необходимость этой гибели. А поскольку молодость наша миновала, нет у нас веры в справедливость всех тех хитроумных книжных измышлений, которыми мы оправдываем свои преступления пред вечным небом, а оно, как и в незапамятные времена, глядит на безумства эти с непостижимой высоты и молчит.

В эпоху, о которой речь идёт в повести «А война была всегда», человек, садясь на коня и, со звонким лязгом стали проверив, легко ли его смазанный салом клинок покидает тесные ножны, не задумывался ни о чём таком, чтобы в конце сражения, коли повезёт живым остаться, ему пришлось бы мучительно взвешивать правду и кривду. Он просто победе — радовался, о поражении — горевал, притомившись в бою, пил воду или вино, ел хлеб, или мясо, ложился спать и засыпал со спокойной душой. Он верил, будто ничто на свете не случайно, всё есть плод таинственного замысла божества — о чём тогда размышлять, сомневаясь и предполагая? Душа человека была спокойна тысячу лет тому назад. Но были и такие люди, что в глубине души несли уже тёмные ростки злого сомнения во всём. И — вот беда рода человеческого — люди эти всегда были сильны и премудры. Они решали, что будет в мире, а чему не бывать.
Некогда Плутарх, начиная жизнеописание мифического героя и афинского царя Тесея, которого он представил нам  как реального государственного, политического и военного деятеля, в связи с этим  написал в кратком предисловии нечто на первый взгляд неясное: «Я желал бы, чтобы мое произведение, очищенное разумом от сказочного вымысла, приняло характер Истории; но там, где вымысел упорно борется со здравым смыслом, не хочет слиться с истиной, я рассчитываю на снисходительность читателей». Признаюсь, я недостаточно образован для того, чтобы комментировать Плутарха. Но я слишком люблю его для того, чтобы оказаться педантом более чем он, когда речь идет об исторической достоверности.
Что же касается моей повести о вечной войне, то ее содержание абсолютно не вытекает из каких-либо научно-исследовательских материалов и вообще не имеет отношения к науке. Дело в том, что я не верю, будто живую действительность можно реально и зримо воспроизвести, опираясь на документальные материалы, которые всегда сомнительны. Однако, можно попытаться очень приблизительно воспроизвести нравственную атмосферу общества, характеры отдельных персонажей, настроения миллионных толп беспомощных простолюдинов и аргументацию немногих разумных, честных и бескорыстных или наоборот расчётливых и бессовестных могущественных деятелей. Об этом писал П. Мериме как один из основоположников «натуральной школы» в художественной литературе.
Все, мною написанное в повести «А война была всегда» — вымысел. Некоторые герои повести носят имена исторических личностей — не обращайте внимания, я их придумал. Человеку, который взаправду  занимается изучением Хазарского Каганата, или историей тюрков, или историей еврейского рассеяния, я в особенности  рекомендую это учитывать. Так, например: Мне показалось, быть может, по невежеству, что каган Йосеф правил задолго до разгрома Хазарии Святославом — показалось, именно так. Мне показалось, что никто понятия не имеет о том, как звали последнего кагана Хазарии, тем более, кто были его сановники и военачальники. Я вовсе не уверен, что Хасдай ибн-Шапрут был великим визирем кордовского халифа. Известно, что это был некий купец из города Кордовы, некоторые же полагают, что он жил в Багдаде. Вернее всего он был евреем, так как каган Йосеф писал ему на иврите. Возможно, Хасдай ибн-Шапрут был близок ко двору одного из сарацинских властителей древности.
И далее — всё остальное точно таким же образом: Мой князь Святослав никакого отношения не имеет к подлинному Святославу Игоревичу. Я не знаю ровным счетом ничего о взаимоотношениях Великого Новгорода и Ганзейского союза (т.е. к моим наукообразным сноскам, также, не следует относиться всерьёз). Никакого Вольда, короля угорского, никогда не было, как и его непокорного вассала, графа Имре Шариша. Даже игра в кости, где для выигрыша должна выпасть счастливая девятка, мною выдумана, и я не знаю, как в такие кости играть. Вот так, и вы уж меня не обессудьте.
Я не могу, однако, удержаться и не заметить, что моим россказням можно верить в той же степени, в какой верят такому, скажем, документу, как Повесть Временных Лет, поскольку никому (если я ничего не путаю) доподлинно неизвестно, где, кем, когда и с какой целью эта Повесть была написана.
Итак, не о тюрках, евреях, славянах, греках, или иных народах и племенах и о кровавой их распре я пишу — наоборот, речь идёт о том, что вовсе не язык, цвет кожи и разрез глаз, не религия или иная идеология, не обычаи, а тем более не шкурные интересы объединяют людей в долговременные и духовно плодотворные сообщества (нации), а нечто такое, что всему этому должно предшествовать. Необходим, то есть, сложившийся в течение многих столетий единый взгляд на мир, вернее на то, что в этом мире доступно человеческому взгляду. Люди же, вопреки умозаключениям многочисленных мудрецов, видимо всё же разделяются совсем просто: будто в детской сказке — на хороших и плохих, да есть еще такие, что хотят быть хорошими, но плохо поступают, потому что ошибаются или не имеют достаточно сил для свершения обыкновенных добрых дел. А вот почему следует быть хорошим человеком, а не плохим, что в действительности хорошо, а что плохо, что добро, а что зло — об этом почему-то человеку доподлинно знать не дано. Остаются нам одни догадки. Потому-то на свете и стоит жить, а без толку умирать или чужую жизнь прерывать до времени —  бессмысленно….
Я в духе времени  назвал бы свое сочинение фэнтези, если б не настойчивое стремление спроецировать некую условную военно-политическую ситуацию далекого прошлого — в этом случае историческая достоверность мне не понадобится —  на современную, сложившуюся на планете, в частности в России, в Европе и на Ближнем Востоке, в течение второй половины истекшего столетия. Мне кажется, что еврейский вопрос находится в центре этого драматического для всего человечества исторического узла.
Т. Герцль в самом начале своей самоотверженной, бурной деятельности воскликнул однажды, беседуя с бароном де-Гиршем: «Я нашёл разрешение еврейского вопроса!» Однако, там, где он предполагал создать еврейское государство, сегодня — по моим впечатлениям трёх лет, проведённых в Израиле — миллионы выходцев из различных регионов планеты мучительно пытаются объединиться, опираясь на древнюю религию, обычаи и реконструированный язык далёких общих предков, не имея общего взгляда на мир, утраченного за два тысячелетия рассеяния. Между тем, в случае крушения Государства Израиль многие сотни тысяч, а возможно более миллиона израильских евреев (статистика тут неуместна), уже утративших воспоминания о стране исхода, для которых Израиль не историческая родина, а просто родная страна, окажутся брошенными на произвол судьбы перед лицом свирепого и неумолимого врага. Решение еврейского вопроса оказалось таким образом снова чревато реками крови.
А может ли это быть, чтобы кровь человеческая не проливалась на землю? Придуманный мною разбойничий воевода Глеб по прозвищу Мишка, как славяне зовут иногда медведя, бесстрашный и беспощадный воин, искусный стрелок из лука, которого я сделал своим тёзкой, потому что, пока придумывал — полюбил его, уверял меня не раз в долгих беседах за чашей хмельного мёда, будто такого не может и не должно быть, чтоб кровь не лилась. В этом он был солидарен со старым князем Болконским из великого романа Л.Толстого, который в споре с Пьером Безуховым произносит: «Кровь из жил выпусти, воды налей. Тогда войны не будет. Бабьи бредни…»  Могу ли я спорить с этими людьми? Ведь всякий раз, когда Мишка спрашивал меня: «Чем, как не копьём, мечом или стрелой отразить наступающее на человека грозное зло?» — я всегда уныло умолкал, не находя ответа. Знаю, что многие осудят меня за столь малоубедительный аргумент, но по праву автора я убил своего героя и оппонента той самой стрелой, в честь которой сложил он в молодые годы песню, вынесенную мною в эпиграф к этой повести.

Одни — бесстрашны, добры и величественны в своём стремлении к чести и славе, которых ищут в полях сражений, или в мучительном разгадывании истинного смысла непостижимых явлений таинственной действительности, или в попытках создать нечто совершенное или сверхъестественное, посвятив себя служению музам. Другие — ничтожны, злобны и безобразны в своём стремлении к низкой наживе, ради которой они отдают на поругание свою бессмертную душу. Что за удивительный парадокс? Первые пролили реки невинной крови, оставили после себя дымящиеся руины, целые поля, усеянные трупами, множество книг и рукописей, ставших источниками злодейских, истребительных идей, а вторые построили тот мир, в котором мы с вами живём. И, признайтесь, положа руку на сердце: мир этот не так уж плох, если только не мечтать о невозможном. Значит ли это, что во имя подлинного бессмертия в благодарной памяти потомков нужно обязательно изваляться в грязи отвратительных преступлений?
Я пошутил, однако, и, быть может, совсем неудачно. Упаси вас Бог попытаться ответить на этот вопрос! Такие попытки часто приводят к ужасным последствиям. Мне ещё не хватало только обвинения в пропаганде самоубийства как естественного финала жизни человеческой. А ведь то, что почему-то легко прощают Сенеке, мне никто, ни за что не простит.
Итак, в этой книге вы не обнаружите никаких вопросов и, тем более, ответов, а просто я приглашаю вас вместе со мною полюбоваться, подивиться и погоревать: Посмотрите, как, по коварной и лживой видимости, всё злое — прекрасно, благородно, тщательно аргументировано, необходимо, а главное убедительно; всё же доброе — безобразно, логически не соотнесено ни с чем разумным, нелепо, вредно, преступно и, вообще, совершенно неприемлемо.

////////////////////////

Когда споёшь ты мне свою последнюю песню,
Весёлая подруга сердца моего?
Спой, а после поцелуй меня в сердце!От поцелуя того жгучего остановится оно,
А не от старости, унылой, словно осенний закат!
/Песня о стреле/

Часть первая

***

Около полутора тысяч лет тому назад в глухом, скалистом ущелье поднебесного Алтая произошла  короткая, кровавая битва. Некий царевич славного народа хунну — и уверяют даже, будто был он прямым потомком великого вождя Аттилы, разметавшего некогда Западный мир по ветру нескончаемых времён — увлёкся на охоте, преследуя стадо неутомимых горных коз, и в сопровождении малого отряда своих воинов попал в засаду. Какие-то безвестные бродяги польстились на вызолоченные доспехи знатных всадников и на сытых, кровных коней. Всё было кончено в несколько мгновений. Царевич, в руке которого сломался о крепкую дубину разбойника его светлый меч, один остался в живых. Ему отрубили руки и ноги и бросили на съедение шакалам. К умирающему, однако, вышла волчица, чье логово было неподалёку. Случилось так, что волк, супруг волчицы той, отбивший её для себя в многочисленных схватках со свирепыми соперниками, за день до того, сам погиб, сражаясь с барсом, и волчица осталась одна. Она очень тосковала. Подошла волчица к царевичу, который кровью исходил, обнюхала и облизала его, как это звери делают, и почуяла его благородство, силу и мужество. Она тогда помолилась волчьему богу о его исцелении, и бог тот её услышал. Запеклась кровь, царевич жив остался. А волчица, полюбившая его, приносила ему пищу, яму в земле вырыла когтями, чтобы в неё  воду для него собирать, согревала его своим теплом и волею вечного неба, которое одно над людьми, животными и растениями земными, родила от него десятерых мальчиков. Этих мальчиков волчица выкормила, и стали они могучими богатырями. Старший из них, по имени Элп эр Тонга, однажды превратился в белого гуся и с той поры вечно летит к восходящему солнцу, унося на крыльях своих судьбу великого народа тюркютов. Девять же братьев приняли имя Ашина, что значит «царский волк», и от их потомства пошёл ханский род, самый знатный среди этого народа вольных степных всадников.
Немногим более тысячи лет тому назад в низовьях трёх великих рек, истекающих из глубины дремучих северных дебрей и полноводными потоками впадающих в три моря, что Север от Юга отделяют своими синими просторами, основали ханы Ашина великое царство. Вся степь по рекам этим покорилась им, и дань платили народы лесные, и морские, и жители снежных гор. Даже бесчисленное войско багдадского халифа, перевалив через горы, остановилось в степи и вернулось в пределы свои, отражённое тюркютскими ханами. И могучая империя хитроумных греков трепетала пред сверкающим кривым мечом тех неукротимых владык. Народ этого царства называл себя хазарами, царя своего хазары величали каганом. Хазарские каганы рода Ашина возвели неприступные крепости, за стенами которых строили диковинные каменные дворцы и храмы, посвящённые разным богам, громадные хранилища пергаментных свитков, куда стеклась вся мудрость мира сего, а в бездонных подземельях копились несметные сокровища, добытые в боевых походах и стремительных набегах непобедимой хазарской конницы.
В больших городах того края жили многие пришлые люди из дальних стран и городов — те, что бежали от неправого суда, а бывало и от справедливого, но немилосердного приговора за преступление, потому что хазарские каганы никого к чужому суду не выдавали. Уходили в Хазарию те, что у себя на родине разорились, и просто от рабства спасались, или от бедности, или в поисках приключений и богатства, которое достаётся копьём, мечом и хитроумной торговлей, потому что Каганат много воевал, а караваны хазарских богачей ходили с товарами далеко через моря, дебри, степи и пустыни, достигая берегов Великого Океана на Западе и на Востоке Земли. Среди пришлых были такие, которых издавна зовут повсюду иври. Они были храбрые воины, мореплаватели, успешные купцы, книгочеи, знали многие искусства и ремёсла и верили в единого Бога, имени которого сами никогда и по сию пору не произносят, так что некоторые полагают даже, будто оно им в действительности неизвестно. Они учили, однако, удивительному Закону, в первоисточниках своих — простому, чистому, словно ледяная, прозрачная вода горного ручья, и справедливому. Суть этого неслыханного учения заключалась в том, что преодолеть зло можно только воспротивившись ему в сердце своём. Они говорили: «Не делай никому того, чего ты не хочешь, чтоб он тебе сделал». А иногда даже проще говорили: «Не делай ничего такого, о чём сам знаешь, что делать того не следует — тогда будешь спокоен и счастлив». И многие знатные хазары стали склоняться к Закону тому и хотели дать его своему народу, потому что иные законы иных народов стали им казаться пустыми бреднями в сравнении с тем, что иври говорили и чему учили.
Был в роде Ашина хан Булан, человек большого ума и многих знаний. У хазарского кагана стал он великим беком — начальником всего войска и главою царского совета — и на деле правил Каганатом по своему разумению и воле. Он призвал из греческой Тавриды учёных мудрецов народа иври. Великий бек подолгу беседовал с этими людьми и читал книги, которые они привезли по его повелению в каганскую столицу, город Итиль. Затем, по зрелом размышление, он прошёл гиюр, то есть, стал иудеем, как иври себя звали в память об одном из своих древних вождей именем Иуда сына Иакова. Тогда многие хазары, и знатные, и низкого происхождения, последовали примеру великого бека, а другие продолжали держаться своего, прежнего. Беда была, однако, ещё и в том, что, размышляя о Законе, иудейские мудрецы по слабости человеческой из простого сложное сотворили. А книжники иных племён и народов, живших в пределах Хазарии, вовсе на свой лад толковали этот Закон.
В Хазарии жили, ещё и такие люди, которых соотечественники прозвали йэлидим, что на языке иври значит — коренные жители. А сами себя они называли саксаул за то, что, как этот кустарник степной на сотни локтей в родную землю врастает, так и они чужбины не знали, и знать не хотели. Это были те, кто забыл, откуда пришли в понизовье великих рек их предки. По облику только можно было предположить, что одни происхождением тюрки, другие греки, славяне, скандинавы или иври. Но почти каждый хазарянин время от времени вспоминал, что дед его или прадед жил когда-то на другой земле, говорил на другом языке, веру другую исповедовал пред небом, а йэлидим-саксаул никогда. Их было немного, их не любили и даже боялись за крутой, беспокойный и горячий нрав. Они не умели, и учиться не хотели скот пасти, землю пахать, торговать на майдане, заниматься ремеслом или разбирать свитки пергамента в поисках ускользающей истины — им казалось (может так оно и есть?), что такие поиски занятие пустое — только в войске каганском служили они исправно, и верно. И за царство, которое они своим природным почитали, каждый из них готов был голову сложить. В этих людях был камень преткновения для всех врагов державы, потому что в тяжёлый час им некуда было уходить, всем же иным хазарянам мечталась страна исхода предков. Саксаул не верили в Хазарии никому, кроме своих. На этих людей была надежда ханов Ашина. Остальные стали подобны коню, ослу и верблюду, которых пьяный погонщик запряг в одну арбу. Простые же труженики, судьба которых от века спину гнуть — а на них ведь и мир стоит — не знали уже, чему верить, а что отвергать. От этого пошли в царстве разномыслия и неустройства.
Между тем, время катилось, прошли века, и над могучим царством хазар стали собираться грозовые тучи.

Немецкий писатель Томас Манн назвал как-то Историю «колодцем глубины несказанной». То, что вы сейчас прочли и что прочтёте далее (надеюсь, вам ещё не надоело моё пустословие) — я увидел в этом колодце, всего на миг заглянувши в него. Так если я там что неверно разглядел или недостаточно прилежно обдумал, смилуйтесь и не судите строго маленького человека.

***

Двое рослых и сильных, звероватого вида молодых воина стояли, опираясь на длинные копья, у громадных двустворчатых дверей, чеканенных причудливым орнаментом по золоту. Оба молодца — в круглых позолоченных шлемах, украшенных рыжими конскими хвостами, таких же, длинных по колено, кольчугах драгоценного тончайшего плетения под широкий пояс, изукрашенный изумрудами и рубинами, на ногах короткие красные козловые сапожки с высокими загнутыми носками и на очень высоких каблуках. У одного из них на загорелом румяном лице уже курчавилась юная, нежная, чёрная борода. Второй был тюрк, безбородый, плосколицый и скуластый.
— Ионатан, послушай… Ионатан! Спишь ты что ли?
— Смеёшься ты что ли? — откликнулся бородатый. — Как я усну, когда ноги, будто железом налились, и стоять больше сил нет. Почему смена не идёт?
— Гляди, — тюрк указал рукой вдоль широкого, облицованного розовым гранитом коридора, — солнце-то уже за надвратную башню зашло, темнеет, и скоро придут факелы зажигать.
— Не придёт никто, пока Ингвард не приведет нам смену, но эти проклятые свены всегда к вечеру напиваются своего вонючего пива. Он купил  печенеженку из того полона, что греки пригнали вчера из Тавриды на продажу во дворец. Теперь, видно, валяется с ней в шатре и свет белый позабыл. Ах, Багедей, видел бы ты ее, что за красавица! Тонкая, будто ковыль, а глянула  —  чуть сердце у меня не разорвалось. Везет же старому дураку.
— Ты ему не завидуй. Всю жизнь простым воином рубился с кем попало за ячменную лепешку. Владыка велел сделать его сотником охраны, потому что его покалечили в последний поход на  ширванских сарацин. Ему теперь и женщины не нужны, и умрёт на чужой стороне. Не видать ему больше своей морозной родины.
— К чему они забредают в наши края из такого далека? — сказал Ионатан. — Вот, как мы с тобой ходили с войском на горцев, так у меня за один всего месяц сердце изныло по родному дому, а они многие годы бродят по разным странам ватагами своими, будто волки по степи, и кому только не служат мечом, с кем только не воюют. Я тут с одним разговорился: он не знает, живы ли его родители, жена и дети…
— Мой отец ходил биться с викингами, когда я еще на свет не родился. Бились они на берегу моря, там было очень холодно, плевок на лету замерзал. И наши многих потеряли. Великий каган Илиягу сам водил туда войско. Отец оттуда и мать мою привез.
— О, каган Илиягу! Да будет благословенна память о нем. Был бы он жив, не смели бы славяне подходить под самые стены неприступной твердыни Саркела… Так ты, значит, свен, Багедей?
— Нет, я тюркютского рода. У нас ведь считается, что, какого рода отец, такого и сын, и моё имя от предков и боевой клич — Дэр-халь! Но мать моя жмудинка. Жмудины похожи на свенов, тоже живут на воде и волосы у них жёлтые, как у славян. Но говорят они на своём языке и своих ханов имеют. Со свенами бьются, и со славянами, и с другими народами, что приходят на морской берег. Мать у меня — знатного рода. Викинги взяли её на копье, а наши хазаряне туда нагрянули, отбили много пленных и мать мою увели…
— Дэр-халь… а по-нашему это как?
— Если на языке иври: Ахшав!*  Наши мужчины все очень быстры и на добро, и на зло.
— А меня назвали в память великого воеводы и царя иудейского Ионатана, брата Иегуды Маккавея…
— Слушай, кто это бежит? А ну погляди.
—  Что болтаешь? Не велено отходить от каганских дверей.
— А бегать во дворце ещё пуще того не велено никому….
Быстрый топот сапог гулким эхом отдавался под высокими каменными сводами. Тут было от чего встревожиться, и стражники взяли свои тяжёлые копья наперевес. Из-за поворота коридора выбежал невысокий, коренастый, кривоногий старик в изодранной кольчуге. Лицо его было разбито, длинная седая борода и волосы слиплись от крови, а простой железный шлем, измятый и почти перерубленный пополам, был скинут с головы, вопреки обычаю, и висел на ремне за спиной.
— Стой, кто бы ты ни был! Еще шаг вперёд и ты умрёшь, — крикнул Багедей.
Старик не остановился, но, тяжело, с хриплым стоном переводя дыхание, пошел шагом.
— Видно, я уже умер, если ты, молокосос, не узнаёшь меня, — сказал он, остановившись, наконец.
— Тысячник** Дан-бек!
Первый военачальник Каганата тяжело опёрся рукой о несокрушимую дверь покоев властителя поднебесных степей. Голова его была рассечена вскользь ударом меча, и кровь тонкой струйкой непрерывно стекала по морщинистой щеке, по шее за стальной стоячий ворот кольчуги.
— Кто из вас не побоится войти к кагану и сказать ему, что я, наместник Саркела, прискакал в его столицу с десятком израненных богатырей и с черной вестью и свою голову ему привез, а его воля отрубить ее мне, или она ему еще нужна?
Часовые в изумлении и ужасе переглянулись.
— Мне идти, — сказал Ионатан. — Не любит наш государь, когда гои заходят в палаты его покоя. Мой боевой товарищ — не гер, а простой язычник.
— Боевой товарищ? — старик в упор глянул в лицо Ионатану черными, круглыми и страшными, будто у сокола, глазами. — Когда ж тебе с товарищем твоим довелось побывать в бою?
— Викинг Ингвард водил нас далеко, туда, где горы снежные. Скот мы отбивали у аланов. Настоящего боя не было, тысячник, но свист стрелы я слышал, и мой друг Багедей выказал мужество, когда горцы вдогон пошли. Мне же, признаюсь, очень страшно было. Я даже вспотел…
Дан-бек, улыбаясь беззубым стариковским ртом, положил руку молодому человеку на плечо:
— Мир тебе, ты говоришь, как человек разумный и смелый. Я тебя запомню. Ты и соратник твой пригодитесь мне на стенах осаждённого Итиля, если только мне сейчас хребет не переломят за то, что Саркела я не отстоял.
— Саркел взят? — закричали воины. — О, великое горе всему народу…
— Ну, хватит болтать. Иди, храбрец. Нет, постой… Чем занят сейчас каган?
— Он не велел входить без особо важных вестей и сказал, что будет думать и держать совет со Всевышним, имени которого нельзя произносить.
— Это плохо, — тихо проговорил старый воин. — Значит, он снова курит гашиш…

Великого кагана Хазарии звали Ишай бен-Илиягу. Это был красивый молодой человек, ему недавно исполнилось двадцать три года. Немного хрупкого телосложения, с продолговатым, смуглым, обрамлённым редкой чёрной бородой, всегда хмурым и надменным лицом — обликом он походил на  отца. Но покойный каган всю жизнь провёл со своими воинами,  нередко сутками не сходил с седла, бывало, вместе с нукерами спал на голой земле у походных костров, и не раз приходилось ему вести в атаку сотню отчаянных конников, будто простому кочевнику-хазару. Сын же его, смело ухвативший поводья великого Каганата в возрасте восемнадцати лет, редко выезжал в поле, разве что на охоту. За это его не любили. Иври возмущались этой дикой забавой с напрасным пролитием крови, неприличной в Израиле, тюркам же не нравилось, что во время охоты на вепря или степного волка, загнав его, он никогда не сходил с коня, обнажив свой меч или взявши копьё, а предпочитал стрелять в зверя из лука.
Молодой каган любил тонкие вина, изысканных женщин, разумные и степенные беседы с учёными людьми из разных дальних стран и много времени проводил, разбирая пергаментные свитки. Он умел говорить, читать и писать на священном языке Торы, и по-гречески, и на языке ромеев и увлекался разгадыванием древних рун викингов и кельтов. Какой-то нищий проповедник, из тех, что предрекают на городском майдане пришествие Машиаха, назвал Ишая бен-Илиягу степным эллином и человеком нетвёрдым в мыслях и поступках, и в народе болтали об этом разное. Кое-кто уже поплатился за такие разговоры — мудрое терпение не относилось к достоинствам кагана, и о жестокости он сожалел, как правило, уже после того, как она была свершена. Однако, всякому оборванцу из толпы язык не вырвешь. Хороший человек, но слабый властитель — об этом с горечью думал старый Дан бен-Захария, когда с кряхтением опускался на колени перед ним, лежавшим в просторном халате на пушистом персидском ковре со множеством парчовых пуховых подушек. Владыка курил кальян, и ароматный синий дымок гашиша причудливой струйкой уходил под расписной купол, где изображены были нагие женщины, звери, деревья и цветы. Эту роспись, в нарушение Закона веры, сделали приезжие греки, люди, не верующие ни во что на свете и боящиеся только бедности и смерти. Это было недостойно.
Каган уже знал о том, что сильнейшая крепость, древняя столица его предков взята штурмом войсками молодого славянского полководца, которого все превозносили за победы на поле боя. С матерью этого человека, княгиней Хельгой, он переписывался и гордился тем, что в некоторых случаях ему удалось высказать новые и остроумные мысли в их просвещенном споре о Законе и его странном истолковании последователями Иешуа из Нацерета, которое эта замечательная женщина почему-то с энтузиазмом разделяла. К сожалению, ее сын — совершенно дикий язычник. К чему эта бессмысленная война?
— Ты нянчил меня малым ребенком, великий воин Дан бен-Захария. Тебе, прославленный бек, не пристало стоять передо мной на коленях! — каган хлопнул в ладоши.
Немедленно появились три обнажённые эфиопки, прекрасные и соблазнительные, будто  выточенные из чёрного дерева. На них были только узкие и полупрозрачные, белоснежные набедренные повязки из тончайшего китайского шёлка.
— Мой верный нукер устал, голоден и изранен. Уложите его на подушки, принесите вина и еды и позовите моего лекаря. Очень быстро!
— Великий каган! Если я осмелюсь просить тебя о милости, которой не заслужил…
— Проси, чего хочешь.
— Пусть не зовут твоего лекаря, почтенного Николая. Я знаю, что искусство его не уступает искусству Гиппократа, и очень уважаю его за учёность….
— Так пусть он осмотрит тебя.
— Я прошу о милости. Все знают, что он христианин, а мне однажды он сказал, что в действительности даже склонен разделять богопротивные взгляды Эпикура. Не хочу накануне битвы, быть может, последней в моей долгой воинской жизни, чтобы такой человек прикасался ко мне. Рана же моя не опасна. Кровь уже запекается. Пусть мне просто принесут воды, чтобы я умылся. Наверное, вид крови неприятно волнует тебя.
— Глупости, — сердито сказал молодой человек. — Я прекрасно знаю, что в походах ты не раз ел мясо вепря. Не так ли? Что ты на это скажешь, вероотступник? — он вдруг весело рассмеялся.
Присутствия духа, по крайней мере, не теряет, — подумал старик. — Это у него от отца.
— Великий каган… — Дан не знал, как ответить. — Такое случается, конечно, на войне, особенно, когда нехватка лошадей, но…
— Так ты и конину ел, великий праведник? Всё это чепуха. Без Николая беседа наша не будет интересной. Сам ты говоришь, что человек он знающий.
— Владыка, на нашу беду, его знания скоро понадобятся многим твоим подданным…
Каган, не отвечая, упрямо и легкомысленно улыбался. Принесли всё, что было приказано. Тысячник смыл чистой водой кровь с головы и лица, утёрся тонким льняным полотенцем, лёг на ковер, опираясь на левый локоть, как принято у греков, и сделал несколько глотков драгоценного табаристанского вина из стеклянного кубка. Ему не хотелось есть, и он стал отщипывать виноградные ягоды, время от времени глухо покашливая.
— Тебя продуло ветром в дороге. Я хочу, чтобы ты прогрелся, как следует, в моих новых термах, на манер тех, что я видел во дворце греческого императора. Недавно мне их построили, и лекарь Николай, которого ты не любишь, всегда в таких случаях…
— Повинуюсь, владыка. Но ветер родной степи не может принести мне никакого вреда. Это просто старость, Ишай, мальчик….
Он, забывшись, невежливо перебил и назвал кагана так, как называл его много лет назад, когда учил стрелять из лука,  метать копье,  управлять боевым конем и ухаживать за ним. Это тронуло их обоих, и некоторое время они молчали, изредка с любовью и грустью взглядывая друг другу в лицо. Бесшумно вошел величественный, длиннобородый, в длинных шелковых, богато расшитых одеждах Хранитель покоя и помыслов властелина Шимон бен-Менахем, уроженец Святого Города, семья которого бежала в Итиль, спасаясь от преследований сынов Ишмаэля. Еще малым ребенком он молился у Западной Стены Иерусалимского Храма, сохранившейся по воле Всевышнего, и прикасался к ней руками. За это все иври его очень почитали, а невежественные язычники-тюрки — боялись. Он негромко и торжественно провозгласил:
— Каган! Твой учёный греческий лекарь и волшебник Николай ждет повеления явиться пред очи твои.
Ишай сделал нетерпеливое движение рукой. Откуда-то из прохладной глубины покоев, беззаботно шлёпая по мраморным плитам стоптанными кожаными сандалиями, вышел небрежно одетый, желтолицый, согнутый годами старик, дружески приветствуя кагана и тысячника протянутой вперед ладонью:
— Привет тебе, несравненный василевс! Привет и тебе, непобедимый предводитель храбрецов Дан! Я уже слышал, что коварная Фортуна изменила тебе на этот раз. Рад, однако, видеть тебя живым и здоровым, рад тому, что духом ты не  пал, и кровавая рана тебе нипочем. Позволь же мне осмотреть ее и наложить повязку, чтобы кровь не воспалилась.
— Благодарю тебя, уважаемый Николай. Да как бы воины наши не смутились, увидев меня на крепостных стенах с перевязанной головой. Это не рана, а простая царапина. Отряд наемников  угров, что нынче на службе у славянского князя, нагнал нас утром, когда мы уж подъезжали к столице. Неплохих коней купил для них в Пуште Святослав. Еле  удалось нам отбиться.
— Из какого металла ты кован, бесстрашный Дан? Годы не властны над тобой. Ты ведь мне ровесник, а все еще молод и телом и душой.
Снова появились красавицы-негритянки. Мелко переступая босыми ногами и любострастно покачивая нежными бёдрами, они внесли вино и угощение для сановного гостя. Старый распутник весело шлёпнул одну из них по упругой, круглой ягодице:
— Чудо, как хороша! Однако, откуда у тебя эта склонность к чернокожим женщинам, благородный юноша? Покойный отец твой никаких женщин знать не хотел, кроме дочерей Иакова. Однажды, много лет тому назад в Итиль пришел караван из далекого Багдада. Халиф прислал диковинные дары и среди них германскую девушку с золотыми волосами, невиданной красоты. Но каган, не прикоснувшись к ней, подарил мне это сокровище. За неё в то время тысячный табун аравийских лошадей давали, а я не согласился и не пожалел об этом, клянусь Меркурием! — на этот раз при упоминании зловещего языческого божества эллинов суеверный Дан, нахмурившись, прикоснулся к символическому свитку Торы в миниатюрном футляре из слоновой кости, висевшему у него поверх кольчуги на золотой цепочке, а затем приложил пальцы к губам, но грек продолжал, не обратив на это внимания. — Непорочной девой она мне досталась. Двадцать два года я прожил с ней, как с женой, и ни одна красавица не умела так возбуждать мою страсть. Все мои сыновья от неё, —  он осушил кубок вина.
— Владыка, — смущённо проговорил Дан. — Я, однако, должен  поведать тебе о делах войны. Я знаю, что всякие праздные и опасные слухи ходят об этом в Итиле, и, действительно, мы многое потеряли. Война началась с неудачи, которую следует считать немалой и в которой, отчасти, я виной. Обманул меня молодой славянский полководец. Годами он молод, а в поле походит на Искандера, завоевателя вселенной. В нём одном для нас большая опасность, а у него к тому же большое войско. Но не всё ещё потеряно. Времени немного, но оно есть.  Я, признаться, думал, что ты удостоишь меня беседы с глазу на глаз.
— Говори смело. Нет у меня лучшего советника, чем премудрый Николай. Вот ты  сейчас упомянул славного царя Македонии. А Николай ведь уроженец Истма, где некогда этот великий полководец обдумывал свой поход на Восток.
Тысячник Дан бен-Захария некоторое время молчал, вздыхая и покачивая седой головой. Наконец, стал рассказывать, не торопясь и часто повторяясь, чтобы каган, человек неопытный в военных делах, мог лучше его понять.
— Мне донесли, и я тебя сразу поставил в известность, что он набрал тысяч пять угорской конницы и, примерно, столько же послал ему печенежский хан Гуюк в уплату за посредничество в споре из-за пастбищ между людьми разных кочевий. Прежде Дикая Степь всегда к нам приходила за правым судом, а теперь Святослав у них, будто премудрый царь Шломо. Ему  верят и его боятся.
Николай перебил военачальника:
— Скажи нам, тысячник, что ты слышал о посольстве епископов греческих в Киев. Будет ли княгиня крестить своих славян и русов***  или сына своего — язычника побоится?
— Никого бесстрашная Хельга не боится, — сердито ответил ему Дан. — Но у её непокорного сына  всё войско в кулаке, и он его держит за пределами столицы. Что делать ей? Он грозил вырезать в Киеве всех  христиан, а среди них знатнейшие бояре.
— Это хорошо. Пока не будет у славян твёрдой поддержки из Константинополя, они нам не могут быть опасны, — сказал грек.
— Кому нужна поддержка со стороны, тот не опасен никому. Свою славянскую дружину Святослав в бой не водит до поры. Но я думаю, что мы скоро увидим ее у стен Итиля, и нам надлежит готовиться. А прежде он с этими людьми ходил в Анатолию, и в Булгар, бился и со свенами, и с чехами, и с франками. И ни разу никто его не одолел. Мне известно, что это тридцать тысяч витязей, верных ему, как нитка иголке верна.
— Что слышно от наших киевских сородичей и единоверцев? Нет ли притеснений от христианской знати или от невежественной черни? Держит ли княгиня слово, не давать людей моих в обиду?
— Кто успел, тот уехал с императорским посольством в Херсонес. Остальные участи своей ждут. Они между молотом и наковальней.
— Это судьба народа, определенная ему непостижимой волей Всевышнего. Но я клянусь славою предков своих, что дорого русы заплатят за жизнь каждого иври в Киеве. Позабыли они, видно, боевой клич хазарских  гиборим****: Шма Исраэль! Хур-р-р!***** — звонко выкрикнул молодой каган.
Старый военачальник с надеждой поднял понурую, израненную голову и глянул в его разгоревшееся лицо:
— О, как ты сейчас напомнил мне своего отца.… Повелевай, каган! А войско в Итиле, Семендере и по всем степным вежам и кочевьям соберётся вокруг бунчука твоего и размечет врага по ветру, будто пепел остывшего костра! — зычным, хриплым голосом откликнулся он, и грек Николай удивлённо глянул на них обоих с усмешкой.
— Если позволишь, несравненный василевс, молвить слово мне… Не время сейчас для гневных, испепеляющих филиппик, а должно думать о переговорах.
Тысячник с ненавистью покосился на грека: старому пройдохе любые переговоры, даже самые унизительные, слаще мёда, потому что, где переговоры, там и подношения.
— Нет, ты подумай-ка лучше, достославный уроженец Истма, зачем наследнику престола киевского вести с нами переговоры после того, как он малой кровью разбил нас? Как нам от него обороняться, об этом мы сейчас и думать будем — слаба у нас тут оборона. В поле надо выходить, а в поле он доселе был неодолим.
Каган пристально посмотрел на старика, переламывая черную тонкую бровь:
— Сейчас ты нам расскажешь, как пал мой Саркел. Крепость была неприступна, и припасов  там хватило бы надолго. Я послал тебе в подмогу три тысячи пеших ромеев.
— Каган! Подошли они слишком поздно, город уже был в плотном кольце осады. Их изрубили на моих глазах, нечем было помочь. Ждал я со Святославом, как уже было сказано, всего десять тысяч конных наёмников, набранных среди всяких бродяг и отщепенцев — так донесли мне, а я поверил, — тяжело переводя дыхание, Дан сделал большой глоток вина и утёр седые усы и бороду ладонью. Ему было трудно говорить, — Приготовься, повелитель, услышать чёрную весть, за  которую гонцу по степному обычаю переламывают хребет… В городе стояло, ты знаешь это, восемь тысяч богатырей на сытых лошадях и городское ополчение. Чего бояться было мне? Но этот «неукротимый тур», как зовут его русы, хоть и прославился тем, что всегда бросается в битву наудачу, будто безумный, на самом-то деле не так прост. Видно, не пошёл он в своего малоумного отца, которого нищие смерды на полюдье подняли на колья.
Он подошёл сперва под стены с уграми и печенегами. Вижу, те расположились костры разводить и варить кулеш. А князь послал мне стрелу с письмом, в котором просил малый откуп, мол не прошли по весне дожди, в степи травы мало, и она пожухла уже, кони падают от бескормицы, да и войску платить нечем, поиздержался он. Назывался твоим данником и младшим братом. Пока думал я, как откупиться, в одну ночь подошло такое войско, какого никто ждать не мог, — воин тяжело вздохнул. — Каган! Князь Святослав идет сюда с пятьюдесятью тысячами конницы и огромным пешим ополчением, больше ста тысяч воинов у него. Но это еще не чёрная весть — не стрела, а только ее посвист.
— Что ж ещё?
— Как пошли славяне на приступ, некогда было мне отбиваться, потому что в городе шла резня. Праведный Ифтах поднял людей и потребовал, чтоб тюрки и все геры, что Закон не соблюдают, ушли из города. Он и меня обвинял в том, что я за одной трапезой с гоями сижу и не держу субботу. Ни мольбы мои, ни угрозы не помогли. Они обезумели. Властелин, у меня верные сведения, что здесь, в Итиле у них много сторонников.
— Ты мне скажи, где Ифтах, где этот нечестивый изменник? — гневно закричал каган. — Ты должен был мне его сюда на аркане притащить, а я по нашему степному обычаю переломил бы ему хребет и бросил на съедение шакалам!
— Не торопись гневаться на него, — ответил Дан. — Он погиб на стене Саркела во время последнего штурма. Да будет благословенна память о нем. И я до сих пор не знаю, поздно ли он образумился, или это моя вина, что не послушал я святого человека.
Каган резко махнул изящной, будто женской, рукой, звеня золотыми браслетами, так что опрокинулся кувшин с вином. Испуганная рабыня подбежала и склонилась, чтобы его поднять, но он оттолкнул её. От неожиданности она упала и, вскочив на ноги, в ужасе убежала прочь.
— Что такое болтаешь ты, старик? Никто не смеет слушать безумцев, изменников и лицемеров! — и тут же вопреки своим словам добавил. — Рассказывай, что такое он проповедовал перед неразумной чернью, чего хотел?
—————————————————————————-
*Тысячник — не начальник тысячи, а начальник многих тысяч воинов. Сотник — командовал не одной сотней, а многими.
** Сейчас, немедленно.
*** Русы в данном случае то же, что и свены.
**** Герои (ивр). Ед. ч. — гибор.
***** Слушай, Израиль! (ивр). Бей! (тюр).

***

Громадный итильский майдан, широко раскинувшийся по обе стороны Ахтубы, полноводного левого рукава Великой реки, непрерывно рокотал людским говором, резкими выкриками торговцев, пением бродячих проповедников, свистом флейт, звоном бубнов, грохотом барабанов и воем труб. И далеко разносилось блеяние скота, ржание лошадей, рёв верблюдов. Наступали сумерки, и над этим столпотворением, подобным вавилонскому, пылали укрепленные на высоких шестах исполинские масляные светильники, так что было светло, как днём. Степные кочевники, вожаки торговых караванов, удальцы разбойничьих ватаг и простые путники издалека слышали этот неумолчный шум, будто вечный морской прибой и видели багровый свет, как зарево пожара.
Весь минувший день греческие купцы продавали рабов, коней, оружие, утварь, ткани и драгоценные украшения, привезённые из Тавриды после похода императорских войск в Дикое поле и удачного нападения на пограничные заставы и посады славян. После захода солнца на майдане обычно начинались представления бродячих артистов, в больших шатрах открывались лупанарии, курильни гашиша и другие увеселительные и питейные заведения. Но этим вечером толпа была угрюма, ожидалось что-то необычное. В самом центре торговой площади еще днём был наскоро сколочен высокий дощатый помост. Тысячи людей, богатых и бедных, хазар и иудеев, греков, поднепровских русов, скандинавов, половцев, печенегов, торков и пришельцев из далёких, неведомых стран в причудливых одеждах, теснились вокруг этого помоста, ожидая появления ха-хамим — мудрецов, которые должны были объявить нечто важное народу. Тут же распутные гречанки предлагали купцам свои прелести, и неизвестного происхождения оборванные бродяги протискивались сквозь толпу, толкаясь локтями и высматривая, чего бы украсть в суматохе. А в это время закованные в блестящую броню, длиннобородые, с соломенными волосами,  рассыпающимися из под шлемов по широким плечам, викинги, славяне и жмудины из личной охраны кагана уже оцепили площадь непроницаемым кольцом. Они держали мечи обнажёнными. Этим наёмным войском командовал молодой, но опытный и удачливый воин по имени Трувор, морской конунг из йомсвикингов, самых бесстрашных и беспощадных  пахарей битвы, поселившихся незадолго до того на далёком острове Борнхольм. В Итиле ему дали кличку Самеах (весельчак), потому что он никогда не унывал. Сейчас в окружении своих сотников он смело вклинился в грозно гудевшую толпу на тяжелых, мохноногих и длинногривых свенских скакунах. Впятером воины остановились неподалеку от помоста, переговариваясь и со смехом, дерзко, не смотря на угрожающие выкрики, озираясь вокруг.
— Не нанимался я на такую службу, пасти по ночам здесь этих баранов… — говорил Самеах. Правой рукой он, не обнажая меча, опирался о колено, а в левой держал витую плеть, которой уже успел огреть по спине какого-то неловкого торговца сладостями. Короб бедняка опрокинулся, товар посыпался в пыль. — Не суйся коню под копыта! Лови! — он бросил серебряную монету.
— Слетелись сюда, будто мухи на мед…
— Эй, гляди, какая потаскуха! Женщины нынче в цене упали, я б купил такую, да недосуг. Кагану угодно собирать здесь бродяг и сумасшедших на совет. Пускай бы мололи языками, к чему нам их стеречь?
— Как бы они на нас не поднялись, будто пчелиный рой… Разве городской стражи мало, разогнать их палками? Стражники-то им свои, а мы чужие. Неразумно чернь на нас натравливать…
— Чего мы тут дожидаемся? — перекликались воеводы.
Стремя в стремя с Трувором сидел в высоком седле сотник из Новгорода, одноглазый, с лицом, изуродованным страшным шрамом, старик по имени Глеб. Славяне звали этого человека Мишка, то есть Медведь. Он был из новгородской вольницы, носил славянский разбойничий титул — ватаман, потому что долгие годы грабил торговые караваны по Реке. Вече за его голову сулило целый сплав (тысячу стволов) драгоценных сосновых бревен, прямых, как стрела, нарубленных в Суоми, а за каждое такое бревно можно было купить в Итиле доброго, трудолюбивого раба. И грозились новгородцы за злодейства и разбой посадить Медведя на кол. Однако, лихого воеводу каган не отдал на расправу, заступились за него хазарские тысячники и в особенности Дан бен-Захария, который вместе с ним ходил под Константинополь и очень любил его за отчаянную храбрость и еще ценил за то, что простые воины всегда верили его удаче, никогда беззаветному рубаке не изменявшей.
— Ты прикажи разогнать этих людей, пускай сидят по домам. В такое время смердам не пристало собираться на площади и о делах судить, —  сказал Мишка, обращаясь к Трувору.
— Разогнать народ недолго. Но старый Дан-воевода приказал стоять и слушать, что будут говорить иудейские колдуны. Хотят народ возмутить — пусть попробуют, пусть выдадут свою измену.
— Это плохо. Мне такие сходки знакомы. Большие беды для престола могут от этого приключиться. Чернь ведь злее дружины киевского князя, потому что они сами не знают, чего хотят. Что это сталось с преславным Даном? — досадливо крякнув, проговорил Мишка. — Не узнаю я его. Как? Неделю не продержаться за стенами такой крепости и лучших людей потерять! Не возьму я что-то в толк.
— Говорю тебе — измена. Эти ха-хамим — мудрецы, как иври их называют, убеждают оборванцев, будто грешно им водится с гоями такими, как ты да я. И потому мол Бог иудейский отвернулся от кагана…
— Слушай, храбрый конунг, а если уж иври не мыслят кагану, тогда эта ладья, похоже, ко дну пойдет. Когда там тюрки соберутся, да будут ли еще они биться за чужой котел с пустой похлебкой? А все войско на стенах и в городе — иудеи. Будут они здесь насмерть стоять или начнут о вере спорить, как это у них издавна ведется? И что нам с тобой и храбрецам нашим до всего этого?
— Э-э-эй! Ватаман Глеб-Медведь, ты побойся кары небесной за такие слова и думы! — крикнул скандинав. — Верно русы говорят, как волка не корми, а он все помышляет о лесной чащобе. Не ты ли клялся своим жмудинским богом молодому кагану иудейскому, так неужто бросишь его теперь в час смертной битвы? Ведь мы серебро получили сполна вперёд, до грядущей зимы!
— Клялся я Перуном, богом воинов, мне и ответ держать, — угрюмо проворчал старый разбойник. — А Перун на небесах — сам воин, воина поймёт. Мне зачем молодцов губить, когда уж иудеи сами от кагана отступаются? Говорю тебе, а ты слушай — я тебе по летам отец. Садимся на ладьи и уходим вверх по Реке, пока ещё не поздно. Храброму — победа, да умному — удача! На Великой Реке еще ни один смельчак без добычи не остался. Верные мне люди в Новгороде добычу скупят, тогда уйдем к йомсвикингам, а может и в королевство данов. У тебя там верные соратники есть, а меня везде знают, мечу моему повсюду дорогая цена.
— Так разбойники говорят, а не воины. Подумай прежде, чем срамом умываться. Встанем на стенах крепко! Знаю я конунга Свендеслефа — он не городоимец, не любит осадной войны. Его битва в чистом поле. Постоит у стен, откуп возьмёт и уйдет.
— Конунг! — крикнул молодой сотник Кнуд. — Вот они идут, мудрецы… А с ними пехота иудейская. Чью же руку держат здешние гиборим? Как бы нам в спину не досталось предательским копьём…
— Этих людей мне велено пропустить и слушать, что они здесь говорить станут… — Трувор-Самеах закусил светлый вислый ус и хлестнул плетью неповинного жеребца, который бешено заплясал под ним. — А охрану их мне не велели пропускать.
Иудейская пехота была построена ровным квадратом в шеренгах по двадцать человек.
— Э-э-эй! Сотник Иешуа, — крикнул викинг одному из своих соратников, который командовал в его тысяче иудейской сотней. — Поговори-ка со своими сородичами, свой своего всегда поймёт. Чего хотят они, кого сюда ведут и за кого стоят? За кого утром будут стоять? Спроси их, верны ли кагану воеводы иудейские и тысячник Дан, самый достойный из них? Спроси их по чести, добром, как они братья наши по крови, в сражениях пролитой. Не упрекай ни в чём…
Смуглый, до самых чёрных глаз заросший серебряной косматой бородой, мрачный всадник тронул рыжего белогривого коня и шагом поехал в толпе к строю пехоты, ощетинившейся длинными греческими копьями. Свой кривой, широкий меч он вложил в ножны и, бросив поводья, поднял руки ладонями вперёд.
— Шалом, гиборим! Ма шлом ха, Ицхак-манхиг*?
— Барух ха-Шем. Шалом алейхем, Иешуа-хаяль**! — отвечал начальник иудейских пехотинцев, молодой удалец в греческом сияющем полировкой стальном доспехе и шлеме с высоким гребнем. Короткий, прямой меч свой он держал наголо, но, теперь в подражание старому воеводе вложил его в ножны. — Ты незаслуженно меня вождём величаешь. Что я за вождь такой? Я слуга Всевышнего, как и все мы, дети Яакова. Создатель вселенной — наш вождь, Он один приведёт нас к победе. Разве я не верно сказал?
— Всё верно. Но тысячник Дан приказал воеводе Трувору с нами охранять майдан этой ночью. Когда дружина каганская здесь стоит, какая помощь ей нужна? Воля великого кагана священна, его устами Всевышний с народом говорит. Разве не так, доблестный гибор?
— Всё так. Да мудрецы наши боятся язычников, которые владыку охраняют. И к чему Израилю эти люди в столь страшный час? Они за серебро служат, за серебро и продадут нас таким же язычникам, что идут сюда со Свендеслефом-князем, который, как говорят мудрецы, всех правоверных в Киеве грозился угнать в рабство в королевство угорское или в Булгар. Мать его, княгиня, только и мешает ему напиться  крови иудейской.
— Э-э-э… Послушай меня, Ицхак, мальчик! Да ты, знаешь ли, почему Дан бен-Захария сдал Саркел славянам? Потому что между праведными согласия не было. Не сумел наместник Саркела вывести войско за стены и построить в боевой порядок, потому что они, безумные, всё спорили о Законе, пока Свендеслеф, будто волк отару, всех не перерезал! Этого вы хотите?
В это время высокий старик в просторном и длинном чёрном одеянии и замысловато закрученном на голове голубом тюрбане резким взмахом властной руки раздвинул тесный строй пехоты и вышел вперед. Иешуа поднял плоскую стрелку шлема, прикрывающую переносицу, и молча смотрел на этого человека.
— Иешуа! Скажи мне: «Шалом!» — и сойди с коня. Я буду говорить с тобой, если ты еще узнаёшь меня.
— Шалом! — откликнулся воин и послушно спешился. — Я узнал тебя, великий учитель и праведник божий Иоав.
— Подойди.
Некоторое время Трувор смотрел, как Иешуа о чем-то негромко говорит, склоняясь перед величественным стариком, которого в народе считали пророком.
— Мы напрасно так людей растянули, — сказал один из сотников. — Где захочет Ицхак, там и прорвет оцепление. Да каких молодцов подобрали, гляди: один к одному! Трувор, отводить надо людей. Эти наши пять сотен сейчас рассыплются по майдану, будто кости по столу — не соберёшь.
Воевода Мишка неуловимым и как бы одним движением  —  левой рукой достал из-за спины лук, а правой стрелу из колчана, притороченного к седлу:
— Кому из них прикажешь, мой преславный конунг, глотку прострелить — колдуну или предателю? С такого расстояния промахнуться мудрено.
— Постой, воевода…
Издалека послышались крики. Во весь опор, опрокидывая всех, попадавшихся под копыта белому, будто снег, хорезмийскому жеребцу, летел всадник с копьём, а на его шлеме развевался рыжий конский хвост — знак каганской воли.
— Вестник властелина! Расступитесь, люди! Повеление великого кагана!
Вестник был одет и вооружён, как воин сотни телохранителей кагана. Это был молодой человек по имени Ионатан.
— Тысячник войска хазарского Трувор-воевода! Тебе приказано под надёжной охраной доставить во дворец человека, которого здесь именуют учителем народа Иоавом! Кто не выполнит воли каганской — умрёт на месте.
— Они его не отдадут… Стреляй, Мишка! Сейчас Ицхак скомандует пехоте прорвать нашу цепь, — заговорили наёмные сотники.
— Иешуа! — громко прокричал Трувор. — Ты слышал повеление кагана. Кому, как не тебе и людям твоим…
Стрела, направленная рукою, никогда не дававшей промаха, просвистела, и воин Иешуа упал с коня, поливая пыль майдана алой кровью.
— Гиборим хазарские, в копья! — крикнул Ицхак прикрываясь круглым щитом и выхватив меч.
Мерным, твёрдым шагом пехота двинулась вперёд. Но праведный Иоав поднял к небу широко раскинутые руки:
— Остановитесь, воины народа божьего! Я пойду к кагану на совет, коли он зовёт меня. Пойду в память его великого отца и во имя единства всех правоверных. А ты, Трувор воевода, вместе со мною приведи к престолу и преступника, беззаконно убившего верного воина Завета, и подтверди воинским крепким словом, что стрела вылетела, уж когда вестник объявил волю властелина.
Ицхак с десятком воинов подошёл к славянину:
— Приказ ты слышал. Мне следует его исполнить, воевода.
— Мишка, что мне делать с тобою? — тихо сказал Трувор. — Пробейся в толпе и уходи за Реку. Мои люди тебе мешать не станут.
Старик, усмехаясь, повернул к нему своё ужасное лицо:
— Уж их лучники изготовилсь. Мне отсюда добром не уйти, — он отстегнул свой длинный, прямой и узкий меч и со звоном бросил его на землю.
— Сойди с коня и следуй за мной, — проговорил Ицхак. — Не стану связывать тебя, как ты великий воин. Жизнь твоя в руках Всевышнего, в которого ты не веришь, язычник.
— Мне приказано, а не тебе, Ицхак! — сказал Трувор.
— Не стал ты приказ исполнять, а твой человек смертоубийство учинил посередь майдана, и тебе ли не знать, кто был убит.
Викинг вздохнул и промолчал.
— Не бойся меня, Ицках, — проговорил Мишка, спешившись, отстегнув парный к мечу, длинный узкий кинжал в узорных слоновой кости ножнах и протягивая его. — О Всевышнем судить не моё дело, но я в твоих руках. Помнишь, как я научил тебя бросать гайтаны***, чтобы всегда выпадала счастливая девятка? Никто не знает, что поставлено на кон. Игра в разгаре. Много голов полетит в пыль — может и моя, может и твоя.
— Зачем на свете белом ты живёшь, бесстрашный воевода? — спросил Ицхак. — Зачем ты всегда убиваешь, не глядя?
— Зачем живу, про то не ведаю, — они уже шли, не торопясь, в окружении конвоя туда, где на высоком холме, который господствовал над городом, величественно поднимались к небу витые купола и башни дворца и светили факелы ночного караула. — А убиваю, потому что люблю меткий выстрел и молодецкий удар, люблю смертельную схватку витязей, добрых коней, вино, красивых полонянок да еще соколиную охоту… я и сам живу, будто вольный сокол. И, как сокол, старики наши говорят, умирает в час, когда страх его настигнет, так и я умру. Но я никогда ещё ничего не боялся – может, буду вечно жить, а?
Шел он вразвалку и косолапо, по-медвежьи. Снял свой стальной, украшенный рогами тура свенский шлем, и седые кудри его, и косматые клочья бороды трепал прохладный ночной ветерок с Реки. Он, ни на кого не глядя, негромко стал напевать что-то на языке славян-поморов, живших по берегам Студёного моря, такой язык никому здесь было не разобрать.
— О, ватаман-Медведь, — обратился к нему Трувор с горькой досадой и грустью, — ты и по летам, и по чести воинской отец мне. Но жаль мне славного сотника Иешуа. Зачем ты убил его? Неужто не вспомнил, как рубились вместе, плечо к плечу и в Диком Поле, и у подножья снежных гор, и на берегах анатолийских, и в карпатских дебрях?
— Коли буду жив, — равнодушно сказал Глеб, — забью на его тризне девять белых быков.
— Чем смогу, постою за тебя, да вот беда: каган здешний — дерзкий юнец, никого не слушает… Скажи, о чём ты пел?
Старик вдруг застенчиво и робко, будто ребёнок, улыбнулся.
— А это я по-нашему, на родном языке, давно ещё, в молодые годы песню сложил на манер, как викинги висы свои слагают: Стрела летит, а я, будто ей говорю навстречь: Когда споёшь ты мне свою последнюю песню, весёлая подруга сердца моего? Спой, а после поцелуй меня в сердце… От поцелуя того жгучего остановится оно, а не от старости унылой, словно осенний закат!
— О-о-о, воевода, добрая виса!
———————————————————————-
* Мир вам, герои! Как дела твои, Ицхак-вождь?
** Слава Богу! Мир тебе, Иешуа-воин!
*** Игральные кости.

***
Дворец великого кагана в Итиле был заложен еще хазарским беком Буланом, который первым из славного ханского рода Ашина призвал на Хазарию иудейских мудрецов и прошёл гиюр. Это громадное здание много раз перестраивалось и укреплялось при беке Обадии и других его преемниках, а великий каган Йосеф обнес дворец глубоким водяным рвом и земляным валом, превратив его в неприступную крепость, о чем он писал великому визирю кордовского халифа Абдуррахмана Хасдаю ибн-Шапруту в послании, сохранившемся до наших дней в поучение нам и нашим потомкам.
— Кто идёт?
— Воевода Ицхак по приказу властелина привел нужного человека, — ответил молодой военачальник. — Пришел я с важными и плохими вестями. Быстрей опускайте мост, каган велел мне явиться немедленно.
Подъемный мост со скипом и скрежетом опустился и, внимательно взглядывая в лица людей, воины пропустили их во внутрь дворца. Они прошли лабиринтом  коридоров, ярко освещённых факелами, полыхающими ароматической смолой, и вошли в «палату совета», куда обычно созывались важнейшие сановники для обсуждения судеб каганата и всей вселенной.
Ишай бен-Илиягу сидел в полном боевом доспехе на троне из литого золота с подлокотниками в виде крылатых львов, которые назывались серафимами, и охраняли его от всякого обманщика или злоумышленника, что осмелился бы покуситься на него, в правой руке его сиял кривой хазарский меч, а вокруг застыли телохранители с копьями. Но у его ног возлежала на узорном ковре совершенно обнажённая негритянка, которую он время от времени рассеянно, со звоном золотых браслетов трепал рукой по густым, блестящим, курчавым и черным, как ночь, кудрям. Престарелым воинам, перед ним почтительно стоявшим, тяжело было смотреть на это бесстыдство, и они то и дело переглядывались с горькими вздохами. Их было десятка два тысячников, и четверо сидели у подножья трона на низких скамьях — Дан-бек, греческий лекарь Николай, начальник хазарской конницы и ополчения Ораз-хан, и сотник телохранителей Ингвард. Все низко поклонились. Каган долго молчал, потом он медленно проговорил:
— Мир тебе, почтенный Иоав, которого мой народ называет праведником, а я сегодня в этом хочу убедиться на деле. Трувор-воевода! Кого ты в царскую дружину набираешь и как следишь за службой этих людей? Я тобою недоволен. Ицхак! Почему разбойник, который, как мне только что донесли, убил моего славного нукера, не связан, да ещё с непокрытой головой ко мне является?
Молодой воин молчал, не зная, что ответить, а Глеб еще раз низко поклонился и сказал:
— Пресветлый княже, я к твоему трону пришел за правым судом, а по нашему обычаю славянскому в таком месте снимают шапку. А сотник Ицхак не связал меня, памятуя седины, боевые раны и как верного слугу твоего. Не гневайся на этого молодца.
— Ты не пришёл сюда, Глеб-воевода, а привели тебя. Надень шлем, ты не в Новгороде, где тебя на кол  грозились посадить, а во дворце хазарского кагана. Никто без правого суда отсюда не уйдет, но не тебе в этот час заступником быть за моих людей. Отвечай, за что ты убил сотника Иешуа, человека мне преданного и в военное время нужного? Я любил его, он страха не знал и был соратником моего великого отца, да будет благословенна память о них обоих.
— Иешуа сговаривался у всех на глазах с человеком, которого гонец велел конунгу Трувору привести к тебе. Здесь измена, а у меня на измену иного средства нет, как стрела.
— Коли не во гнев, — вмешался Трувор, — я скажу, каган, как всегда говорю: что думаю. Моего человека под стражей привели к суду твоему… — он говорил громко и гордо, положив ладонь на рукоять меча.
Тогда Дан-бек быстро глянул конунгу в лицо и, перебив его, встал:
— Не забывай только, где говоришь и с кем, Трувор-воевода! Здесь за оружие берутся по слову кагана, а кто по своему разумению — у того недолгий век…
Но бесстрашный пахарь битвы не отпустил рукояти меча своего, имя которого было Фарбаути, в честь великана — отца ужасного и коварного бога норманнов Локки. Имя это означало «Грозный в беде».
— Самодержавный король Дикого поля Ишай и ты, непобедимый тан* хазарский бен-Захария! Я не подданный престола Каганата, а на службу нанимался по договору честному и по клятве, которой нельзя изменить — на оружии мы клялись богами своими.
— Замолчите все! — крикнул каган. — Отвечай, Медведь, почему ты застрелил Иешуа?
— Ты, господине, выслушай прежде волхва, что привели к тебе…
— Твоя правда. Теперь молчи и слушай, — Ишай обратился к Иоаву. — Скажи, учитель, зачем собрал ты с мудрецами в такой тяжелый час глупый народ на майдане? Что говорить хотели смердам? Чему учить их?
Спокойно и не торопясь отвечал ему Иоав, будто человек, облеченный властью, а не стоящий перед тем, кто решал, жить ему или умереть:
— Правоверные иудеи — народ царей и священников — не глупцы, каган! Ты говоришь о народе, избранном Создателем мира сего для исполнения Завета. А слово «смерды» — чужое, славянское, так язычники рабов своих кличут. Там на площади собрался Израиль, благословенный и свободный по воле Всевышнего.…
— Клянусь Юпитером, тираном олимпийским! — неожиданно закричал юноша на золотом троне. — Ты сумасшедший, и я велю тебя на цепь посадить!
Несколько иудейских военачальников, услышав эту эллинскую клятву, пришли в ужас. Остальные не обратили на неё внимания. Но Дан бен-Захария не смолчал:
— Великий владыка праведных! Смилуйся над слугами своими, ты клянешься, будто безбожник, и это в час, когда судьба наследия Ашина на волосе висит…
Праведный Иоав перебил его:
— Ничему не удивляйся и не отчаивайся — это грех,  достославный воин. Что было, то и будет, и что будет, то уже было прежде нас… Все — пустое. И власть самодержавного владыки — ничто перед волей Творца неба и земли. Теперь слушайте все, праведные, — его низкий бас загудел, будто большой боевой барабан, под высокими сводами палаты. — Слушайте слова Господа, Он говорит с вами в этот час! Слушайте и повинуйтесь. Кто услышит, тот пойдёт дорогой Завета, данного вождю нашему Моше, что вывел народ из рабства страны египетской в незапамятные времена. Кто не услышит, да будет изгнан из общины праведных. Слушайте! — в полной тишине прозвучали слова, сказанные медленно, нараспев, речитативом, как молитва. — Не дом Ашина над Израилем, а дом праотцов народа божьего — Авраама, Ицхака и Яакова! А будет на то воля Господня, если изменит каган Закону веры, Всевышний нового царя даст народу, и я помажу его священным елеем, как некогда пророк Самуил молодого Давида помазал на царство, а Саула отверг за непокорство…
Роковые слова. Их смысл был хорошо понятен каждому из присутствовавших. В первый момент никто не шелохнулся — люди эти были неустрашимы, но затем послышалось лязганье стали, воины проверяли, легко ли мечи их оставляют тесные ножны. Только безоружный Глеб невозмутимо стоял, наблюдая происходящее так, будто к нему это не имело отношения. Однако, и он надел шлем на голову с мимолётной усмешкой, потому что в это время бесшумно сразу из нескольких дверей палаты вышли лучники и направили стрелы на стоявших у трона полководцев Каганата. Молодой каган, бледный, как полотно, протянул трясущуюся руку и, указывая на Иоава, проговорил:
— Никому не двигаться с места, ослушнику немедленная смерть. Моя воля: человеку этому переломить хребет и выбросить в степь!
— Владыка! Каган! Опомнись! Помилуй народ свой и царство! — сразу несколько человек, не глядя на прицел беспощадных луков, бросились к трону. Все они были иври или геры. Дан бен-Захария выхватил меч и бросил его к подножию трона. —  Народ подымется против тебя, а на иудеев у тебя нет моего меча!
Тысячники наёмного войска стояли на месте. Один из них, предводитель жмудинской пехоты Ласло по прозвищу Дровосек, негромко обратился к Трувору по-свенски:
— Послушай, брат, я привел тебе полторы тысячи бойцов, которым цены нет, вооружил их и снабдил всем необходимым за свой счет, а кому мы служим, что-то не пойму. Языка этих степняков я не знаю. Ты им объясни: за мою голову балты вырежут половину города — пускай стража опустит луки.
Он был христианин, произнося это, снял шлем, набожно перекрестился и снова предусмотрительно покрыл белокурую и кудрявую, бедовую свою голову, которая стоила так дорого по его словам.
— Э-э-э! Не время, Дровосек, для пустых угроз. Это просто иври о вере спорят, обычай у них такой. Чужих не тронут. Только кому-то из своих голову отрежут и возьмутся за дело. А как возьмутся, тогда и увидишь: воевать у них на службе — добро. Я давно такого дела ждал, клянусь пиром храбрецов за столом Одина! Много будет работы нашим мечам. Давно пора было пошарить по кладовым славянских городов. Ты не знаешь конунга Свендеслефа… — Трувор говорил совершенно невозмутимо, с беззаботной улыбкой. — Свендеслеф из тех людей, что остановиться не умеют. Залез он к медведю в берлогу, теперь конец ему. Вот уж правильно у нас в Вермланде люди говорят: Кто родной матери не покорен — умирает молодым. Однако, давай послушаем. Еще недолго они будут препираться, а после боевой совет начнут. Лишь бы дельному человеку не выпустили сейчас требуху — они в такой час не смотрят на былые заслуги. Зря старый Дан вмешался. Стоял бы и молчал…
Пока конунг все это говорил, двое телохранителей кагана по его знаку подошли к тысячнику Дану бен-Захарии и, заломив старику руки, принудили опуститься на колени.
—————————————————————————
* Трувор ошибочно именует Дан-бека титулом, принятым в те времена у южных славян. Тан — нечто вроде балканского владетельного князя.

***
Святославу, великому князю киевскому (первому славянского имени в роде Рюриковичей), мать которого до его зрелых лет крепко взяла власть над славянами по всему Днепру в свои тонкие, цепкие руки и уступать покуда сыну своему не собиралась, в то время исполнился двадцать один год. О его внешности и привычках много писали, и мы не станем утомлять читателя, повторяясь. Разве только следует упомянуть, что волос на голове он вовсе не выбривал, оставляя длинный клок, как летописец, а может, кто из переписчиков придумал — наоборот свои густые русые волосы Святослав, никогда их не остригая, связывал на макушке в тугой пучок и втыкал в него стрелу, которой имел обыкновение начинать битву, шлема же не надевал даже в самой кровавой сече. Он говорил почти на всех языках народов Дикого Поля, по-гречески, по-свенски, по-славянски и на языке сыновей Яакова, но подобно великому императору франков не умел читать и писать и учиться не хотел. Его укоряли в пристрастии к смердам и иным людям низкого происхождения. Вражда его с матерью началась с того, что она во гневе, которому была подвержена временами, велела его кормилицу засечь кнутом за дерзость, а он бабу эту очень любил, хоть она и была простая, дикая печенеженка. Молодой князь женой своей хотел, было, объявить сироту, дочь мятежного князя древлянского Мала. Мать не позволила ему, потому что древляне мужа ее убили, к тому же Малуша была старше Святослава на восемь лет, и всё это было неприлично. Пленная древлянская княжна сначала прислуживала великой княгине Хельге и была ею обращена в христианскую веру, а Святослав креститься не хотел. Но он построил для этой женщины большой храм в слободе, где жили многие переселённые туда княгиней древляне, неподалёку от Киева. Только Малуше не пришлось долго молиться в том храме. Княгиня, узнав о том, что её ключница в тягостях от Святослава ребенком, который, буде мальчиком, наследовал бы золотой киевский стол, сослала её в Любеч. Эта церковь, очень красивая, но деревянная, много позднее сгорела вместе со всей слободой во время нашествия на Киев великого князя суздальского Андрея Боголюбского.
Сам же  Святослав никогда не приносил жертв никаким богам. Он говорил, что, если боги и управляют нами, так не станут они нам ничего рассказывать об этом, как он воинам своим не рассказывает ничего о предстоящей войне, чтобы их не смущать и, опасаясь лазутчиков, а зарезанные бараны или птицы богам не нужны, сами они возьмут на земле столько мяса, сколько захотят. Говорят, будто он, отправляясь в набег, посылал врагу гонца со словами «Иду на вы!», дабы предупредить его заранее. Это неправда. А пошло это от того, что однажды он, действительно, послал подобное письмо владетелю мазовецкому Конраду, тот стал готовиться к войне и просил помощи у свенского конунга Олафа, стоявшего тогда боевым лагерем в прусской земле. Олаф послал войско союзнику, а Святослав, на Конрада не нападая, после быстрого перехода конницей ударил на беззащитный лагерь викингов, его разграбил и взял добычи много. Вот, пожалуй, и все, что мы можем сообщить просвещенному читателю нового об этом необыкновенном человеке.

Хотя Саркел, взятый штурмом, и не сгорел и не был сильно повреждён, Святослав в городе не остался. Он отправил в Киев под охраной небольшого отряда мадьяр многотысячный полон и обоз с добычей, сам же ушел в степь и раскинул боевой стан на левом берегу, прямо у светлых вод реки, которую греки тогда именовали Танаис, а русские по сей день зовут Тихим Доном — под открытым небом на вольном ветру, как любил и всегда поступал. Его огромное многоплеменное войско расположилось вдоль берега на расстоянии конского перехода. Воины жгли костры, пили вино, ели мясо и рыбу, и забавлялись с полонянками, которых было много, и цена им была невелика. Князь был в окружении своей славянской дружины — двадцать тысяч пехоты, ни в чем, как говорили, не уступавшей греческой, и десять тысяч лёгкой, снаряжённой, как принято у степняков, конницы. Этот лагерь был окружён перевёрнутыми обозными подводами — предосторожность разумная, потому что среди наёмников его много было касогов, булгар, угров, печенегов, греков и даже беглых хазар и иудеев из Тавриды, доверять же  кому-либо, кроме славян и скандинавов, его сородичей, было бы опасно в таком походе.
Перед его шатром горел костер, и к этому костру привезли княжескую долю добычи. Князь по обычаю велел отдать ему лучшего коня, оружие и самую красивую женщину, а все остальное, что не было с обозом отправлено в стольный город, войску подарил. Воины в шутку нарядили выбранную ими для своего предводителя пленную красавицу в тяжёлые дорогие доспехи, сработанные в далёкой Испании вестготским кузнецом, надели ей на голову шлем с глухим рыцарским забралом и посадили верхом на доброго жеребца из угорских табунов, редкой стати и выездки. Девица, лица же её было за забралом не разглядеть, сидя верхом, с трудом держала в вытянутых руках тяжёлый двуручный прямой франкский меч. Это диковинное вооружение было из личной оружейни Дан-бека, конь тоже был его, а девица была дочкой знаменитого иудейского купца Авессалома по прозвищу Золотые Руки. Князь уже знал об этом, но шутку портить не хотел.
— Мешок-то хорош, да вот беда — завязан, — сказал он улыбаясь. — А что в мешке?
Дружинник, который вел коня вповоду, был без шлема, и голова обмотана окровавлённой тряпицей. Он, со смехом поклонившись, сказал:
— В мешке сём диво дивное, княже. Эта дева воистину благого рода и волю свою дорого продала. Билась рядом с отцом своим. Он не худо с саблей управлялся, четверых наших зарубил, пока не нарвался на копьё, а дочь его мне память оставила на лбу — до смерти буду сию отметину носить. Кабы не воля твоя, себе бы её взял. Да ты будь с ней настороже, особо же ночным делом, когда от её красоты помутится твоя голова.
— Чем же она так тебя благословила?
— Греческим пилумом. Как она мне голову не снесла — чудо!
Князь встал и, подойдя, принял из рук девушки меч.
— Сними шлем и не бойся ничего. В моем лагере человеку храброму, а хотя и деве, всегда почёт.
Тонкие, нежные, унизанные драгоценными браслетами и перстнями руки, слегка вздрагивая, подняли огромный шлем и на князя глянули чёрные, бездонные глаза иудейки, полные чистых слез. Лицо её горело от  стыда и страданий, но было гордо, гневно и неподвижно. Святослав ответил на этот взгляд взглядом, которого не выдерживал, как говорили, ни один  бесстрашный воин, она же не опустила глаз.
— Добро, — сказал он. — Моя доля ратная и дар ваш, братья, мне по сердцу пришёлся. А ныне — деву  отправить матушке моей. Она будет с нею спорить о вере. В моем же походе, не умея ездить верхом, умрёт после первого перехода. Мне приведите простую хазарянку, да чтоб была повеселей, умела б танцевать, сказки сказывать да былины плести.
Некоторое время после того, как девицу увели, он сидел, задумчиво пошевеливая в костре коренья степного кустарника.
— А как звать ее?
— Ривка.
— Отведите ко мне в шатёр.
— Впопыхах мы её донага не обыскали, — лукаво усмехнувшись, проговорил один из воинов. — Дозволь мне, княже. Как бы беды не натворила. Вишь ты, косится на тебя, ровно росомаха.
— Охотников, я знаю, немало найдется, — князь нахмурился, не принимая шутки. — Но ты не утруждайся, добрый молодец, я её сам сумею обыскать. Коли у неё меж грудей кинжал, это уж моё будет дело: его отобрать или умереть от удара кинжала того.
У своего походного костра князь сидел всегда один. Он сам разводил этот небольшой костёр и, подолгу глядя на танцующие языки пламени, обдумывал планы войны, судьбы княжества своего и судьбы народов, которые надлежало привести к покорности славянским боевым топором. Это было как раз через реку напротив того самого места, где на правом берегу нынче стоит город Цимлянск, а ещё недавно была старинная казачья станица Цимлянская. Строя свои хаты, цимлянские казаки использовали для фундаментов камни с руин древней хазарской крепости Саркел, построенного греческими зодчими по велению кагана, имя которого до нас не дошло.
— Где Свенельд?
Вокруг костра на почтительном расстоянии вкруговую стояли верхами молодые дружинники, охраняя князя, и на случай срочного повеления.
— Уехал с разъездом. Он велел найти Дана-воеводу живым или мёртвым. Но приехал Имре со своими уграми. Пятерых они не досчитались, когда хотели Дана-воеводу взять. Нагнали его уже неподалеку от Итиля…
Святослав поднял голову:
— Ушёл Дан от них?
— Ушел.
— Позовите этого боярина мадьярского. Как его кличут по чести? Снова я забыл.
— Гараф Шариша — он самовластный владетель. Королю своему клялся иудейским Богом, но помимо клятвы, княже, он владыке угорскому ничем не обязан — сам себе господин.
Святослав поднял глаза на белокурого, курносого и простоватого с виду паренька, который не мог сдержать улыбки от удачи поговорить с «неукротимым туром».
— Не иудейским Богом они клянутся, а сыном его, как матушка моя. Это нам помнить надлежит, потому что в этом походе мы с ними бьемся плечо к плечу.
Быстрый, подвижный, будто ртуть, черноглазый, с белозубой улыбкой на умном и лукавом лице красавец в богато расшитой «гузарской» одежде подошёл и без поклона и приглашения сел у костра.
— Привет тебе, мой доблестный принц!
— Ты, пречестной гараф, зови меня, как хошь, а слова не сдержал. Сулился на аркане Дана-воеводу притащить сюда.
Граф Имре Шариша бежал к Святославу из имения своего, потому что его разыскивали за набег на Пешт, где он со своими «гузарами» разграбил торговые кварталы и увез дочь магната Стефана Кошта — Ивицу, наследницу  громадного состояния, которую спрятал в замке Шариша под присмотром своей матери. Ивица же была крестницей короля угорского Вольда. Король молодого графа сперва увещевал в пространных письмах, но красавица жила в неприступном замке, будто наложница. Она от горячих глаз Имре совсем разум потеряла.
— Mea culpa! — граф сказал это, перекрестившись со смехом. — Аой! Да этот Дан — настоящий Сатана в бою. Пресвятая дева! Что за славный рыцарь, он моего лучшего оруженосца зарубил, будто от мухи отмахнулся. Правда и я ему оставил малую память о себе, но он даже бровью не повёл.
— Погоди, гараф, воевода ранен? — быстро спросил князь, ухвативши мадьяра за руку с загоревшимися глазами.
— Хотелось бы похвалиться, но, увы, нечем. Если и ранен, то легко, вскользь пришлось… Все ещё впереди.
— Сколько человек ушло с ним?
— Не больше десяти. Троих мы зарубили, а своих потеряли пятерых. Рубятся, как черти! А что за благодатный край, какие прелестные дамы, какая великолепная война! После похода будет у меня достаточно дукатов, чтоб совершить паломничество к престолу архиепископа Римского, да сделать там достойные вклады в монастыри, а монахи за то помирят меня с моим королем. Ах, принц, как прекрасна жизнь!
— Счастливец ты, как я посмотрю, гараф Имре. О чем ты думаешь сейчас? — невольно улыбнувшись, спросил князь.
— Confiteor! Прикажи меня на дыбу: о красавице твоей.
— А уж ты её приметил?
— Как не приметить? Её дом твои люди штурмовали, будто настоящий замок. Эх, кабы не клятва, вызвал бы тебя на поединок за неё — конными или пешими, на копьях, мечах или секирах, на то была б твоя воля… Что скажешь?
— Не моя воля, гараф. Мой меч — золотому престолу русов. Да и подарок войска поставить на кон в поединке было б не разумно, обиделись бы молодцы на меня.
— Не разумно, зато по-рыцарски… Но, что за чудо эти иудейки! Я для них особый шатер у себя в лагере поставить велел. Ничего для таких красавиц мне не жаль. Только плачут больно уж громко. У меня, однако, всегда найдётся, чем осушить девичьи слезы. Рыцари Шариша в любовном сражении всегда были непобедимы, как и в смертной сече.
— Не жалею, что взял тебя на службу, и с королем Вольдом сам тебя обещаюсь помирить. Только ты впредь осмотрительней будь. Не с десятком храбрецов, вишь, гоняться за Даном-воеводой, а три сотни следовало взять. Говорят о нём, что он силён, как элефант, храбр, как лев, и мудр, как змей. Этого человека в Диком поле ещё никто не одолел с той поры, когда мы с тобою и на свет белый не родились. Что-то у нас с тобой выйдет?
— Совета моего хочешь?
— За честь почту.
— Не ходи до зимы на Итиль, а прежде сделаем набег на хазарские кочевья в степи. Как бы они не встретили нас у стен города конной лавой своей. Уж на что сарацины в таком бою неодолимы, а хазары бивали их не раз.
— Совет хорош, и я думал об этом, боярин. Но не прогневайся, а сделаю по-своему. Я сладкоречивых послов отошлю по вежам и кочевьям хазарским, а тем временем мой человек поговорит в Итиле с Ораз-ханом, хазарским беком, пообещает ему для степняков волю и почет. Самому же хану — братский союз и долю в добыче…
— Ты премудрый воитель, принц. Не приведи Господь, с тобой тягаться на войне.
— Эй, молодец! — князь оглянулся. — Принеси-ка моему брату мяса и хмельного мёда. Скажи, боярин, как мыслишь, за что люди бьются в поле насмерть? За что убивают и умирают?
Молодой граф взглянул на Святослава с удивлением и задумался над ответом. Дружинник принес глиняный кувшин с напитком, два тяжёлых золотых кубка и бронзовое блюдо с дымящейся жареной кониной.
— Не взыщите, господа честные, не успело тесто подойти для хлеба. А вот, коли не побрезгует гараф нашей простой пшеничной оладушкой, в золе пекли… — он поставил это угощение и две стопы оладьей на расстеленное у костра белое полотенце.
— Благодарю тебя, благородный воин, — Имре духом выпил кубок меда. — Однако же, принц, это вопрос для грамотея, а не для простого рыцаря, как я. Ох, крепок мёд! За что бьются? За золото, за города и уделы, за прекрасных дам, за славу… О! За доброе имя бьются благородные люди, принц.
Граф Имре Шариша был на несколько лет старше князя Святослава. Но в его присутствии он чувствовал себя неуверенно. Его собеседник был великий человек, и замыслы «неукротимого тура» клубились перед отважным удальцом смутно, словно в тумане.
— Ты погоди об этом, ведь все мы это знаем… — сказал Святослав. — А ты скажи мне про народ, про царство предков, про землю предков, про веру предков.
Рыцарь снова недоумённо глянул в глаза князю и опустил голову.
— Народ — стадо. Я о них не думаю, как пастух не думает о баранах, а только о шерсти и жарком. А царство, родная земля, вера… Все знают, все говорят об этом. Но вот меня завтра убьют. Будут по рыцарским замкам ходить менестрели петь песни о подвигах, которых я, быть может, и не совершал никогда — придумают, чтоб слушать было не томительно за кубком доброго вина или старого меда. Вот и все. Говоришь ты: царство. А еще молодой месяц не народится, как великого, грозного Каганата не будет на этой прекрасной земле, мы с тобой размечем его по степи. На то воля Создателя. Что об этом судить?
Святослав вынул из-за пояса маленький острый ножик и стал задумчиво строгать щепку, глядя в огонь.
— А я, боярин, все думаю о царстве славян. Чтоб оно в своих рубежах нерушимо было и мирно, потому что народ они многочисленный, но мирный, не то, что мои предки, русы из-за моря, викинги, воины, и боги их — воинские боги. Я не хочу для этих людей, которых полюбил сердцем — хотя я и не их крови — не хочу для них чужого. Хотят им чужую веру дать. А я хочу в одно целое их объединить древней славянской верой — вера эта у них, землепашцев, немудреная, чистая, вера в грядущий урожай зерна, что Роженица им дает. Это я для них хочу сохранить. Человек каждый и народ каждый пусть бы смотрели на мир поднебесный своими глазами. А то каждый норовит свои глаза ближнему и дальнему навязать. У иудеев есть тайная мудрость и правда, которую по-своему каждый теперь толкует, а на чужой стороне да в чужой голове эта правда кривдой оборачивается — не об этом ли думал Соломон премудрый, когда говорил, что, умножая знание, мы умножаем скорбь? Франки на свой лад прочли иудейские книги, а сарацины — на свой. И полилась кровь. Книги — большое зло. Держались бы лучше веры дедовской, какая кому ближе. А иудеи пусть бы в свою землю вернулись и жили в ней по своей вере, коли они в мудрость верят, в мудрости их скорбный Бог, что каждому иудею велит ежедневно каяться в грехах. Но в их земле сарацины живут и оттуда добром не уйдут. Много захватили они чужой земли, а какой прок от этого простому всаднику, у которого, кроме  коня да сабли, отродясь ничего не было, и никто ему не даст? Тюрки — поистине подобны великому стаду могучих туров. Пусть бы они паслись в степи, как их предки паслись с незапамятных времен. Верят они в богатыря, что вечно к восходящему солнцу летит на крыльях белого гуся. К чему им великая держава, крепости и войско, которое требует мяса и вина, а для этого нужно содрать с нищего скотовода последнюю шкуру?  Что им до иудейского Бога, который есть повсюду и нет его нигде, потому что это Бог-мудрость? — вдруг он, перебивая сам себя, спросил с детским любопытством. — А верно ли, что, как матушка сказывала мне, христиане верят в сына Его, молодого Христа-Исуса, который потеснил на небесах своего почтенного, престарелого отца? Хорошо ли это?
Имре пытался сдержать улыбку, а потом все же прыснул со смеху:
— Не в обиду тебе мой смех, — сказал он. — Да, если по уму человеческому рассудить, так оно и есть. Лишь бы меня капеллан мой не услышал. Э-э-э! Да что думать об этом…. Принц, меня, как и тебя, пяти лет от роду посадили верхом на боевого скакуна, в руки дали тяжёлый дедовский меч, и воин провел коня под уздцы вокруг замкового двора. Ты помнишь этот день?
— Да, как не помнить… Этого воина ты знаешь, он привел тебя в мой лагерь, за тебя ручался и не ошибся в тебе. Он никогда не ошибается.  Свенельд — мой учитель.
— Однако, принц… — с некоторым сомнением проговорил Имре. — Коли не во гнев, многому научил тебя старый Свенельд, а грамоте ты все ж не умудрён. Весь рыцарский мир тому дивится.
— В книгах  — зло… — повторил князь.
— Княже! — крикнул дружинник. — Вот, Свенельд возвращается.
— Все ли целы?
— Все. И пленных везут. Двоих. Однако, знатных хазар захватил Свенельд. Вишь ты, золотом так и блещут.
— Мой Свенельд — и удача за ним, — улыбнувшись, промолвил Святослав.
Малая ватага всадников на лёгких, выносливых, низкорослых и косматых степных лошадях, которые в те времена и много позже назывались бахматами, неторопливой рысью приближалась к алому бархатному шатру великого князя. А еще двое на великолепных хорезмийских жеребцах, в богатых доспехах, но без оружия и со связанными руками ехали в середине. Один из них плохо держался в седле, его голова, не покрытая шлемом, который, видать, разрубили в бою, была в крови.
— Это он взял иудейских гиборим. Никогда промаха не дает, — сказал Святослав. — Что только возможно — от них узнаем.
— Сейчас он станет меня укорять, — досадливо сказал граф. — А я, признаться, немного устал от его уроков, принц. Ведь и я не в первый раз в поле вышел.
— Старику многое простительно, а поучится никогда не вред. Он плохому…, а паче того, глупому не научит.
Свенельд  ехал впереди. Он снаряжен был по-свенски, в простой кольчуге и рогатом шлеме при длинном, широком, тяжелом мече у бедра. Длинная, густая, седая борода никогда не была стрижена и лохматилась на ветру. Кутался от вечерней прохлады в грубый суконный плащ. Истинный викинг, Свенельд жил так всю жизнь и умер так.
Конники остановились у костра.
— Здравствуй, княже. Я с разъездом осмотрел окрестности. Подозрительного ничего не заметил. Кое-где видны дымы костров, прячутся в прибрежных камышах остатки хазарского войска, но они не опасны: укрепиться им негде, и атаковать не смогут: их слишком мало, и вождя у них нет, — дальше он заговорил на языке франков. — Ваша светлость, вы, признаться, разочаровали меня сегодня. Дан был в ваших руках…
— Признаюсь, шевалье, что скорее я в его руках оказался. Как нагнали мы его, они немедленно рассыпались и напали со всех сторон. Я потерял пятерых добрых воинов.
— Степная война, сеньор рыцарь, степные кони, оружие и тактика. Здесь не принято действовать малым числом, и я надеюсь, вы это учтёте в дальнейшем. Вам следовало иметь достаточно людей, чтобы на свежих лошадях — а их кони притомились — отрезать его… Э-э-э! Да что там… Имре, я за тебя твоей матушке честью отвечаю, она очень беспокоилась. А прекрасная Ивица…
Граф нахмурился и предостерегающе поднял руку:
— Прошу прощения. Дело мое и Господа Бога. Я принесу покаяние.
— Бог ваш, однако, строг, но отходчив. Не дело это… — старик обратился к Святославу. — Княже, я с гостинцем к тебе, изволь поехать взглянуть. Какие-то смерды гнали к переправе табунок диковинных коней. Не больше сотни, но с матками и жеребятами от таких же жеребцов. Кони точь-в-точь аравийские, но в холке выше першерона. Резвые, как птицы. И сильные, могут нести всадника в тяжелых доспехах. Немного похожи на хорезмийских, но мощнее и шире в груди.
— Знаю этих коней. Британские, — сказал Имре.
— Поедешь, поглядишь или прежде пленных допросишь? — спросил Свенельд.
— У меня срочное дело. Я буду занят до утра, а утром… Сейчас ты сам пленных допроси.
Свенельд, кряхтя, сошёл с коня и подсел к костру. Выпил кубок мёда и, пережёвывая беззубым ртом кусок конины, побормотал:
— О, проклятые бабы, одни беды от них… Я велел её тебе, будто сокола или чужестранную диковинку, подарить, а уж ты из нее себе идола сотворил.
— Прекрасна и бесстрашна, поистине, валькирии подобна она, Свенельд, — сказал князь. — Я никогда такой девицы и во сне не видал…
— Отошли ты эту иудейку в Киев, — не обративши внимания на его слова, продолжал старик. — А еще лучше подумай о выкупе за неё. У её покойного отца много родичей и друзей в Херсонесе и Константинополе. Послать бы гонца, и пусть там растолкует, что не видать ей воли, коли греки до весны двинуться с места на наших рубежах. И еще, знаешь? Прочли мне в захваченных свитках Авессалома, что старшая дочь его, сестра этой Ривки, замужем за неким Хизкиёй, который живёт в Багдаде, а халиф слушает его в оба уха да к тому же по уши в долгу у него. Этот Хизкия владеет кораблями и караванами по всему белому свету и, кажется, человек разумный…
— Э-э-э! До Багдада далеко. А вот не худо б к зиме отослать ее в Тавриду не девицей, да еще, коли Бог благословит, с будущим великим князем во чреве — доброе было б дело, — со смехом перебил его граф Имре.
— Киевскому наследнику в Киеве родиться и жить надлежит, —  сердито сказал старик.
— Мне, однако, пора возвращаться к своим, господа, — мадьяр встал и вежливо поклонился, давая понять, что затеял разговор, его не касавшийся, невольно. — Слишком много вина и женщин. Мои венгры от этого с ума сходят.
— Дурных примеров не подавайте, воеводы, — проговорил Свенельд. — Я уже велел от твоего имени, княже, наказать двоих воинов за своевольство.
Святослав вопросительно глянул на него.
— Молодец из новгородской вольницы ударил плетью печенега, а тот оказался ханским сыном и взялся за саблю. Новгородца, как он смерд и человек без роду и племени, я приказал бить кнутом, хотя печенег его сильно ранил, так что много крови ушло. Бедолага помер. А молодого хана к столбу привязали, без шапки в знак позора, посередь его же куреня. И отец его виру заплатит.
— Кому? — спросил князь. — Какие родичи у такого славянского шатуна?
— Вира в сорок куниц пойдет в войсковую казну. Сегодня и завтра пусть отдохнут воины, а долго стоять нам здесь опасно. Наши «морские драконы» уже болтают о набеге на Ширван. Славяне и степняки никак не ладят, а твои угры, Имре, затевают поединки из-за женщин и иной добычи. За поединок я не могу казнить, коли всё по чести, но это очень плохо.
Имре Шариша сел на коня и, простившись, уехал. Свенельд повел бахмата в поводу к своему простому полотняному шатру, раскинутому неподалеку.
— С рассветом тебя разбудят, князь. Много дела впереди.
— Твоя правда, как всегда… Поистине, Свенельд, ты мне заместо отца и будто слепому поводырь… —  промолвил вдогонку князь.
— Пустых слов не говори, а думай о походе, — сурово сказал старик, остановившись и оглянувшись через плечо. — Успеешь натешиться с красавицей, выспись. Наутро боевой совет, и это будет нелегко. Не воевать, а бесчинствовать хотят такие войска. Никогда наемникам не верь.
— Ни о чем не беспокойся и сам отдохни. Я в здравом уме…
— Моя на то надежда. Воевода Дан-бек не о полонянках сейчас помышляет, а готовит ответный удар. Я у него подручным был, простым сотником, когда ходили на чешского короля. Давно это было…

***

В огромный внутренний двор каганского дворца по широким гранитным ступеням сбежал коренастый крепыш в богатых доспехах. Он торопливо привязывал к остроконечной спице на макушке круглого золочёного шлема рыжий конский хвост. Этому человеку было около пятидесяти лет, и звали его Ораз-хан, а иногда Ораз Иссык-хан* за гневный нрав. И сейчас он был гневен. Остановившись посреди двора, громко выкрикнул:
— Шету, ко мне!
— Я здесь, бек-манхиг! — в бараньем полушубке на голое тело, черно-бурой лисьей шапке, надвинутой на узкие щёлочки острых быстрых чёрных глаз, с кинжалом за алым скрученным в жгут шёлковым поясом и саблей, заткнутой за этот же пояс за спиной, нукер Шету по прозвищу Хэц** подбежал к воеводе, переваливаясь на крепких, кривых ногах конника, обутых в мягкие замшевые сапоги. — Приказывай!
— Коней!
— Сколько воинов поедут, хан?
Ораз-хан мгновение помедлил, вглядываясь в темное, неподвижное лицо своего верного слуги.
— Двое. Я и ты со мной. Поедем далеко.
— Вьючных лошадей?
— Нет. Только двух лучших жеребцов из моего табуна, турсук с вяленой кониной и бурдюк кумыса. Луки, сабли, копья, щиты, надёжные, но лёгкие — всего по три каждому из нас двоих. Много стрел. Будет хорошая скачка, и рубиться будем на смерть, — он помолчал. — Помолись небесному богатырю Элп эр Тонга, что вечно несёт  нас, хазар,  к восходящему солнцу на крыльях птицы, никогда не ведавшей неволи. И премудрому Богу иври помолись — не помешает.
— Шма Израэль! Хур-р-р! — прохрипел с белозубой волчьей усмешкой Шету-Хэц.
— А вся моя сотня сразу, как мы уедем, тихо, никому и ничего не говоря, уходит в кочевье моего рода Гарджара на север по Реке. За старшего остается сотник Чауш. Скажи ему: Пусть гонят коней. Приедет к своим, скажет старикам: Рассылайте гонцов по кочевьям. Всем нашим воинам час пришёл седлать коней. Я повелеваю тридцать тысяч храбрецов вооружить и посадить в седло, еще до начала безлунных ночей. Всего пятьдесят тысяч войска хазарского я обещал кагану до осени.  Времени немного. Они нас будут ждать четырнадцать дней. А не приедем — Чауш ведёт всех, кого собрать удастся, к стенам Итиля. Здесь будет большая битва. Биться будем за наследие рода Ашина, которому предки наши служили с незапамятных времён.
— Послушай, хан, — сказал Шету. — Старики станут говорить, что до стрижки — овец не бросишь на женщин и детей.
Ораз Иссык-хан ответил свистящим шепотом:
— Скажи Чаушу: Кто станет говорить так, того ударить и убить, хоть бы это был его родной отец. Всё. Вперёд!
— Повинуюсь!
— Постой… — Ораз-хан вдруг взялся руками за грудь, будто полированный, писанный золотом панцирь был тесен ему. — Слушай меня и думай. Не учил я тебя этому, а вот настало время думать… нагрянуло, будто суховей, когда падёж скота, нет еды, и человек маленьким становится, будто мышь-полевка, а небо в ярости над его головой.
— Думать?
— Самого себя спрашивать, самому себе отвечать… — тысячник всё держался руками за грудь. — Дан-бек только что взят под стражу и отведён в застенок. Его заковали в цепи.
— Что он сделал? — спросил молодой воин.
Хан ответил ему неясно:
— Не стану тебе говорить, что он сделал, и не стану… О, духи предков!  …не стану тебе рассказывать того, что говорил он кагану.
— Но если ты мне ничего не скажешь, о чём же я сам себя спрошу, что себе отвечу?
— Хэ-э-э! Послушай, Хэц, мальчик!
Они стояли посреди огромного, многолюдного двора, мощённого гладко обтёсанным булыжником. Множество людей, ходили мимо, вели лошадей, верблюдов, гнали быков, баранов и рабов, несли какие-то мешки, короба, связки копий и стрел, холстяные тюки и вьючные турсуки. Непрерывно звенело оружие, цокали копыта, слышался многоязыкий говор и резкие выкрики начальников. Двое стояли, вглядываясь в лица друг друга, будто свирепый волчонок перед могучим, мудрым волком-вожаком.
— Шету, каждому знать надлежит только то, что ему судьбой предназначено. Разве я расскажу тебе, что было в тайном совете державы? Одно скажу, потому что ты рожден в юрте моего брата по крови, в сражениях пролитой: Великие ханы Ашина выпустили из рук своих поводья царства. Что будет? В Киеве неверные данники наши возьмутся за голову, да уж поздно. Придут из-за моря железные когорты императора, а с востока Дикое поле нагрянет, а с севера ударят викинги, а с запада рыцари. Кто соберёт неодолимое войско, даст отпор чужакам?
— Хан, ты велел самого себя спрашивать, а я хочу тебя спросить, — сказал Шету.
— Говори.
— Вот ты сказал, что нагрянет Дикое поле. А мы, хазары, тюркюты, разве не дети Великой степи? Зачем нам, вольным людям, все эти каменные мешки — крепости, города, дворцы, синагоги иудеев, Закон их веры… Давай уйдем в степь, и народ уведём, и не вернёмся никогда…
— Сынок, предки наши приняли Закон в незапамятные времена***. В Законе этом — великая тайна и сокровенная мудрость. Хотя ты и не знаешь об этом почти ничего, учат вас тут на греческий манер, но всё это в сердце у тебя храниться. И это хочешь ты оставить и затеряться среди тысячи диких кочевых племен? У кочевников каждый человек подобен сайгаку в стаде, мирно он пасётся, следуя за вожаком стада, но точно ли волен такой человек? Подумай. Иудеи научили нас думать о небе и земле, о Создателе неба и земли и обо всём, что мы видим вокруг себя, и что дал Он нам во владение — нам, людям, а человек это венец сотворённого Им. Ни один народ под вечным небом никогда и не помышлял об этом, даже греки, великие книжники. Иудеи — только они…
Ораз-хан среди хазарских беков считался самым знатным, богатым и властным. И самым мудрым. Детство и юность его прошли в Константинополе, куда пяти лет от роду по обычаю его отдали аманатом****. Там он был крещён. Затем еще несколько лет жил в Киеве и не раз бывал в Великом Новгороде. Учился, как и юноша, с которым он говорил, на греческий манер, изучал философию, историю, геометрию, астрономию, иные науки, литературу, поэзию, театр, гимнастику и воинское искусство. Когда же молодой бек вернулся в родное кочевье, отец убедил его пройти гиюр. Праведный Ифтах, погибший на стенах Саркела от удара топора дикого руса, был его родным дядей, братом отца.
Ораз-хан много читал и думал о судьбах и делах таких людей, как Дарий, Ганнибал, Цезарь, пытался постигнуть смысл событий, в центре каждого из которых, как в центре геометрического круга, стояли Перикл, Александр, Давид, Иуда Маккавей, Актавиан-Август. Ему хотелось понять, почему рано или поздно их исполинские построения распадались. Но жизнь его проходила в непрерывных войнах на неспокойных рубежах Каганата. Он с грустью видел, что и это создание человеческого гения и труда обречено. Поэтому он сказал:
— Шету, я тебя неволить не стану. Если захочешь, со мной поедешь, не спрашивая, куда. А не захочешь, садись на коня и уходи в степь, как можно дальше на Восток. На Восток, Шету! Повсюду там наши сородичи греются у костров вечного странствия. Я тебе много сказал и сам не знаю, к добру ли это, потому что верёвка длинная хороша, а речь — короткая.
— Я с тобой, бек-манхиг, — не задумываясь, проговорил молодой воин. — Куда мне без тебя, разве только на погибель и позор?
Шету был названным сыном Ораз-хана, родной же отец его погиб в одном из набегов на Ширван, когда он был ещё ребенком.
— Барух ха-Шем! — Ораз-хан, вздохнув с облегчением, глянул в небо. — Теперь слушай. Досчитаю до десяти — загну один палец. Всего десять пальцев, и кони со всем снаряжением должны здесь стоять. Вперёд, Шету, битва впереди!

Как уже было сказано, лошади Дикого поля в низовьях Волги, Дона и Днепра назывались бахматами. Это была степная порода. По экстерьеру и парадной выездке они не шли ни в какое сравнение с анатолийскими и хорезмийскими конями — низкорослые, коротконогие, косматые, очень беспокойные и упрямые, и сильно уступали им в резвости на коротком переходе. Но на длинном переходе они превосходили резвостью и, что важнее, выносливостью и тех, и других. Их называли травяными, так как они не ели ни сена, ни зерна, а только живую траву, которую в зимнее время умели добывать, раскапывая снег передними копытами. Преимущество конницы на бахматах заключалось в отсутствии непременной заботы о фураже. Кроме того, при хорошем достатке необходимого им сочного корма они, подобно несравненным скакунам аравийской пустыни, могли обходиться без воды по нескольку суток, оставаясь работоспособны.
И вот такие лихие жеребцы уносили двоих всадников на юг по бескрайней, волнуемой ветром, будто море, травяной и ковыльной равнине. За хвостом коня оставался каганский город Итиль, а по левую руку всадника, невидимая за горизонтом, тянулась Великая Река. Они шли «волчьим ходом» — плавной иноходью — неутомимо летели, пластались низко над землей. Хорошо выезженный конь мог таким образом двигаться непрерывно многие дни и недели с одним коротким привалом в сутки, который делали обычно накануне рассвета у какого-нибудь источника или небольшого ручья. Коней не стреноживали, а просто выпускали пастись. Если к стоянке кто-то приближался, кони, которых было видно издалека, уводили чужаков в сторону — так были выучены. Всадники, укрывшись в высокой траве у небольшого, бездымного костра, сначала вволю напивались воды, а потом для подкрепления сил съедали немного мяса и выпивали по чаше хмельного кумыса. Затем около четырёх часов спали по очереди. То есть, каждый спал не более двух часов. Для отдыха — достаточно. Воин в походе не должен разнеживаться. Если он слишком долго станет спать, ему присниться родная юрта, запах плова и добрые лица стариков родителей, или юная красавица из соседнего становища — как он обнимает ее в росистой ночной траве, нагую и трепещущую. Тогда пробудившись, он станет тяжело вздыхать и думать о прошлом, о будущем, о жизни и о смерти. В боевом походе нельзя думать ни о чём, кроме своего коня, оружия, верного спутника и коварного врага. На второй день пути Шету вдруг встал в стременах, указывая рукой вперёд:
— Хан! Я вижу дымок. Это костёр.
Они придержали коней, хан тоже привстал, вглядываясь из-под ладони.
— Хорошо. Теперь и я вижу.
— Позволь мне поехать вперед.
— Нет, — сказал хан. — Шету, я еду посланцем от великого кагана к Гуюк-хану, владыке всех печенежских кочевий в приморской степи. В его боевой ставке сейчас наверняка мне встретятся посланники князя киевского. Они должны знать, что Каганат к войне готов и раздора между нами нет. Если же тебя убьют, и я явлюсь туда один, как бродяга, без достойной охраны, могут мне не поверить, подумают, что я просто бежал от каганского гнева.
— И я так подумал, только сказать не посмел. Тебе следовало взять с собой десяток верных тебе гулямов*****.
— Пока десять воинов седлали бы коней, сто человек во дворце узнали бы, что я в степь ухожу. Нас бы задержали или в дороге б нагнали, а мое дело тайное. Едем вдвоём. Вдвоём встретим все, что степь сулит одиноким путникам. Стоял бы там большой отряд, не один бы костёр они развели, а как нас двое, можно спешиться и биться спина к спине.
Теперь они ехали неторопливой рысью, стоя в стременах и внимательно оглядывая окрестности. Снова зоркий Шету вытянул руку:
— Верблюд пасётся, стреноженный. Всего один. Вон, вышел из-за кургана. Похоже, что и путник один. Хан, я думаю, это не степной человек. Он развел костер на стоянке, а сам уснул, поэтому его в траве и не видно. Как это можно? Всякий приедет и убьёт.
— Доброго человека я — здесь и в такое время — встретить не надеюсь, — сказал Ораз-хан.
Шагом подъехав к костру, который дымил, затухая, они увидели человека, крепко спавшего, завернувшись в грубый шерстяной плащ с капюшоном. Трава вокруг костра обгорела, потому что он не умел следить за огнем. Грек. Шету звонко цокнул языком, но путник не просыпался.
— Хэ-э-эй! Достопочтенный хозяин кочевья, гости у тебя…
Открыв глаза и увидев над собой двух всадников, вооружённых до зубов, незнакомец в ужасе метнулся к своей торбе, валявшейся рядом. Трясущимися руками он развязал её и стал вынимать оттуда меч в ножнах. Шету засмеялся, и даже суровый бек не мог сдержать улыбки.
— Ты, видно, очень дорожишь своим грозным оружием, бесстрашный удалец, если так тщательно прячешь его, укладываясь спать. Это ты правильно делаешь — вдруг кто-нибудь украдет.
Хан нахмурился:
— Шету, мы хазары и у чужого костра. Встречный путник в дальней дороге — посланец Всевышнего. Не смей издеваться, это недостойно! — он обратился к путнику. — Мир тебе! Не обнажай оружия, мы не со злом. Если позволишь, остановимся рядом с тобой. Наши кони притомились.
Судя по виду, грек не был робким человеком, он просто не был воином и не знал, как поступить в случае вооруженного нападения. Убедившись, что на него не нападают, он вежливо, но недоверчиво проговорил:
— Встрече с добрыми людьми я всегда рад, особенно в такой беде, какую мне Бог послал за тяжкие прегрешения мои. Сходите с коней, грейтесь у костра. Жаль только, что ничем не могу поделиться с вами. У меня нет даже хлеба — совсем ничего нет, будто в несчастный день моего рождения на свет божий. Мой верблюд ест траву, а я этого не могу. Дорога же моя ещё далека.
— Назови нам свое имя или то, которым ты хочешь, чтоб называли тебя. Мы хазары, как уже было сказано. Мое имя Хутху, люди прозвали меня Кара-Турсук (чёрный турсук), я купец, конями торгую, а молодого спутника моего зови просто Шету. Его не бойся, он человек не злой, глупый просто, потому что мало на свете жил. Проживет наши с тобой годы, поумнеет.
Они сошли с коней. Хан сел у костра, привычно поднял руки открытыми ладонями в небо и произнес благословение огню — подателю жизни, а Шету быстро расседлал коней, вынул из турсука куски вяленого мяса, бурдюк с кумысом, бронзовый котел и чаши для питья.
— Где здесь вода?
— Здесь нет воды. Во всяком случае, мне не удалось её найти, и я очень хочу пить, — сказал грек.
Шету смеяться уже не смел, он только снова цокнул языком:
— Воды я здесь и не ждал, но подумал, что ошибся, когда увидел дым твоего костра. Твоему верблюду это не беда, а ты зачем привал сделал в таком безводном месте?
— Где тут воду искать? Вода была у меня в бурдюке, но кончилась вчера. К Реке же я боюсь выходить, Бог знает, кого там встретишь.
— Напейся кумыса, но будь осторожен, потому что он хмельной. Если б ты на верблюде ехал до заката солнца, все время имея его по правую руку, приехал бы к ручью.
— У вас, вероятно, есть чертеж, а у меня нет.
— К чему нам чертёж? Я видел чертёж царства нашего, когда старый Николай учил нас географии. Если по этому чертежу в поход идти, никогда к родному кочевью не вернёшься.
Хан весело рассмеялся:
— Поведай же иноземцу, о мой юный, но премудрый спутник, откуда тебе известно, где воду искать в степи?
Шету подумал и сказал:
— Гляжу туда, где небо с землёю сходится…
— И что видишь там?
— Не знаю, — сердито ответил молодой человек. — Всякому понятно, где вода, а где её быть не может.
Ораз-хан смотрел, как грек жадно выпил полную чашу кумыса.
— Ты подожди пить вторую чашу, тебе может стать плохо. Послушай пока, что мне в голову пришло сейчас. Но мои слова не прими в обиду. Эта привольная степь — наша. Она всегда принадлежала тюркютам, и ни один народ здесь жить не может, кроме нас. Вот мальчик-тюрк, он знать не знает, как можно воспользоваться географическим чертежом. Однако, не может он в степи заблудиться, как сайгак не заблудится здесь, как ты у себя в городе не заблудишься. Зачем вы все стремитесь сюда? Много крови льётся от этого понапрасну. Ты, однако, ещё не назвал нам имени своего.
— Зовите меня Никон, — сказал грек. Он рассеянно смотрел, как Шету ловко и сноровисто расшевелил его костёр, установил на складной треноге бронзовый котёл над огнём и бросил в него за неимением воды кусок бараньего сала, чтобы разогреть конину. — Ответ на твой вопрос, не прими и ты в обиду, настолько очевиден, что удивительно, как это ты, купец, его не знаешь. Три огромные реки текут здесь с севера на юг. Места эти — ключ  от великого торгового пути. Но есть ещё причина, которую тюркюты и вовсе не хотят понимать. Сама земля этой степи — бесценное сокровище, она очень плодородна.
— Э-э-э! — хан с досадой  стукнул ребром твердой ладони о ладонь. — Да ты погляди вокруг! Погляди, как прекрасна наша степь. Захватите же вольные земли наши, распашите их сохой, чтоб до горизонта было всё черно, как в последний день пред Судом Божьим… Тебе не жаль?
— Странный, однако, ты купец, почтенный Хутху, коли так говоришь.
Шету закончил свою работу и стоял у костра, ожидая, пока разогреется мясо в котле.
— Шету, ты мне не слуга, а боевой соратник. Садись к костру. Так неприлично вести себя в Израиле.
— Но в степи — так! — сказал Шету и торопливо добавил. — Коли не во гнев, преславный бек….
— Мы — Израиль, ты и я. В Израиле, я сказал, это неприлично, потому что ни один праведный не может быть холопом ни у кого, кроме Всевышнего.
Грек с улыбкой покачал головой:
— О, хазары! Как на вас не подивиться…. Сейчас вы мне напомнили чудака из басни, который хотел одной рукой поймать сразу двух бабочек.
Шету подсел к костру, и некоторое время они молча ели мясо, запивая его кумысом из деревянных чаш. Солнце опускалось к горизонту, небо становилось тёмно-синим, и вечерний ветер, налетая, кружил искры над пылающим костром.
— Это, действительно, не самое удачное место для привала, — сказал Ораз-хан. — Но раз уж так вышло, здесь мы сделаем большую стоянку,  и только с рассветом тронемся в путь. Я не спрашиваю тебя, почтенный Никон, о цели твоего путешествия. Думаю, однако, что еще некоторое время нам будет по дороге с тобой. Ты нас не бойся — нечего нам взять у тебя. Когда  Шету насытится, он отгонит к Реке наших коней и твоего верблюда — напоить.
— Нельзя выходить к Реке. Разбойники могут напасть.
Хан протянул руку и коснулся длинных прядей рыжего конского хвоста, украшавшего  шлем  Шету.
— Мы были неосторожны, и ты, конечно, уже догадался, что мы вовсе не купцы. Мы сами разбойники и разбойники не из последних, — Ораз-хан гордо усмехнулся. — По всему белому свету разбойничаем. Немало нужно воинов, чтобы коней отбить у моего названного сына, а степным бродягам это и вовсе не под силу.
Шету вскочил на ноги, радостно оскаливая белоснежные зубы волчонка:
— Я сыт, бек-манхиг. Пойду, поймаю верблюда, распутаю его.
— На реке не забудь набрать два бурдюка воды — нам и нашему хозяину. Верблюд, возможно, не станет пить, а коней не торопи и терпеливо дождись, пока они вволю напьются, — строго сказал ему бек вдогонку и снова обратился к Никону. — Я замечаю, что молодёжь в степи перестала любить животных и заботиться о них. А ведь верблюд и лошадь — это лучшее, что дал Всевышний человеку во владение, степному человеку во всяком случае. Поистине близиться пришествие Машиаха. Что ты скажешь на это?
— Что о животных говорить, когда ближнего своего перестали любить и родителей не почитают, — с традиционным во все времена вздохом откликнулся грек.
Некоторое время они молчали, задумчиво глядя в огонь. Потом Ораз-хан, с горьким состраданием покачав головой, произнес:
— Ты, конечно, бежишь из разоренного Саркела?
— Да. Это было, будто нашествие кентавров. И все говорили: Где же воля великого кагана, где его непобедимые гиборим? Все пошло прахом…
— Ты купец?
— Я был писцом у купца Хирама бен-Аврама. Возможно, ты слышал это имя. Ему было семьдесят шесть лет, однако, он вооружился и кричал, что иудейский коэн — не баран, которого нищие бродяги зарежут себе на плов. И еще кричал, что он поставщик княжеского двора в Киеве, и княгиня Хельга ещё не расплатилась за обоз армянского гранита для строительства храмов, где ей угодно зачем-то молиться неверной жене старого каменотеса из Бейт Лехема. Его проткнули копьем на моих глазах. А моих четырёх сыновей связали. Какой-то славянский смерд бил их плетью и говорил, что продаст их  в Чернигове своему соседу — кузнецу, который, провожая его в поход, просил пригнать ему хороших подмастерьев, трудолюбивых, не вороватых и знающих грамоту, — грек взялся руками за голову. — Жена моя была славянка. Она заговорила с этими дьяволами на их родном языке, но ей голову разбили дубовой булавой. А моя дочь, удивительная красавица и умница, её часто приглашал к себе сам наместник кагана в Саркеле, Дан бен-Захария, чтобы она пела ему по-гречески о путешествии аргонавтов и о падении великого Илиона. Её взял сотник, судя по говору, из викингов. Он её изнасиловал прямо на полу в моих покоях. Сначала моя девочка плакала и звала мать, меня и братьев — чем я мог ей помочь? И, наконец, я увидел и услышал, как моя нежная Микка, яростно и бесстыдно вцепившись пальцами в нечесаные космы этого сатира, задыхается и стонет, содрогаясь от страсти, будто блудница в лупанарии. Дикарь был весь в чужой и своей крови и от него пахло прелой овчиной. Но он, похоже, человек не злой, позволил мне с ней проститься. Она казалась безумной — улыбалась, и глаза ее блестели: сказала мне, что воин этот пышет жаром и силен, как Молох финикийцев и что он ворвался в ее тело и душу, подобно Молоху, когда тот оплодотворяет для животворения всего сущего божественную Иштар — эти слова ее и были самым страшным, что выпало мне в тот день пережить.
Ораз-хан положил несчастному руку на плечо:
— Не кручинься. Если он сказал, что себе её берет, то не станет продавать, в доме же у свенского воина женщина будет не рабыней, а подругой его жены. Всем женщинам бесстрашные  витязи по сердцу приходятся, хоть и не всегда им удаётся вовремя умыться накануне любовного поединка. Вот она и вспомнила про древнего идола. Ваши женщины много учатся. Это хорошо. Грамотная пленница ни в чем не будет знать отказу.
— Я поручил её судьбу Павлу, святому апостолу Господа Иисуса Христа.
— Каждый молится Богу по-своему. Но, не прими в обиду, не могу я постигнуть, почему ты человеку молишься, человеку, который вероотступником был и так комментировал Тору, что это у людей благоразумных до сих пор вызывает смех? Да он и своего учителя толковал и вкривь, и вкось…
— Послушай же меня, воин с речами богослова, хоть я и устал от этих бесплодных диспутов и вести их не привык у степного костра…
— А я с тех пор, как покинул Константинополь, где пристрастился к такому препровождению времени, тридцать пять лет говорю и думаю об этом у костра или в походе, качаясь в седле, — сказал хан.
— Однако, выслушай. Вера в Христа охватила поднебесный мир, будто всепожирающий пожар. А почему? Ты сам тому живое свидетельство. Себя называешь праведным иудеем, а ешь мясо с молоком, да ещё конину, которая по Ветхому Завету нечиста.
— Давно б я с голоду умер, если б так не поступал. Всю жизнь в степи живу и воюю.
— Вот Христос и применил Закон веры к народам, живущим по-разному в разных концах земли, чтоб народы могли его принять.
— Но это логике противно, потому что истина неприспособляема, не так ли?
— А теперь ты к логике обратился, потому что тебя учили на эллинский манер, а вера на логику не опирается — в соответствии с логикой же, не так ли?
Они оба глянули в глаза друг другу и невольно засмеялись.
— Хэ-э-э! Прав ты почтенный Никон. Это наше пустословие не приносит доброго плода. Слушай, меня зови Ораз-ханом, это мое настоящее имя от предков, и ты, конечно, обо мне наслышан и видел не раз меня в доме у бен-Аврама, просто не узнал в походном доспехе. А я, признаться, тебя просто не заметил там. Расскажи мне лучше, как тебе самому удалось спастись?
— К рассвету все они были пьяны, потому что в подвалах у моего господина хранилось много дорогого родосского вина. Я просто вышел во двор, отвязал этого верблюда и уехал. Я проезжал по улицам, которые догорали и были завалены трупами. Ужасно.
— Говорю тебе, последние времена настают…
— Так сидели они, беседуя, неторопливо и печально. В степи темнело. Где-то вдалеке послышался дробный топот сотен маленьких копытец. И затем протяжные голоса: тоскливый и свирепый вой, а потом злобное тявканье и что-то напоминающее детский плач. Грек вздрогнул и тревожно оглянулся, прислушиваясь.
— Каждую ночь я слышу здесь эти звуки. Что это?
— Стадо сайгаков пошло к Реке на водопой. Следом за ними — волки. А за волками — шакалы. Так живут в степи звери, так и люди живут под вечным небом.
Никон перекрестился и печально проговорил:
— Волки и шакалы повсюду следуют за беззащитными сайгаками. Промысел предвечного Бога воистину непостижим. А это что, благородный воин? — неподалёку от стоянки слышно было яростное рычание, и во тьме засветились зелёные огни.
Ораз-хан невозмутимо пояснил:
— Часть стаи во главе с каким-то молодым и сильным кобелем, который рвётся стать вожаком, не стала преследовать сайгаков, а польстилась на лёгкую добычу. Они нашей крови ищут, но ты не бойся их. У нас огня много, а к огню они не подойдут. И твой верблюд в безопасности, у Шету при себе смоляные факелы, — он помолчал. — Так ты теперь добираешься в Херсонес?
Никон кивнул головой.
— Беда, приехать в этот город, подобный Вавилону, не имея доброго мешка с золотыми монетами.
— Святая правда.
— Но ты надеешься на помощь друзей и родных.
— И это правда.
— Попробуешь устроиться писцом у кого-нибудь из сенаторов или знатных вельмож Республики? Или уедешь в Константинополь? Или укроешься под защитой могучей руки багдадского халифа? Но ты устал и потрясен. Возможно, ты захочешь совершить пешее путешествие в Эрец Исраэль, как это делают твои единоверцы, чтобы там поклониться христианским святыням? Ты колеблешься и не знаешь верного решения.
— Все так.
Ораз-хан тихо засмеялся.
— Извини мне этот невольный смех, почтенный писец покойного Хирама бен-Аврама…. Я вижу у тебя на лбу как неизгладимую печать благословение божественной Мельпомены. Ты, несомненно, великолепный сочинитель, — он сунул руку за пояс и достал увесистый кожаный кошель. Позволь невежественному и грубому служителю кровожадного Марса принести скромную лепту на издание твоей трагедии, которая, если ты задумаешь издать ее, принесет тебе вечную славу. Когда ты мне рассказывал о гибели неустрашимого Хирама, моего старого друга и собутыльника, я едва не заплакал. К счастью я вспомнил, что два месяца тому назад он уехал в Любек по делам некоего торгового союза, который северные города франков намереваются заключить против нашего, столь сомнительного в такие времена, союза с великим Новгородом******. Услышав же о том, что киевский князь готовится к походу на Каганат, он вызвал к себе и всю семью свою со слугами и домочадцами. Не скоро теперь мы с тобой увидим его, но он жив и здоров. Возможно, тебе следовало ехать за ним в  весёлый город Любек? Сидел бы сейчас в уютной харчевне да попивал подогретое пиво со сметаной, беседуя с премудрыми франкскими негоциантами. Уверен, что только важные и неотложные дела задержали тебя в Саркеле… Ты уж не прогневайся, не поверил я ничему из того, о чем ты рассказал мне сейчас. Однако, не пугайся и ничего больше не придумывай, в этом нужды нет. Ты поедешь со мной туда, куда я еду, потому что, признаюсь тебе откровенно, я уверен, что цель моя тебе известна. Ты сейчас, наверное, удивляешься, почему я тебя не убил. Меня прозвали горячим ханом, но все же я и не птенец желторотый, чтобы опрометчиво поступить в таком важном деле. Возможно, в ставке Гуюк-хана я отдам тебя тому, кто послал тебя ко мне. А, быть может, по-другому поступлю….
Вернулся Шету. Он, гикая и размахивая пылающим факелом, разогнал волков и спешился. Стреножил верблюда, а коней, которые в ночное время никогда далеко от огня не отходили, опасаясь волков, пустил пастись свободно.
— Присаживайся к костру, мальчик, — ласково сказал ему бек. — Сейчас мы с уважаемым хозяином нашей стоянки будем коротать время, разговором о жизни и о смерти: о людях, которые по воле предвечного Бога рождаются и умирают каждый в свой срок, и о царствах, которые по воле людей возникают и по воле людей рушатся. Ты же слушай, что старшие говорят, и учись быть мудрым.
Почтенный Никон, только что я сказал тебе, что ничему тобою рассказанному не верю. А как же история семьи, жены, сыновей и прекрасной дочери твоей? Неужто ты и об этом всё придумал?
— Нет. О семье я правду говорил, — отвечал грек. Он казался подавленным, но вовсе не был смущён. — Чтобы такое придумать, нужно и впрямь обладать даром Эсхила. Все правда.
— И сыновья погибли?
— Я не сказал, что они погибли.
— Верно… Обещаю тебе, что мы вместе с тобою подумаем о судьбе твоих детей, если оба останемся живы в этой ужасной войне, а это зависит от многих обстоятельств, которые, к сожалению, предусмотреть не в наших силах. Я, также, обещаю, что позабочусь о них, если уцелею сам, а ты погибнешь, и чуть позже дам тебе совет, как их выручить, если я погибну, а уцелеешь ты.
Никон тяжело вздохнул, благодарно прижимая правую руку к сердцу.
— В войске киевского князя у меня немало друзей и былых боевых соратников, — продолжал хан. — Но, как я уже сказал, мы об этом позже поговорим. Ты же за это обещай не наносить мне ударов в спину.
Грек нахмурился и некоторое время в упор пытливо смотрел в лицо воину:
— Не вполне ты прав, думая, будто в ставке печенежского владыки я буду в твоих руках…. Благоразумней было бы избавиться от меня здесь, чем туда везти. Ты человек неглупый и опытный, но великодушный — сочетание не всегда выгодное, но достойное. Ты пришелся мне по сердцу. Встреча наша не случайна. Скажу тебе своё настоящее имя, ты слышал его не раз: Лаарх.
— Лаарх? Ты Лаарх, сын Архиппа, сенатор Херсонеской Республики? Да ты смеешься надо мной.… Эх-ха! А я-то, пустоголовый, тебе ещё кошель всучил, ради твоей горестной нищеты…. Как же ты не сумел вовремя уехать? Ведь о походе Святослава тебе заблаговременно должна была сообщить княгиня Хельга.
— Не она мне, а я ей сообщил об этом из Саркела, — с улыбкой Лаарх вернул хану его бескорыстное подаяние. — Разве бывают государственные тайны в этих диких краях? Все знают всё, кроме тех, кто должен знать всё. Достопочтенный Дан бен-Захария ничего и слушать не хотел, а я его предупреждал. В Каганате воинов подпустили слишком близко к кормилу власти. От этого и дела плохо пошли. Чего же ты хочешь теперь? Республика в опасности, и она будет держать руку победителя. В Константинополе очень встревожены и недовольны…
— Кто ж виноват? Вы хотели смотреть на здешние дела, будто олимпийские боги….
— Я только простить себе не могу, что семью не уберег. Не успел я. Меня на части разрывали заботы о войне. Когда же я собрался снаряжать караван с сильным конвоем в Тавриду, стало ясно, что он до места не дойдет. Войско Святослава катилось уже степью, как лавина саранчи….
Шету, положив ладонь на рукоять кинжала и насторожившись, будто барс перед прыжком, вслушивался в эти зловещие речи.
— Ложись спать, Шету, — сказал Ораз-хан. — Никому не рассказывай о том, что услышал сейчас. А впрочем, если захочешь — расскажи. Всё равно тебе никто не поверит….

* Горячий хан (тюр.)
**Стрела (ивр.)
*** Ораз-хан считает, будто хазары приняли иудаизм в незапамятные времена, хотя ещё его дед, вернее всего, был язычником. Я думаю, он так ошибается потому, что более тысячи лет тому назад историческое время текло гораздо медленнее, чем в наши дни.
**** Почетным заложником.
***** «Удальцов» — наёмных воинов, составлявших охрану или дружину знатного хана.
****** Речь идёт о Ганзейском союзе, возникшем несколько позднее. Великий Новгород временами входил в этот союз, временами — наоборот конкурировал с ним.

***

Старый Озлаг-батыр просыпался, когда все домочадцы и рабы в его просторной юрте еще спали. Ломота в костях отгоняла сон, а в это утро он проснулся раньше обычного. Было жарко, потому что вместо костра посреди юрты топилась железная печь — диковинка, недавно присланная зятем, который жил в славянском городе Пскове и был очень богат. Проснувшись, Озлаг привычно глянул было вверх, в круглое отверстие, куда обыкновенно выходил дым, но теперь оно было закрыто выведенной туда железной трубой от проклятой печи, которую, наверное, придумали злые духи  —  как теперь узнать время суток, если неба не видно? Зять у него христианин, и дочку заставил принять крещение. Как бы грозный Бог иври не отомстил за это всему роду Гарджара. Старики глаза ему колют таким родственником, а нужда приходит, денег клянчат, ведь почтенный Святомысл — боярин, во Пскове его почитают и боятся, а его корабли ходят в море льда до самого Груманта, и его торговля песцовым мехом приносит невиданный доход. Скуповат славянский купец, конечно, а где вы видели щедрого купца? Озлаг долго кашлял и ворочался, так что рядом с ним зашевелились его молодые жены, их было четыре, а старшая жена, престарелая Дебора спала отдельно, рядом с внуком, которому было пять месяцев от роду. Младенец заплакал, старуха завозилась с ним. Неожиданно заплакала и самая младшая, любимая жена, лежавшая по правую руку, чтобы отогревать старика своей юной страстью — ей было четырнадцать лет, и за нее отдали дойную верблюдицу, двух баранов и почти новый ширванский ковер.
— О чём плачет наша ослепительная хатун? — сердито проворчала Дебора. — Чего тебе не хватает здесь паршивка, голодранка?
— Я хочу в свою юрту к родителям, — сказала Кюль-хатун. — Ты мне говорила про прекрасного богатура, горячего, будто Элп эр Тонга, а этот старый мерин только очень больно щиплется, и от него воняет.
— Видно, ты по плети соскучилась, блудливая овца! Живо вставай и принеси воды. Если будешь много работать, то и дурные мысли уйдут. Горе мне с вами…. Я тебе рассказывала про него, каким он был в молодые годы, когда украл меня из родительского дома в Семендере и увез в степь, — сидя на корточках, старуха качала младенца. — Я познала его на первом степном привале, в цветущей, душистой траве. Жаворонки пели в небе над нами. А его удальцы рядом сидели, пили кумыс у костра, и давали ему разные бесстыдные советы, от которых сердце мое сладко замирало. До смертного часа буду вспоминать об этом. Тебе же этого никогда не пережить, потому что нынешние воины похожи на баб, слишком слабые и робкие…
— Тише, женщины! — прокашлял  старик. — Дайте слушать. Дебора, ты ничего не слышишь?
— Слышу, конечно, я ведь не глухая. Кто-то приехал в становище, много всадников. Хочешь, чтоб я пошла посмотреть?
— Выгляни и скажи, что увидишь. Я пока оденусь.
Дебора с кряхтением поднялась:
— Ойна! Ойна-а-а! Возьми ребенка, солнце давно над степью, а ты всё никак не оторвешься от своего мужа, который и воин, и работник только в твоих ненасытных чреслах, ему тоже встать не грех. Хори! Олун! Торхэ! Торпан! Курбан! Кюрсо-ханум!  — выкликала она имена детей, внуков и домочадцев. — Омар, самый ленивый из всех сарацин! Буди рабов, не то дослужишься до деревянной колодки на шее… А ты, Озлаг, живей надевай новый халат, да не забудь саблю прицепить. Это приехала ханская сотня. А впереди ханского бунчука — рыжий каганский бунчук везут. Видно, что-то стряслось. Да и что хорошего можно привезти из каменного становища проклятых иври?
— Сейчас, — откликнулся старик. — Сейчас я выйду к ним. Что хорошего? Баранов велят отогнать в Итиль. А потом шерсть потребуют, которую не с кого будет стричь. О, несчастная судьба.… Оставь в покое Омара. Пускай он поможет мне панцирь надеть, сам надевает кольчугу, что я подарил, свой дурацкий тюрбан, оружие и все прочее. Он понесет  за мной  мое  копье.

Прежде времени лютый ветер боевых походов посеребрил виски и бороду лихого сотника Чауша. В этот день молод он был телом и душой, и глаза его сверкали, потому что пришел час воинов — его заветный час. Он не снарядился в боевой доспех — в родное кочевье ведь приехал — вместо шлема высокая рысья  шапка, сбита на ухо, малиновый бархатный кафтан, подбитый белоснежным каракулем, распахнут на смуглой, мускулистой, гулкой, будто чугунной, груди, высокие каблуки зеленых сафьяновых сапог упирались в атласные бока полудикого анатолийского жеребца, серого в яблоках и прекрасного, будто птица небесная, который бешено танцевал под ним, когда он выехал к собравшемуся народу, держа у стремени обнажённую саблю. Легко привстав на стременах, оглядел он хмурую толпу заспанных скотоводов и вдруг с пронзительным визгом выбросил руку с клинком вверх, движением сильной кисти вращая саблю так, что над головой образовалось нечто вроде блистающего серебристого зонта: «Шма Израэль! Хур-р-р!». Ему ответили вразнобой не слишком горячие возгласы: «Хур-р-р! Ялла!* Хур-р-р!»
— Хаг самеах!** — закричал он. — Хаг самеах, гиборим хазарские, воины народа божьего, праздник у нас! Стосковались славяне да греки по кривому хазарскому мечу. Чтоб нам далеко коней не гонять за положенной данью, сами они к нам пожаловали. Мы ли для дорогих гостей пожалеем булатной стали? Мы их накормим досыта, напоим допьяна, да и спать уложим на просторной, мягкой постели в нашей ковыльной степи — на веки вечные! Сегодня и завтра, храбрецы, коней, снаряжение готовим, гонцов по дальним кочевьям рассылаем с радостной вестью о походе, с матерями, женами и невестами прощаемся. А там, чуть свет — уж мы в боевом строю…. Девять раз по девять — пройдут сто годов, а песни о походе нашем…
В ответ его перебили неуверенные голоса:
— А сколько воинов с собой берешь, бек-манхиг! Кому в поход идти? Сколько коней с юрты? Сколько сабель с куреня?
— Ныне время пришло коня седлать каждому, у кого силы достанет ступить в стремя. Не решился великий каган никому из нас отказать в бессмертной славе воинской, ведь мы — хазары, дети Элп эр Тонга. И поэтому каган, чьими устами Всевышний с небес говорит, не велел мне никого оставлять со старухами да малыми детьми. Весь род наш, древний род тюркютский Гарджара, пировать будет в чистом поле… А добычу-то он войску обещал подарить. В этой войне ничего не берет себе наш владыка. Вернемся — толпу рабов пригоним, да привезем полные турсуки золотых монет.
Люди ничего не отвечали, негромко переговариваясь. Только несколько слабых старческих голосов еще раз выкрикнуло с гиканьем и визгом: «Хур-р-р! Ялла! Шма Израэль! Хур-р-р!» Но затем воцарилась мёртвая тишина. Слышен был где-то плач ребенка, перебранка женщин у ручья да лай свирепых степных собак-овчарок.
Потом из толпы степенно вышел Надир-ага, старший в кочевье. С низким поклоном он сказал:
— Преславный богатур! У нас говорят: Гонцу с доброй вестью — первый глоток из круговой чаши на пиру. С дороги ты устал. Окажи нам честь, раздели скромную трапезу свободных степных пастухов в почётной юрте для самых знатных гостей. Там в неспешной беседе за пловом и кумысом ты расскажешь нам о делах царства. Для твоих воинов угощение готово — они будут пировать в юрте, поставленной специально для них, а прислуживать им будут самые красивые полонянки из тех, что мы захватили в последний набег на кочевье Гурканитов неделю тому назад.
Резким броском Чауш вложил саблю в ножны и, спешиваясь, с раздражением сказал:
— Почему вы делаете набеги на кочевья сородичей-хазар в такое неспокойное время? Не прими за обиду, отец, это и неразумно, и грешно.
— Мы живём по древнему обычаю предков, бек-батыр. Аслан-хан — вождь Гурканитов, не в обиде на нас. В прошлом году они у нас две тысячи голов скота угнали. Кого винить? Не было достойного караула на выпасе. А нынче он мирного гонца прислал для честных переговоров о выкупе пленников и возмещение убытков. Хазары от веку так живут. Пожалуй в почетную юрту, не гневайся на наше невежество.

В парадной, крытой белым войлоком юрте, чисто выметенной и устеленной мягкими коврами, вокруг жаркого костра сидело человек десять стариков, одетых в пёстрые, нарядные халаты. Они сидели, скрестив ноги, а на коленях у каждого лежал обнажённый меч, как было принято во время боевых советов. Сотника усадили на сложенный вчетверо ковер и поднесли ему первую, круговую, чашу хмельного кумыса. Прежде, чем отпить из неё, он произнёс языческое благословение огню — нарушить древние обычаи своего кочевого племени не решился. Всё же, ещё не пригубив из чаши, он скороговоркой произнёс: «Барух ата, адонай, элохейну, мелех халоам, шехаколь нихье бидваро!» (Благословен ты, Господь Бог наш, владыка вселенной, по чьему слову возникло все!), на что Надир-ага с дипломатической улыбкой произнёс:
— Премудрый Бог иври неизменно благосклонен к нам, бедным скитальцам Великой степи. Он с незапамятных времён ведёт нас к победам.
Затем старейшины рода, степенно передавая чашу по кругу, вежливо стали расспрашивать сотника о событиях минувших грозных дней, о здоровье великого кагана и его планах войны с неверными, о сородичах-гарджагирах, павших при обороне Саркела, о том, благополучна ли была дорога ханской сотни, и в каком состоянии находятся боевые кони. Сотник, нетерпеливо раздувая ноздри, вежливо отвечал. Наконец наступило молчание.
— Отцы племени, мудрые вожди рода Гарджара! — сказал, наконец, Чауш — Я прибыл сюда по велению хазарского владыки. Он Ораз-хану, бесстрашному воеводе нашему, приказал, а тот мне — посадить в седло каждого, кто способен саблю в руке удержать. Через десять дней он ждать нас будет под стенами Итиля, куда двинулось огромное войско киевского князя. Не сочтите за дерзость, но мне он настрого велел: кто подчиниться не захочет, того убить без уговоров.
— О каких это убийствах ты говоришь в родном своём кочевье, сынок? — с усмешкой спросил его Озлаг-батыр. — Убийце, кто б он ни был, а хотя б и сам иудейский архангел Гавриил, хребет переломят и выбросят в степь, как то издавна у нас ведется. У тебя сотня под каганским бунчуком, а у нас тут в одном только нашем становище сотен пять наберется удальцов, да у каждого за спиной жёны, дети, добро. Здесь наш дом, а ты нас зовёшь лечь костьми под стенами чужого дома. Расскажи, зачем это? Неужто ради монет золотых, которые не что иное, как песок? Нам не то что рабов кормить, а помоги вечное небо самим с голоду не подохнуть — по весне дожди-то не выпали, того гляди овцы падать начнут.
— Война за наследие рода Ашина! — выкрикнул сотник.
— Война… — заговорили наперебой старики. — Что ни год — то война.
— О, проклятые неверные! О чести воинской забыли, о славе предков, о вере предков…
Некоторое время старики молчали.
— Приезжал тут недавно в кочевье человек из Семендера…, — сказал, наконец, Касым-однорукий, изувеченный в былых сражениях и набегах. — Ты не гневайся, а выслушай старших. Этот человек, о котором я тебе рассказать хочу, был фарс, родом из Балха. Он говорил о сыне Бога иудейского, которому киевская великая княгиня поклоняется. Рассказал этот человек, будто явился сын божий в святой город Иерусалим, а иври предали его ромеям, которые его убили за что-то. Не поняли мы ничего. Но, думаю, коли в семье небесной такие нелады, простым людям лучше думать о куске хлеба, а в чужие дрязги не мешаться. У меня же есть раб из чешского полона. Он мне рассказывал, что жена иудейского Бога неверна ему была. Он, чтоб избежать позора, как это у князей принято, выдал ее замуж за простого каменотёса, человека почтенного, но подневольного. Так, что ты думаешь? Она и этому бедолаге принесла в подоле. Что за постыдное распутство? А сын греха того, как в силу вошёл, своеволить стал. Простой степной бай постыдился бы терпеть такое. И это все в семействе создателя вселенной. К чему нам такой бог, что домашних своих держать в повиновении не может? — калека лукаво улыбался.
— Уймите старого дурака добром, — темнея лицом, произнёс Чауш, — не то я его велю отсюда в шею вытолкать!
Своей единственной левой рукой старый Касым привычно взялся за костяную рукоять меча:
— Кликни своих молодцов, Чауш-богатур. Мне-то дураков рубить, что баранину на плов. Подумай, кому ты, молокосос, обидное слово сказал и для чего? Если благоразумный совет рода нас на то благословит, выйдем с тобой в чистое поле. Так будет по-воински — не станем браниться, будто старухи у колодца, а поглядим, кто из нас живым вернётся к костру совета. Много лихих молодцов ушли в небо вечное от удара этого меча, когда ты ещё на свет белый не родился. А повинишься — я забуду, о деле станем говорить…
———————————————————————————————
* С Богом! — выражение, принятое у всех семитов.
** Весёлого праздника! — традиционное праздничное приветствие на иврите.

***

В присутствии сановников и военачальников каганата Дан бен-Захария был закован в цепи, и двое телохранителей властелина отвели его в подземелье, откуда в большинстве случаев человек уже не выходил никогда, разве что глубоким стариком — умирать на воле. В тесной каменной клети на сыром полу была набросана трухлявая солома, и свет от зловонно чадившего смоляного факела, горевшего в узком  коридоре, слабо проникал сквозь решётку железной двери.
— Прости, преславный бек, — угрюмо промолвил один из воинов. — Не наша воля.
— Прости и ты меня, если какую обиду вспомнишь, старый соратник, — сказал воевода, — Мы с тобой ходили на булгар. Неудачный был поход.
— Неужто ты вспомнил меня, манхиг? В том походе я отца потерял. Давно уж это было.
— Как вчера помню. Моя была вина. Они напали внезапно, а достойных караулов я не выставил. Я думал, мы далеко оторвались от них на свежих конях. А у них на излучине малой речки  затаилась нетронутая застава, о которой я не знал… Сядь со мной рядом на солому с товарищем своим, и поговорим недолго. Мне, быть может, теперь не скоро придётся перемолвиться словом с человеком честным. Здешних стражников я не люблю, разве они воины?
Не успел он это сказать, как стражник появился, будто не к месту помянутый злой дух.
— Вы своё дело сделали, почтенные и неустрашимые удальцы. Теперь — моя работа. А с заключёнными в этой обители скорби говорить нельзя.
— Ты проклятый пожиратель тюремных крыс! — закричал второй конвоир, помоложе. — Может, ещё до рассвета великого бека выпустят на свободу. Тогда ты пожалеешь о том, что на свет божий родился.
— На всё воля Всевышнего. А лишних слов не говори. Я человек подневольный, каждое слово твоё донесу десятнику.
Старший из воинов, одновременно улыбаясь и хмурясь, положил щуплому, малорослому стражнику тяжёлую руку на плечо.
— Ты донесёшь ему все, не упустив ни единого слова, — он достал из-за пояса кожаный кошель и взвесил его на ладони. — Меня зовут Элеазер, а враги с молодых ещё лет прозвали меня Барзель*, как думаешь, почему? От меня своему десятнику ты передашь вот этот кошель. Да будь с ним поосторожней, потому что в нем золотые динары, каждого из которых семье твоей за всю жизнь не потратить, и внукам останется. Ты ему скажешь, что великий конунг Ингвард, воевода мой, станет меня сегодня спрашивать, где и под чьим присмотром оставил я опасного преступника, злоумышлявшего против царства. Я пока не знаю, что мне ответить ему. Видишь ли, эти знатные баи привыкли сытно есть, пить дорогое вино, спать в тепле, на мягких постелях. А этот ещё к тому же знаменитый книгочей. Жить не может без пергаментных свитков, и нужен хороший, яркий светильник, чтоб ему нетрудно было буквы разбирать. Да чтоб тишина была, когда он спит, читает или пишет (все необходимое для этого ты ему доставишь сюда, как он велит). Он человек немолодой, но ещё сильный грешной плотью. Поэтому в ночное время молодая, красивая, ласковая и умная рабыня будет согревать его своею страстью, а днём петь ему, играть на флейте и рассказывать сказки, до которых, я знаю, он большой охотник. Пусть это будет гречанка — они и в любви искусны, и во многих иных премудростях искушены. Постарайся ничего не забыть, если дорожишь своей презренной жизнью, которая сейчас по воле  нашего владыки на волосе повисла.
Стражник принял кошель трясущейся рукой и, низко, многократно кланяясь, произнес:
— Всё исполню, бек-батыр.
— Сейчас я сниму с заключённого цепи, и ты доложи десятнику о том, кто это сделал, а почему, то забота не его. Здесь что-то очень сыро, — сказал Элеазер-Барзель. — Живей принеси большую жаровню с раскаленными углями, да смотри, чтоб они, как следует, прогорели. Ещё не хватало, чтоб у великого бека от угара болела голова. Солому убери, промой здесь пол и устели все мягким войлоком. Пошевеливайся. Ночи стали коротки, вздохнуть не успеешь, как рассветёт. К полудню я приду сюда, проверю твоё усердие. Если доволен останусь, получишь немного серебра, а, когда твой знатный гость покинет эти стены, он тебя отблагодарит, как на то его воля будет. Он очень щедр, но лентяев не любит, и его приказы следует немедленно исполнять, а то можно так получить по голове, что звенеть будет неделю. Я в молодые годы это на своей собственной голове испытал, — он обратился к беку, который, освободившись от оков, привычно скрестил ноги,  уселся на солому и невозмутимо, с лёгкой усмешкой смотрел снизу вверх на него и стражника. — Бек-манхиг! Я возвращаюсь, согласно приказу, в палату совета. Что велишь мне сделать или сказать там?
— Всем славным боевым соратникам моим скажи: «Шалом!» Передай им, также, такие слова: «Не на конце длинного языка победа, а на конце стального меча. Не время для долгих совещаний. Пусть выводят войска в поле, потому что крепость к обороне не готова, а в открытом бою всегда удача может прийти нежданной — она ветрена, капризна, будто молодая красавица, и охотней отдаётся храброму и решительному, чем тому, кто силой ломит». Моему владыке передай: «Я служу роду Ашина головою, сердцем и мечом, покуда жив. Когда умру — от меня польза небольшая». Торопись, твой воевода не любит людей нерасторопных, я не хочу, чтоб ты из-за меня пострадал, а за братскую заботу твою мне нечем отплатить, да я знаю, что ты благодарности и не ждёшь.
Когда конвоиры ушли, стражник, униженно согнувшись, произнёс:
— Бек! Сейчас мне нужно пойти к десятнику и передать ему, что велено было, и тут же я вернусь с людьми, которые исполнят всё необходимое. Не гневайся на малого человека. Шестеро детей, жена на сносях, а как мука на майдане нынче в цене поднялась, ума не приложу, чем кормить. Кабы моя воля…
— Ты понапрасну не робей, никакой беды с тобой не будет, — перебил его Дан бен-Захария. — Иди, куда следует, а потом принеси мне чашу кумыса, не слишком перебродившего, и ломоть хлеба. Ничего мне здесь не надо, я всю жизнь сплю на голой земле у походного костра, и здесь на соломе, как убитый, усну, потому что я очень устал. Ежели, с дозволения воеводы Ингварда, ко мне сюда кто придёт, немедленно разбуди. Могут быть важные вести. А как высплюсь, тогда сам приходи: я расспросить хочу тебя. Ты обмолвился, что мука вздорожала, я этого не знал, и это очень плохо. Следует доложить об этом советнику государя греку Николаю, а купцов, что на войне наживаются, прилюдно бить кнутом…
Дан бен-Захария, прожевал хлеб и выпил кумыс, принесённые стражником, улёгся на солому и уснул. Ему снилась степь, словно густым лесом, покрытая хазарским грозным войском, скалистые предгорья и сверкающие снегом далёкие вершины поднебесных гор вдали, и сам он, ещё молодой, сильный, быстрый, перед конным строем своих гиборим на жеребце диковинной серебристой масти, что подарил ему каган Илиягу в далёкие годы, отшумевшие степным бураном в непрестанных битвах. Приснился ему и сам покойный владыка его, будто стоит он на вершине высокого кургана, спешившись, придерживая коня под уздцы и озирая широкую равнину, на которую из теснин узкого ущелья нескончаемым потоком выливается на простор сарацинская конница.
Вот подлетел Дан на вертящемся волчком скакуне к непобедимому кагану.
— Почему мы не атакуем, мэфакед**? Не дай им построиться, прикажи, я сам поведу гиборим вперёд, пока не поздно…
Каган Илиягу долго молчал, размышляя.
— Погляди, мой юный воевода, на их лошадей — это аравийские, легкие, как бабочки и быстрые, как стрекозы. С такой конницей биться мне ещё не доводилось. Пусть они первыми идут в атаку. Могу ошибиться, но, думаю, наступать они станут рассыпанным строем, лавой. Каждую тысячу пеших тяжеловооружённых богатуров построй в центре «бэ рибуа»***, и вся тяжёлая наша конница — впереди и тоже в центре, это будет наконечник стрелы. Быстроконное же ополчение неустрашимых степных сколов хазарских будут нам крыльями. Тогда они и рассыплются по степи, будто кости по столу — не соберёшь….
— …костей не соберёшь…. Не доводи ты меня до худого, а то, гляди, костей своих гнилых не соберёшь! — громко сказал знакомый голос. — Хэ-э-й,  Дан-воевода, здорово бывали!
Дан открыл глаза и увидел за железной решёткой тюремной клети старого Глеба, ухватившего десятника тюремной стражи за шиворот:
— Отмыкай запор, не то я тебе голову о стену расшибу, запечный ты сверчок! Преславный Дан, я гостем к тебе, чем потчевать станешь? — его лицо было разбито, шлем помят, но единственный, синий, будто морская вода, глаз весело сверкал.
Дан бен-Захария сел и крепко потёр ладонями лицо. Железная решётка распахнулась. Отбросив стражника движением руки, славянский воевода вошел в клеть, сел на солому рядом с узником и достал из-за пазухи тёмный от времени, запечатанный красной глиной кувшин вина.
— Вино с реки франкской, именуемой Рейн, слыхивал? Сорокалетнее. Эй ты, добрый молодец, живо мяса горячего нам сюда да солёной красной рыбы****, а штаны станешь после сушить. Да убирайся с глаз. У меня с великим беком Хазарии беседа тайная. Не для твоих ушей.
— Постой, ватаман, — сказал Дан. — Моим заключением в темнице ведает Ингвард, сотник телохранителей кагана. Есть ли у тебя дозволение его о разговоре со мной?
— А вот мы с тобой его сейчас помянем, — весело проговорил разбойник. — Уж он добрый час как пирует за столом храбрецов свенского Одина.
— Кто это сделал? — закричал, вскакивая, на ноги Дан.
— Он не вовремя сунулся в город со взбесившимися смердами толковать. Так они его на куски разорвали. Не знаю, как станем от князя киевского Итиль оборонять, а пока что дворец — в осаде.
— Добрые вести, — хладнокровно откликнулся старый Дан, крепко ударив Глеба по широкому плечу. — Я, так даже есть захотел. Пускай это свиное отродье живее тащит мясо, а то его самого живьём сожру. А что делает великий каган?
Славянин, вынув нож, снял печать с кувшина, зубами выдернул пробку и сплюнул.
— Да что ему делать? Пирует. Не в отца пошёл. У Ильи-кагана было сердце булатное, а у этого — ровно из воска, дохнуло жаром, оно и размякло. Я прямо от него. Помиловал меня по доброте своей душевной, только велел на глаза не показываться. Курит своё зелье из проклятого кальяна, а красные девицы его ублажают. Чего ж ещё человеку надо в эдакой-то напасти?
— Э-э-ха! Всё святая правда — не даёт Всевышний вождя нам, нечестивцам, за грехи. Где это тебя так разукрасили, Мишка?
— Ходили мы с моими людьми покойному Ингварду на выручку. Ицхак с нами вызвался — так и рвётся в драку, словно молодой тур. Народ уж мы было разогнали, а старика не успели спасти. Живого места на нём не оставили эти бесноватые. Тело все ж вынесли, я при этом четырёх ратников потерял, а в такое время каждый на счету — зато будет хотя б над чем курган насыпать. Меня потому и каган простил, воины Ингварда требовали этого. Он лихой был боец, и мне его жаль. Однако ж, много собралось оборванцев. Едва успели отступить к мосту и поднять его. Беснуются, и управы нет. Многие хорошо вооружены.
Стражник принес поднос с едой. Дан-воевода отхлебнул из кувшина и стал, жадно разрывая руками, есть горячую дымящуюся баранину. Лицо его было невозмутимо.
— Ты сказал, каган пирует, а кто с ним?
— Кто ж, как не старая лиса эта, Николай. Что он ему в уши напевает? Опасный человек. Охраняет же теперь кагана и всех распутниц его, что там танцуют перед ним, конунг Трувор. Он мне сказал, что с грека проклятого глаз не спустит и живым его из покоев не выпустит, коли тот решится молодого царя к малодушию склонять.
— Ничего он не поделает, болтовня это всё. А где Ицхак со своими людьми?
— Все здесь, не больше полусотни с мятежниками ушли, остальных Ицхак привёл в разум. Молодец! Одного какого-то краснобая из пехоты своей убил ударом кулака — остальные и присмирели. Добрый воин.
— Он саксаул. И верный, и храбрый, как все они. А учиться не хочет. Война же есть искусство, которое надлежит изучать. Жив останусь, подумаю о его судьбе, — Дан доел мясо, хлебнул ещё вина и прожевал кусок крепко просоленной осетрины. И ещё хлебнул вина. Крякнув, утёрся рукавом. — Знатная лоза. Скажи, воевода, а что городской гарнизон?
— Иудейские конные гиборим ушли в степь и ничего от них не слышно. Однако, этот праведный мудрец Иоав на моих глазах пробовал остановить их, да не сумел. Видать, они ещё не изменили, а думают только, что да как. С ними славный манхиг Ариель, брат мне по крови, в сражениях пролитой. Человек он бесстрашный и разумный. Надежда есть. А пехота гарнизонная и ополчение — бунтуют.
Великий бек Хазарского Каганата, распрямивши старческую спину вплотную подошёл к Мишке, который был почти на голову его выше, и положил ему обе руки на плечи. Они глядели друг другу в глаза.
— Послушай, ватаман-медведь, — сказал улыбаясь Дан. — Воинскому слову своему на памяти моей ты не разу не изменил, но не прогневайся, ты разбойник…
— А ты называй меня, как хошь, но дозволь сказать слово, — Дан не отнимал рук, и они всё стояли лицо в лицо. — Преславный Дан! Каждый год по весне, как река откроется, сюда приходит из Ширвана караван судов, сокровищами полон, которыми империя откупается от Каганата. Там рабы, золото, железо и медь, драгоценные каменья и самоцветы, чистокровные кони, ковры, шёлк, аксамит, парча, — Глеб прокашлялся, — и пшеница, пшеница, которая всех сокровищ дороже! Да с Востока и Запада товары идут — купцы в казну платят, не торгуясь, звонкой монетой. И куда коня не поверни под вечным небом от края до края земли, никак Великой реки не минуешь, а на ней стоит Итиль, город великого кагана. Мне ли, чужаку, тебе обо всём этом говорить? И это всё, кому теперь пойдёт? Святославу этому что ль, новоявленному во Киеве Александру Македонскому, что грамоте не разумеет? Вы всё о богах своих толкуете, а эдакое добро хотите по ветру пустить? Что тот бог, что этот – не что иное, как простые истуканы, им пить-есть не надо. Я же, пока у меня голова на плечах, хочу свой ломоть получить, коли уж вы царства не уберегли. Зря я что ли сорок лет за ячменную лепёшку рубился с кем попало?
Дан поднял руки и опустил их. Он некоторое время, молча склонив голову, смотрел в землю, а после сказал:
— У нас истуканов нет, а имя того, кому мы поклоняемся, и произносить нельзя. В нём вся мудрость мира.
— Э-э-э! Оставь, Дан, пустословишь не ко времени… Или ты с сумою по миру собрался, или тебе жизнь не дорога?
Но старый полководец уже не слушал его. Он, сцепив пальцы рук и мерно раскачиваясь, шевелил губами, читая молитву. Глеб молчал и ждал. Наконец, Дан поднял на него заблестевшие глаза.
— Ты, старый мой товарищ, до исхода ночи этой поклянись мне верным быть. Поклянёшься? А после твоя воля.
— Э-э-х, беда, беда… Что вы за люди такие? Добро. Клянусь правой рукою и моим мечом в этой руке. До рассвета.
Старик, глубоко вздохнув, пробормотал: «Барух ха-Шем!». Затем он тряхнул седой головой, отгоняя дурные или малодушные помыслы и, легко, молодо и мягко, словно кошка, ступая, подошёл к распахнутым дверям. Оглядел полутёмный коридор.
— Тогда давай мне буздыган свой что ли. Как пробиваться отсюда на волю думаешь?
Мишка вынул из-за пояса свой небольшой, но очень тяжёлый буздыган или пернач, который был знаком его разбойничьей власти, но и оружием служил исправно, если тот, кто держал его в руках, умел правильно пользоваться им. Они не торопясь вышли в пустой коридор и перемигнулись. Дан намеренно с грохотом захлопнул дверь.
— Ты не взыщи, великий бек, — очень громко заговорил Мишка. — Оружие мужицкое, не по твоей руке. А как велел каган Ицхаку-воеводе оружие-то моё вернуть мне, тот и говорит: «Хоть  голову отрежь, а я в свалке кинжал твой о чей-то панцирь сломал». А кинжал-то был сарацинской работы из Испании, где, слышь, лучшие кузнецы на белом свете живут. Молодые люди нынче чужого добра не ценят, а это плохо. Коли тебе на чужое наплевать, так и своего не сбережёшь…
Дан-бек ловко мельницей завертел в руке пернач и весело отвечал ему:
— Эх, пернач у тебя хорош. Не хватает теперь только какой-нибудь пустой головы, испробовать его.
Внезапно они замолчали и прижались спинами к стенам напротив друг друга. По коридору грохотали сапоги стражи. Около десятка человек, пробежав мимо, не заметили двоих, затаившихся в полумраке. Внезапно Дан-бек, легко махнув буздыганом, разбил замыкающему шлем вместе с головой, и тот упал замертво, будто подкошенный, на каменный пол, где тут же разлилась лужа крови.
— Куда вы торопитесь, добрые молодцы! Со спеху-то вон, вишь, что получается? Человек споткнулся, упал да, кажись, ушибся не на шутку. Укажите дорогу, сделайте милость. Заблудились мы. В этих переходах подземных, темно, как в преисподней, — добродушно промолвил Глеб, а острый конец его длинного, узкого меча описывал зловещие круги, отыскивая жертву.
— Воевода-Медведь, что ты? — вздрагивающим голосом сказал один из стражников,  начальник, судя по тому, что он прятался за спины остальных. — Как? Ты преступника на волю выводишь?
— Повеление имею на то от великого конунга Ингварда.
— Опомнись, ты знаешь, что конунг этот погиб.
— А мне он с того света повелел. И наказывал не медлить. Повеление это можешь снять с конца моего меча…. Только осторожней, заточка шибко острая — сандомирская работа, ляхи такие мечи называют крыжами. Я его взял с убитого мною в честном поединке Януша Режицкого, ляшского рыцаря, храбрый был пан, — совершенно спокойно рассказывал страшный старик.
Один из стражников с громоздким копьём в руках метнулся было в сторону, чтобы обойти беглецов, и неуловимым движением руки Глеб проколол ему живот. Упал и этот на склизкий, каменный пол, поливая его кровью.
— Воеводы, смилуйтесь! Не наша воля, — сказал начальник стражников.
Дан неторопливо заткнул буздыган за пояс и проговорил:
— Достаточно. Я иду к великому кагану, и меня здесь никто не остановит. Я доложу, однако, Николаю, греческому советнику владыки нашего, что ты здесь ничему воинов своих не учишь, охрану несёшь неусердно и тебя следует, примерно наказавши плетьми, поставить на крепостную стену сторожевым. Как ты, я вижу, человек робкий — на посту со страху-то не уснёшь, и это будет хорошая служба.
————————————————————————————-
* Железо.
** Командующий войском.
***  В квадрат.
**** Как ни странно, славяне так называли не лососину, а осетрину. Осетрина же — рыба без чешуи, т.е. запрещена к употреблению кашрутом, подобно свинине.

***
Праведный Иоав по происхождению был знатного чухонского рода. Его отца покойный киевский князь Ингвард захватил в плен, когда ходил набегом на берег Янтарного моря. Он, как был правитель неразумный и воитель неудачливый, до самых морозов простоял с войском у неприступных стен Колывани* и больше своих людей потерял, чем полону в стольный город пригнал.
Пленного чухонского сотника князь подарил лекарю своему Авишаю за то, что тот его от болотной лихорадки вылечил. В доме у премудрого Авишая бен-Азарьи этот раб-чухонец, ведавший припасами, приготовлением пищи и правильным хранением в погребах дорогого вина, а в саду любви содержанием прекрасных рабынь знаменитого иудейского врачевателя, женился на иудейке, дочери одного из телохранителей своего господина. Для этого он должен был пройти гиюр. Он стал вольным человеком и принял имя Шахар. Иоав был младшим из четырех его сыновей. Старшие братья славянами росли, поклонялись тем идолам, что волхвы на горе ставили, а верить — не верили ни в сон, ни в чох. Все трое вступили в дружину княжескую, и судьбы их вряд ли читателю покажутся интересны, разве, что упомянем того из них, который до сокольничего дослужился и при Хельге, овдовевшей великой княгине, удостоился боярской шапки, да убит был в походе на чехов.
Младший же сын Шахара, Иоав, учился с малых лет иудейскому Закону веры. Он с пятнадцати лет стал жить при Синагоге киевской, построенной в иудейском конце города и, с дозволения ещё старого князя Ольгерда, крепко охраняемой. Там в учении отличался редким прилежанием. Иоав еще мальчиком, на удивление праведным мудрецам, сам толковал Закон, будто равный им, выказывая не только не по летам глубокие познания священных текстов, но и своеобразные самостоятельные суждения, достойные серьёзного рассмотрения. Ему было девятнадцать лет, когда он совершил путешествие в Эрец-Исраэль, чтобы поклониться иудейским святыням.
Однажды в Иерусалиме молодой человек молился, положив ладони на священные камни Западной Стены Храма, когда вдруг почувствовал, что за спиной его кто-то стоит. Он читал молитву, не оглядываясь. Когда всё положенное было прочитано — тогда оглянулся. За спиной его стоял глубокий старик. Это был человек, бедно и неопрятно одетый, невысокого роста, слабый телом и сильно исхудавший, с измождённым смуглым морщинистым лицом. Его никогда не стриженные, спутанные волосы и борода были совершенно седы. Он долго молча смотрел на молодого человека горящими чёрными глазами, а потом сказал:
— Пусть любопытство моё тебе не покажется праздным. Из какого далёкого края ты пришёл? Спрашиваю потому, что с виду ты на франка или славянина похож, а молишься, как праведный человек из Дома Яакова.
— Отец мой прозелит, он родом был чухонец, а мать свенского рода, её дед и бабка тоже прошли гиюр, — коротко ответил Иоав.
— Ты употребил не наше слово, а греческое. Знаешь эллинский язык? А священный язык Торы? Ты учился? И иные языки тебе известны? А где живут твои сородичи, и что это за народ? Я много слышал о свенах, они данам сродни, а о чухонцах никогда… — старик вдруг белозубо и молодо улыбнулся. — Я поторопился и сразу задал тебе слишком много вопросов, а ведь должен был спросить лишь о том, как тебя звать, где ты ночуешь и чем питаешься в Эрец-Исраэль.
— Меня зовут Иоав бен-Шахар. Ночую там, где темнота меня застанет, и сморит сон, — ответил Иоав, — а питаюсь тем, что люди мне дают на пропитание.
— И ты пришёл сюда вовсе без денег?
— Нет, у себя дома я богат и сюда приехал на добром коне, с припасами и деньгами. Но здесь есть люди, которые просят на содержание общины праведных в Святом Городе. Всё, что было, я им отдал — нечем больше помочь. Однако, когда вернусь в славянский стольный город Киев, я донесу великому князю Олегу о том, что иври здесь очень бедствуют, а он, я думаю, поставит об этом в известность самого хазарского кагана. Князь — язычник, молится идолам деревянным, но у себя в Киеве покровительствует нашим единоверцам, потому что они ему нужны в делах государства — ссужают его деньгами и другим необходимым для войны и мира.
— Почтенный Иоав, — приветливо сказал старик. — Меня прозвали здесь Хайей-Олам (вечная жизнь). Но ты не подумай, ничего чудесного во мне нет, и я, конечно, не бессмертен. Просто живу на свете так долго, что никто не помнит, времени, когда меня ещё не было в Иерусалиме, да я и сам забыл, сколько мне от роду лет. Помню, что звали меня когда-то Эфраимом бен-Гедалия. Значит, отца моего звали Гедалия, но его я совсем не помню, возможно, он умер до моего рождения или, когда я был ещё младенцем. Мать свою помню смутно, и имени её не знаю. Не правда ли, странно?
Иоав подумал, что к нему подошёл человек не в здравом уме. Он, пошарив за поясом, нашёл мелкую «чёрную» монетку, на которую собирался перед заходом солнца купить себе лепёшку на ужин:
— Возьми и купи еды. Мне кажется, что ты голоден. Иди с миром, добрый человек.
— Ты меня принял не за того, кто я есть на самом деле, — сказал незнакомец. — Там, где я живу, есть всё необходимое для достойной трапезы. Идём со мной туда, где мы сможем поговорить о важном. Не бойся меня.
Молодой человек улыбнулся последним словам старика:
— Достопочтенный Эфраим Хайей-Олам, я приехал сюда из такого края, где живут только люди бесстрашные, а робкие погибают, потому что стрелы там свистят, будто соловьи весенним вечером…
— Тогда пошли. Скоро стемнеет.
Они отправились вдвоём за городскую стену, туда, где в пещерах жили нищие, бездомные, бродяги, и, кроме того, праведники, «хокрэй эмет» — исследователи правды.
Произошло это за двадцать лет до того, как праведный Иоав в окружении вооружённой толпы подступил к подъемному мосту через водяной ров, окружавший царский дворец в Итиле, стольном городе, потрясённом народным мятежом…
———————————————————————————-
* Таллина.

Часть вторая

***

Итак, если верить весьма сомнительным источникам, приблизительно в середине 10-го столетия по рождестве Христовом*, великий князь киевский Святослав I, собрав значительные силы, большая часть которых состояла из разноплеменных наёмников, и заключив ненадёжные, недолговременные, но годные на период стремительной, победоносной войны союзы, двинулся внезапно на Хазарский каганат и штурмом взял самую мощную крепость этого ослабевшего и распадающегося царства. В те дни о крушении Хазарии никто, кроме людей, особо осведомлённых и потому немногочисленных, ещё не помышлял. Казалось, что великая держава не может исчезнуть с лица Земли вследствие проигранной войны. Просто думали, что, как мы сегодня бы сказали, менялась политическая ситуация и возникали в связи с этим некоторые неприятные осложнения, а некоторые проблемы наоборот благополучно таким образом разрешались. Не новые времена приходят, а просто проявляется новое соотношение сил.  Часть товаров, которые в течение многих веков и по сию пору регулярно идут с Запада на Восток, в период сильного хазарского государства поступали в виде ежегодной дани, определённой Каганатом вассальному Великому Княжеству Киевскому в обмен на иные товары, идущие в противоположном направлении, по клятве, которую каган приносил вместе с обязательствами о безопасности и защите от греков, угров, Дикого поля, Булгар и иных противников молодого княжества, уже богатого, но ещё не достаточно защищённого от соседей, ибо славянская дружина была своевольна, городское вече непокорно, ополчение собиралось лишь при обещаниях великих привилегий для смердов, а наёмники ненадёжны, как и в наши времена, и так же опасны. И были многие другие установления в делах мира и войны, которые опирались на это царство, как на каменный фундамент, на огромном пространстве от Карпат до предгорий Урала и от северных дебрей до побережий трёх южных морей, где жили десятки оседлых и кочевых народов.
Однако, сохранять такое положение становилось всё труднее, потому что Хазарский каганат одряхлел и, опять же, как бы мы сказали сегодня, не имел политической перспективы. Невозможно стало рассчитывать на его могущество и влияние в делах мировых судеб, которыми ведали те, кто золото мерил литрами, а потерянные человеческие жизни исчислял сотнями тысяч. Следовало тем или иным образом изменить то, что сложилось и устоялось в течение жизни многих поколений.
Тёмное и беспомощное большинство ещё надеялось, что перемены не будут настолько сокрушительны, что канет в вечность всё былое, и явится новое, неведомое, негаданное и потому грозное, будто лик гневного божества в угрюмых небесах.
Немногие же вершители судеб мира ясно видели, что былого не сохранить, и бестрепетно готовились к обновлению.

И вот в связи со всеми этими событиями в конце июня того грозного года в Херсонесе, в одном из его пригородов, на своей роскошной вилле голубого мрамора, утонувшей в зелени и окружённой по обычаю крепкой каменной стеной, сенатор Республики Архипп Флор велел накрыть стол для пиршественного ужина. Он ждал знатного гостя, и гостем его был имперский квестор и великий государственный казначей Республики Нахум бен-Фазаэль. Были отданы указания челяди по поводу чрезвычайных даров и диковинных увеселений, которыми сенатор хотел развлечь одного из влиятельнейших сановников страны.
Стол был накрыт в саду роз, под открытым небом, потому что бен-Фазаэль должен был пожаловать вечером, в пору прохлады, когда звёздный свод, темнеющий бездонной глубиной, украсил бы эту великолепную трапезу, несомненно, гораздо лучше любого создания рук человеческих. Устрицы и лангусты, добытые в Великом Океане, омывающем берега Западной Африки и доставленные в Тавриду в бочках со льдом, рябчики и куропатки, запечённые в тесте с мёдом, слоновый хобот, приготовленный так, как это делали люди с пёсьими головами, жившие на острове, позднее названном португальцами Формоза, черепаха, сваренная в горьком настое степных трав,  мясо носорога — излюбленное лакомство кентавров, павлины во всей своей красе, словно живые, шашыла — баранина, жаренная над раскалёнными углями и предварительно выдержанная в кислом иберийском вине, целиком громадный тур, блюдо с которым могли поднять и водрузить на китайскую шёлковую скатерть только шестеро могучих рабов, нежнейшее мясо вепря, залитое гранатовым соком с перцем, тмином и корицей, серебристые рыбы, добытые в далёком Студёном море — с красной икрой и копченая осетрина — с икрою чёрной, множество диковинных сладостей и напитков. Всего, что подано было, невозможно перечислить. Прислуживать гостю должны были молодые рабыни и мальчики, изящные, как цветы, и, как цветы, никто из слуг не был похож на другого даже оттенком кожи и разрезом глаз. Неподалёку от накрытого стола, прикованный золотой цепью к столбу, стоял белоснежный одногорбый верблюд, покрытый драгоценным ковром, в великолепной сбруе, изготовленной в Балхе. Нахум бен-Фазаэль, молодость которого прошла в путешествиях торговых караванов, мог оценить его стать и породу. Гость считал себя праведным иудеем, однако, подобно своим далёким потомкам из Хаскалы**, полагал, что праведность хороша в шатре своём, выходя же из шатра, разумно становиться обыкновенным человеком.
Наиболее изысканным угощением этого вечера было присутствие знаменитой во всём тогдашнем эллинском мире куртизанки и актрисы, известной под именем Варвары. Она приехала недавно в Херсонес из Сирии, вела уединённую жизнь, отдыхая от бегства и приключений опасного пути, потому что у неё на родине, в Дамаске, ещё хранившем древние эллинские, традиции (по происхождению она была сириянка), наместник халифа аль-Мансура получил грозное предписание прекратить богопротивные представления греческих лицедеев, а тех из них, чья принадлежность к одному из двух определенных Пророком «народов Книги» была сомнительна, насильственно обращать в ислам или казнить.
Наместником Дамаска, заброшенного Аббасидами после перенесения столицы ислама в Багдад, Дамаска, утихшего и покрывающегося навеки пылью, был некто Али ибн-Джохар, человек не злой, но очень робкий. Он было приблизил к себе красавицу Варвару, не имея сил устоять пред её красотой, талантом и смелостью, позволявшей ей выступать во многолюдных амфитеатрах, тогда как в то время женщины ещё никогда не лицедействовали — это считалось неприличным. Однако, опасаясь неприятностей, а может быть и беспощадного приговора владыки правоверных, Али распорядился схватить Варвару у неё во дворце, который сам же для неё построил. Предварительно он её известил об этом, но таким образом, что ей пришлось бежать, почти без охраны и бросив весьма значительную часть имущества. Варвара, не решилась остановиться в Константинополе, опасаясь, что её сочтут лазутчицей сарацин, и переправилась морем в Херсонес, куда давно звал её Архипп Флор, не смотря на возраст, большой охотник до женщин. Она жила у сенатора, взяв с него слово, не покушаться на неё, пока ей самой этого не захочется. Старик не на шутку сгорал от желаний, но надежда на внезапное возникновение в юных чреслах красавицы противоестественной страсти к семидесятилетнему распутнику вызывала большое сомнение. В конце концов, если интересы Республики этого потребуют, он готов был уступить заморское чудо почтенному Нахуму, который славился как большой знаток греческой поэзии и театра и был ещё полон сил, а красивая женщина, знаменитая во всём просвещенном мире, да ещё и сказочно богатая, кому же не нужна?
В ожидание гостя старый Архипп и Варвара, которую он велел позвать, сидели, на скамье, у небольшого искусственного пруда, дно которого было выложено перламутром, неторопливо беседуя и бросая крошки хлеба золотым рыбкам.
— Что мне делать, божественная? Проклятый христопродавец может потребовать тебя в обмен на те услуги, которые Республика ждёт от него.
— Ты об этом не беспокойся, — лениво улыбаясь, отвечала Варвара. — Скажи ему, если хочешь, что у меня в Херсонесе полторы тысячи новгородской пехоты. Совсем неподалёку отсюда я разместила их, в славянской слободе под крепостной стеной, и уплатила серебром за год вперёд. Я нужды не имею служить Афродите, и теперь готовлюсь к покаянию… А что он за человек, этот сын Моисея? Достоин любви женщины по твоему мнению, сенатор?
— Полторы тысячи бойцов? Ты предусмотрительна, клянусь святым Фомой, а так ещё молода… Бен-Фазаэлю немногим более тридцати лет. Он человек неожиданных и горячих душевных порывов, но мудрый на свой иудейский манер. Возможно, он будет счастливее меня и привлечёт ненадолго твоё сладостное внимание… Однако, целое войско! Послушай, прекрасная Варвара, ты можешь переступить опасную черту. Ведь я в Сенате обязан доложить об этом.
— Жизнь моя была пёстрой, благородный Архипп, будто платок кочевой люлянки***. Я располагаю немалым опытом и навыком спутывать и распутывать хитросплетения государственных дел. На этот раз я запутала, это было забавно. Войско мною оплачено, и все эти молодцы мне на смерть преданы, но я принесла их Республике в дар за то, что бедную изгнанницу приютили здесь. Они будут Республике верно служить, если только меня никто не тронет. А покусится кто на меня —  взбунтуются. Они все разбойники, и на Руси, особенно на родине, в Новгороде, каждого из них ждёт плаха. Вся их надежда на меня, за меня они полгорода вырежут. Ты редко посещаешь заседания Сената, поэтому многое упускаешь.
Старик внимательно глянул на юную и бесстрашную, будто амазонка, сириянку. Потом он тихо засмеялся:
— Ты мудрейшая изо всех служителей Мельпомены, кого мне знать приходилось. Но, знаешь… признаюсь тебе… Ничего важного я не упускаю, только незначительное, чтобы не отвлекаться от важного…
Это походило на угрозу и одновременно могло служить наставлением,  обращённым к самонадеянной молодости, полагающей, будто копья решают, а не что иное, о чём ему было известно, девушке же только предстояло узнать в тяжкие часы поражений и неудач. Архипп Флор был очень стар и искушён тревогами войны и мира. Попытка юной актрисы охранить себя полутора тысячами вольного сброда была ему и смешна, и грустна. Поэтому он добавил:
— Ты ни о чём плохом не думай в этом доме. Я пригласил тебя сюда, и здесь тебе ничто не угрожает, покуда я жив…
Медленно ступая босыми ногами по мелкому и мягкому песку извилистой тропинки, к ним подошёл огромный негр в набедренной повязке из золотой парчи. Его густые, курчавые, жёсткие, будто проволока, волосы тоже были вызолочены. В правой руке он держал тяжёлый, вычурный жезл мажордома, шутовской, но тоже золотой.
— Сенатор! — торжественно провозгласил он. — Великий казначей республики со своими клиентами, телохранителями и рабами ожидает у ворот твоего позволения войти в дом.
Флор поднялся со скамьи так быстро, как только выдержали его больная спина и постоянно опухающие ноги.
— Открывай ворота настежь и скажи ему, что я иду навстречу, потому что его приход для меня большая честь. Быстрей во имя Сатаны, пока я не велел изукрасить тебя кнутом, — старик сильно волновался. — Прекрасная Варвара, поддержи меня под руку. Проклятые ноги…. Нет, сначала иди и распорядись, чтоб музыканты начинали играть. Нет, не надо музыки. Сначала я должен поговорить с ним о пустяках… Святой Георгий, помоги мне в моих трудах! Ведь это во славу и на благо государству и Церкви Христовой.
Они медленно пошли по дорожке. Варвара заботливо, но со снисходительной усмешкой поддерживала старика под локоть. Несколько раз он останавливался, тяжело переводя дыхание. Неожиданно девушка залилась серебристым смехом.
— Чему ты смеёшься, обольстительное и жестокое дитя?
— Я представила себя в твоих объятиях. Не гневайся на этот смех. Я вовсе не жестока. Просто это было смешно. Когда смешно, что в этом жестокого?
Старик некоторое время молчал, задыхаясь. Потом проговорил:
— Я скажу тебе, что жестоко на самом деле. Так жестоко, что я, дожив до глубокой старости, не сумел примириться с этой жесткостью и несправедливостью. Жестоко то, что придёт время, когда ты вспомнишь этот наш разговор, а рядом с тобою тогда, возможно, будет некий прекрасный юноша, которого ты будешь страстно желать, ему же страсть твоя покажется смешна, — он ещё помолчал. — Жестоко то, что время это некогда обязательно настанет, оно приближается, не торопясь, но остановить его невозможно ни молитвами, ни вкладами в монастыри, ни жертвами языческим идолам… Однако, вот и почтенный Нахум бен-Фазаэль! Ради Пресвятой Богородицы, постарайся произвести на него хорошее впечатление. Видишь ли, если нам удастся вытянуть у него ходя бы литров тридцать золота для проклятых хазар, может быть республика избежит гораздо больших расходов, а то и новой опустошительной войны.
— Как, сенатор, — с удивлением спросила Варвара, — ты всё же хочешь погибающий Каганат поддержать? Всем известно, что шансов у них нет, они оказались без войска и без денег, а война уже разразилась. Что может их спасти?
— Да… шансов… Дела войны и мира, моя красавица, — сказал старик, — только с виду напоминают игру в кости. На самом-то деле эта игра значительно сложнее, а возможно, это и не игра вовсе, или, во всяком случае, не люди в эту игру играют. Поэтому одной рукой Республика будет поддерживать киевского князя, а другой — этих сумасшедших степных иудеев. Думать же надлежит только об интересах своего народа, а ещё лучше о своих собственных… Нам с тобой почаще надо говорить о важном. Ты высказываешь суждения малого ребёнка, а распоряжаешься тысячами воинов. Будь осторожней этой ночью, ради Троицы Единосущной, но и не забудь того, о чём я просил тебя. Не отдам я тебя в руки человеку, который не сумеет вызвать твоего благорасположения, но, клянусь Меркурием, его помощь нужна городу, который есть последний оплот эллинской мудрости на северном берегу, этого моря, подумай, прошу.… Приветствую тебя, благородный бен-Фазаэль! Я и не надеялся, признаться, что ты выкроишь время, навестить умирающего старика и не успел приготовить встречу, достойную тебя. Не прогневайся…
Торжественно шествуя в сопровождении многочисленной свиты навстречу хозяину, великий казначей, вопреки обычаю и установлениям веры своего народа, весь будто облитый золотом и опирающийся на высокий посох, усыпанный драгоценными каменьями, остановился и ответил с низким поклоном и горделивой улыбкой:
— О, Великий Боже, о чём это ты, сенатор? Какая встреча достойна бедного еврейского негоцианта, который в меру сил и способностей только пытается сохранить бесчисленные сокровища Херсонеской республики? Разве что ломоть простого хлеба да кубок вина для укрепления здоровья, признаться, сильно пошатнувшегося на тяжкой службе…
— Однако, возляжем за мой скромный стол. За дружеской трапезой и мирной беседой я надеюсь отвлечь тебя от государственных забот, хотя бы на краткую ночь. Позволь мне познакомить тебя….
Нахум поднял руку, прерывая его:
— В этом нужды нет. Прекрасная Варвара, в моём доме, в покоях, где я отдыхаю от докучливых дел и предаюсь размышлениям о вечности, есть барельеф изумительной работы — твоё изображение в роли Антигоны из бессмертной трагедии Софокла. Мастер, однако, невольно погрешил перед непостижимым Создателем. Невозможно в мёртвом камне отразить всё совершенство божественной натуры.
Куртизанка, рассыпая звонкое серебро молодого смеха, капризно сказала:
— О, великий господин, мне ли, несчастной наложнице сильных мира сего, не знать, какова цена лести неистовых мужей, которые обращаются ко мне, будто к кубку вина, чтобы отвлечься от повседневной суеты, а, напившись допьяна и, выспавшись, уходят не оглянувшись?
Нахум бен-Фазаэль помолчал, вглядываясь в тёмные, как ночь, глаза красавицы. Со вздохом и улыбкой он покачал головой:
— А я ещё и не пригубил из твоего кубка, и не знаю, суждено ли мне это блаженство, но, глядя в твои глаза, уже пьян. Поверь, мне кажется, будто это полыхающая страстью нимфа из свиты Диониса явилась предо мною, и сердце моё замирает…
— Полно, полно, почтенный Нахум. Я уже вижу, что ты в искусстве коварной Киприды весьма искушён.
Бен-Фазаэль сам поддержал хозяина под руку, и они медленно пошли по тропинке, негромко переговариваясь. Варвара же, по вечному обычаю всех женщин, хотя и шла несколько поодаль, украдкой рассматривала гостя уголком лукавого глаза, сияющего юным любопытством. Это был человек, в расцвете мужской зрелости, бодрый, высокий и сильный. На поясе, в богато изукрашенных ножнах, он носил короткий, широкий греческий меч, и по тому, как он привычно придерживал его левой рукой, было видно, что иудейский купец искусно владеет им. Его смуглое, обрамлённое короткой вьющейся бородой лицо было красиво и мужественно, тонкие ноздри несколько горбатого носа нервно трепетали, всегда широко открытые, светло-карие, почти жёлтые, как у тигра, глаза смотрели на собеседника внимательно и в упор. Куртизанка глубоко и прерывисто вздохнула и тут же сердито нахмурилась, досадуя на самое себя. Неужто ты пересекла сирийскую пустыню, и свирепый Понт Эвксинский для того, чтобы стать игрушкой в руках этих бессовестных сатиров? Какие руки, однако, у этого иудея — ладони широкие и сильные, будто у молотобойца и нежные, будто у табаристанской**** кружевницы…
Издалека медлительно заиграла флейта, запели струны, множество больших и малых барабанов и бубнов сопровождало мелодию, выбивая причудливый ритм. Сановники и сириянка подходили к столу, вокруг которого торопливо суетились слуги.
— …Да, я слышал об этом его детском увлечении богословием. Даже знаком с некоторыми фрагментами из его учёной переписки с княгиней Хельгой. Смешно право. Наперебой цитируют отцов Церкви и мудрецов Талмуда, — со смехом говорил Флор. — Для княгини, однако, это занятие всерьёз, как всё, что делает она. Благочестием она никогда не отличалась, но раз принявшись за дело, всегда доводит его до логического конца. Твой же царственный единоверец просто изнывает от безделья. Он гашиш курит, окружил себя эфиопскими распутницами и, чтобы злить невежественную чернь, чуть ли не каждую субботу выезжает охотиться на волка или вепря, а ведь странные установления веры вашей это строжайше возбраняют.
— Право, я не знаю, почему тебе кажутся странными установления, данные нам великим пророком Моше, которого сам же ты почитаешь ни в чём непререкаемым. Но если говорить о несчастном Каганате и его нынешнем правителе, всегда я знал, что это не кончится добром, — отвечал бен-Фазаэль. — Поневоле вспомнишь о его покойном отце. Не во время он умер. А хазарские беки поторопились вручить власть не просто молодому человеку, но глупцу. Подумать только, он под огромные проценты взял у меня уйму золота на строительство в Итиле таких терм, о каких не мечтали и в Константинополе, а крепостная стена рассыпается от ветра. Столица полна наёмников, которые бесчинствуют, а собрать ополчение невозможно — не хотят степняки головы класть за нечестивца и пьяницу. Ужасно.
— Почтенный Нахум, — с мягкой улыбкой произнёс Архипп Флор, — вы, иври, всегда готовы сочинить трагедию на любом пустом месте, поистине народ трагиков. Ужасно! Почему сразу ужасно? Отведай-ка этого вина, доставленного мне прямо со Святой Земли, родины твоих великих предков. Сейчас прекрасные персидские танцовщицы немного разогреют нам кровь. Мы насладимся, созерцая совершенство тела земной женщины — каждая из них — твоя, это подарок, затем очистим смятенную Эросом душу звуками божественной музыки эллинского флейтиста, которого я и за спасение души бессмертной не отдам. Он великий музыкант, я выкупил его, когда бедняга в Афинах вынужден был продаться в рабство за долги. Отчего это все служители муз, как правило, люди легкомысленные, будто дети? Мы утолим голод грешной плоти всем, что ты видишь на этом столе. А потом, быть может, подумаем, как нам, людям разумным, исправить нелепые деяния и преступления несчастных глупцов, и по возможности обратить глупость на пользу разуму — иногда это возможно.
Музыка, действительно, была творением гения. Некоторое время двое вельмож и Варвара, для возбуждения аппетита отпивая терпкое вино из кубков, затейливо выточенных из горного хрусталя, рассеянно наблюдали бесстыдный и одновременно полный стройной гармонии танец обнажённых танцовщиц. Вдруг Варвара протянула руку и, указывая изящным пальчиком на одну из девушек, сказала:
— Послушай, Архипп, ты уже отказал мне, когда я просила тебя подарить мне Себастиана, этого волшебника флейты. Не уступил бы он, думаю, самому Пану. Теперь я прошу тебя продать мне эту девушку. Она мне нужна. Я заплачу, не торгуясь, полновесными золотыми сарацинскими динарами немедленно, прямо здесь и сейчас. Не скупись.
— Зачем тебе покупать именно её? — с досадливым кряхтением отвечал старик, — Если у тебя, моя сирийская Цирцея, есть склонность, что волновала некогда великую Сапфо, — ничто не помешает тебе удовлетворить эту причудливую страсть…. Здесь множество красивых женщин, а пока ты у меня в доме, всё здесь тебе принадлежит. Но ту, что так понравилась тебе, я уже подарил моему достойному гостю.
— Ты старый развратник и всё понимаешь превратно, ничто истинно высокое не доступно тебе. Эта девушка, почти ещё девочка, уже сейчас замечательная актриса, а тебя завораживают только соблазнительные формы её тела. Сейчас она танцует по наитию, наугад. Я хочу давать ей уроки танца и актёрского искусства, а для этого она должна быть свободной. Ведь музы не принимают к служению рабов! Артиста можно в рабство продать, но из раба артиста воспитать невозможно.
Нахум бен-Фазаэль обрадовано белозубо улыбнулся, и глаза его стали совершенно золотистыми:
— Конечно, прекрасная Варвара, девица теперь моя. Оценить её искусство так верно, как это ты делаешь, я не могу, я просто зритель. Однако, могу ли я не верить твоему суждению? Поэтому, если хозяин этого дворца чудес не разгневается на меня, я его подарок уступлю тебе — малая жертва невежественного торгаша божественной Терпсихоре.
Куртизанка долго смотрела в глаза иудею и ничего, кроме искреннего восхищения и нахлынувшего на мужчину безумия страсти, столь знакомого ей, не увидела. Гордый негоциант, по своему разумению распоряжавшийся судьбами народов и царств, невольно побледнев, ждал её ответа, будто приговора божьего суда. Она несколько раз глубоко вздохнула, стараясь справиться со слабостью простой женщины, которую презирала в себе, но редко могла преодолеть:
— Почтенный Нахум, такой женщине, как я, опасно принимать подарки, потому что это связывает и отнимает свободу, моё единственное ценное достояние. Ты великодушно предложил мне в безвозмездный дар то, чего жаждет моя душа, я же предлагаю тебе обмен.
— И что же ты предлагаешь мне в обмен за эту будущую царицу амфитеатра? Ты чудо из чудес земных! Приму всё, что ты предложишь, даже если это будет удар кинжалом.
— Если ты найдёшь время и окажешь честь бедной скиталице, сопровождая меня завтра, когда рано утром я буду совершать свою обычную прогулку верхом по окрестностям этого города, если… если тебе не скучен будет час, проведённый наедине со мной, мы поговорим об этом с глазу на глаз.
Старый сенатор движением руки велел наполнить кубки. Он с привычным дипломатическим лукавством предложил осушить их за здоровье великого императора Константина Багрянородного, надежду эллинского мира.
— До тех пор, пока в Константинополе сосредоточена власть надо всей обозримой вселенной — власть духовная и власть стального меча — ничто не помешает нам здесь, в древнем Херсонесе, вести жизнь, достойную наследников незабвенной Эллады…. — отпив из кубка, он продолжал. — И завтра, на рассвете пусть над вами безмятежно витает божественный Эрот. Не думайте в эти счастливые минуты о войне и о золоте, которое порождает войну и затем само бывает пожираемо своим свирепым порождением. Все думы об этом оставьте мне, старику. Вчера императорский посланник…. Но полно, не стану мутить ваши юные души думами о земном. Блаженства и счастья!
Нахум, словно очнувшись ото сна, быстро глянул в глаза Архиппу своими широко распахнутыми глазами.
— Никто не сообщил мне, что из Константинополя прибыл посланник.
— Ночью он с корабля явился прямо ко мне и провёл здесь часа два, а сегодня утром выехал с конвоем в ставку печенежского хана. По важному делу. И он просил меня поговорить с тобой. Поговорим в удобное для тебя время. Сейчас тебе не до того.
Карлик, маленький, словно пятилетний ребёнок, в одежде, увешанной бубенцами, со звоном высоко подпрыгнув и потешно кувыркаясь, пролетел по столу, ни разу не задев ничего на этом столе.
— Забавный уродец…. — рассеянно протянул Нахум.
— Мне прислали его из Любека.
— Какие новости оттуда?
— Смотрите, смотрите! — заливаясь смехом, говорила Варвара. — Смотрите, что делает этот человек!
Китаец, одетый в богатый шёлковый наряд своей далёкой родины, жонглировал маленькими пылающими факелами, а потом стал проглатывать их один за другим.
— Никогда не поверю, что он их и впрямь глотает. Пусть покажет, как он это делает. Хочу знать….
— Дитя, как только ты узнаешь тайну его потешного ремесла, ты потеряешь к нему интерес. Никогда не раскрывай тайны, пока тебя к этому не принудит суровая необходимость, не то жизнь твоя станет пресной, как хлеб иудеев в пустыне, — сказал Флор. — Что касается новостей из Любека, почтенный Нахум, то они разноречивы. Хирам бен-Аврам, хазарский финансист и твой соплеменник, уехал туда незадолго до разгрома Саркела. Он прислал верного человека. Осведомляется о твоём здоровье. Настоятельно советует нам поддержать золотом молодого кагана. В этом случае он обещает не допустить заключения торгового союза между Новгородом и франкскими купеческими городами. Насколько можно верить этому премудрому человеку, как ты полагаешь?
— Нахум, — сказала Варвара, — сейчас мы увидим женщину, которая умеет сама себя завязывать узлом. Этот живой узел, говорят, развязывается при помощи мужского естества, если оно достаточно сильно для того, чтобы эту женщину взволновать. Попытайся! Я хочу посмотреть, сумеешь ли ты разбудить её страсть.
Вышла совершенно обнажённая, желтокожая, стройная, высокая, очень худая женщина с необыкновенно длинными руками, ногами и шеей и маленькой плоской головой. Движениями, повадкой и даже взглядом чёрных, злых, немигающих глаз она, действительно, напоминала змею.
— Случайно приобрёл это чудо, когда ездил в Угорское королевство, — сказал Флор. — Его Величество Вольд мне уступил её за годовую торговую пошлину, которую никак выплатить не может, совсем разорились беспутные венгры — бесчинствуют их бояре, магнаты и князья, вот беда. Молодой граф Шариша похитил дочь самого Стефана Кошта, а тот жаловался в Рим и рокошем***** грозит королю, коли её выдадут ему не девицей, о чём, как я понимаю, уже и речи быть не может, а Шариша и вовсе отдавать её не намерен, он бежал в войско Святослава…. Однако, эта женщина-змея, действительно, показывает чудеса.  Говорят, она родом из далёкой Ливии, — та, о ком он говорил, сложилась, пригибая пятки к затылку, сначала пополам, потом так переплела руки, ноги и голову, что стало непонятно, откуда что растёт, и покатилась по песку, будто живой золотистый шар. — Попробуй распутать такой узел, как прекрасная Варвара предлагает тебе, премудрый Нахум. А не сможешь, так разруби его мечом, как это сделал во Фригии Александр с другим, не менее хитроумным узлом. Для такого гостя мне ничего не жалко.
Непристойный шар, сплетённый из нежных членов женского тела, подкатился к самым ногам бен-Фазаэля так, что он мог с усмешкой брезгливого любопытства наблюдать, как у него перед глазами медленно набухает бутоном и распускается алый, жаркий, влажный цветок неистовой Афродиты.
— Моя возлюбленная красавица, — сказал казначей, — признаться, к стыду своему, я, в отличие от покойного киевского конунга Ольгерда, очень не люблю и даже боюсь змей. И ещё боюсь, как бы она себе шею не сломала, когда станет расплетаться, понуждаемая моею мужскою силой, которую тебе легко оценить совсем иным, более простым способом. О том же, чтоб разрубить такой узел мечом, достойный сенатор, я и думать не хочу. Слишком дорого рабыня обошлась Республике. Если мне память не изменяет, годовая пошлина могла составить никак не менее пятидесяти тысяч дукатов серебром. Я, признаться, будь моя воля, отослал бы этот узел королю Вольду обратно, пусть бы он сам его и распутывал, ежели ты уж натешился этим диковинным зрелищем…. А на зафрахтованные угорскими купцами корабли, что в гавани с товаром стоят, следует наложить арест.
— Да, казнокрадство…. Это слово сейчас на кончике твоего языка, но ты мне скажи, кто из нас не сын греха? — со смехом ответил вельможа, — Признаюсь тебе, во время переговоров было слишком много для меня, старика, хмельного венгерского вина. Всё же твёрдое обещание в союз с князем киевским не вступать я у Вольда для республики получил, а это, пожалуй, подороже, чем полсотни тысяч дукатов, которые всё равно кто-нибудь бы украл. Все твои соседи должны между собою быть врагами — азбука мира и войны. И вот результат моих трудов: Этот разбойник Имре Шариша всего пять тысяч головорезов увёл с собой к Святославу —  немного, и с другой стороны достаточно для того, чтобы в Итиле не уставали зло держать на угров. Но что ты скажешь о предложении Хирама? Всё время нужно путать им счета, чтоб никто ничего не понимал, а не то скоро дикую орду этих героических пожирателей человечины увидим у самых стен Херсонеса….
— Верить Хираму бен-Авраму… можно, смотря по тому, в какую сумму обойдётся всё это казне. Он человек благоразумный, и за какой-нибудь пустяк пальцем о палец не ударит. А сколько просит каган, и насколько верно, что он потратит деньги не на пустые игрушки?
— Дан бен-Захария клянётся, что всего сорок литров презренного металла спасут эту утопающую в море глупостей ладью.
— Нахум, — сказала куртизанка, — как мне справиться с проклятым лангустом? Я уже оцарапала пальцы. Попробуй кипрского. Кружит голову, будто весенний ветер.
— Мы разделаемся с лангустом, моя сирийская богиня, и ты его съешь на здоровье, клянусь могилами праматерей Израиля во святом городе Хевроне, — сказал негоциант. — И вина я отведаю. Ужин на славу, почтенный Архипп! Но про сорок литров золота, кто пошутил — ты или старый Дан? Где это в Тавриде золотые рудники? Мы за полгода задолжали войску, и сарацинские купцы грозятся прекратить поставки месопотамской пшеницы из-за ежегодных неплатежей. Ты говоришь о хазарском море глупостей. А мясом этого великолепного тура можно накормить добрую центурию скандинавских наёмников, мы же отведаем малую часть от него, остальное съедят рабы, которые не делают ничего производительного. Это ли не глупость? Прости мне мою прямоту. Кто этот Дан бен-Захария? Он разбойник. Да что говорю я! Разбойник имеет корысть, а корысть ведь есть нечто подвластное разуму. Но неустрашимый Дан подобен Аресу из великой поэмы Гомера. Он — война и больше ничего, война без смысла, без выгоды, без цели. С этим пора кончать.
Архипп Флор вдруг поднял руку, чтобы умолкли музыканты и шуты. Стало тихо.
— Ты спрашиваешь, кто этот старый разбойник, c которым пора кончать, по твоему мнению, мой просвещённый гость? Я отвечу тебе. Для меня Дан — просто товарищ юных дней. Не хочу и думать о том дне, когда я жив буду, а он со вспоротым животом будет валяться под копытами славянских скакунов! Но, что касается тебя…. Как странно, однако: ведь он твой единоверец. Сколько иудеев в Итиле вырежут печенеги, славяне и угры? Сколько их пойдут на невольничьи рынки с колодкой на шее? Не гневайся, но мне очень любопытен твой ответ.
— Нахум! — горячо загоревшись глазами, воскликнула красавица. — Дай денег этим храбрецам, пусть сражаются! Будь великодушен.
— «Земля, змеиным семенем осеменённая, породила железных воинов. Не знают они слов иных, кроме боевого клича, и на смерть бьются, чтоб доказать, что семени того достойны….», — не помню, как там дальше?
— «…. Рождённые до восхода, погибнут до заката….», — продолжила Варвара. — Но мне Сенека не нравится. Постоянные помыслы о смерти. А я так об этом и думать не хочу.
— Меня же призываешь принести в жертву смерти несметные сокровища. Война, что это, как не смерть? Нет, друзья мои, империи здесь нужна твёрдая опора. И край этот следует от кровожадного Марса освободить. А в будущем — великие дела должны свершиться здесь, в долинах трёх великих рек******.
— И кто свершит эти великие дела? Вряд ли человек, который поклоняется идолам и не умеет читать и писать.
— Киевский князь не поклоняется идолам. Он, подобно Эпикуру, никому не поклоняется. Согласись, это не одно и тоже. Он не знает грамоты, это верно, но для того, чтобы отвергнуть всякую веру, необходима умственная свобода, а она немалого стоит. Но я не о нём думаю, а о его детях и внуках, о его потомках. Кагант — источник постоянных раздоров и Херсонеская Республика не станет плохое искусственно продлевать. Время этих людей прошло. А что до веры моей, то не противоречит она здравому рассудку. Многие погибнут, но не все. И к моим единоверцам это относится, равно как и ко всем остальным. Люди достойные и благоразумные, те, что миру, труду и торговле не помеха, будут жить — мы с тобою, сенатор, призваны позаботиться об этом.
Сенатор с грустью и одновременно с удовлетворением качнул лысой головой:
— Признаюсь, и я иного выхода не вижу. Одна забота — большая война от этого может приключиться. Ты, вижу, уверен, будто киевский князь в руках наших будет послушен, будто простое instrumentum, а я предвижу, что его ничто не остановит, разве только….
— Об этом неукротимом воителе у меня подробные сведения. Ты совершенно прав. Кроме верной стрелы, нет управы на такого человека. Дадим же ему возможность доброе дело сделать. А там — стрела ли, кубок ли вина со щепотью порошка…. а то и удар сыновнего кинжала, ты вспомни-ка Цезаря.
— Как, однако, вы жестоки, господа мои, — печально проговорила куртизанка. — За этим великолепным столом, в окружении беспутных шутов и бессовестных рабов ваших вы обрекаете на гибель беззаветную доблесть….
Нахум обратил к ней потеплевший взгляд своих тигриных глаз:
— Мне жаль, красавица моя, искренне жаль. Но, знаешь? Всему своё время. Время — жить и время — умирать.
— Да, кто же тогда воистину жив, а кто навеки умер, великий Цезарь или ничтожный предатель и гнусный отцеубийца Брут?
Негоциант вдруг ударил крепким кулаком по столу так, что зазвенели кубки:
— Согласен! Пусть они живут вечно, а я умру в своё время. Зато дело, которому, я предан, пусть вечно живёт, но не в памяти человеческой, а наяву.
— Да будет так! — сказал Архипп Флор.
И так решена была судьба Хазарского Каганата. Не так, однако, думали воины и герои этого царства, готовясь обороняться до последней капли крови.
—————————————————————————————————————-
*Некоторые называют точную дату — 965 год, то есть, уже после смерти императора Константина Багрянородного, а по моему разумению, именно этот могущественный властелин инициировал уничтожение Каганата, впрочем, возможно, он лишь политически подготовил для этого благоприятные обстоятельства.
**Хаскала — еврейское движение за эмансипацию, то есть за преодоление культурной и социальной изоляции евреев в диаспоре, возникшее в 19 в. Это движение прекратилось в результате сильнейшего рецидива антисемитизма в Европе в конце того же века.
***Люли — среднеазиатское кочевое племя, предположительно предки современных цыган.
****Табаристан — область в северном Иране. Никогда не слышал, чтобы там изготовляли кружева. Это моя выдумка.
*****Рокош — война князей против монарха.
******Всё это верно. Однако, премудрый Нахум бен-Фазаэль, конечно, никак не мог предположить, что уже сын князя Святослава, Владимир, уничтожит Республику и положит конец влиянию Византии на северном побережье моря, которое станут с той поры называть Русским.

***

Вернёмся теперь к Ораз-хану, его названному сыну и путнику, встреченному ими в степи.
Привычно повинуясь отцу, Шету молча лёг на траву и мгновенно уснул. Но Ораз-хан и сенатор Лаарх ещё долго негромко говорили у затухающего костра. О чём был их разговор? В какую-то минуту молодой воин проснулся от резкого выкрика:
— Не клянись! Разве не так учит вас ваш пророк из Нацерета? — закричал хан.
— Как бы то ни было, а мой отец, Архипп Флор, так велел передать тебе, — спокойно говорил Лаарх. — Когда корабль идёт ко дну, самое ценное спасают, а ненужное оставляют без сожаления. Республика не допустит разграбления наиболее значительных состояний, которые необходимы для нормального обмена товарами. И в особенности наводнить рынок рабов обесцененным товаром, мы не позволим. Пшеница, овечья шерсть, ткани, кузнечные и гончарные изделия, вино, пряности должны поступать на рынок бесперебойно, и стоимость литра золота останется неизменной.  Также, в гибели достойных граждан никто ни у нас, ни в Константинополе не заинтересован. Всё, что требуется — малая доля здравого смысла.
— О-о-о! Как всё это слушать и в Предвечном Боге не усомниться? Золото! Товары! А честь, доблесть воинская, кровь, в сражениях пролитая, слава великого царства? Где всё это? — грек ничего не ответил.
Замолчал и Ораз-хан. Долго длилось молчание, а потом он тихо спросил:
— Как же вы решили судьбу молодого кагана? Он последний в роде Ашина.
— Сам ты ответил на свой вопрос. У него даже нет наследника.
— Он ещё молодой человек. Я клялся его отцу…
— Оставь, ради всего святого, ты хорошо знаешь, кто он. Был бы жив его отец, мы здесь не беседовали бы с тобою на руинах незабвенного прошлого. А этому место в лупанарии.
— О какой святости речь? Что у тебя святого? И вы говорите, будто правите народами, опираясь на право? Твой отец целовал христианский крест!
— Скоро солнце взойдёт. Можешь ты остановить его восход?
— Достойные граждане умрут на крепостных стенах Итиля с оружием в руках. Готовьтесь спасать предателей и презренных вероотступников.
— Доблестный бек, — сказал Лаарх, — у тебя ещё есть время подумать, но времени всегда меньше, чем человеку представляется.
— Хорошо, я подумаю — сказал хан. — Я думаю всегда, а для чего у меня этот котёл на плечах, как ты полагаешь? Тебе надо немного поспать. Дорога ещё дальняя.

С рассветом тронулись в путь. Двигались медленно. Ведь, хотя великолепный верблюд, принадлежавший достопочтенному сыну Архиппа, от коней бы не отстал, да с таким седоком он, злобно дёргая головой, поминутно сворачивал в сторону. Это Ораз-хану вовсе не понравилось. Таким ходом оставалось ещё дня два пути, а на счету был каждый час. Но вскорости:
— Хан! — крикнул Шету. — Всадники. Это печенеги. Их бунчук с белым хвостом.
— Вижу, благодарение Всевышнему. Не беда, что облавой они на нас идут. Вся степь теперь боится нас. Как не испугаться раненого барса? Плохо, однако, что знают они о нашем прибытии. Кто мог их известить? У тебя догадки нет, благородный сенатор и сын сенатора? — грек промолчал.
Печенежская конница растянулась далеко в степи, неторопливо образуя полукруг, готовый обратиться в кольцо, как на волчьей травле. Но, обнаружив, что те, за кем охота, спокойно продвигаются вперёд, им навстречу, они стали сбиваться в тесный строй. Впереди под белоснежным бунчуком на старенькой, смирной лошадке ехал предводитель, белобородый, с виду болезненный, с лицом морщинистым и тёмным, словно древесная кора. Он кутался в простую баранью шубу, и на голове его вместо шлема был тёплый лисий треух. Но десяток богатырей в вороненых кольчугах окружали его с трёх сторон с обнажёнными саблями.
Ораз-хан встал в стременах, поднимая руки ладонями вперёд:
— Мир тебе, доблестный Мерхэ-богатур! — закричал он. — Ты, вижу, на охоту выехал, а мы спугнули дичь. Не прогневайся.
— Ораз Иссык-хан, мальчик! — крикнул старик. — Мир тебе. Рад я, что живым и здоровым вижу тебя. Ни о чём не беспокойся. Я иду не за тобой. О тебе у меня повеления нет. А ты, кого это за собою тащишь?
— Путник в дороге повстречался. Допросишь его сам. Я ему защита от разбойников, а не от хозяев этой степи, где он гость, как и я с моим юным телохранителем.
Через некоторое время печенеги окружили Ораз-хана и Шету. К верблюду же, на котором сидел Лаарх, старый Мерхэ, с кряхтением спешившись, сам подошёл, чтобы помочь вельможе сойти на землю. Ораз-хан молча, мрачно смотрел на это.
— Мир тебе, Лаарх, самый могущественный из владык греческого мира! — прохрипел печенежский полководец, низко склоняясь перед сенатором.
— Ты меня не по чину величаешь, благородный воин. Я просто слуга народа, который меня выбрал своим волеизъявителем, а в Херсонесе нет иного владыки, кроме свободного городского демоса, — с гордой улыбкой отвечал Лаарх. Старик лукаво усмехнулся на эти слова, блеснув щелками узких чёрных глаз.
Тем временем молодой печенежский сотник тронул коня и подъехал к хазарам вплотную.
— Преславный воевода, — нерешительно проговорил он. — Не во гнев тебе, не в обиду… Воля не моя. Позволь мне быть хранителем твоей светлой сабли, покуда мой повелитель сам тебя не примет, как на то его воля будет. Сабля ведь в твоей руке стоит многих туменов, а у нас всего пять сотен человек.
Мимолётно нахмурившись, хан негромко бросил: «Шету, отдай оружие». Он первым отстегнул саблю и отдал её. Затем сказал, внезапно открыто и весело улыбнувшись:
— Вижу, мой старший брат по крови, в сражениях пролитой, Мерхэ-богатур, своих удальцов не только в поле рубиться учит. Ты умеешь, будто добрый лекарь, в горькое снадобье добавить сладкого мёда. Будешь мудрым предводителем храбрых. Это тебе я предрекаю, Ораз Иссык-хан, кого знает вся Великая степь. Скажи мне имя своё, чтоб я его запомнил. Ты можешь пригодиться, когда понадобится разумный и бесстрашный человек — сочетание редкое.
— На добром слове — моя благодарность. Звать меня Бурун-гулям… И кинжал свой пожалуй мне.
— А кинжалов не отнимай у нас. На пиру у Гуюк-хана нечем будет кусок баранины отрезать. Это не вежливо.
— Твоя правда, — немного подумав, сказал сотник. — Будь по-твоему.
Сенатора Лаарха с почтением посадили на свежего, только что оседланного, рослого и горячего, молодого скакуна, которого двое воинов с двух сторон взяли за удила. Они с гиканьем, пронзительным визгом и свистом погнали коней во весь дух, следя осторожно, чтобы Лаарх не упал с седла при такой бешеной скачке. Остальные конники, окружавшие хазарских гостей, неторопливой рысью двинулись вслед. Старый Мерхэ подъехал к Ораз-хану и обратился к нему на языке иври, чтобы сделать приятное:
— Ма ниш ма?
— Беседер. Ма шлом ха?
— Барух ха-Шем…
Дальше разговор пошёл на языке всех тюркютов:
— Ораз, ты не забыл, как я давным-давно единое ещё в те времена войско наше водил на конунга Ольгерда, который потом себя славянским князем объявил? Он нас сильно потрепал, и было трудно.
— Как не помнить? Это был мой первый поход.
— Я тогда покойному отцу твоему обещал тебя хранить, словно стеклянный кубок. Совсем ты был ещё молокосос.
— Как не помнить? — коротко повторил хан.
— Что это за человек с тобой?
— Верный и храбрый. Злой и быстрый, будто камышовый кот, не гляди, что молодой.
— Это хорошо. Слушай меня, старика. Наши кони притомились, потому что мы большой круг сделали, опасаясь пропустить нужного человека, а вы недавно в пути. Уходите в степь, нам  вас не догнать.
— Нельзя. Я послом от великого кагана Ишая бен-Илиягу к Гуюк-хану.
Некоторое время Мерхэ молчал, качаясь в седле и задумчиво перебирая чёрными скрюченными пальцами наборные серебряные поводья.
— Слушай, Ораз, мальчик. Гуюк-хан князю Святославу пять тысяч конницы уже подарил, будто в уплату за посредничество. Сейчас он с этим греком проклятым сговорится, получит добрый бакшиш и всем войском нашим славян поддержит. А у вас золота нет. О чём ты станешь его просить?
— О братской помощи, как все мы, тюркюты, дети Великой степи. Что будет — на то воля Всевышнего.
— Всевышний! Этот Бог иудейский завёл вас, хазар, на безводный солончак. Погляди на себя. Уж ты и на степняка не похож.
— У Бога иври есть тайная правда и мудрость. Потому мы следуем заветам Его.
— О, духи предков! — закричал Мерхэ. — Я на смерть везу тебя…
— На всё воля Предвечного Создателя неба и земли, — тихо, упрямо повторил Ораз-хан. — Не ты везёшь, Он ведёт меня, а Его пути человеку неведомы.
Степь просыпалась, волнуемая ветром, будто море седого ковыля. Уже звенели в небе жаворонки. Стадо сайгаков, испуганное топотом сотен коней, снялось с выпаса и пролетело впереди войска, будто птичья стая. Сайгаки были свободны. Они не убивали никого, и не молились никому, и ни за кого на смерть не шли. Просто жили и просто умирали — каждый в свой срок.

Когда приехали в огромное становище Саксары, где была ставка Гуюк-хана, оно гудело, будто потревоженный пчелиный улей. Хазар на почтительном расстоянии окружила толпа. Многие печенеги глядели хмуро, положив ладони на рукояти сабель, другие наоборот приветствовали их. Не успел Ораз-хан спешится, как нему подошёл какой-то оборванец и спросил:
— Ты гонец от Ишай-хана? Тебя велено отвести в юрту, что поставили для тебя, — он протянул руку, — вон там, на отшибе, видишь?
— Никакого Ишай-хана я не знаю, — сказал Ораз-хан. — Я не гонец, а полномочный посланник великого кагана иудейского, Ишая бен-Илиягу. Ты кто? Почему незваный приближаешься ко мне? Я тысячник войска и советник нашего царя!
— В степи от веку не было царя… — сказал печенег.
Ораз-хан мгновенно выхватил из-за голенища камчу и ударил наглеца по голове. Таким ударом волку ломают хребет, и тот свалился замертво.
Немного погодя пришёл немолодой воин и сказал:
— Мир тебе, старый соратник.
— Мир тебе, — ответил Ораз-хан. — А ты что за соратник мне? Ты у меня был начальником десятка в запасном полку. Щенок ты, как смеешь без поклона обращаться ко мне?
Седой боец покорно низко поклонился и проговорил, употребляя иудейский титул:
— Манхиг! Не гневайся. Тебе отвели юрту, не достойную тебя. Я тебе не соратник, прости необдуманное слово. Но я ходил с тобою во многие набеги и сражения. Не откажи в милости, войди в бедняцкую юрту мою и раздели со мною чашу кумыса и ячменную лепёшку. У меня в юрте ты господином будешь. Я получил на то дозволение Мерхэ-богатура, мэфакеда моего.
Ораз-хан долго молчал. Он не знал, что делать. Шету, свирепо, словно волк, ощерившись белоснежными зубами, ухватился за рукоять кинжала.
— Прости и ты мне, товарищ былых походов. Но послу кагана в простой юрте жить неуместно. Передай Мерхэ, что мы костёр разведём в степи и коней выпустим на выпас. Коли Гуюк-хан вознамерится меня вызвать… Он не смеет так принимать посла каганского! Пусть пошлёт за мною достойный конвой. Пусть Мерхэ-богатур передаст Гуюк-хану такие слова: «В груди сердце, а в сердце честь и совесть». Мне нечего больше передать ему через третьего человека. Беседа моя с ним тайная, и я буду говорить с ним от имени властителя всей Великой степи, которому он клялся на оружии своими языческими идолами.
Верхом они выехали в степь и сделали, как хан хотел. Шету разогрел на костре мясо, они напились водой вволю и поели. Выпили по чаше кумыса. Затем Ораз-хан лёг на траву, подложив под голову потник, и мгновенно уснул. Он спал крепко и без сновидений. Шету, чутко озираясь, сидел у костра с обнажённым кинжалом. Хан через два часа проснулся. Велел Шету ложиться спать и сел за караульного. Стало смеркаться, когда он увидел, что из становища в их сторону рысит сотня. Ораз-хан негромко свистнул, подзывая коней. Тут же Шету открыл глаза и сел — будто и не спал.
— Едут, — сказал хан.
— Что прикажешь?
— Готовься к хорошему или плохому.
— Повинуюсь, бек-манхиг.
Печенеги подъехали. Впереди сотни на добром кровном жеребце гарцевал Чаган-бек, двоюродный брат Гуюк-хана и близкий ему человек. Подъехав к костру, а хазары не вставали с места, Чаган спешился и торжественно опустился на колени. Уже совсем стемнело, и несколько печенежских воинов запалили смоляные факелы от пламени костра.
— Великий бек хазарский Ораз! — проговорил Чаган. — Мне велено с почётом проводить тебя туда, где раскинут скромный достархан предводителя свободных степных пастухов — так владыка мой велел мне именовать себя в разговоре с тобою, посланцем самого кагана. Человека, который за дерзость был убит тобою, выбросили в степь на корм шакалам. Того же, кто осмелился звать тебя в свою нищенскую юрту, били кнутом, но помиловали, памятуя о том, что ты к нему милостив был.
Ораз-хан, сидя на траве с каменным лицом, помолчал, а потом проговорил:
— Здесь воля Гуюк-хана, и никто ему не указ. А моя б воля — простого конника хазарского — не стал бы я бить старого богатура за гостеприимство, что принято у всех степняков от веку. А где моя сабля, почтенный Чаган-бек?
— Гуюк-хан велел передать тебе, что саблю у тебя отобрали оробевшие воины, эта робость простительна. Всем в степи известна боевая доблесть твоя. Наш хан сам тебе саблю с извинениями вернёт.

Кочевые властители Великой степи вовсе не жили, подобно своим подданным, в тесных войлочных юртах, где посредине горел костер, и дым выходил в круглое отверстие наверху, так что встать во весь рост было невозможно — дымом съело бы глаза. Очень сложное, разборное сооружение из войлока, кожи, полотна и шёлка, имело множество помещений, в которых располагались жёны хана, его наложницы, многочисленные дети, его телохранители, слуги и рабы, было помещение для советов, для отдыха и пиров и было нечто воде тронного зала, где хан восседал по степному обычаю на стопе из девяти (по числу братьев-предков) выделанных, как замша, кусков верблюжьей кожи. Такая громадная, обширная и высокая юрта Гуюк-хана стояла в средине становища, которое представляло собою боевой лагерь, поэтому остальные юрты были расположены концентрическими кругами на случай внезапного нападения. У входа в жилище печенежского владыки всегда горел небольшой костер, через который следовало переступить, чего, как считалось, не смог бы сделать человек, затаивший злой умысел. У этого костра всегда находился шаман, распевая заклинания.
Подъехав к костру и сойдя с коней, хазары совершили необходимый обряд. Двое богатуров у входа остановили их, и старший спросил:
— Кто вы, и зачем тревожите покой повелителя войска печенежского?
— Я посол великого кагана, — коротко ответил Ораз-хан. — Доложи, чем бы ни был занят сейчас твой хан, что дело срочное, и принять меня надлежит немедленно.
Телохранитель Гуюк-хана с низким поклоном ответил:
— Мне уже приказано с почётом проводить тебя к достархану, где все предводители наши пируют сейчас во главе с владыкой.
В то время тюрки считали неприличным есть и пить в отсутствие живого огня. Поэтому, хотя жилище Гуюк-хана отапливалось печами со сложной системой дымоходов, печенежские воеводы сидели вокруг полыхающего ароматическими корнями степных трав костра, а синеватый дым уходил, теряясь в сумраке, высоко над головами. Ковровая дорожка перед ними по кругу уставлена была бронзовыми, серебряными и золотыми блюдами с мясом, кувшинами с вином и кумысом и чашами для питья. Все они были вооружены, и Ораз-хан сразу обратил внимание на это. По левую руку от хана сидел воин в скандинавской кольчуге и рогатом шлеме. Это, конечно, был посол киевского князя. Не было грека Лаарха, не было Мерхэ, людей, на которых Ораз-хан имел надежду. Гуюк-хан, хотя и очень стар, толст, вечно от жира задыхался, но и он, как все, был при оружии. Не вставая, склонил голову и произнёс:
— Мир тебе, мой славный брат по крови, в сражениях пролитой, бек Ораз-хан. А как ты ныне посол великого кагана — великий почёт тебе. Садись по правую руку от меня и раздели эту небогатую походную трапезу. Ты же видишь, все мы уже готовы к сражению, потому что над нашим бедным племенем занесён тяжкий меч немилосердной судьбы. Твой слуга может сесть с нукерами в стороне. Молодым людям всегда веселее, когда старики им не надоедают нравоучениями.
— Этот воин мне не слуга, а названный сын. Он сядет рядом со мной, ему сидеть с простыми нукерами не уместно, — лицо Ораз-хана было неподвижно, только вздрагивала правая бровь. — Преславный властитель приморских степей, Гуюк-хан, подумай, стоит ли нашу встречу, от которой зависят мир и война, и в какую сторону тысячи копий повернутся, начинать с перебранки? Я нарушил бы древний, священный обычай наших предков, отказавшись разделить трапезу с хозяином юрты. Но беседа наша, тайная, с глазу на глаз.
— Все, кого ты видишь здесь — мои глаза и уши. Садись, и сын твой, да унаследует он мудрость и храбрость названного отца, пусть сядет, как ты хочешь, рядом с тобой. Говори всё, что должен сказать, ни в чём не сомневаясь. Здесь ты видишь достойных беков, совет которых нам обоим пригодится в столь важном деле.
Ораз-хан молчал, раздумывая. Потом сказал:
— Сделаю, как ты хочешь, когда мне саблю мою вернут. И сыну моему — его саблю. У этого костра мы одни оказались невооружёнными. Справедливо ли это?
Гуюк-хан с улыбкой сделал движение рукой, и, низко склонившись, нукер поднёс хазарам обе сабли. Каждый взял свою и проверил со звонким лязгом, легко ли она покидает ножны. Не таясь, внимательно осмотрели они, не подпилены ли клинки. Все сделали вид, что не обратили внимания на это.
— Ты, надеюсь, не затаишь на меня обиды, Ораз? Мерхэ так решил. Может он и прав был, боялся, что ты бед натворишь, не разобрав толком наших намерений. Твой нрав ему ли не знать?
— Забудем об этом, — Ораз-хан сел по правую руку хозяина, а рядом с собой усадил Шету.
После того, как круговая чаша обошла всех присутствующих, и последние капли из неё были вылиты в костёр во имя предков, по обычаю, Гуюк-хан принялся расспрашивать гостей о том, насколько благополучна была их дорога. Но каганский посол гневно его перебил.
— Ты знаешь, великий хан, что Саркел пал под ударами войска киевского князя. Наместник Саркела говорил мне, будто среди осаждавших он видел воинов твоих. Их было немало. Я, признаться, уж подумал, что в голове у старого Дана помутилось.
— Что же каган мне повелевает сотворить? Святослав волен воинов, которых я ему прислал в уплату за правый суд, вести, куда ему вздумается.
— Великая это новость для меня, Гуюк, что ты Киеву подсуден.
— Не лови ты меня на слове, почтенный бек! Не о суде ведь речь, а о простом разбирательстве. Мои пастухи затеяли междоусобицу из-за выпаса скота. Разве я мог просить великого кагана, чтоб он в такие дрязги входил? Да и кого я послал Свендеслефу? Пять тысяч бродяг, что мне в войске не нужны были. Не думаю, что бен-Илиягу снарядил тебя послом ко мне из-за такого пустяка.
Этот разговор шёл в гробовом молчании. Киевский посол невозмутимо отрезал кусок баранины и ел, прихлёбывая вино из чаши, ни разу не глянув на Ораз-хана. Вдруг один из воинов, сидевших у достархана, весело рассмеялся. Это был молодой бек из рода Субага, звали его Борай, он прославился острословием и дерзостью со старшими, но любили его за храбрость в бою и весёлый, незлобивый нрав. Всего три года назад он вернулся в родное кочевье из Итиля, где воспитание детей тюркской знати было поручено премудрому греку Николаю.
— Шету, — обратился Борай к своему ровеснику. — Удалось тебе, наконец, вызубрить монолог Эдипа, за который Николай велел всыпать тебе, помню, десяток горячих?
— До сих пор зудит пониже спины. Когда ты уехал, мы всё же ему дохлую крысу завернули в свиток геродотовой истории.
— А помнишь: «Гнев, о, богиня, воспой…», — как там дальше?
— «Ахиллеса, Пелеева сына….», со смехом продолжил Шету. — А дальше как? Мне в последний набег на Булгар так досталось буздыганом по голове, что вся мудрость эллинская улетела в небеса. Старый медведь новгородский водил нас туда….
Улыбка, будто отсвет добра, пролетела по свирепым лицам престарелых воинов. Но затем снова наступило мрачное молчание.
— А! Этот разбойник, Мишка, что убил, как доносят, Иешуа бен-Шломо, — вдруг заговорил белобородый  старец, сидевший прямо напротив Ораз-хана, очень богатый и уважаемый всеми Кызык-бай. — Что постигло его за такое неслыханное преступление? Иешуа ведь был из рода Кончары, значит мне сродни. Я тебя об этом спрашиваю, Ораз-хан! Неразумный это обычай, бродяг от правого суда укрывать, его следовало выдать Великому Новгороду. В такое тревожное время нанесли всем славянам незаслуженное оскорбление! С ума вы посходили там, в своём каменном мешке. Вече с миром ведь просило его к суду своему за достойный выкуп.
— Когда я уезжал из Итиля, — мирно ответил Ораз, — воевода Глеб-Мишка пред судом стоял. Не знаю, чем дело кончилось, но каган был очень разгневан. А к чужому суду Итиль никого издавна не выдаёт, не нынешний каган и не отец его это придумали.
Рядом с хазарами сидел могучего сложения воин с лицом, изорванным страшным ударом славянской палицы. Его звали Караган-богатур, он водил в бой отборную тысячу ханской дружины. Он спросил:
— Верно ли, что Дан бен-Захария в темницу заключён? Как это статься может? Мои разъезды доносят, будто иудейская конница ушла из Итиля в степь. Почему они ушли? Кто предводитель этих людей? Сколько их, и что они делать будут?
Сразу вопросы посыпались градом со всех сторон:
— А сколько войска каган выставляет в этой войне? Будет ли он переговоры вести с киевским князем или в поле выйдет? Говорят, что крепостные стены Итиля обветшали, а восстанавливать их — ни времени, ни денег, ни людей нет, верно ли это? Ораз, скажи нам, как братьям, пойдут твои степняки биться за чужой котёл с пустой похлёбкой или куда подальше откочуют?
Ораз-хан сидел, сцепив пальцы рук, стараясь не потерять самообладания. Он знал, что его вызывают на необдуманную отповедь в расчёте на горячий нрав.
— На все эти вопросы не обязан я здесь отвечать, но и не заказано это мне. Что знаю, то скажу. Здесь присутствует княжеский посол, жаль только, что гостеприимный хозяин позабыл представить мне его. Я, однако, говорить буду, не таясь. Скрывать мне нечего….
— Ансельм Хансон имя моё, — сказал скандинав. — Ничей я не посол, а просто Свендеслеф, родич мой, просил меня о посредничестве. Не хочет он попусту кровь лить.
— Кровь за родную землю никогда попусту не льётся, достойный конунг. Меня, однако, никто не уполномочивал вести с тобою переговоры. С твоего позволения отвечу на вопросы, которые мне здесь задают, а тебе ответы мои в любом случае интересны будут. Старый Дан был при мне закован в цепи за дерзость. Сейчас, я думаю, он уж на свободе, дело не стоит сломанной подковы. Когда же этот человек во главе войска хазарского — вряд ли разумно придавать значение мелочам. Его бараний малахай в поле стоит целого тумена отчаянных богатуров. А голове его и вовсе нет цены. Молодой князь киевский, воин бесстрашный и удачливый, не спорю, но на этот раз он, боюсь, залез в берлогу к медведю, как у тебя на родине говорят, уважаемый Ансельм Хансон. Вероломного нападения мы не ждали, оттого и не готовы. Мои быстроконные соколы хазарские, однако, всегда в седле. Свендеслеф с ними познакомится у стен столицы нашей. Много конницы я не успею снарядить, но тысяч двадцать пять уже готовы. Иудеев в степи сейчас тридцать тысяч, это конники тяжеловооружённые, все они ветераны. Их предводитель — Ариель бен-Мататиягу, человек, и разумный, и бесстрашный, и во всех хитростях степной войны искушённый. Поэтому, где он сейчас со своими храбрецами, знает разве только один архангел Михаил, который, говорят, у Всевышнего командует легионами ангельского войска.
— Ну, если вы на ангелов надеетесь, тогда я за вас спокоен, — сказал Гуюк, и многие засмеялись. — Кому ангелы подмога, тому на этом свете искать союзников грех.
Ораз-хан оглядел всех, кто сидел за достарханом. С Караган-ханом он плечо к плечу сражался в Чехии, Валахии и на Балканах. Старый Кызык-бай был его родственником, двоюродным дядей его матери. Тут же был хвастун и задира Олтон-богатур, с которым Ораз в молодые годы дрался в поединке из-за красавицы чухонки, что какой-то армянин продавал на черниговском майдане. По уговору поединок был до первой крови, и Олтон его выиграл, задевши хазара саблей по щеке, по сию пору остался шрам. Были и другие старые соратники и друзья.
— Олтон! — весело окликнул хан. — Жива ли ещё та красотка? Уж не помню я, как её…. Хороша она была, крепко жалел я!
— Жива. Лайма её звать. Одна беда, рожает девочек. Шестеро девчонок от неё. Четверых замуж выдал.
Теперь нужно было нанести внезапный удар. Ораз-хан бодро повел сильными плечами и опустил руку на рукоять сабли.
— Подмога хазарскому кагану ничья не нужна, и союзников искать он мне не велел. К чему нам, тюркам, в степи, где мы у себя дома, союзники-чужаки? Ишай бен-Илиягу просто приказал осведомиться, когда, неустрашимый Гуюк-хан, поведёшь ты славных гулямов своих к стенам Итиля, чтобы занять место на правом крыле хазарского войска в предстоящей большой войне за наследие рода Ашина? Ты на это право имеешь по клятвам с обеих сторон, клятвам, которые преступить нельзя — на оружии клялись, богами своими. Времени немного, но оно есть. Печенежская конница никогда никому в поле не уступала. Каган надеется, что и в этот раз ты не оплошаешь, — хан говорил и видел, как ладони опустились на рукояти сабель, и окружавшие его беки хмурились или изумлённо поднимали брови. Он, однако, невозмутимо и деловито продолжал. — Особенно надлежит озаботиться состоянием коней. Со Святославом угры, кони добрые у них, и работы много не только нашим саблям, но и тем, кто в бой нас понесёт….
— Хэ-э-э, ты бузы что ль опился, Ораз! — крикнул Караган-хан. — Как ты смеешь здесь такую нелепицу плести, да ещё в присутствии посла великого князя?
— Брат, ты с послом великого кагана говоришь, а кроме него до самого Царьграда никто не велик! — но Ораз-хан ждал, что скажет Гуюк, а тот молчал.
Мерхэ не появился — дурной знак. И грек Лаарх показаться не захотел. Однако ж, посла не убивают. Разве не убивают? Разве в Итиле не повесили на крепостной стене булгарского посла Мурзая — за единое дерзкое слово? Сам же он, Ораз-хан, первым схватил его за бороду….
— Зачем ты приехал сюда? В шею вытолкать такого посла! Никто не смеет хану печенежскому ничего предписывать у его же костра! Зарубить этого наглеца, а голову посолить и в дар отправить иудейским мудрецам! Смерть ему! — вдруг взорвался нестройный хор голосов.
Ораз-хан молчал, сцепив пальцы рук. Выдержка! Что-то должен сказать и Гуюк-хан. Пока он не велит, никто не обнажит сабли, а пока сабли в ножнах, переговоры ещё идут. Старый хитрец, однако, молчал. Первым  выхватил саблю молодой воин Вагиф-бей из рода Улан-чар. Одним мощным движением руки Ораз метнул тяжёлый золотой кубок и, облив молодца вином, выбил саблю из нетвёрдой руки. Он, было, улыбнулся и хотел сказать что-то примирительное, но поздно. Сабли засверкали.
— Стойте! — кричал Караган-хан. — Стойте во имя предков: это посол. Позор на наши головы.
Все уже вскочили, но Ораз-хан и Шету продолжали сидеть и сабель не обнажили.
— Если я кого оскорбил здесь, — прокричал Ораз, — пусть выйдет на поединок, как того честь воинская велит!
Никто не отвечал, и хазары оказались в кольце клинков.
— Шету, — негромко сказал Ораз-хан. — Настало наше время. В сабли!
Мгновенно оба они вскочили с саблями наголо. Раздался леденящий кровь, пронзительный визг Шету, и с диким выкриком: «Шма Исраэль! Хур-р-р!» он, вертясь волчком, расчистил клинком вокруг себя свободное пространство. Шестеро воинов при этом легли под сапоги соратников своих, посечены. Было несколько мгновений, когда толпа опытных бойцов, растерянно сбившись в кучу, оборонялась от двоих, что нападали на них яростно, словно волки, угодившие в западню. Ораз-хан каждым движением неуловимого клинка убивал печенежских беков одного за другим, а верный Шету защищал его, не давая никому обойти хана со спины. Стражники не смели стрелять из луков в такой тесноте, и, казалось, хазары пробьются вот-вот на волю. Первым упал Ораз-хан, которому в горло впился лёгкий дротик, ловко брошенный кем-то из-за чужих спин. Ещё минуту бился Шету, но сабля переломилась у рукояти, и сразу несколько человек бросились рубить его. Когда всё было кончено, долго воины печенежские ещё стояли вокруг мёртвых тел, потрясённые и подавленные. В это время послышался срывающийся от волнения голос одного из ханских телохранителей:
— Беки, посольство из Константинополя! Хан! Посланник греческого цезаря к тебе….
— Приведите всё здесь в порядок, — спокойно проговорил Гуюк-хан, который так и не встал с места, — Мёртвых врагов наших положите у входа, дабы этот вестник воли великого царства мог видеть их и убедиться в том, что мы покоряемся. Но для нас сегодня чёрный день, дело мы сделали недоброе. Бесчестить останки храбрецов этих мы не должны, ничем нам за это цезарь не воздаст. Скорбные же тела беков печенежских, погибших в этом неправом бою, вынесите и отдайте их родичам.
В это время, растолкав толпу, к мёртвым хазарам подошёл херсонеский сенатор Лаарх.
— Вот жертвы гибельного предрассудка, — сказал он. — Я горько сожалею о мужестве и достойной мудрости этого степного Петрония. Клянусь, Ораз-хан был подобен этому мудрецу, поэту и герою древности! Ни я, однако, и никто из вас в смерти его не повинны, ведь речь идёт о судьбах многих народов. Подобно Петронию, он не избежал гибели, не имея низости в сердце для того, чтобы от чести отказаться, к чему я его тщетно склонял, исходя из презренного здравого смысла…. Он обещал мне моих детей выручить из неволи. Не его вина, что он слова не сдержал. Не знал он, что уж по приказу киевского князя их ищут и, надеюсь, найдут живыми и здоровыми. Но отныне я неоплатный должник. Похороните их по Закону веры, за которую они головы сложили.
— Будет исполнено, сенатор, — проговорил Гуюк-хан. — Ты перед императорским послом свидетель моего усердия.
— Всё именно так, — подтвердил Лаарх. — Я свидетель.

***

Как уже сказано было, Ариель бен-Мататиягу, имевший, подобно своему противнику, Святославу, прозвище неукротимый, со своей тридцатитысячной конницей ушёл в степь. Он в нескольких конных переходах от Итиля вверх по Реке, на левом берегу разбил боевой лагерь, вокруг которого сразу велел насыпать вал. Глубокий ров был полон воды, потому что лагерь построили подковой, а тылом он опирался на берег. Связали множество прочных и лёгких плотов, чтоб, случись нужда, покинуть лагерь, на них можно было вывезти по Реке припасы, а воины поплывут за плотами, ухватившись за гриву коня. Также, всего в два дня непрерывной работы был вырыт подземный лаз из лагеря за вал и ров, через который можно было достаточным количеством бойцов ворваться в расположение противника. Отступая же после такой вылазки, осаждённые должны были привести в действие устройство, с помощью которого убирались деревянные стойки крепи, и лаз обрушивался на головы тех, кто их преследовал. Ариель учился войне по трудам греческих стратегов, и хорошо знал осадное дело.
Конница вышла налегке. Никакого не было с нею обоза, кроме нескольких связок верблюдов, навьюченных оружием и небольшим запасом муки и вяленой конины. По его приказу люди не ставили шатров, спали у огня вооружёнными. Множество разъездов рыскали вокруг, запасая всё необходимое, а, если где натыкались на небольшие кочевья или вольные ватаги степных бродяг — годных к бою молодцов забирали в войско. Через две недели у него было ещё около пяти тысяч воинов. Шли к нему под начало с охотой, зная его щедрость и удачу на войне. Муки и мяса запасли по окрестным становищам на добрых полгода осады, к тому же велено было ловить рыбу и сушить её.
Конница, которой он был предводителем, считалась самой лучшей в Каганате. Набирали в неё только одиноких молодых людей, хорошо умеющих владеть конём и оружием, рослых, крепких и ловких. Все они вооружались тяжело. Каждый выезжал в поле на мощном, длинноногом и резвом хорезмийском скакуне, каких теперь называют ахалтекинцами, каждый одет был в стальной панцирь с налокотниками и поножами и такой же шлем с забралом, прикрывающий, помимо головы и лица, ещё и шею надёжным воротом. Стальные пластины прикрывали грудь коня. У каждого был кривой широкий меч, которым можно было развалить всадника вместе с конём, копьё, массивная палица с острыми шипами и большой дальнобойный лук, изготовленный булгарскими мастерами из турьего рога. Сила спуска этого оружия была такова, что, при прямом попадании, стрела пробивала крепчайшую миланскую броню. Такая конница называлась хорезмийской, поэтому много позднее историки стали думать, будто в ней служили наёмники из далёкого Хорезма. На самом же деле Ариель-манхиг набирал себе по большей части саксаул, таких же, как был он сам. Из набранных им в степи тюркских гулямов он поэтому образовал отдельный отряд под командой бека, которого они сами себе выбрали. Никому, кроме саксаул, он в глубине души не доверял, зная, что тюрки, коли пошлют предки победу и добычу, будут драться, как всегда они дерутся, будто бешенные, а при неудаче разбегутся.
Ариелю было около сорока лет. Это был красивый, сильный и неустрашимый человек, привыкший к победам. Без малого тридцать лет он провёл в седле, и воинская слава его гремела. Его войско в степи считалось неодолимым. Не раз ему удавалось отразить атаку сарацинской конницы и рассеять в поле этих несравненных всадников. Случалось ему даже останавливать наступающий железный строй греческой пехоты.
И вот славный этот воитель сидел теперь у своего костра, горько задумавшись о непостижимой воле Предвечного. В его руках было войско, с которым он мог выиграть не одно сражение. Но нельзя было с тридцатью тысячами конницы без многолюдного пехотного прикрытия и обоза с осадным снаряжением выиграть войну. Долгие годы мог он скитаться с храбрецами своими по степи, совершая опустошительные набеги на врага, но разбить киевского князя таким войском было невозможно. Ариель увёл конницу из Итиля, потрясённого мятежом, потому что видел падение духа и злобное умствование, которому не хотел быть причастен. Но он изменил клятве, которой верны были многие поколения его предков, верно служившие ханам Ашина в удаче и неудаче. Впервые в жизни душа его была смущена, и больно теснилось сердце.
— Хэ, гибор!
К костру подбежал воин, усердно кланяясь великому начальнику.
— Повелевай!
— Садись. Тебя зовут Эльдар, я помню. Где твой младший брат?
— Трое нас, братьев, манхиг. Старший в пехоте служит, у молодого воеводы Ицхака, он остался с ним, а мы с младшим Элишивом ушли за тобою, сейчас он в разъезде.
— Вы не пожалеете о том, что не покинули меня. Но я тебя спросить хочу. Отвечай правду, не бойся ничего. Тебе не страшно встретиться со старшим братом своим в бою?
Молодой человек долго смущённо молчал:
— Не во гнев, преславный воевода…. А ты… разве нас на хазар поведёшь?
— Я спрашиваю, а ты мне отвечаешь вопросом.
— Я верхом на своём Бараке* никому в поле не уступлю. Но страшное это дело, проливать родную кровь.
— Послушай, Эльдар-хайяль,  велю я принести кувшин доброго вина, и станем думать вдвоём, куда ведёт нас эта тропа, — воин изумлённо и радостно улыбнулся. — Но беседа эта тайная. Никому, даже родному брату, о ней не сказывай.
— Но ты скажи, мэфакед, чем я заслужил, чтоб я мог детям своим….
Ариель велел принести вина, мяса и хлеба.
— Мне пришлось по душе, когда однажды в походе какой-то горлопан тебя вызывал на поединок, а ты не пошёл и сказал: «Не время забавляться детскою игрою». В твои годы трудно так рассудить. А из-за чего он тебя в поле звал? Пей вино. Греческое, ты такого не пробовал даже кончиком языка.
Эльдар хлебнул золотистого вина из большой стеклянной чаши, окованной золотом драгоценной чеканки. Ничего подобного этому сокровищу он в руках не держал от рождения своего.
— Это когда ходили на жмудинов? О, духи предков! Что за вино…. Буйвола повалит с ног. Тот человек, звали его Тугай, на меня обиделся, когда коней мы захватили. Тамошние кони пахотные, для войны негодные, а в табуне у ихнего воеводы, ты помнишь, были добрые лошади, франкские, я и присмотрел себе. Тугаю тоже тот конь приглянулся. Я уступил, да не пошло ему впрок. Убили его по дороге домой, говорят в мужицкую засаду попал весь его чамбул**. Я жалел его. Трёх быков забил на тризне.
— По всему видно, Эльдар, что человек ты благородный, великодушный и разумный. Но, скажи мне без обиды, ты правоверный?
— Правоверный и от предков матери моей — левит.
— Кому же в жертву ты, левит, тех быков принес?
Эльдар поставил чашу на землю возле ног и, нахмурившись, ответил:
— Мы саксаул — и отец мой, и дед. Соблюдаем субботу и обычаи Великой Степи, одно другому не мешает.
Манхиг выпил свою чашу и тоже поставил её. Думал долго, вглядываясь в лицо молодого собеседника. Он, быть может, впервые в жизни хотел понять, чем живут его удальцы. Как понять человека, когда он, часто, сам себе непонятен?
— Ты выслушаешь меня, крепко подумаешь, а потом, если захочешь, станешь мне другом, — Эльдар изумлённо уставился на тысячника, — а не захочешь, спокойно уйдёшь к костру своего десятка отсыпаться после караула. Я тебя окликнул наугад, любого из воинов мог бы позвать. Нужен мне верный человек, а ведь я, сказать тебе по душе, не знаю никого из вас. Слушай. Прежде мы сомнения не ведали, а отныне выбирать придётся. В этот чёрный час я веду вас биться не за престол Ашина, как все мы привыкли, а за субботу и заповеди, данные Всевышним на каменных скрижалях отцу нашему Моше. Каждый должен выбрать между Великой Степью, которая стала нам родной, и Заветом. Выбирай!
Эльдар, упрямо наклонив голову, сказал:
— Ты, манхиг, собери нас вокруг своего бунчука и не опасайся ничего. Мы, йэлидим-саксаул, отстоим престол наших царей, пусть даже нынешний каган и недостоин того — ему бы Тору переписывать, да молитвы распевать в народном доме*** — а всё ж он из рода Ашина. Кому мы будем служить, как не древним нашим владыкам, что рождены были волчицей? Элп эр Тонга не понесёт нашу судьбу на крыльях белого гуся, коли мы оставим наследие единоутробных братьев его в столь грозный час.
Ариель, улыбаясь и хмурясь, крепко ударил его по плечу:
— Теперь меня слушай и не пугайся. Небо не рухнуло нам на голову, земля под ногами не расступилась. Просто наступают новые времена. Ишай бен-Илиягу в народном доме молиться не достоин, ибо он пьяница, развратник, свиноед и вероотступник. И наследника у него нет, а может и не будет. Род Ашина иссяк, будто степная речка в жаркое лето. Откуда взяться наследнику? Разве какая чернокожая срамница понесёт от него, а все эти эфиопки поклоняются еретику из Нацерета. Ничего, кроме беды, Ишай нам не предложит, нет у него иного. Но не нужен нам и новый царь, которого обещает праведный Иоав. Это будет пришлый человек, в степи чужой, и он разрушит древнее строение нашего царства, потому что оно ему непонятно покажется и ненужно. Так мы сами себе выберем царя, пусть это будет правоверный, но йэлидим — воин, а не книгочей…. Что скажешь? Ты сразу не отвечай, а подумай хорошенько.
— Коли ты мне дозволяешь, — сказал молодой воин, — я тебе скажу сейчас правду. Или я умом слабым не постигаю, а может и ты, не гневайся, манхиг, не совсем ясно знаешь, о чём спросил….
— Эх-ха-а…. Хорошо, что ты прямо судишь. Однако….
В это время послышались крики и топот копыт. Удалец подскакал к костру и так осадил коня, что тот чуть не зарылся храпом в землю:
— Большое войско идёт, манхиг! Много конных, это степняки, но не хазары.
— Но ты прикинул, примерно, сколько их может быть? Печенеги? Как успели они с правого берега переправиться, и я не знаю об этом? Бить в барабаны! — приказал, вставая Ариель. — Коня мне…. Откуда их несёт? Кто вёл разъезд? Сотники, стройте богатырей, я встречу их за валом. Не хочу в осаду садиться раньше времени, война ещё не началась. Эльдар, от меня никуда не отходи, беседа наша не окончена.
Воевода встревожился от того, что подойти внезапно большим числом, захватив многочисленные разъезды, разосланные заблаговременно в разные стороны, мог только очень опытный противник, имея в распоряжении отличных бойцов. Однако, вряд ли их больше десяти тысяч, а вернее, и того нет. Десятитысячный отряд не проведёшь неслышно через голую степь, да чтоб свалиться, будто снег на голову.
Угрожающе зарокотали боевые барабаны, зазвенели бубны, и пронзительной трелью залилась зурна. Нукеры громкими криками звали коней, успокаивали и седлали их. Каждый сотник, стоя под своим значком, собирал вокруг себя нукеров и готовился в свою очередь строем покинуть укрепление. Манхиг сам, в сопровождении немногочисленных телохранителей, выехал в поле. Нетерпеливо похлопывая камчой по голенищу красного козлового сапога, наблюдал он, как войско стало выходить за вал и строиться по десяткам и сотням. Действительно, из-за пологого кургана вдали показалась неторопливо рысившая полусотня всадников. Один из них размахивал, вздетой на клинок лисьей шапкой.
— Сколько их за холмом? — спросил Ариель. — Мне это нужно узнать, пока я успею десять раз по десять сосчитать. О чём говорить с ними, когда я не знаю, какой они силой идут? Каюсь, место для укрепления я выбрал неудачно, или же следовало держать впереди этого холма постоянную заставу.
Он стоял под гнедым бунчуком своего древнего рода Менгарны, а за его спиной конники, продолжая непрерывной лентой вытекать из укрытия, всё строились и строились. Люди были возбуждены, но не растеряны, многие улыбались, перекидывались шутками или выкликали боевой клич своего рода, а некоторые просто пронзительно визжали, вращая над головою блистающие клинки. Ариель выбрал три тысячи для первого удара, и они выехали вперёд, растягиваясь в линию для атаки, остальное войско стояло строгими рядами, ожидая, что будет. Тюрки выехали отдельно тесным строем и остановились в стороне, бэ рибуа — пятитысячное конное каре свирепых степных соколов, как они сами себя да и враги прозывали их. Их начальник, назвался Кирчаком из рода Акба-сар, а кто он был, того никто не знал, да никто и не интересовался — вольный удалец, да и всё. Он подъехал на своём диком степняке, весело скаля белоснежные зубы из-под косматого лисьего малахая, и, с визгом вращая лёгкую саблю над головой, прокричал: «Хур-р-р!».
— Молодец, Кирчак-бек! — сказал Ариель. — Все храбрецы твои в седле?
— Пять сотен я оставил за валом, бек, самых надёжных богатуров на лучших конях, — ответил бродяга, польщённый титулом, до которого ему было, как до звезды. — Не знаем ведь пока, что за гости у нас, осторожность не помешает.
— Разумно. Человек ты, вижу, опытный. Сражался на войне или только караванщикам бороды стриг?
— Много лет служил я у магната угорского Дёрдя, которого прозвали Стальные Пальцы. Ты его не знавал?
— Как не знать? Удивительно только, что ты его магнатом величаешь.
— Он был боярского рода.
— Он был ворона из орлиного гнезда, — улыбаясь сказал Ариель. — Его, как он разбойник был, старый король Вольд повесил сушиться на стене своего замка Буда, на моих глазах это было. Но у него служили добрые воины, хотя и отчаянные своевольники. Вижу, что тебе война не внове, а большего мне сегодня и не нужно от тебя. Добычи много будет. Служи с людьми своими исправно, богат будешь. Впереди у нас много сражений. Если сейчас придётся драться, в этом первом бою я тебе уступаю дорогу. Слушай меня. Как я скажу, тысяча твоих соколов пойдёт в атаку под началом надёжного человека.
— Позволь мне самому повести людей, — тревожно сказал Кирчак. — И мне, и им будет спокойней.
— Нет. Войско — не стадо овец, а полководец — не козёл, за которым они идут на убой. Ты со мной оставайся. Мне совет твой нужен, а не потроха из распоротого брюха. Сейчас поезжай к своим, выбери самых сумасшедших в первую тысячу и дай им предводителя, которого они знают, чтоб это был гулям, в бою бешеный, до крови жадный, а большого ума от него не требуется.
Кирчак поскакал к своим. Тем временем полусотня чужих всадников остановилась на расстоянии полёта стрелы.
— Эльдар! — проговорил Ариель. — Поезжай к этим печенегам и скажи, что я жду их гонца безо всякого сопровождения. Что он за птица такая, чтоб водить за собою полсотни свиты? Церемоний с ними разводить не смей. Понимаешь меня?
Эльдар вытащил из-за голенища камчу и так, с камчой в левой руке, подъехал к печенегам. Недолго войско наблюдало, как он говорил с ними, а потом повернул коня и, нахлёстывая его плетью, во весь дух поскакал обратно.
— Манхиг! Здесь пятнадцать тысяч печенегов Гуюк-хана, а ведёт их сам Мерхэ-богатур. Ждёт он тебя к себе на совет.
— Обманывают. Мерхэ слишком важен, чтобы такой путь проделать в считанные дни. И что ему тут понадобилось?
Эльдар с волнением решился высказать свою догадку, раз уж он теперь наперсник великого тысячника:
— Нет у них пехоты. Боятся, что мы ударим на их кочевья. Гуюк-хан кагана уже предал и теперь Мерхэ захочет тебя склонить к тому же. А ты ведь от этого и недалёк. Но старик здесь.  Мне показалось, что меня не обманули. Мне так показалось.
— Пехоты, действительно, у них нет, кроме двух тысяч франкских бродяг, которые невесть откуда забрели и ненадёжны. Да печенеги и не сумеют воспользоваться пехотой. Но мы сейчас посмотрим, верный ли у тебя глаз. Который из них с тобой говорил?
— Тот, что на буланом.
— Прямо отсюда можешь ему глотку прострелить? Да с первого выстрела, смотри!
— Повинуюсь, мэфакед.
Стрела просвистела, и полусотня печенегов, окружив коня, на котором лежал, повалившись на гриву и поливая её кровью, их предводитель, помчалась за курган. К Ариелю подъехал Кирчак и указал ему на тысячу своих удальцов, которые, выдвинувшись, строились в линию впереди ударного отряда тяжёлой конницы.
— Как я знак подам, они атакуют. Люди такие, что за миску плова самого иудейского Бога готовы дёрнуть за бороду.
— Такие люди мне нужны, но ты остерегайся говорить о вещах, которых не понимаешь. Слова твои мне слушать не пристало, как бы тебе не проглотить свой собственный язык.
— Не гневайся на моё невежество, — нагло улыбаясь, ответил бродяга. — Но то, что я сказал, чистая правда.
Ариель бен-Мататиягу любил людей бесстрашных, за смелость готов был и наглость простить. Поэтому он только протянул руку и так ударил Кирчака ладонью по спине, что конь под ним опустился передними ногами на колени, а сам он долго не мог вздохнуть.
— Голова у тебя ещё держится на плечах? — спросил тысячник, когда тот с трудом оправился в седле, — А думать можешь? Как тебе кажется, что сделает сейчас премудрый Мерхэ, если только он и впрямь здесь?
— Гневаться не станешь больше? Эдак я до первой схватки не доживу, едва хребет ты мне не переломил.
— Говори всё, что думаешь, только не богохульствуй.
— Преславный воевода, Мерхэ не поедет к тебе. Он и годами старше и….
— Что?
— Не гневайся…. Мерхэ-богатур ведь — мэфакед всего войска печенежского. Ему уместно тебя звать на совет. Чем он оскорбил тебя?
— Самому Гуюк-хану простого нукера хазарского неуместно звать к себе на совет, они пастухи Каганата! — гневно закричал Ариель, но затем он обратился к своему старому, верному сотнику. — Эфраим, что скажешь?
— Погорячился ты, — с улыбкой проговорил смуглый, седобородый воин, левая нога которого была отсечена по колено, а культя широким ремнём туго прихвачена к подпруге. — Думаю, однако, не станет он ввязываться малым числом в битву с тобою, не за этим он сюда шёл. Думаю, и он погорячился. Пошли человека с извинением.
— Никогда!
— Печенеги! — крикнул Эльдар. — Снова едут.
— О, да это сам Мерхэ. Ты только посмотри! — воскликнул Ариель.
Печенежский военачальник ехал в сопровождении всего двух нукеров, один из которых нёс его белый бунчук, склонив древко едва не до земли в знак покорности. Кто-то из нукеров сказал:
— Старый лис хвостом следы заметает, — в строю послышался смех.
Не дожидаясь, пока печенежский полководец приблизится, Ариель один поскакал ему навстречу. Поравнявшись с хазарским воеводой, Мерхэ тяжело дыша, навалился брюхом на высокое седло и кое-как сполз с коня. Он, было, хотел в ноги опуститься, но Ариель ему не позволил: спрыгнув на землю, он его за локти поддержал:
— О, духи предков! Что это с тобою, отец? Ты здесь старший, — растроганно проговорил Ариель.
— Прости стариковскую дурь, спешил я, — прохрипел печенег. — Великий бек, я с плохими вестями пришёл и жду приказа твоего. Привёл, гулямов, сколько успел собрать. Разгневалось вечное небо на нас, нечестивцев….
Мерхэ-богатур славился хитростью и считался большим лицемером. Но тут Ариелю почудилось, будто старик и впрямь напуган. Что могло напугать этого человека, за долгую жизнь пролившего море крови и свою собственную жизнь, вечно висевшую на волосе, не ставившего в грош? Ариель бережно проводил гостя к костру и сам поднёс ему кубок вина. Мерхэ жадно выпил и сидел у огня, раскачиваясь с тоскливыми стонами и ухватив свою редкую седую бороду в пятерню.
— Прекрасная родина наша, благословенный степной рай, где много простора, сочных трав и чистой, как слеза, воды! — о чём ещё бедным кочевникам мечтать? Но здесь уж недолго гонять нам наши стада бедняцкие…. Слишком много проклятых пожирателей зерна, — провыл он, — слишком много. Они выроют здесь свои норы, чтоб им от солнца светлого прятаться, и всё распашут сохой. Везде до горизонта будет пшеница расти, а нашим отарам и табунам уж пастись будет негде. Они нас выживут из родной степи, и мы пойдём вдаль на Восток, в края неведомые, прочь от родимых пастбищ. Ариель! Они все заодно — и славяне, и свены, и греки, и франки. Пропали древние вольности народов наших, нам останутся только воспоминания. Я сразу пошёл к тебе, как донесли, что ты стоишь в степи и не знаешь, где голову преклонить. Гуюк-хан поклонился киевскому князю всем печенежским войском. Ему за это бесноватый скандинав обещал мир на степных границах. Как не поверить, когда его ручательство подтверждают сто тысяч копий? Не поверишь — раздавят тебя, как верблюд тарантула давит, не заметив его в пыли. А из города великих каганов не доносится ни слова. Исчез в степи славный Ораз-хан. Чует сердце моё, его нет в живых. А может, он просто бежал, и теперь откочует со всем своим родом Гарджара подальше от беды, к предгорьям Урала, туда, где берут начало реки Яик и Тобол? Хоть и безводная там степь, и пастбища тощие, а всё ж туда рука Святослава не дотянется. Но там кочуют дикие и свирепые племена. Они вырежут наших детей. Куда идти, Ариель-манхиг? Спроси премудрого Бога своего, может он тебе подскажет верную дорогу. Известно ли тебе, что сталось с твоей семьёй?
Последний вопрос оказался стрелой, попавшей в цель. Дрогнувшим голосом Ариель проговорил:
— Мне обещал неустрашимый Ингвард….
— Конунга Ингварда разорвали на майдане оборванцы. И воеводы-медведя нет, каган велел ему хребет переломить. Старый Дан в темнице. Так доносят беглецы из Итиля. Но это ещё тебе не чёрная весть, не стрела, а её посвист. Приготовься услышать страшное. Жену твою, прекрасную Левану, и двух дочерей твоих отдали в утеху скандинавам. Старшего сына, Иемина, каган велел ослепить, а двоих младших держит в яме. Сейчас у кагана один советник — праведный Иоав….
Всё ложь — от слова до слова. А что если…? Нет! Ариель стиснул зубы. Это цепкая рука Святослава потянулась. Быстро оперился киевский соколёнок. Совсем недавно справляли тризну по его отцу, и сам он был малолетним сиротою. А теперь под ногами великого воителя колеблется земля. Что, однако, с семьёй? О, духи предков….
— Почтенный Мерхэ, что предлагает мне твой господин?
— Я пришёл к тебе не по приказу хана, а своей волей. Он и отпускать меня не хотел. Но если ты здесь простоишь ещё декаду, тебя отрежут от нас, и не будет спасения. Ты против кого укрепился тут? Кого в гости ждёшь? Подкрепления не будет. Сюда двинулся пехотный корпус греков в пятьдесят тысяч копий. Столько же у Святослава своей пехоты, да ещё конницы тысяч семьдесят наберётся. Каганат в капкане. Волей или неволей, а зову тебя в печенежский стан. От поклона голова ведь не отвалиться. А Святослав, как ограбит хазарскую столицу, уйдёт в свои пределы, это он Гуюк-хану через верного человека обещал и слово сдержит, потому что в степи ему не устоять. Степь же соберёт силы и нанесёт ответный удар, когда он ждать не будет. С матерью он не ладит, и в Киеве не жилец. Она боится его: и в Киеве боится — и, как бы не укрепился где, помимо Киева.
— Его именно сейчас, под стенами Итиля, вполне возможно и необходимо разбить, как стеклянный кубок, — с некоторой надеждой проговорил Ариель. — Если б не ваше позорное малодушие….
— Какими силами ты его хочешь разбить?
Хазарянин невольно улыбнулся, наблюдая за переменой выражения лица лукавого печенега. От его отчаяния не осталось и следа. Старый живорез, осушив второй кубок, с аппетитом обгрызал нежные рёбрышки ягнёнка и облизывал пальцы.
— Давай думать не о победах — они ещё впереди — а о том, как самим в живых остаться и людей зря не потерять, — продолжал старик. — Послушай, Ариель, я знал тебя ещё малым ребёнком, а теперь ты грозный вождь. Горько мне будет услышать о твоей гибели. И зачем тебе погибать, за кого? И кому ты в жертву хочешь тысячи молодых жизней принести? Ариель, мальчик, послушай меня, старика: вернись в степь, она примет тебя с любовью, будто блудного сына из христианской Книги.
Мерхэ говорил громко, так что люди, окружавшие костёр, хорошо слышали каждое слово. Среди воинов послышался ропот и гневные выкрики:
— Манхиг, не слушай этого изменника, пускай Святослав сапоги вытирает его бородой! Гнать его в шею, а ещё лучше вели его повесить, трусам в поучение!
Но оба тысячника, сидевшие у костра, не оборачиваясь, знали, что голос поднимают те, у кого чиста совесть, люди же благоразумные, а их всегда немало, молчат. Ариель бен-Мататиягу уже принял решение, но объявить его не торопился. Он молча выпил полный кубок вина и, стал невозмутимо есть с кинжала ароматную горячую баранину. Иногда он взглядывал на Мерхэ. Тот сидел на земле, скрестивши ноги, и тянул из кубка вино, будто к доброму соседу на угощение заглянул.
— Не говоришь ты мне всего, доблестный Мерхэ.
— Всего я и не знаю. Никто, Ариель-манхиг, не знает всего, всё это очень много. Но ты прислушайся к моим словам. Я тебе верю, коли явился безо всякой охраны, и вот в руках у тебя моя жизнь и смерть — я верю. Почему ты не веришь мне?
— Коли ты мне веришь, так уводи войско, а я по прошествии малого времени приду к Гуюк-хану и поклонюсь…. Или иначе поступлю. Но ты, я вижу, конвоировать меня хочешь. У меня лучших конников на свете — тридцать тысяч, а у тебя чамбул степных пастухов. Ты как решился с таким сбродом меня преследовать?
— Подумай же ты о том, что я никогда за собою сброд не водил, и как я пришёл, то, видно, знал, на что иду. Разве я на бабу похож или на малое дитя?

+
Пустой разговор. Одно плохо: Мерхэ ведь знал, что уговоры его ни к чему не приведут. Зачем он явился?
— Мерхэ, я тебя знаю от детства моего. Скажи, зачем ты явился? Нет, не скажешь….
Старик встал и движением руки велел подать коня.
— Хотя ты мне и в этот раз не поверишь, однако, скажу: Я сам не знаю, зачем. Земля под ногами колеблется, Ариель. Страха я не чую, но голова кружится. Я подумал, ты послушаешь меня. Но мы совсем не верим друг другу.
— Что ж, разве мы оба не правы? Прощай.
Неожиданно дряхлый старик исчез. Будто проснувшись, молодо и легко, как прыгает саранча, печенежский воевода взлетел в воздух и оказался в седле. Толкнув коня коленом, он медленно поехал из лагеря. Его нукеры присоединились к нему.
— Манхиг, не выпускай его он, предатель, задумал измену! — кричали воины. — Вели нам изрубить его….
Выехав за вал, Мерхэ что-то крикнул, воин гордо поднял его белохвостый бунчук, и они пустили коней во весь дух. Ариель глядел им вслед, с наслаждением любовался стремительным, словно орлиный полёт, бегом легконогих степных иноходцев. Белый хвост бунчука трепетал, вытягиваясь по ветру. «Прекрасная наша родина, благословенный степной рай….». Так вот зачем приходил к нему Мерхэ! Он, старый пройдоха и ненасытный кровоядец, не солгал может быть впервые с молодых лет. Да это вовсе и не он, это Великая степь приходила, звала вернуться в свои вольные просторы.
Резким, высоким голосом манхиг стал выкликать имена самых достойных своих сотников: «Беньямин! Шамгар! Елек! Эфраим! Илиягу! — и последнее имя громко прокричал. — Эльдар!».
— Гиборим! — сказал Ариель, когда предводители его войска собрались у костра. — Все мы знаем, что печенежский мэфакед явился сюда с малыми силами, недостаточными, чтоб ему нас атаковать, но почему? Разве он простак какой — впервые в поле вышел? Была у него надежда меня к измене склонить, а как я предложение его отверг, у него в запасе есть что-то, о чём мы сейчас не знаем. Он сказал, что греки сюда пехоту двинули в пятьдесят тысяч копий. Это неправда, он и не рассчитывал, чтоб я ему поверил, но тысяч двадцать пять сюда идут, только это не греческая пехота, а наёмники — они нам совсем не страшны. У Мерхэ пятнадцать тысяч конницы, но степная лёгкая конница, набранная по кочевьям на скорую руку, против наших богатырей пехоте не подмога. Так не на переговоры же он ехал сюда с целым войском. Что задумал он? Куда теперь пойдёт? Я жду вашего благоразумного совета.
Неожиданно первым заговорил Эльдар:
— Манхиг, ты задаёшь вопрос, ответить на который никто не сможет, пока не узнаем, что ты сам задумал. И знают ли о замыслах твоих Мерхэ и владыка его, Гуюк-хан?
Такой вопрос у всех был на языке, и всем очень понравилось, что молодой воин сумел его в голове сложить и высказать не побоялся. Все одобрительно переглянулись. И сам Ариель бен-Мататиягу ударил молодца по плечу:
— Этот человек смел, правдив, да к тому ж ещё и умён. Неуместно ему умереть простым нукером в случайной схватке, не совершив великих дел. Я стану его учить воинскому искусству. А теперь попробую на вопрос его ответить и, признаюсь, это не легко. Я увёл людей, которые ещё не заразились гибельным сомнением. Войско хазарское хочу сохранить. Если итильская крепость падёт, в степи должны стоять сотни тысяч воинов, собранные в правильные порядки, снабжённые и вооружённые всем для долгой войны, которая быть может продлится годы. Только так можно отстоять великое царство. Самая надёжная наша крепость — это бескрайняя степь. Здесь конница может рассыпаться и растаять в неоглядных для врага просторах, и собраться в железный кулак, когда он не того не ждёт. А нам сейчас думать надлежит о том, что мы здесь защищать хотим. Если нам царство не дорого, незачем и головы класть. Людей в низовьях Реки у нас вдоволь. Мы до осени соберём и снарядим двухсоттысячное ополчение, а за что сражаться будем? Если меня хотите послушать, я хочу сражаться за веру иудейскую, за Бога Авраама, Ицхака и Яакова…. Тюрки забывать стали о мудром хане Булане, как он к истиной вере привёл народ, а нам это не пристало, ведь мы все — саксаул….
— Манхиг годоль****, — торопливо перебил его сотник Эфраим, — не гневайся, но за мудрецов, пришлых из-за моря, мы биться не хотим. Мы — саксаул, а уж кочевники тюрки и вовсе разбегутся от этих чужаков. Но ведь нам самим веру пророка Моше удержать не под силу. Ничего мы не знаем. Нет у нас учителей. Пошлём тайного гонца к праведному Иоаву. Пусть он приедет и воодушевит наших гиборим словом Божьим. Только пусть не сулит нам властелина, что по крови будет нам чужим. Был бы он сам, праведник этот, царём нашим во всём, что веры касается, а в дела войны и мира, чтоб он не мешался, а учил людей степи премудрым книгам и как правильно держать субботу. Мы же изберём великого бека, который будет водить нас на войну, а в мирное время вершить суд и расправу над нами, как это делал бек Булан.
— Пустое. Не такой человек Иоав, чтобы оставить себе малое, когда увенчаем его царским венцом. Мы тогда у иудеев из Киева и Тавриды будем слугами. Он ведь степняков и за людей не считает.
— К чему это пустословие? — закричал сотник Елек. — Все вы заблудились между двух колодцев. Давайте думать, что нам с печенегами делать. Неужто мы дадим уйти отсюда живыми и здоровыми пятнадцати тысячам этих предателей? Ведь это передовой отряд, они дождутся подкрепления и ударят. Никогда я не поверю, чтоб они, не солоно хлебавши, вернулись восвояси. Манхиг, атакуй их, пока пехота не подошла! Если это правда, что греки сюда двинулись, им без конницы будет в степи неуютно. Нельзя упускать печенегов. Ведь ещё немного и…. Кони их на большом переходе резвее наших — уйдут!
— Уйдут и вернуться на крыльях многотысячной пехотной фаланги, — добавил Шамгар, среди сотников самый умудрённый. Совсем молодым нукером попал он в плен к викингам, вместе с ними нанимался в войско императора Константина Багрянородного. И в войске сарацинского халифа Аль-Мансура пришлось ему воевать против пуштунов, армян, курдов и сельджуков. Сарацины его обасурманили, но, бежавши в степь, он прошёл иудейский обряд очищения от скверны — девяносто девять ударов бичом из кожи гиппопотама — и жив остался.
— Ариель! — уверенно проговорил этот воин, для которого вся обитаемая земля была не шире деревянного подноса для плова. — Пока коней не расседлали, дай мне три тысячи конников, да вели этому степному бродяге, что у тюрков беком прозвался — головорез он отчаянный — вели ему меня поддержать легкоконной стремительной атакой. Я тебе клянусь бородою покойного отца моего, что никто из этого печенежского отряда не доберётся до становища Саксары, чтоб о разгроме рассказать. Мерхэ понадеялся на свою счастливую звезду, а я погашу её одним налётом.
Ариель молчал. Плохое начало. Плохо начинать войну с недоброго и стыдного дела. Как напасть на человека, с которым только что у костра сидел за чашей вина!
— Ты ничего ему не обещал. Ни о чём у вас договора не было. Атакуем, Ариель! — перебивали друг друга сотники.
— Ты что скажешь, Эльдар?
Эльдар оглядел военачальников, каждого из которых он привык видеть впереди наступающей конной лавы, а не рядом на совете, где он нежданно оказался им равен.
— Я, наверное, глуп, мой вождь. Не понимаю, зачем нам атаковать их, не одну ведь мы сотню людей потеряем….
— А ты знаешь, как людей не потерять?
— Мне, неразумному, показалось, что никто из нас не знает, что они делать хотят…. Не гневайся на мою неопытность, но сам ты спросил меня. Дай мне всего одну легкоконную сотню. Уйду я в степь и буду твоим глазом, что следит за печенегами. Захотят они остаться, ожидая подмоги против нас, всегда ты успеешь их раздавить. Попробуют возвратиться под руку Гуюк-хана, я тебе знать дам об их движении, а ты на этот случай тысяч пять тяжеловооружённых богатуров поставь у них на пути к родным кочевьям. Бросить же укреплённый лагерь, когда сюда идёт многотысячная пехота — смерти подобно. Пока же я с конниками буду в степи, Мерхэ-богатур ни часа покоя не узнает. Стану кружить вокруг него, будто оса у корчаги с мёдом, и нападать, когда зазеваются сторожевые. Нападу, перебью бойцов, сколько повезёт, и в степь уйду.
Неожиданно Шамгар со смехом сказал:
— А ведь он прав. Мерхэ разбить — много людей потерять. Но и нельзя допустить, чтоб они с пехотой соединились. Захотят уйти грекам навстречу, нападём на них, когда они беззащитны будут в походном строю. И следить за степью надо. Мы сами встретим херсонесскую пехоту. На марше встретим и ударим. Сотни мало, а трёхсот всадников будет достаточно. Пусть этим займётся Кирчак со своими дикими соколами, а молодой воин Эльдар пусть идёт с ним, чтоб измены не было. Коли ты, Эльдар, этого разбойника не боишься….
— Чего бояться мне, когда боевой совет благословит?
— Ялла! С Богом! — сказал Ариель.
— Война выпекает воевод, — улыбаясь, заговорили сотники. — Вот и новая звезда на небосводе славы!
Все, однако, забыли, а может, не захотели продолжать тяжёлый разговор о будущем народа и царства.
—————————————————————————————————————————
*Барак, кличка скакуна — молния (ивр).
**Чамбул — конный отряд до тысячи человек.
***Народный дом — Синагога.
****Манхиг годоль — великий вождь (ивр).

***

Эльдар снарядил своего хорезмийца, будто на свадьбу собрался. Он для такого случая все свои походные турсуки опорожнил. Седло, подпруга, все ремни были зелёного сафьяна, а удила и стремена сияли золотом.  Доспехи его были тоже золочёные, изукрашенные синей финифтью, а кривой меч, по-походному коротко пристёгнутый к широкому поясу, вложен в ножны из слоновой кости, которые были перехвачены витыми золотыми кольцами и усыпаны сверкающими каменьями. К спице своего шлема он привязал рыжий конский хвост. Он сел верхом и шагом поехал туда, где горели костры тюркютского отряда.
— Эльдар, да ты, никак свататься? — окликали его воины.
Он похлёстывал по голенищу тонким шёлковым шнуром:
— Степной волк к нашей иудейской кобылице посватался. Еду о калыме торговаться. Жених выгодный, да больно горячего нрава.
Боевой лагерь после тревоги ещё не успокоился, коней не успели расседлать. Тюркютские удальцы почти все были на ногах, а некоторые и с коней не сошли. Эльдар подъехал к костру, у которого Кирчак в окружении своих воинов под бунчуком рода Акба-сар тянул из деревянной чаши хмельной кумыс. Эльдар остановил коня и произнёс:
— Мир и божье благоволение на тебя, славный богатур!
— Мир! Сойди с коня, не побрезгуй бедняцкой чашей кумыса. С добрыми ли ты вестями?
— Не время пить кумыс, а вести добрые. Я к тебе с этого часа приставлен, как глаза и уши нашего бека. Отбери три сотни лучших людей, малый запас муки, мяса и воды, снаряжения — про запас, добрых стрел — с избытком, и немедля уходим в поле. Никакого бунчука мы не понесём, достаточно того, что ты на шлеме моём видишь. А если ты и впрямь бек из рода Акба-сар, это доказать придётся. Я ничего не слышал о великом воине из этого славного рода, который бы в степи скитался во главе шайки оборванцев. Гулямы! Уберите этот бунчук, он присвоен не по праву. Меня зовут Эльдар из рода Джамалай. А на языке иври — Эльдар бен-Шамай. Я поведу вас на дело, опасное, достойное таких бесстрашных соколов, как вы. Слушайте приказов бека, которого сами выбрали себе, а он будет меня слушать, потому что я к вам от великого батыра Ариеля бен-Мататиягу прислан для строгого надзора.
Кирчак, помрачнел и взялся за рукоять сабли:
— Никто за мной надзирать не будет, я человек вольный и сам себе бек. Я слушаю приказы вождя войска иудейского. Больше мне никто тут не указ.
Коротко свистнул шёлковый шнур, и у бродяги через всё лицо забагровел кровавый рубец.
— Послушай, Кирчак, — спокойно сказал Эльдар, — а ведь не велено мне этим шнуром тебя бить, а велено, коли ты не станешь слушать приказа, тебя им удавить без уговоров….

Не прошло и часа, как вереница всадников потянулась из лагеря в степь, уходя на Восток, так что никому не разгадать было, куда они идут. Впереди отряда ехал Кирчак, мрачный и молчаливый. А Эльдар то обгонял отряд, то ехал вдоль строя, оглядывая бойцов. Всё это были испытанные во многих схватках головорезы. Большинство из них всю жизнь занимались по Реке грабежом, а другие служили наёмниками в войсках, разных князей, ханов и государей. В бою такие люди были хороши, если впереди была знатная добыча. В беде же рассчитывать на них не приходилось.
— Кирчак-бек! — окликнул он. — Поезжай рядом со мной. Давай поговорим. Что толку за пазухой камень прятать?
Тюрк придержал своего бахмата и поехал стремя в стремя с Эльдаром.
— С ног я сбился, пока людей набирал, а ты всё взял под своё начало, да ещё и опозорил меня перед нукерами….
— Ты ведь знаешь, что в нашем войске служат одни саксаул. Пока ты в деле не доказал свою верность, тебе верить не станут. Людей ты набрал боевых, но они ненадёжны. На что ты обижаешься? Не ударил бы я тебя первым, ты б меня плетьми велел гнать, а у меня приказ великого бека. Что мне делать было? Ты лучше послушай: скажу тебе, куда идём и на какое дело.

Когда Мерхэ-богатуру донесли, что малая ватага хазарских коников ушла в степь, он велел отрядить пятьсот сабель под началом сотника Гончакара вдогон. Между тем наступила темнота. С вечера было пасмурно, ночь такая, что хоть выколи глаз. Печенежский чамбул ехал на топот копыт вдали, но постепенно топот стих. Гончакар сделал по степи широкий круг, нигде хазарских воинов не обнаружил и велел остановиться до рассвета. Костров не разводили. Однако, Кирчак велел копыта коней обмотать войлоком и по дну неглубокой балки шагом, а кони в поводу, сумел бесшумно подойти к противнику почти вплотную. Неожиданно из непроглядной тьмы в самую гущу спешенных и сбившихся в беспорядочную толпу печенегов посыпались стрелы. Раненные кони визжали и бились, опрокидывая и стаптывая людей. Не было иного выхода, как запалить факелы. Немедленно хазары тесным строем ударили на печенегов, рубили их и разгоняли тех, кто успел сесть верхом. От печенежского отряда в лагерь вернулось несколько десятков человек, и сам сотник остался где-то в степи. Походный лагерь Мерхэ был окружён перевёрнутыми обозными подводами. Когда рассвело, сторожевой заметил одинокого всадника, который приближался рысью, не торопясь. Подъехав, он не стал отвечать на вопросы, а просто отвязал бурдюк, притороченный к седлу, и перекинул его через ограду. В бурдюке оказалась окровавленная голова сотника Гончакара. От множества стрел, пущенных в него, хазарянин ускакал невредим. Когда Мерхэ-богатур услышал о том, что случилось, он рассмеялся.
— Наша война, степная, похожа на шахматы — игру мудрецов. На этот раз меня Ариель обыграл, убрал с поля мою пешку. Впредь надо быть осторожней. Однако, не худо б узнать, что за удалец сейчас выехал в поле и нанёс мне такой лихой удар. Я с ним поговорить хочу. Добыть мне языка!
Но приказ оказалось выполнить нелегко. Ни одна живая душа не показывалась за хазарским валом. И в степи днём никого было не видать. Но следующей ночью хазары Кирчака подъехали к печенежскому лагерю и засыпали его стрелами с просмолённой пылающей паклей. Подводы загорелись, гасить огонь было нечем, и Мерхэ почёл за благо выйти в открытое поле. Но до наступления рассвета конники Кирчака несколько раз налетали на печенежское войско, которое никак не удавалось построить в боевой порядок, отчаянно рубились и улетали в темноту. Утром хазарские всадники видны были вдали, они кружили, приближаясь иногда на полёт стрелы, и стерегли миг для нападения. Волей, неволей печенегам пришлось по сотне водить коней к Реке на водопой. Хазары немедленно атаковали. К вечеру Мерхэ не досчитывался уже больше тысячи убитых, а раненных и особенно обгоревших никто и не считал. Воинам казалось, что врагов гораздо больше, чем их было на самом деле, потому что они непрестанно нападали со всех сторон, не давая ни часу передышки.
— Послушай, Эльдар-бек, — сказал Кирчак, у которого лицо было разбито, а левая рука висела на ремне, однако, глаза весело и жадно сверкали. — Коли ты хочешь, чтоб мои храбрецы и дальше дрались, как взбесившиеся коты, надо пошарить у печенегов в обозе. Подвод сгорело много, некуда им теперь добро девать, и бросить его Мерхэ не решится — недовольны будут его воины. Что ему делать? Мы поможем уважаемому предводителю в его незадаче.
Они сидели у костра, где на вертелах жарилась конина. Эльдар присмотрелся к своему новому соратнику. Тот был лет сорока пяти, ростом невелик, тонок стройным станом, лёгок каждым движением, будто сайгак. Лицо его, очень смуглое, едва не чёрное от солнца и ветра, было непроницаемо и одновременно лукаво, он всегда бесстрашно смотрел вперёд, в лицо собеседника, испытывая его.
— Быть может, долго мы с тобою вместе будем воевать. Скажи мне что-нибудь о себе. А я о себе расскажу. Ты и взаправду Акба-сар? Многие в это не верят.
— Поверить трудно. Мой род уважают во всей Великой степи. Но я бежал из родного кочевья, потому что обесчестил дочку нашего бая. Давно уж это было. Я был тебя помоложе тогда. Вот раз повёл коня поить. Гляжу, она воду в ручье набирает в кувшин. Оглянулся — вокруг никого. А уж я давно заглядывался на неё. Красавица была. Но просватали за ханского сына, куда мне, голодранцу…. Идёт с кувшином на плече, а солнце у неё за спиной, будто она с небес ко мне спускается. Я сел верхом, взял её через седло, как ни отбивалась. Увез в степь. Мы с ней два дня и две ночи любили друг друга, пока воины наши не выехали к костру, который я запалил, чтоб ей ночью не мёрзнуть. Вижу, они скачут во весь дух. Что было делать? Сел на коня и спрашиваю: «Пойдёшь со мной, куда меня судьба поведёт?». Она плакала и говорила: «Боюсь бежать с тобой, и тебя терять не хочу. Упадём отцу моему в ноги, он пожалеет меня». Я, однако, знал, что её за меня не отдадут…. Э-э-э! Что вспоминать.
— Куда ж бежал?
— К уграм. Служил у Дёрдя Стальные Пальцы. Много было войны, много крови, много добычи, вина и красивых полонянок. Всё забылось. Иногда только сердце стонет.
— Я из рода Джамалай, — сказал Эльдар. — Мой предок был большой богатур, и пришёл со своими удальцами в Семендер. Нанялся в каганское войско, а потом уж прошёл гиюр и стали мы иудеями. Но это было так давно, что не знаю, как звали того предка моего. В нашем роду все мужчины в войске служат. Отец погиб три года назад в набеге, а нас трое братьев — старший Ури, он в пехоте у Ицхака, и остался с ним в Итиле, я — средний, а младший Элишив, он со мной всегда, хотел и в этот раз со мной идти, да я не взял его.
— Это правильно ты сделал. Не многие из нас придут живыми в лагерь Ариеля. Со старым Мерхэ шутить, всё равно, что барса дёргать за усы.
— Откуда у него этот обоз? — задумчиво проговорил Эльдар. — Где они собрали столько добра?
— Да ты разве не знаешь? А я уж выспросил пленных, и все одно говорят. Мерхэ сюда шёл не прямой дорогой, он сделал круг и напал на славянский посад Славгород, что в устье Танаис. Городок спалил и взял много добычи, потому что там стояли караваны греческих купцов, скупавших у киевского войска добро после взятия Саркела. Славгород он вырезал до единого человека, чтоб Святославу-князю об этом не скоро донесли.
— Дело хорошее, Кирчак-богатур. Долю этого добра мы отправим под надёжным конвоем киевскому князю. Я хочу, чтоб он увидел, какая цена такому союзнику, как печенежские разбойники. Ночью ударим на них и пробьёмся к обозу. Скажи богатурам, чтоб набивали турсуки золотыми монетами, а всё остальное: утварь, особенно китайский фарфор и стекло, ковры, дорогое оружие, погрузим на подводы. Найди человека бесстрашного и верного, чтобы с десятком удальцов довёз всё это до славянского стана. Это будет удар посильнее выигранного сражения.
— О-о-о, почтенный Эльдар-бей, с тобою на войне тягаться нелегко. Однако…. Не гневайся на мой неосторожный смех, — Кирчак весело смеялся, качая головой, — послушай без обиды человека, который с копья вскормлен. Отобьём обоз, коли повезёт, и сразу возвращаемся под крыло к беку Ариелю. Ты не знаешь Мерхэ-богатура. Он великий воин. Когда он с конницей своею в поле, никакой обоз с добром далеко от него не уйдёт ни под какой охраной. И ты не думай, что мы напугали его. Как бы он нас тут в капкан не поймал. Знаешь, как славяне говорят: «Тура заарканил, а он не идёт за мной. Хочу его бросить, да как бы не догнал». Гляди туда! — он указал вдаль. — Видишь облако пыли? Там только что стоял печенежский разъезд. Я тебе головой ручаюсь, что мы уже сейчас окружены, потому я и говорю тебе — не многие из нас живыми пробьются в лагерь.
Но Эльдар невозмутимо ответил ему:
— Сейчас никто живым до лагеря не доберётся, потому что я такому человеку тут же выпущу требуху. Если ты уверен, что мы в кольцо попали, следует, в этом убедившись достоверно, кольцо это прорвать и атаковать их снова. Мерхэ — великий воин, а мы вышли не с бабами воевать. Мне велено связать его движение, чтоб он с пехотой не сумел соединиться, которая движется сюда. Тяжёлую конницу Ариель сберегает для большой битвы, а, будет надобность, нам из лагеря ещё лёгкоконного подкрепления даст. Но слишком большой корпус конницы, трудно нам с тобой здесь удержать в порядке. Малым числом — мы свободней будем. Главное печенегам не давать передышки. Ариель-воевода хочет их и греческую пехоту разбить порознь. Если же они сумеют сойтись, всем нам худо будет, и за валом не отсидеться никому. Слушай меня, объяви всем, что Ариель бен-Мататиягу в этой войне обещает тюркам третью часть всей боевой добычи. Разобьём здесь почтенного Мерхэ и тогда Ариель-бек всё войско поведёт на Запад. Когда же окажемся мы в тылу у славянского войска, добыче не будет счёту.
— Коням нужен отдых, — сказал Кирчак. — Будь осторожен. Вижу я тебя, как ты горишь на ветру удачи. Сам я был таким, пока меня поражения не научили рассчитывать каждую горсть муки для людей и каждый час для отдыха лошадей…. Вот что я тебе скажу, Эльдар, мальчик: Так ты и до свадьбы своей не доживёшь. Я тебе не всё сказал, что думал. Мерхэ свой обоз в средине войска держит, потому что знает, с кем имеет дело. Если ты возвращаться в лагерь не хочешь, если ты и впрямь тремя сотнями конников хочешь пятнадцать тысяч печенегов стреножить — дело это мне по душе. Хотя прибыли от него я не предвижу, и остаться в живых, надежда не велика, зато славы много, а слава то же богатство. Но как ни жаль, а о золоте пока позабыть придётся. Люди, которых я набрал, меня знают и верят мне. Я с ними поговорю. Почти все они давно осуждены на смерть за душегубство и разбой. Могу ли я им обещать честным воинским словом, что, коли будет нам удача, царство простит им все былые вины?
— Обещай!
— Тогда оставим в покое этот обоз, а князь киевский сам знает цену печенежской верности. Ты лучше прикажи мне сегодня ночью угнать у Мерхэ коней, что на выпасе будут. Каких угоним, какие в степи пропадут, а каких  саблями посечём!
— Ты сумеешь? На выпасе будет большая охрана.
— Уж коней-то угонять мне не впервой. Я их стрелами засыплю, и они сбесятся. Я думаю, Мерхэ-богатур удивляется, почему я ещё этого не сделал до сих пор.
— А разве он тебя знает?
— Меня не знает, но знает, что здесь человек, вроде меня. Мне на поле битвы цена, как простому нукеру, потому что я только на саблях рубиться горазд, вот и всё. Ночью — другое дело. Ночью в степи я самого великого Александра на смех подыму.

Ночью Кирчак с десятком самых отчаянных своих гулямов пешим подобрался к табуну на выпасе. Караульных оказалось шесть человек, и похоже было, что они спали или звёзды пересчитывали, сидя у затухающего костра. Кирчак вскочил на первого попавшегося жеребца и сделал знак своим, чтоб они ловили коней. Затем он пронзительно свистнул. Внезапно в ответ просвистел аркан, метко на свист брошенный в кромешной тьме. Кирчак слетел с неосёдланного коня, и сразу несколько голосов загикали и завизжали, и затаившиеся печенеги ударили в сабли. Кирчака тащили на аркане до тех пор, пока голова его не оказалось разбита камнями, что летели на скаку из-под копыт коня. Всех остальных изрубили в куски.
Эльдар увёл своих тюрков подальше в степь. Он не был обескуражен, только жаль ему было лихого удальца. По дороге разъезд сотни в полторы сабель пытался его остановить, но хазаром удалось нестройную толпу печенежских всадников смять и отбросить почти совсем без потерь. Эльдар впервые рубился плечо к плечу с этими людьми. Они были очень хороши в бою, во всяком случае, в конном бою. Гораздо лучше печенегов, о славянах говорить нечего, а скандинавы и вовсе не умеют биться в седле. Всего у Эльдара оставалось две с половиной сотни всадников. Он велел спешиться, разводить костры и жарить мясо. Десять сторожевых кружили вокруг привала.
— Богатуры! — сказал он. — Я на тризне по вашему беку девять белых быков забью, но плакать будем, когда нам победа, как сокол, сядет на плечо, — он подумал, что с такими, как эти степняки, нужно говорить красиво. — Светает, и сегодня мы престарелому Мерхэ дадим отдохнуть. А в ночь снова ударим на него, чтоб ему не было скучно в хазарской степи. Кирчак-бек хотел отбить у печенегов награбленное добро и коней у него угнать. Грех мне будет, его последний воинский подвиг не довести до конца.
Во второй половине дня, когда воины крепко спали, прискакал сторожевой и, сойдя с коня, разбудил Эльдара, который и получаса не поспал.
— Бек, послушай! Печенеги совсем неподалёку. Уходить надо. Их не меньше тысячи сабель.
Эльдар велел садиться на коней и неторопливой рысью повёл свой малочисленный чамбул по направлению к Реке. Ясно было, что он окружён, и вскорости ему навстречу показались всадники со стороны печенежского лагеря. Они растянулись цепью, так раскидывая крылья, что уйти из этого невода горстке хазар никак было невозможно. В тылу видны были облака пыли. Где-то там, за дальними курганами, ещё многие сотни воинов ждали его, на случай, если решит он карьером от погони уходить. Об этом и говорил ему покойный воин Кирчак. Когда же он прорвёт конную цепь, его атакуют те, что стоят в засаде. Но это не страшно, если воины готовы будут.
— Бэ рибуа! — как можно веселее крикнул он. — В квадрат!
Двести пятьдесят отчаянных степных разбойников быстро, правильно и спокойно построились в каре. Никто из этих людей вовсе не думал о смерти, потому что каждый был к ней привычен. Каждый знал своё место. Каждый знал, что потребуется от него, и на что слабая надежда, а в чём верная погибель. Эльдар, стоя впереди, чутко прислушивался к голосам нукеров у себя за спиной:
— Я служил ещё у покойного конунга Ольгерда. Два похода с ним сделал. Но не люблю к свенам в войско наниматься. В последний раз, как ходил он на Тавриду, набег-то наш удачен был, да что я привёз оттуда? Шапку серебра. А всё лето кружили по степи, будто голодные волки. Князь в Киев отогнал табун, не меньше тысячи первостатейных скакунов, и целый караван добра. А войску ничего не досталось. Наёмников не жалуют. Никакого честного дувана*. Что ему самому негоже, то дружине своей, русам да викингам отдаст….
— У кого найдётся фляга вина?  Не проснусь никак, и сохнет в глотке.
— Приезжал человек от литовского князя. Сулил золотые горы. В самом начале зимы хотят они ударить на пруссов. Так я, коли жив останусь… — а от этого похода хорошего ждать, вижу, нечего — подамся к Янтарному морю. В том краю добрым конникам цена дорогая.
— Послушай, Аслан, будешь ты продавать свой польский крыж? Тебе он не нужен, а я обещал такой в кочевье привезти. Мой бай любит диковинное оружие. Ведь я предлагаю хорошую цену.
— А мне нужен добрый жеребец, этот коростовый меня завезёт в долину вечности.
— Не жеребца ж ты хочешь получить за пустую диковинку? Чего мы ждём, однако?
— Начальник молодой, но голова толковая. Пойдём вперёд, когда они растянутся. Видишь, они построились неверно. Теперь на скаку будут растягиваться, и поздно перестраивать их. Ударим в слабое место и прорвёмся.
— Кто-то прорвётся, а кто-то…. Кому-то….
— Сегодня мне в небо уйти не судьба. Я умру на шестой день недели. Предсказывала мне старая люлянка….
Эльдар встал на стременах и медленно вынул из ножен меч, оборачиваясь  назад. Он увидел смуглые лица конников первой  шеренги и сверкающие смертоносные клинки узких, лёгких, кривых сабель, а у них за спинами, один за другим, колыхались ряды круглых или остроконечных шлемов, украшенных разномастными конскими хвостами. Он несколько мгновений глядел в глаза людям и увидел, и сердцем почуял, что он — во главе доброго войска, хотя и малого числом.
— Богатуры! Здесь не больше тысячи печенежских пастухов. Окружить же меня и раздавить большим числом Мерхэ-богатур не может, потому что тогда наши выйдут из-за вала и тяжёлоконной лавой в тыл ему ударят. Мы сейчас прорвём эту слабую линию в самом центре, но это ещё не победа, — сказал он улыбаясь. — Они рубиться, если и станут, так только для виду. Готовьтесь к горячей схватке, потому что за этой конной цепью стоят и ждут нас несколько сотен в тесном строю. Именно там наша победа или наша смерть.
Из строя выехал на пегом мохноногом коне немолодой всадник без кольчуги и шлема в простом бараньем малахае и таком же треухе. Он даже сабли ещё не обнажил и, бросив удила, смиренно прижал обе ладони к груди. Его сморщенное с редкой седой бородою лицо было совсем черно, нос перебит, сплюснут и свёрнут на сторону, а на лбу страшный удар булавы или дубины оставил глубокую впадину.
— Бек, не гневайся, что я без спросу строй покинул. Хочу тебе слово сказать.
— Говори, почтенный отец.
— Не делай того, чего от тебя противник ждёт.
— Что посоветуешь?
— Ударим на правое крыло. Туда и кони нас быстрее донесут, потому что под гору. Они ждут нас ближе к левому крылу или же в самом центре, куда ты и хочешь вести нас.
— Почему?
— Да ты погляди: совсем редкий строй у них там. Его-то мы прорвём, ещё вернее, сами они расступятся и пропустят нас, а что там ждёт нас? Видишь, их построили неправильно, слишком широко? Старый Мерхэ так ошибиться не мог. Это приманка для тебя.
— Ты прав. Держись рядом со мной, — Эльдар тронул коня и поехал рысью, сворачивая влево, ближе к правому крылу врага, и опустив к стремени свой тяжёлый меч, чтоб рука не устала до самой рубки. — Ты почему без доспеха, отец? Скажи мне свое уважаемое имя.
— Коли суждено — смерти не миновать, а уж мне тяжко стало носить на себе стальную кольчугу. Да и спину, и голову боюсь застудить на ветру. Зови меня просто дед Хурхар.
Резвый хорезмийский скакун Эльдара шёл уже стремительной, размашистой рысью и просился вскачь. За спиной слышен был дробный топот копыт и сквозь свист ветра в ушах раздавался звериный визг, вой и яростные выкрики конников.
— Коли уж ты меня послушал в первый раз, послушай и во второй. Поезжай во главе отряда, а как вплотную к ним подойдём, уходи в середину. Этого не стыдись. Тебе надо быть живым. Ты много бился на войне? Не во гнев тебе этот вопрос…. — старик внезапно выхватил саблю и легко перекинул её несколько раз из правой руки в левую и обратно, молниеносным движением кисти со зловещим шелестом рассекая воздух клинком.
— Ходил во многие набеги, а войско веду в бой впервые, — сказал Эльдар. — Не ждал я потерять Кирчака.
Степные кони уже перешли с рыси на иноходь, и чамбул летел стрелой навстречу наступающей печенежской лаве. Эльдар стал понемногу придерживать своего разгорячённого Барака, всадники обгоняли его. Привычные к таким атакам, они и на бешеном бегу не ломали строя. Поэтому, когда тесно сбитый, твёрдый кулак хазарской конницы врезался в редкую и спутанную линию противника, он её быстро разорвал, и, потерявши не больше десятка человек, Эльдар со своим отрядом вырвался на вольный простор.
— Ещё левее, удальцы! — хрипло кашляя, кричал Хурхар. — Подальше от засадного полка, пока не успели они перестроить его.
Старик был впереди, его треух свалился, и седые космы на голове слиплись от крови, а свой окровавленный клинок он бережно вытер гривой коня и вложил в ножны. Действительно, построенный в квадрат на левом крыле полутысячный чамбул печенегов разворачивался слишком медленно и никак не успевал ударить на хазар Эльдара. Около часа они летели во весь дух, имея Реку за пологими холмами по правую руку. Затем стали поворачивать на Восток, в степь. Дальше пошли лёгкой рысью и ещё часа через полтора такого хода две с лишним сотни всадников были уже в безопасности. Степь укрыла их густым седым ковылём, будто материнской кошмой.
Достигнув заветного родника, который многие из воинов хорошо знали, Эльдар остановился, велел рассёдлывать коней и разводить костры. У своего костра он вволю напился воды и прожевал кусок вяленой конины. Он страшно устал, не спал уже несколько суток. Ломило спину и плечи, а правая рука совсем онемела от тяжёлого меча.
— Хэ, гибор! — окликнул он. — Найди мне престарелого Хурхара. Скажи, что я с уважением просил его разделить со мною походную трапезу.
Через минуту старик появился, торопливо переваливаясь на кривых ногах.
— Бек, не прогневайся, что я с непокрытой головой к тебе являюсь. Проклятый карачу** снял у меня саблей треух с головы вместе с добрым лоскутом кожи.
Тогда Эльдар встал, развязал свой турсук и, порывшись в нём, достал оттуда посеребрённую легкую, стальную мисюрку с мягким кольчужным воротом и славянскую соболью шапку, отороченную горностаем.
— От сердца тебе, отец. Снял я это с убитого мною Добросвета, воеводы червеньского, что прозвали Перуновой Палицей. Этой палицей, не думаю, чтоб иной кто сумел бы владеть, кроме него. Её я в доме своём повесил на стену в память о неустрашимом богатыре. Тебе надо рану вином промыть, как бы кровь не воспалилась. Садись у костра. Нам сейчас принесут, что ты пожелаешь, ты мой гость.
— Такую рану, бек, не вином, а следует кислым молоком пополам с диким мёдом промыть. Вернее нет средства, да сейчас не время…. Так доблестного Добросвета нет в живых? А говорили мне, что он свою древлянскую дружину увёл в Сандомир.
— Многие из них ушли, а сам воевода не успел. Я с ним вызвался биться в поединке, бился и его одолел, — с гордостью сказал Эльдар.
Хурхар помял в узловатых пальцах соболий мех, печально качая головой.
— Эту шапку я помню хорошо. Я прежде служил у того боярина в дружине. Не легко было его одолеть. Непомерной был он силы и храбрости. Чем же ты взял его?
— Я отпрашивался в тот поход у своего бека Ариеля бен-Мататиягу, хотелось сходить на дальнюю сторону. Добросвет с малой дружиной своей попал к Дану-воеводе в кольцо, и обороняться им уж было нечем. Он выехал и вызвал любого из нас на поединок. По уговору, коли б он убил меня, ушёл бы невредим и людей всех увёл бы за собой. А с моей победой все в неволю уходили. Я сказал ему: с палицей выходить против меча неуместно. Палица в поединке — что за оружие? Ну, был бы ещё лёгкий пернач. С первых минут не успевал он за моим клинком. Да и стар был он биться со мною. Как бы не отцу моему ровесник. Мне жаль….
Старик надел на голову мисюрку, аккуратно расправил кольчужный ворот и сверху нахлобучил драгоценную боярскую шапку. И засмеялся.
— Мог ли я подумать, что носить буду такое сокровище на своей дурацкой голове? Человек я беспутный, вся-то жизнь прошла в седле да у костра. Червеньской воевода…. Вся надежда древлянского племени на него была. Не верил я, что он погиб. Скажи, бек, отчего всегда война идёт? Не сосчитать мне добрых людей, кого я знал, что ушли в вечное небо из-за пустого дела. Одну половину тех людей я сам туда отправил. А другая половина — всё кочевье моё, родители, братья, жёны, дети. Остался я один. Когда родился — была война. Умру — на войне.
— Э-э-э, отец! Не знаешь ты, сколько в последние дни я сам затейливых вопросов задавал, и сколько их мне задавали. Тяжёлое время наступило для Хазарского царства. Время — самого себя спрашивать, самому себе отвечать. Мы воюем с незапамятных времён, ведь наши предки были степные волки. Теперь будем думать, к добру ли те бесчисленные войны, которыми жива была наша держава. Одни говорят, что настоящая война ещё и не начиналась, а другие, что всё уж кончено, и Каганату конец. Ты как думаешь?
Они пили кумыс. Старик вытащил из-за пояса небольшой ножик и отрезал себе и Эльдару тонкие полоски твёрдой, как подмётка вяленой конины.
— Что мне об этом думать? Сегодня мне чуть было голову не снесло с плеч. Уж не стало прежней чуткости. Недалёк тот миг, когда не успею уклониться от меткого удара и полечу вслед за Элп эр Тонга на крыльях белого гуся навстречу вечному восходу. Прежде я боялся, а нынче жду смерти, отдыха хочу. Устал. Слишком долго на свете живу. И стал я жалеть…. Вот это диво! Не выходит у меня из головы, как печенежский молодец налетел на меня да промахнулся и попал на острие моей сабли. Жаль его — бесстрашный и честный воин был. Молодой совсем, безбородый. Может в первом походе, в первой схватке на смерть. А не стал за чужие спины хорониться, впереди линии летел, только с саблей управиться не смог. Да и не повезло ему, что на меня он налетел. Трудно ведь меня зарубить. В самое сердце уколол я его. Много ли надо человеку?

По совету старого Хурхара Эльдар позволил воинам отдохнуть сутки. Затем он снова вывел отряд к Реке и стал кружить у печенежского лагеря. По ночам хазары налетали на пасущихся коней, засыпали стрелами, угоняли в степь или секли и калечили саблями. Однажды ночью они ворвались в самый лагерь и порубили около сотни воинов. Несколько минут отчаянная рубка шла прямо у шатра Мерхэ-богатура. Ему даже пришлось самому выйти и сесть в седло под своим бунчуком, чтобы воодушевить нукеров, которые были растеряны.
— Доброго воина послал Ариель на такое дело, — сказал Мерхэ.
Он, хотя и не так уж много людей и лошадей потерял, а всё ж двинуться с места не решался. Не давала ему покоя, неугомонная хазарская оса.

На четвёртый день на левом берегу, далеко на Юге показалась тяжёлая туча пыли. Там двигалось большое войско, и это была не конница. Из хазарского лагеря выехали тюркские всадники и первыми преградили дорогу печенегам, которые тут же, бросивши к радости жадных до золота разбойников Эльдара весь обоз, сели на коней и тесным строем, легко отбиваясь от налётов противника, пошли навстречу подкреплению. Тогда Ариель вывел свою конницу за вал и стал сначала преследовать их, а затем всей тяжестью своего многотысячного корпуса обрушился на их арьергард. Но Мерхэ, не смотря ни на что, стремительно уходил под спасительное прикрытие пехоты, которая надвигалась медленно, но неотвратимо, как божья гроза. Уже видно было, что это многочисленная скандинавская пехота, вероятно, переправившаяся с правого берега не задолго до того. Не знали викинги столь верного и строгого строя, какой принят был у греков, зато они брали храбростью, свирепой яростью, несравненным умением владеть тяжёлым мечом и дьявольским упорством в бою. На крыльях этого войска показались угорские всадники. Теперь бен-Мататиягу понял, что перед ним не греческие наёмники, а войско Святослава. Неужто он сам или его страшный учитель и наперсник, Свенельд — во главе?
Эльдар присоединился к хазарскому войску уже в атаке. Когда его богатуры ушли вперёд, он поехал туда, где стоял, наблюдая разгорающееся сражение, Ариель бен-Мататиягу в окружение сотников и телохранителей.
— Мир тебе, преславный бек!
— Мир тебе, Эльдар-воевода! — с улыбкой откликнулся Ариель. — Слава тебе. Все мы, гордясь оружием хазарским, глядели с вала на твою беззаветную войну. Где же неустрашимый Кирчак-богатур?
— Он погиб, — ответил Эльдар. — Мы потеряли большого воина. Ведь он задумал коней у Мерхэ-богатура угнать. Попался на печенежский аркан. После уж и я пытался, да не сумел, а он бы сумел, если б не судьба. И тела его не успел я у врага отбить. Не над чем будет курган насыпать.
— Благословенна память о нём, — равнодушно сказал манхиг. — Это судьба почти каждого такого удальца из Великой степи. Правоверным он не был. Элп эр Тонга воздаст ему. А по кочевьям сложат песни о его подвигах. Теперь молчи и слушай. Я буду думать  и совет держать о том, что надлежит мне предпринять, чтобы в ловушку не угодить со всем войском. Если придёт тебе в голову дельная мысль, подай совет. Только попусту не болтай. Ты теперь воевода войска, всегда помни об этом.
Строй печенежской конницы, карьером уходившей от хазар, замыкали две с лишним тысячи самых храбрых и умелых воинов. Они повернули коней и бились на смерть, давая своему войску время уйти под прикрытие надёжных копий пехоты Святослава. Движение тяжелоконной лавы остановилось. Там шла кровавая рубка. Издалека слышались хриплые выкрики, звон и скрежет стали и храп коней.
— Всё, — сказал сотник Эфраим. — Мерхэ ушёл почти без потерь. Что ему эти две тысячи храбрецов, которых наши сейчас изрубят? Смотри, манхиг, печенеги уже строятся на крыльях пехоты, пополняя немногочисленных угров. Нельзя конницей атаковать такое войско. Ты потеряешь половину своих сил. Уйдём в укрытие.
— Однако, я поставлю голову против сломанной подковы, что здесь нет ни Святослава, ни Свенельда, — сказал Шамгар. — Плохо идёт пехота. Что это за строй? Стадо баранов. Кабы не конные крылья, мы б смяли их.
— Значит, садимся в осаду. Об этот вал и не такое войско расшибётся. Припасу вдоволь. Выстоим.
— Трубите в рог, — сказал Ариель-манхиг.
Большой турий рог иудейского войска хрипло протрубил отступление….
———————————————————————————————
*Дуван — в данном случае делёж добычи.
**Карачу — степной бродяга.

Часть третья

***

За много столетий до событий, настолько же правдиво изложенных в этой повести, насколько, вообще, правдиво всё, написанное человеческой рукою, некий знатный хан из рода Ашина много дней уходил на Запад от преследования беспощадных врагов в сопровождении десятка своих нукеров. Имя его было Байгар — и это так же верно, как всё, что я вам здесь толкую. Его преследовало немалое войско, но человек он был сильный и бесстрашный, нукеры беззаветно преданы своему беку, кони резвы, и удача ему сопутствовала даже в поражении, которое он потерпел, потерявши многотысячное войско, бесчисленные стада и табуны, жён, детей, домочадцев, рабов и верных слуг. Однажды, на исходе дня на далёком горизонте, уже охваченном жарким заревом заката, показалось что-то вроде тучи или тёмно-синей в предвечерних сумерках гряды неизвестного горного хребта. На самом деле это клубился над простором Великой Реки туман. Хан Байгар тёмной ночью переправился через левый рукав Реки и, укрывшись в зарослях, обманул своих преследователей. Говорят, что на этом месте и вырос впоследствии город Итиль. А там, где Байгар развёл свой первый костёр и благодарил вечное небо за избавление, много позднее построили каменный дом, который называли Домом Избавления. В этом доме не молились никакому богу, но по древнему обычаю каждый хазарянин мог прийти туда и, нисколько не опасаясь доносчиков, говорить всем, кого там застанет, всё, что у него на сердце накипело — выдать его царской страже, считалось делом постыдным и даже грехом. Однако, к тому времени, о котором здесь речь идёт, это было уже вовсе не так. Наоборот, в Дом Избавления никого не пускали, кроме людей, достойных, обеспеченных и влиятельных, которых на римский манер именовали оптиматами. Они устраивали здесь иногда холостяцкие пирушки, для чего при Доме постоянно содержались дорогие распутные девки, запас заморских вин и изысканных яств. Но в исключительных случаях эти люди, собирались здесь на совет, особенно, если хотели решения этого совета в тайне сохранить.
И вот, в самый разгар мятежа около десятка крытых повозок запряжённых мулами, направилось через весь город от белого конца, квартала итильских богачей, к Дому Избавления под охраной конной полусотни самых надёжных и свирепых сарацинских шихитов — воинов-арабов, невольников, которым доверяли, потому что не было у них соплеменников в Итиле, а единоверцы были очень малочисленны. В ту пору оптиматов насчитывалось всего четырнадцать человек, они в последний раз собирались все вместе, когда пять лет назад принимали решение провозгласить каганом Ишая бен-Илиягу, после смерти его отца. Поднявшись по широким каменным ступеням и пройдя в небольшое овальное помещение с высоким куполом в виде звездного неба, где обычно такие собрания проводились, они уселись в мягкие кресла вокруг широкого круглого стола — эта диковинная мебель морёного дуба была подарком, присланным за три столетия до того великим полководцем Карлом Мартеллом, служившим ещё первым властителям Франконии Меровингам.
Рабы, напуганные нежданным приходом всесильных и совсем не благоприятно настроенных гостей, торопливо принесли большие семисвечники, кувшины с вином и шербетом, кубки, блюда с фруктами и сладостями, стеклянные чаши с битым льдом. Никто и слова не проронил, пока все, посторонние не покинули комнату, только арабы встали у входа на караул — никто из них не знал языка степных иудеев. Оптиматы на деле были властителями царства, потому что в их руках сосредоточились все его сокровища. Некоторые из них одевались по-гречески, другие в тюркские пёстрые ватные халаты, а кое-кто снарядился и в стальной доспех или лисий косматый малахай, будто собираясь в дальний путь. Их лица были обожжены солнцем, ветром и морозом и расписаны причудливой татуировкой, глаза горели, словно волчьи, в ушах и ноздрях качались тяжёлые драгоценные серьги, грудь каждого украшало ожерелье с амулетами, которому не было цены, их руки — сильные, грубые, жадные — были перехвачены золотыми браслетами. Все были хорошо вооружены и вовсе не напуганы, а просто страшно разгневаны. Караванщики степей и пустынь, морские купцы, пираты и предводители бродячих воинских ватаг по всему свету — каждый из них прошёл через бескрайний земной поднос долгие и тяжкие дороги.
Совещание традиционно началось партией в кости, которую выиграл Шхур ибн-Сурх, человек, составивший себе громадное состояние на торговле лекарственными травами и особенно ядами. Его боялись, считая колдуном  и просто зная, что тот, кого ибн-Сурх не захочет видеть в Итиле, тем или иным образом из этого города исчезнет. Он сгрёб со стола несколько десятков выигранных золотых, бросил в кошель, висевший на поясе, и сказал, улыбаясь:
— У меня были срочные дела. Я сюда явился в надежде, что повод чего-нибудь да стоит. Горсти монет для этого недостаточно.
Старшим, однако, здесь считался Ревоам ибн-Золтонан, владелец многих торговых и боевых кораблей. Болтали злые языки, что отец его был курдским погонщиком верблюдов, а мать персидской рабыней, выкупленной в Алеппо за бурдюк кислого вина. Он был одет в суконный синий кафтан, высокие сапоги, а голову повязывал платком алого шёлка. Ревоам, усевшись в кресло, налил себе огромный кубок вина и залпом выпил его. Затем он со стуком поставил кубок на стол и сказал:
— Ну вот. Полюбуйтесь на этого беспечного баловня Фортуны. Тебе, видно, всё нипочём. А с меня достаточно. В устье Танаис стояли у меня четыре барки с железными слитками и заготовками для кузнечного дела, строительным мрамором, а ещё там были брёвна чёрного и красного дерева, был сандал, были алмазы, изумруды и рубины, огранённые в Аскелоне, и ладан, за унцию которого нынче в Киеве платят три унции золота. Дикие угры налетели и потопили всё это, не обнаружив на барках ничего ценного. Явился ко мне какой-то плут от графа Имре Шариша. Этот боярин у меня в долгу и не расплатится до пришествия Машиаха. Он велел мне передать, что люди были не его, мол это вольница, за которую он не в ответе. Как вам это нравится? Кто мне вернёт не менее семи тысяч сарацинских динаров золотом? Я старому Дану не дам больше ни медного кодранта. Завтра спущусь вниз по Реке и выйду в море,  моя семья уже в Балхе.
— А ты не хочешь ли поговорить о судьбе погибающего отечества, почтенный Ревоам? — хрипло закричал Амос бен-Стулун, владелец гончарных мастерских и поставщик дорогой лепнины для отделки дворцовых помещений. Он ударил по столу своей корявой мозолистой ладонью в массивных перстнях. — Если здесь каждый о себе думает, я домой поеду.
— О каком отечестве, Амос, ты с ним толкуешь?- сказал коннозаводчик, Рогнар, содержавший вверх по Реке и даже в окрестностях города многотысячные отряды вольных удальцов — Ведь этот бродяга на Кипре родился!
— Да, — закричал Ревоам, — я, действительно, на острове великой богини родился, а не в лупанарии от пьяной куртизанки, как ты, старый вор! Не об отечестве ты печёшься, а о своём имуществе, которое нажил грабежом, и всем известно, что твои табуны просто прикрытие. Твои люди разгромили мою зимнюю ярмарку в Семендере, ты обещал мне убытки возместить, и когда случится это чудо? У меня всё капиталы вложены в заморские предприятия. Чего я буду здесь высиживать? Ждать, пока мои корабли захватят греки или арабы — в Яффо, Александрии, Константинополе, на Сицилии? — он задыхался от ярости. — А на Родосе, у меня строится целый флот…. Мои суда ушли в Марракеш и Сефард, а караваны верблюдов — в Табаристан, Индию и Хорезм с несметными богатствами, от последнего набега на Новгород и Псков. Ведут их люди, которые мне верны, хотя никто из них меня самого не беднее, а что, как побоятся они сюда воротиться? Поделят прибыль между собою поровну, да и разбредутся кто куда. По миру мне что ль тогда идти?
Белобородый, закутанный в тёплую соболиную шубу, знающий цену самому себе и очень значительный с виду Шахрай бар Амир, человек, контролировавший в те времена на северных побережьях трёх морей почти весь многомиллионный рынок рабов, негромко откашлявшись, веско проговорил:
— Не время, господа, для взаимных оскорблений. Следует признать, что уважаемый Ревоам совершенно прав. Прежде всего, государство призвано позаботиться о сохранении наиболее надёжных купеческих состояний и о предприятиях, производящих изделия и продукты, необходимые для нормального рыночного обмена. Именно в этом сейчас — важнейший интерес нашего отечества. Сохранить всё это должно, но отнюдь не разорять, как, вероятно, показалось неустрашимому Дану бен-Захарии. Золото сберечь любой ценой, а не выбросить под копыта бешеных скакунов на поле сражения, которое кончится Бог весть чем!
— Вы только послушайте, кто нынче об отечестве заговорил — разбойники с большой дороги! — богатейший в Хазарии ростовщик и хозяин меняльных лавок, Мендл бен-Гати, был человек весёлый, он всегда смеялся.
— Оптиматы, стыдитесь! — сказал оружейник Микос Александрит, грек. — У меня был гонец от каганского советника Николая. Почтенный Дан бен-Захария, наш великий бек, просит всего лишь десять литров золота, нечем платить проклятым наёмникам. Неизвестно, когда подойдёт тюркское ополчение из кочевий. Есть догадки, что Ораз-хан убит в печенежском становище Саксары, поэтому гарджагиры никого и не прислали до сих пор…. Но, к несчастию, я-то сейчас на пороге разорения. Не поступили железные заготовки для клинков, листовая сталь для панцирей и тонкий прокат для кольчуг. Мои многочисленные кузнечные и оружейные мастерские стоят из-за отсутствия сырья, как совершенно справедливо упомянул здесь благородный Ревоам ибн-Золтонан, и я вынужден был выплатить заказчикам в Булгар громадную неустойку, которую некому теперь возместить. Риск — вот вечная судьба всякого бедного негоцианта. Быть может, наш почтенный Азур бен-Товий, во имя милосердия Божия, предоставил бы царству небольшой кредит под любые проценты, а уж мы,  все вместе, в лучшие времена….
— Десять литров! Этот Дан сумасшедший, — закричал виноторговец бен-Товий. — До сих пор не расплатились с Багдадом за пшеницу, соль и оливковое масло, а тут ещё новые поборы. И вы удивляетесь, почему бесчинствует чернь?
— Сколько всего боеспособного войска сейчас в городе?
— Об этом думать нужно было прежде. У нас на деле совсем нет городского ополчения. Все эти торговцы старыми тряпками взбунтовались вместе с рабами, мастеровыми и чёрными людьми….
Они не сумели и не захотели ни о чём договориться. Только решили послать человека к воеводе Дану и предложить ему несколько тысяч здоровых и сильных, но, к сожалению, необученных войне, рабов. Дан велел гнать их на ремонт крепостных стен, но сторожить этих людей было некому, и оказалось, что кормить их нечем, к тому же не было запасено в достаточном количестве годного строительного камня. В конце концов, все они разбежались.

Громадный город — в те времена самый крупный от Карпатских гор вплоть до самого далёкого и почти легендарного Хорезма — уже добрую неделю бурлил, будто потревоженный медведем пчелиный улей. Вожди народного мятежа, которых было несколько десятков, люди, ещё недавно никому неизвестные, в эти дни стали неограниченными владыками в лабиринте извилистых улочек и на просторах шумных площадей. Никакого согласия не было между ними ни в чём, да они к согласию и не стремились. Поэтому, когда праведный Иоав пришёл однажды на сходку к этим людям по их настоятельной просьбе, он так был возмущён бесчинствами разнузданного сброда, что воскликнул:
— Откуда вы явились? Разве вы иудеи? Вы грязная пена в котле перебродившей браги!
Они собрались в помещении Синагоги, которую издавна называли кузнечной. По преданию самый богатый и влиятельный в Итиле кузнечный цех выстроил это громоздкое, внушительное, хотя и не слишком благообразное, сооружение ещё при беке Обадии. Теперь у бронзовых затейливого литья дверей торчало множество воткнутых в землю копий с насаженными на широкие жала изуродованными головами богатейших купцов и сановников, не успевших скрыться во дворце или покинуть город. К чугунным столбам синагогальной коновязи привязали молодых жён и дочерей знатнейших горожан, раздевши их донага. Их насиловали и били плетьми, вымогая выкуп. Пьяные от вина, похоти и крови бродяги ворвались в Синагогу и некоторых женщин притащили туда, куда женская нога не должна была ступать в соответствии с Законом веры. Несчастных хотели заставить танцевать здесь непристойные танцы. Отвратительный, гнусного вида нищий в бархатном алом, золотом затканном кафтане, напяленном прямо на смрадные отрепья, босой, заросший бородою, сбитой в грязные колтуны, ходил вокруг этих пленниц, ударяя в бубен и приговаривая:
— Танцуйте, почтенные матроны и девицы, танцуйте веселее! Танцуйте, пока я вас не перерезал, будто овец, ведь я был мясником, да пустили меня по миру благословенные отцы отечества! Танцуйте! Глядя на вас, я буду вспоминать моих жён и дочерей, проданных в рабство в Ширван. Кого они там теперь ублажают танцами, чьи ноги отирают волосами, если только по милости Господней все не погибли на каменоломнях и солеварнях?
Смерды  пили, ели, тут же гадили и оправлялись прямо на драгоценные малахитовые плиты, которыми был выложен пол. Все были увешаны оружием, как следует, пользоваться им не могли, то и дело обнажали клинки, так размахивая ими, что опасно было стоять рядом. Какой-то сумасшедший въехал в Синагогу прямо верхом на коне и, не имея сил и умения справиться с перепуганным животным, вертелся волчком, опрокидывая вокруг себя, резные ореховые скамьи и стенды, на которых лежали свёрнутые священные свитки. Жеребец топтался копытами по драгоценным пергаментам с текстами Торы. Наконец, всадник свалился и, ушибшись об пол, стал кричать, что его убили.
К праведному Иоаву подошёл человек в истёртом бараньем малахае, дырявых чувяках из сыромятной кожи, а на голову себе он нахлобучил чей-то драгоценный золочёный шлем, усыпанный самоцветами. От вина он с трудом стоял на ногах и плевался кровью. В левой руке, держал стальной шестопёр, ещё дымившийся от крови, которая капала на пол.
— Учитель, сегодня впервые в жизни я человека убил. Скажи, как меня за это накажет Всевышний? Лишь бы только по воле Его мне дом не подожгли. Но у меня уже увели верблюда вместе с большой, совсем новой арбой и разорили мою мастерскую. Я краснодеревщик, в кладовой там дорогого дерева было на сотню золотых. Никто теперь мне этого не воротит. Кроме того, моего сына выпороли кнутом. Разве такой кары не достаточно? Я всегда субботу соблюдал и не ел трефного никогда….
— Замолчите! — крикнул Иоав. — Вы меня звали, я пришёл, так выслушайте же!
Одни кричали:
— Веди нас на приступ каганского логова! Мы хотим выгнать этого щенка из его золотых палат.
Другие требовали, чтобы он сначала разъяснил им смысл Торы, и чему учили пророки и вавилонские мудрецы. Почтенного раввина Салеха бен-Емюэля притащили в разорванных одеждах, избитого и окровавленного, и бросили к ногам праведника.
— Прикажи нам забить его камнями или переломить хребет этому преступнику!
— Что он сделал?
— Он пытался скрыть от нас сокровища Народного дома! — кричали разбойники. — Сейчас накроют стол для пиршества в честь нашей победы. Здесь вина достаточно, чтобы в нём утопить всё славянское войско. Садись с нами праздновать победу, великий учитель!
Иоав бен-Шахар был вынужден покинуть рава Салеха, не имея возможности за него вступиться, потому что явился, никем не охраняемый. С трудом пробираясь среди взбесившихся оборванцев, он пришёл в надёжно укреплённое здание городского арсенала, где по приказу Дана бен-Захарии стояла пехота воеводы Ицхака. Ещё за день до того Иоав убеждал Ицхака поддержать восставший народ. Теперь он неожиданно осипшим голосом произнёс:
— Клянусь, я отдам тебе в жёны свою младшую дочь, если ты разгонишь этих злодеев беспощадной сталью, а главное, спасёшь достойного и праведного человека, которого я по слабости человеческой постыдно бросил одного перед лицом ужасной смерти.
Когда Ицхак, а его отец и дед были кузнецами, услышал, что угрожает Салеху бен-Емюэлю, которого он помнил от детства своего и почитал как святого, им овладела неудержимая ярость. Построившись в колонны в шеренгах по пять человек, пехота двинулась по улицам, убивая всех, кто попадался на пути. Спасти рава Салеха не удалось, потому что, когда Иоав покинул Синагогу, старику проломили голову тяжёлой золотой чашей для пасхального вина, но пехотинцами было изрублено несколько сотен ни в чём не повинных горожан. Затем Ицхак обнаружив, что воины разбегаются в узкие переулки и проходные дворы, отступил обратно в арсенал. Мятеж оказался неуязвим, потому что в нём никто не был повинен, а участвовали почти все небогатые жители города. Явился человек, присланный Азуром бен-Товием. Он потребовал тысячу копьеносцев для охраны белого конца, где помимо великолепных хором оптиматов располагались ещё и многочисленные, вместительные погреба и склады товаров.
— Я никуда своих пехотинцев не двину, они и без того ненадёжны. Я жду приказа великого бека, он на совете у кагана! — кричал Ицхак. — Пусть люди, богатые, сами себя защитят. Где ваши наёмные скандинавы, сарацины и франки?
— Их недостаточно. Всего пятьсот копий, и тех не наберём. Да и не годятся они никуда. Все пьяны, как сатиры, и сами уже принимаются грабить.
Тем же вечером в особняк Ревоама ибн-Золтонана ворвалась толпа озверевших бунтовщиков. Этого бесстрашного человека, который не раз нападал на островные крепости тунисских пиратов, сам командуя корабельными армадами, привязали за ноги к телеге мусорщика и протащили по городу на всём скаку. Его мёртвое тело выставили на майдане, на помосте, где совершались казни по приговору раввинатского суда. У него на груди была укреплена табличка с надписью: Мешумад, что значит вероотступник. Рядом положили растерзанные останки тела раввина Азарии бен-Горави, который отказался утвердить смертный приговор этому оптимату задним числом. Ростовщика бен-Гати повесили в его собственном саду, и многочисленные драгоценности, заложенные у него добропорядочными гражданами, были растащены и бесследно пропали. Азура бен-Товия поили вином до тех пор, пока он не захлебнулся. Дома этих людей были разграблены и пылали. Рогнар, отбившись от смердов с помощью своих молодцов, привёл во дворец кагана четыре сотни отлично вооружённых конников, которые поступили под начало воеводы Трувора, но его самого Дан бен-Захария велел заключить в темницу, потому что совсем никому из оптиматов не доверял, а такому человеку, как Рогнар, тем более. Амос бен-Стулун, Шхур ибн-Сурх, Микос Александрит, некоторые другие богачи сумели бежать в степь. Шахрай бар Амир был вынужден откупиться, выпустив многочисленных граждан, продавшихся в рабство за долги. Он открыл для смутьянов свои хлебные закрома, выкатил на площадь громадные бочки с вином и хмельным мёдом и сам сел за стол с оборванцами. Возможно, он сумел бы остаться в живых, но его заподозрили в стремлении возглавить восстание. Один из главарей тут же, за столом перерезал ему глотку.

***

Небольшой, отлично вооружённый отряд славян конвоировал запряжённую четвёркой могучих першеронов, тяжёлую и громоздкую повозку, обитую сталью, с небольшим оконцем, забранным толстой решёткой. Они догоняли войско киевского князя, но не могли двигаться быстро, потому что в повозке хранилось бесценное сокровище — подарок великой княгини Хельги своему непокорному и нелюбимому сыну, которым, однако, не могла она не гордиться и судьбою которого была так обеспокоена, что и по сию пору злая басня жива, будто печенеги, убившие князя, ею были куплены, ведь грозился он пожечь в Киеве все христианские церкви и монастыри. Правда, Хельга умерла за три года до того, но славяне говорят: дыма без огня не бывает.
На специально тщательно изготовленном, надёжном плоту они переправились через Дон, оставив за хвостом коней разбитый Саркел. От боевого лагеря князя на левом берегу остались только остывшие кострища да груды полуобглоданных костей забитого и недоеденного воинами скота и множество человеческих трупов, смрад от которых был так силён, что из повозки стали колотиться в дверь. Предводитель отряда, которого звали Яр, молодой богатырь в сверкающих серебряных доспехах, подъехал к оконцу:
— Чего тебе надо, старая Яга?
Сквозь решётку показалось сморщенное, уродливое лицо старухи, украшенное космами седых, нечёсаных волос:
— А твоя мать — шелудивая собака! Куда ты нас завёз? Эта саксонская боярышня слишком нежна, чтоб её возить такими гиблыми дорогами. Как бы с ней беды не приключилось. Тошно ей, она бледнеет, словно перед смертью, а стрясётся с нею что, висеть нам с тобою на одной берёзе, и это ещё удача будет — Хельга ведь не шутит никогда.
— Скоро мы уж выйдем в вольную степь. Может, выпустить тогда красавицу, хоть ненадолго, порезвиться на просторе, на свежем ветру, на солнце поглядеть?
— Что такое ты придумал, бесноватый? Разве я вас не знаю, проклятых жеребцов? Мне не велено никому отпирать и показывать невольницу. Нет на свете мужа, чтоб устоял перед красотою этой девки, если только его вовремя не оскопили. Посходите вы с ума, а кого я тогда привезу нашему неукротимому туру — непотребную блудницу? Она должна быть непорочна, будто в день своего рождения, а ещё лучше, чтоб никто из мужчин и не глядел на неё, во избежание сглаза. Так княгиня мне приказывала.
Они нагнали Святослава на ночном привале по пути на Север от Итиля. Войско двигалось вдоль правого берега Реки, и с наступлением сумерек остановилось. В неверном свете сотен наспех разведённых костров воины рассёдлывали и стреноживали коней, развязывали торбы со снедью, торопясь ко сну, потому что переход был нещадный — князь очень спешил, справедливо полагая, что, как победа в степной войне от быстроты движения зависит, а его кони значительно уступают в резвости хазарским, промедление подобно смерти. Яр велел запалить факел.
— Кого это несёт? — послышался голос из темноты.
— Посольство великой княгини к сыну её Святославу! Проводи нас до княжьего шатра, чтоб мы тут кого-нибудь конями не стоптали в этом столпотворении и тьме. Пошевеливайся, у нас пергамент с письмом от Хельги и ещё её материнский гостинец сыну — знатная красотка из далёкого края.
Князь Святослав вышел из шатра, велел посветить и читать ему вслух.
— Не слишком ли много посторонних ушей, не во гнев, великий княже? — осторожно спросил его Яр.
— Читай. Здесь я — с воинами своими. Жизнь свою им доверил с малых лет, и от них ничего не таю. К тому же, ещё она и за письмо не садилась, а уж в Константинополе знали, что будет написано.
«Богоданному и возлюбленному сыну моему, крови и плоти моей, надежде киевской державы и войска — низкий поклон и благословение во имя святого великомученика Георгия-Победоносца, покровителя всех воинов, — писала княгиня. — Поход нежданный твой весьма и весьма обеспокоил меня, одинокую и безутешную вдову. Коли чудо случится, и ты разгромишь великий Каганат, сие не благом обернётся, а горькой нуждой. Попадёшь в кабалу к цареградским владыкам. Они, ныне терзаемые войнами на восточных и южных рубежах своих, неминуемо станут стремиться овладеть всем Понтом Эвксинским, и особо в Диком поле иметь не союзников уже, а холопов покорных. Мне доносили, что ты отправляешься в набег на хазарские кочевья, а это дело было доброе, ибо давно пора им дать понимание, кто владеет, а кто лишь пустую гордость лелеет. Но сохранить самовластие в этом крае, ни на кого вовсе не опираясь, нет никакого вероятия — это вредное мечтание, которое надлежит из горячего сердца твоего с корнем вырвать….»
— Полно, — сказал Святослав, махнув рукою. — Где ж матушкин гостинец?
Яр стукнул в стальную дверь повозки кулаком:
— Старая! Отпирай, здесь князь.
Из повозки появилась древняя, безобразная женщина, похожая на болотную кикимору, и поклонилась князю в ноги.
— Гостинец добрый, — сказал Святослав. — Ещё письма краше. Ты гадаешь, верно, уважаемая матрона, или умеешь сказки сказывать, или колдуешь?
— Боже, спаси от такого нечестия, я христианка, — она бережно вывела из повозки за руку юную красавицу, рыжую и зеленоглазую, одетую в золотую парчу.
— Ты кто?
— Я дочь барона Хельмута фон-Дидтриха, маршала саксонского рыцарского круга, — гордо отвечала девица.
— Как же ты в неволю попала? — сурово спрашивал князь.
— Меня захватили викинги Кнуда, конунга всех данов, когда отец в походе был.
Князь мрачно молчал, думая о чём-то.
— Старуха, коли станет сил у неё, пусть идёт с пехотой и варит еду. А девица не нужна мне. Отдайте её в десяток добра молодца Гонды, что отличился в последнем бою.
В это время из шатра показалась черноглазая иудейка, закутанная с головой в тёплое белое порывало верблюжьей шерсти.
— Послушай, воин, — обратилась она к Святославу. — Обещал ты исполнить любое моё желание. Подари мне эту женщину, — неожиданно она вынула из-под складок широкого покрывала миниатюрный узкий кинжал, вернее смертоносную трёхгранную иглу, легко уместившуюся на её маленькой ладони вместе с рукоятью, и протянула его князю.
Святослав усмехнулся:
— А ты не скажешь мне, где прятала кинжал?
— Скажу, если ты станешь допытываться, но не хочу говорить, да тебе этого слышать и не подобает, — дружинники, стоявшие рядом засмеялись.
— А почему не убила меня, когда я спал, боялась лютой казни?
— Не боялась, а почему не убила, не знаю ещё. Когда узнаю, тогда скажу.
— Добро, — со мехом сказал князь. — Я умею ждать и стану ждать, когда ты надумаешь сказать мне об этом. Но — клянусь молотом непоборимого Тора! — Чем же ты теперь от меня отбиваться будешь, чем станешь мне грозить?
— Ничем не хочу тебе грозить.
— Добро, — повторил Святослав и обратился к красавице-германке. — Ты будешь этой иудейке верно и усердно служить? Она жизнь тебе спасла.
— Я через лотарингских герцогов Каролингам сродни. Жизнь — чести не дороже, и мне прислуживать неуместно никому. За меня тебе знатный выкуп пришлют, но ты должен обращаться со мною, как должно с пленницей благородной, если ты, действительно, принц из рода морских конунгов. Оставь мне эту старуху, которая, хотя и бранится, будто бес из преисподней, но хорошо готовит и очень чистоплотна.
— Послушай, Ривка, — сказал Святослав. — Я дарю тебе этих двух женщин, молодую и старую, и к ним ещё пятьсот лучших клинков во всём моём войске. Они выполнят, что прикажешь, и ты — госпожа над их жизнью и смертью. Я с войском иду в тяжёлое сражение, и мне сейчас о женщинах думать нельзя. Если через три дня буду ещё жив, позови меня в шатёр, который для тебя сейчас раскинут, и где ты будешь жить сама, а твои воины будут охранять его, не щадя себя.
— Позову, — сказала иудейка. — А ты мне позволь позвать тебя, когда я сама того захочу, — она вдруг порывисто подошла к нему вплотную. — Вижу в глазах твоих отблеск стали меча неустрашимого Гедеона…. Но во имя божественной Суламиты, меня не торопи. Ведь крепка, как смерть любовь, люта, как преисподняя ревность — стрелы её, стрелы огненные. Победы тебе с восходом солнца!

Святослав, действительно, не любил осадной войны, но рядом с ним был Свенельд, который хорошо её знал, и к тому же взял с собою знаменитого в те времена греческого стратега, строителя, зодчего и городоимца Феофана Гратиллата. Грек в сопровождении военачальников объехал иудейский лагерь и сказал:
— Князь, можно взять укрепление штурмом в течение нескольких дней, но потери будут велики. Можно здесь оставить пехотный корпус не менее сорока тысяч копий, чтобы храбрецы преславного Ариеля из ловушки не ушли, но такое количество воинов равносильно их потере в этой войне, а они тебе понадобятся под стенами Итиля. Можешь ли ты мне дать месяц для правильной осады?
— Хазарские воеводы за месяц наберут такую громаду конницы, что и не снилось никому. Вся наша сила в недостатке у них времени.
— Ариель нам нелёгкую загадку загадал, — сказал Свенельд. — Тридцать тысяч конников связали всё наше огромное войско. Но оставить их в тылу у себя — и думать нечего. Князь, вели готовиться к решительному штурму. Нам придётся брать этот вал на копьё — без катапульт, без подкопов, безо всякой подготовки. Пройдёт ещё несколько дней, пока сюда лес пригонят, чтобы мосты навести через этот проклятый ров. Зато люди отдохнут. Многих потеряем, однако, на то и война.

***

Находясь в безысходном недоумении Иоав бен-Шахар поневоле просил у Ицхака несколько воинов для сопровождения и пошёл во дворец. Его туда едва пустили, и долго он не мог добиться ни у кого, где же находятся воеводы. Что касается молодого кагана, то Иоаву сразу же сказали, что владыка веселится в окружении женщин и шутов и не велел к себе никого пускать. Что было делать? Праведник, сумрачно задумавшись, брёл по одному из бесконечных коридоров, где на каждом повороте стояли безмолвные каганские телохранители с копьями. Ему повстречался молодой человек в доспехах сотни личных телохранителей властелина, и лицо молодца показалось знакомым — это он прискакал на майдан с повелением привести Иоава бен-Шахара во дворец, после чего был убит Иешуа бен-Шломо.
— Хэ, гибор!
— Слушаю тебя, уважаемый отец.
— Не знаешь ли ты, где мне найти воеводу Дана или ещё кого-нибудь из военачальников?
— Я знаю, но, не в обиду тебе этот вопрос, чего ты хочешь у них просить? Все они очень заняты.
— Просить? Ты не узнал меня?
Действительно, трудно было узнать праведного Иоава. Это был уже совсем не тот величественный пророк, святой и предводитель народа, которого воин Ионатан увидел всего несколько дней тому назад на людном итильском майдане во главе грозной толпы. Борода и волосы старика были всклокочены, платье изорвано и окровавлено, он был смертельно бледен и глаза его растерянно метались.
— Великий учитель!
— Мне нужно видеть Дана бен-Захарию.
Ионатан привёл Иоава туда, где собрались самые могущественные предводители хазарского войска, чтобы, совещаясь, выбрать способ ведения войны в столь невыгодных условиях, которые им предложила хитроумная судьба. Старого книжника и смиренного искателя истины поразил громкий хохот, весёлые, самоуверенные и бодрые голоса и безобразная брань на разных языках, пересыпанная ужасными богохульствами. Эти усердные служители кровожадного Марса столпились вокруг широкого стола, на котором в беспорядке разложены были чертежи, стояли кувшины с вином и блюда с мясом. Дан-бек говорил о движении войск Святослава и о том, что ошибкой князя было разделить своё войско, оставив значительную часть под стенами города, тогда как самые надёжные силы ушли на Север для того, чтобы разбить конницу Ариеля бен-Мататиягу.
— Клянусь всеми добродетелями моей прародительницы Сарры, которая была так прекрасна собою, что собственный муж не сумел обрюхатить её до глубокой старости! — прокричал тысячник, как раз в ту самую минуту, как перед Иоавом отворилась дверь. Эта страшная шутка была понятна только иудеям и христианам, и все они смеялись до слёз. — Я больше не позволю здесь распоряжаться ни одному глупцу, даже если он, непонятно для чего, и выучил наизусть всё, что глупцами написано в Книге для глупцов. И я повешу всякого, кто только заикнётся в такую пору о субботе, или о том, что храбрецам моим конину есть нельзя или что следует молиться о ниспослании победы вместо того, чтобы драться во имя этой победы! С меня довольно разбитого Саркела. Я такого позора с юных лет не знал. И почему это вепря нельзя есть? Бесстрашный вепрь — животное благородное, это не свинья!
Праведный Иоав ни разу в жизни не слышал подобного злого и невежественного поношения веры, он остановился, будто человек, поражённый столбняком.
— Славный Ариель, хотя и бросил город, невесть зачем, но на деле, быть может сам того не желая, создал для противника весьма невыгодное положение, — продолжал нечестивый старик. — Он вознамерился по примеру сыновей Яакава меня с голоду уморить в сухом колодце, словно Иосифа, который был просто трусливый олух. Я же здесь ждать разбойников, которые меня в рабство продадут, не собираюсь. Я знаю способ, как выбраться из этого колодца и отомстить. А как победа прилетит ко мне и сядет на плечо, подобно соколу моих родных степей, я, хотя и постарше его уважаемого отца, вызову его на честный поединок. И погляжу, какого цвета требуха у этого правоверного. Однако…. Во имя могучих рук непобедимого Самсона и божественной задницы его коварной жены! Я сам бы не догадался так удачно разделить наши силы, которые следует признать более чем скромными. Не будем ждать, пока пехота Святослава подойдёт под самые стены, чтобы начать земляные работы, а сами на них ударим. У нас людей немного, но это старые испытанные ветераны, а он воеводам своим оставил здесь войско, сколоченное кое-как из мелких отрядов разноплемённых шатунов, которые просто должны подготовить правильную осаду. Так ему придётся без них обойтись. Сегодня в ночь…. О, духи предков! Да это премудрый и богоспасаемый Иоав явился! Мир тебе, — Дан проговорил это не зло, но с насмешкой. — Все мы рады будем услышать, что ты нам скажешь, учитель, и что посоветуешь, — и вдруг, на мгновение задумавшись, добавил совсем серьёзно. — Во всяком случае, есть дело, в котором без твоего совета никак не обойтись.
— Что я могу тебе посоветовать? Ты своим нелепым святотатством  навлекаешь на себя и на всё воинство Израиля кару Господню! — сказал Иоав. — Опомнись, Дан! К чему победа тебе, если ты хочешь святую веру растоптать и стать презренным отступником? Как ты смеешь поминать здесь великого судью Израиля, погибшего за веру? Я этих ужасных слов твоих не слышал. Ты в минуту слабости, недостойной воина,  выговорил их. Я пришёл спросить вас, неустрашимые воители, когда вы выведете войско на улицы города, чтобы утихомирить разбушевавшихся смутьянов?
Все переглянулись, и кое-кто, не стесняясь, засмеялся.
— Кто ж вывел этих смердов на улицы? — спросил воевода-Мишка, который стоял рядом с Даном, как ни в чём не бывало. — Кто их взбаламутил, тот пусть и утихомиривает, а войску теперь не до них. Пехоту Ицхака, три с лишним тысячи добрых бойцов, следует из арсенала перевести сюда. Рядом со своими товарищами и братьями по крови, в сражениях пролитой, они надёжней будут. Они все иудеи и усмирять иудейских мятежников не годны. Я знаю, что у него уже несколько сотен человек разбежалось и примкнуло к черни. Разве сейчас время людей терять попусту?
Праведный Иоав с ненавистью глянул в лицо славянскому воеводе:
— Здесь иудеи убивают иудеев. Разве ты можешь, язычник, понять, какое это ужасное дело?
Тогда заговорил Юсуф ибн-Гамл, командующий сарацинскими воинами-рабами:
— Ничего я здесь не вижу необыкновенного. Когда чёрные люди бунтуют, они всегда убивают безо всякого смысла. Ты хочешь, чтоб наши воины их вырезали, зачем? Они сами друг друга вырежут, а кто жив останется, те присмиреют, когда нечего станет есть и кончится вино. Что же до потерь, которые невосполнимы, то всё, что сейчас потеряно — ничтожно в сравнении с тем, что ещё предстоит потерять. Когда уж тебе голову срубили, нечего высчитывать, сколько локтей шёлка на тюрбан пошло, — так у нас говорят, в благословенной Аравии.
Эта шутка всем понравилась, и воины беспечно хохотали.
— Клянусь, эти сарацины — славные молодцы, — сказал Ласло-Дровосек. — Люблю, когда человек шутит, положивши голову на плаху. Да, Юсуф, ты прав. Через несколько дней, как проголодаются, можно будет из них набрать несколько тысяч самых безумных для ночных вылазок. Большого урона Свендеслефу они не нанесут, а страху нагонят. Я знаю, что викинги и славяне, очень боятся сумасшедших. Нам понадобятся люди на стенах, много людей, потому что всех воинов придётся собрать у проломов и ненадёжных городских ворот. Простые же горожане будут кипятить смолу, опрокидывать осадные лестницы, гасить пожары — найдётся немало работы для них. И женщин на стены выгоним, хоть это и против обычаев иври. Иудейки хорошо умеют за раненными ходить. Меня иудейка выходила, когда мне колено разбило камнем из катапульты. Хоть я теперь и хромаю, будто эллинский Гефест, а в пехотном строю, не стану скромничать, мне равных нет. Славная была баба, и храбрая. Я её за собою повсюду таскал, пока стрела её не настигла в Македонии. Жалел я….
Все эти бунтовщики будут свой город яростно защищать, как только запахнет для них дальнею дорогой на невольничьи рынки Тавриды. Воеводы, я думаю, что в осаде мы будем сильны, потому что город многолюден.
Дан бен-Захария подошёл и бережно с почтением взял под руку Иоава, который годился ему в сыновья.
— Не гневайся, великий учитель, на грубого воина. С копья меня вскормили. Дело горячее. Бывает и сам того не слышишь, что с языка срывается. Мне нужен твой совет и твоя помощь. Некого послать гонцом к Ариелю бен-Мататиягу. Никого не послушает он. Когда он уж собрал войско, собираясь уходить в степь, ты его хотел отговорить, но он отказался. Почему он отказался?
— Ты скажи мне прежде, воевода, не хотите ли вы здесь тягчайший грех учинить, устранив помазанника Божия? Я слышу, вы совещаетесь так, будто уж над вами и владыки законного нет.
Дан подвёл Иоава к мягкому, низкому креслу и усадил:
— Не ты ли призывал народ устранить его, учитель? Не гневайся, это было так недавно.
— Я всегда открыто говорил, что не дом Ашина над Израилем, а дом Авраама, Исаака и Иакова. И сейчас я думаю так, но я вижу, что эти люди на улицах — не иудеи. Большинство из них не только не соблюдают Закон, но даже и ничего не знают о нём. Что же делать? Признаюсь тебе, я не знаю сейчас, где нахожусь, потому что всю жизнь считал Хазарское царство — царством народа, избранного Всевышним для исполнения Завета. Между тем, кто все эти оборванцы? Они даже не тюрки. Они не имеют общего языка. Их вера — дикие предрассудки. Их установления это или рабство, или разбой — как уж повезёт. И это дал им хан Булан? Уж лучше б он вовсе не трогал их.
— Вспомни же и ты о том, что происходишь из почтенного чухонского рода, а мать из датской стороны. Мои же предки булгары. Где ты здесь истинных иудеев сыскать хочешь? Выпей вина, учитель, тебе надо успокоиться.
— Истинный иудей этот тот, кто гиюр прошёл, сделал обрезание по завету Всевышнего и соблюдает Закон. Я не хочу вина. По всей земле иври свято верят в то, что где-то в низовьях великих рек есть великое царство, которое живёт по Закону данному пророку Моше на горе Синай, а на деле…. И это твердыня истиной веры?
— Что же ты делать собираешься, о чём сейчас твои думы?
Иоав долго молчал, изредка взглядывая в лицо человека, который казался ему настолько незнаком, будто они впервые виделись. Лицо было жестоко, покрыто глубокими морщинами и страшными шрамами. Чёрные, круглые, воспалённые глаза походили на глаза хищной птицы. Но это был великий бек Хазарии.
— Преславный воевода, — сказал Иоав. — Нужно вызвать из-за моря, из Тавриды, Киева и Новгорода учёных раввинов, книжников и комментаторов Торы. Нужно учить народ Закону. Род Ашина будет спасён, если молодой каган вступит в брак с девицей из доброй благочестивой иудейской семьи. Эта девица должна быть умна, красива и хорошо образована, ибо именно эти качества он ценит более других.
— Ну, конечно. И в особенности она должна быть такой распутницей, какой в приличной семье и не найдёшь, а это качество каган более всех ценит в женщине.
— Полно, почтенный Дан, — горько улыбаясь сказал Иоав. — В такие времена, где ж искать распутниц, как не в благочестивых семьях.
Подошёл нукер и, кланяясь, сказал, что Ицхак с боем привёл свою пехоту во дворец. Удерживать арсенал оказалось больше невозможно.
— Ты слышишь, учитель? — сказал Дан. — Долго ли мы тут с тобою будем о божественных премудростях толковать? Давай думать, как сегодня нам спасти государство, а тогда и время будет для утверждения истинной веры. Ты расскажешь мне о своём последнем разговоре с Ариелем бен-Мататиягу?
— Он говорил, что род Ашина иссяк, что следует новое царство основать, где править будут саксаул, местные уроженцы. И он твердил, что соблюдает Закон Моше, но и обычаи Великой степи для него закон. Одно другому, по его мнению, не мешает. Он говорил, что мудрецов из чужих стран народ слушать не станет. Он сказал, что уводит единственную боеспособную часть войска, чтоб людей своих от злобного умствования уберечь.
— Хорошо. Послушай. Сейчас в Итиле около четырёх тысяч конницы, эти люди, уж не прогневайся, тюрки. Все они ветераны, но слишком мало их для стремительной конной вылазки. Полторы тысячи конных шихитов арабских. Тоже бойцы знатные, да только им не за что здесь головы класть, и на них надежда невелика. Пехоты доброй, под командой Ицхака чуть более трёх тысяч. Они тянули за бунтовщиков, но здесь, среди своих, Ицхак их быстро в разум приведёт. Да шесть тысяч наёмной каганской дружины под командой конунга Трувора. Это бойцы несравненные, но подчиняются своим сотникам больше, чем воеводе — славяне, жмудины, франки, викинги, булгары. В бою, признаться, я не надеюсь на них — это разбойники, которые первым делом бросаются грабить обоз. Всего, примерно, четырнадцать тысяч человек. Если даже конницу спешить, на стенах боец от бойца будет стоять на расстоянии десяти-пятнадцати локтей. Да четыре ветхих катапульты, и каждая развалится после нескольких бросков. Что это за оборона? О том же, как Ласло тут говорил, чтоб смердов вооружить, и думать нечего. Ты лучше меня знаешь, как это плохо, дело начать с того, что в городе вырезать несколько тысяч иудеев. Если же дать им оружие, без этого никак не обойтись. У меня есть точные сведения, что в становище Саксары Ораз-хан предательски убит. Поэтому тюркское ополчение и медлит. Но они соберутся. И если будет их, легкоконных соколов хазарских, хотя бы тысяч двадцать пять — тогда воевать можно….
Праведный Иоав раздраженно стукнул ребром ладони о ладонь:
— Ты всё говоришь о войсках, о пехоте и коннице. А я тебе говорю о том, что, если Всевышний за нас, то кто против? Если и немного будет правоверных, а Его на то воля — многие тысячи гоим лягут под наши мечи…. Хорошо, оставим это. Ты меня хочешь послать к Ариелю бен-Мататиягу с увещеванием, чтобы он не воевал за свой страх, а соотносился с тобою.
— Ты верно понял меня! Убеди его, что мы погубим царство в пустых словопрениях — тогда уж и спорить-то будет не о чем, когда всех с колодками на шее погонят, как скот, на продажу. Наложниц молодого владыки я раздам сотникам и наиболее заслуженным десятникам, а его советника грека Николая придётся пытать дыбой и огнём, потому что он уличён в гнусной измене. Но ты помоги мне в добром деле, праведник! Тебя послушает неукротимый Ариель.
— Поеду. Ты меня убедил. Всё же скажи мне, за какое царство вы тут сражаться хотите? У меня впечатление, что никто из вас ясно этого не понимает.
— Так я тебе правду скажу. Закон иври — мне чужое, и Великая степь для меня ничто. Я саксаул. Я хочу за землю предков драться и её отстоять. Поедешь? Ты получишь в охрану тысячу лучших клинков — охрана каганская. Они будут под началом храбреца, равного которому и во всём свете не сыскать. Я так щедр, потому что тебе, великий учитель, большая цена в этой страшной игре, которая началась. А жизни твоей и цены нет. Слово твоё для народа и войска гремит, как гром.

Той же ночью великий бек Хазарии небольшими силами произвёл внезапную вылазку. Пехота и конница действовали слаженно и успешно. Киевляне ещё не успели замкнуть вокруг города непроницаемое кольцо осады. В большинстве это были вольные удальцы или просто приблудившиеся к войску бродяги. Они потеряли совсем немного людей. Но в результате наутро обнаружилось, что около пятнадцати тысяч этого сброда, севши на первых подвернувшихся лошадей, рассыпались в степи. Ночью же, когда у стен Итиля шла беспорядочная резня, тысяча хазарской конницы в полном боевом порядке ушла вверх по левому берегу Реки. С ними был праведный Иоав.

В лагере же Ариеля бен-Мататиягу готовились к штурму. Он и сотники его уверены были, что по крайней мере первый приступ они легко выдержат. Всё было готово. Как-то на рассвете в шатёр Ариеля, который ненадолго забылся сном, вошёл нукер и осторожно взял его за плечо:
— Манхиг, пришёл какой-то нищий и уверяет, что ты его знаешь хорошо и немедленно примешь.
Ариель проснулся, будто и не спал. Он сел на кошме и сильно потёр руками лицо. В шатер вошёл горбатый, хромой, трясущийся старец в рваном халате и тюрбане сарацинского дервиша.
— Прежде ты скажешь, как в мой лагерь попал.
— Скажу. Переплыл через ров.
— Поверить трудно, если посмотреть на тебя.
— Невнимательно ты смотришь, не во гнев тебе, бек.
Старик внезапно распрямился, сбросил рваньё и тюрбан и оказался человеком огромного роста, могучего сложения, с головой, обритой наголо, помимо традиционного длинного клока волос, свисающего с темени.
— О, Бирхор-богатур, — радостно воскликнул Ариель, — нет под вечным небом иного храбреца, способного на такое!
— На добром слове моя благодарность. Письмо от великого бека лично в руки твои, — он протянул свиток пергамента. — Но это ещё не всё. В двух шагах отсюда тысяча наших соколов охраняет праведного Иоава, который к тебе посланником от великого бека Хазарии. Мудреца сюда доставить будет не так просто, как самому ров переплыть. Чамбул укрыл я совсем рядом, а коней-то не слышно, потому что быстрина там, вода сильно шумит.
— Доставим. Рекой доставим. Они тыл наш, Реку, оцепили железной сетью, ночью там стоят ладьи, и факелы горят, но кое о чём  хитроумный Свенельд всё ж не догадался. Есть омут, такой глубокий, что в этом месте сеть дна не достаёт. Туда уж ныряли. И глубоко, и безопасно. Лишь бы он не захлебнулся.
— Вряд ли он успеет захлебнуться, это придётся делать очень быстро.
— Сделаешь сам или дать тебе в помощь молодца?
— Э-э-э! Хватит с меня и премудрого праведника.
— А как же тысяча твоя?
— Благословит небесный богатур — не обнаружат они себя до завтрашнего штурма. А тогда я у викингов на плечах ворвусь сюда.

После двух дней бешеной скачки Иоав, как сошел с коня, так и уснул, будто убитый, повалившись на траву. Кто-то ему подложил под голову потник и попоной прикрыл его, чтоб не продуло.
Ему приснился сон. Вот он, девятнадцатилетний молодой человек вместе с Эфраимом по прозвищу Хайей-Олам, что значит «вечная жизнь» пробирается в лабиринте узких улочек Святого Города. Они выходят за городскую стену туда, где по каменистым склонам древних гор тускло светят огни нищих костров.
— Здесь у меня есть своя пещера, — говорит Эфраим. — Побаиваются меня, понимаешь? Считают меня колдуном, потому что не понимают, чем я занимаюсь. Потому меня никто оттуда и не выгонит. А у меня там собрано много пергаментов. Некоторые я сам написал. Я ведь много учился. Люди не понимают, почему я дожил до глубокой старости, а плодов моего учения всё не видно. Был бедняком — стал нищим. А всё от того, что думал слишком много, когда учился и когда, наконец, выучился. Я думал. Скажи мне молодой иноземец, соблюдающий Закон, почему Всевышний беспощадною войною наделил народ, избранный Им для исполнения Закона?
— Почтенный Эфраим, у нас в киевской общине только за один такой вопрос человека ждёт тяжкая кара. И если это не побивание камнями, то уж бичевание наверняка, а то и изгнание, что хуже всего.
Они входят в тесную пещеру, жарко нагретую солнцем за день, хотя ночь холодна. Костерок развели у входа и испекли лепёшек. Благословивши хлеб, поели и произнесли благодарственную молитву. Хайей-Олам притащил к костру груду обрывков пергамента и стал читать нараспев некоторые священные тексты из Пятикнижия, хорошо знакомые Иоаву, некоторых же он никогда не слышал. Потом старик спросил:
— Скажи, почему мы вечно воевать обречены? Разве война не то же убийство, которое Закон воспрещает строжайше? Правда ли, что в иудейском царстве далеко на Севере есть огромное войско, и там война идёт непрерывно, и все народы в том краю бояться своего Создателя как Бога гнева, потому что Он — Бог иудеев, неустрашимых в бою и в победе беспощадных?
— Как и в стране Ханаан в глубокой древности, в том краю нынче живут племена злые, злым идолам поклоняются и злую мудрость исповедуют, — сказал Иоав.
— Почему же правоверные добру не учат дикарей, а истребляют их? Почему так велел Всевышний? Всевышний дал Закон простой, понятный каждому, исполненный добра и правды. Но потом нашлись люди, которые стали говорить: Это не для всех. Это только для избранных. Вот когда появился избранный народ!
— Так говорят последователи еретика из Нацерета.
— Все что-то говорят, и все говорят очень много. Суть же едина — Закон не для всех. Вот и льют кровь за право быть избранным народом. Видишь? Всё очень просто.
— То, что ты говоришь, это весьма вредная и совершенно ложная ересь. Когда придёт в мир Машиах, Израиль будет пасти народы, будто добрый пастырь, охраняя стада свои от волков, и леопардов, и свирепых львов, потрясающих гривами, дабы люди мирно могли питаться плодами земными, что Господь им даровал в День создания мира.
Несчастный еретик схватил себя руками за седые волосы и, раскачиваясь, как на молитве, стал говорить:
— Великий Пророк Исаия требовал правду искать. Давай с тобою станем искать правду. Где она? Ты слышал, как бьют боевые барабаны и свирепо заливается флейта перед строем беспощадных бойцов? И колесницы, боевые колесницы! И громом гремит конница, наступая, и человек с грудью, рассеченной тяжкой секирой, уже оставил этот мир, поливая кровью безгрешную землю, созданную для мира и труда. ….И будет пир во дворце великого царя, и выйдет рука, подобная человеческой, и напишет перстами на извести стены….
— Замолчи, ты безумец! — кричит во сне, как это было много лет тому назад наяву, Иоав. — Иудейский каган не Валтасар, а правитель добрый и благочестивый….

— Учитель! Проснись, великий праведник. Ты кричишь во сне, словно тебя уже на крюк подвесили.
Иоав открыл глаза, над ним стоял Бирхор-богатур. Воин сел на корточки и внимательно посмотрел мудрецу в лицо.
— Умеешь ли ты плавать, учитель?
— О чём ты спрашиваешь? Я в Киеве вырос, наш дом стоял прямо у берега реки.
— А сумеешь нырнуть глубоко? Погляди туда, видишь лодка, и воины что-то делают там с железной сетью, которой Свенельд-воевода лагерь Ариеля запер? Там, видно, плав запутался и сеть в этом месте тонет. Мы с тобою сейчас туда поплывём. Станут они спрашивать, чего нам надо — ты молчи, я сам отвечу. Как я нырну, ты за мной — сразу. Только в воде меня не потеряй. Мы быстро спустимся по сети до самого дна. Есть там место, где сеть дна не достигает. Проползём и вынырнем. И поплывём. Старайся, чтоб всё тело, особенно спина, в воде оставались. Старайся под стрелы плечо подставлять. Стрелы посыплются градом, но у тебя на голове будет добрая стальная мисюрка, а в воде стрелы редко достигают цели и теряют убойную силу. Кроме того, с нашей стороны нас так прикроют стрелами, что прицельно стрелять они не смогут. Да викинги и не мастера стрелять. Их оружие — тяжёлый меч. Ты хорошо понял меня, не во гнев тебе этот вопрос?
— Понял.
— Тебе страшно?
— А тебе? — сердито улыбаясь, отвечал Иоав.
— Конечно, боюсь. Не боятся только дураки. Когда поглупею, займусь чем-нибудь другим.

— Кто пропустил сюда этих людей? — кричал десятник, которого с берега бранили последними словами. — Ныряйте за ними во имя Локки, у них могут быть важные сведения, это же лазутчики!
Но вскорости он сам упал за борт со стрелой в животе. Когда двое вынырнули, с хазарской стороны поток стрел пошёл так плотно, что воздух потемнел. Они выплыли оба невредимы.
— Ай да премудрый праведник, да ты великий воин! — кричал Ариель. — Хочешь сотню водить в моём войске? Всегда не хватает беззаветных храбрецов. Мы отбили у венгров бочонок дивного мёда, сейчас его подогреют для вас. Сухую одежду живо! Холодная вода?
— На глубине холодная, — сказал Иоав.
Бирхор стоял, встряхиваясь, словно искупавшийся пёс.
— Ариель-манхиг, слышишь, кони ржут? Мои молодцы всё же не убереглись. Мне надо к ним.
— Брось, Бирхор. Ведь они уже погибли. Свенельд не выпустит их, не такой он человек. А ты мне здесь нужен живой.
— Да, мне будет хорошо мёд пить, когда их там вырезать станут. Не лей ты дёгтя в этот добрый мёд. Прощай.
Бирхор-богатур, один из самых бесстрашных людей своего времени во всей Великой степи, поплыл к своим, но никто не знает, утонул ли он в реке или погиб в бою.

Ариель и его гость сидели на белой мягкой кошме в прохладном шатре. Иоав, которого переодели в сухое, действительно, стал похож на хазарского конника.
— Ты получил письмо от Дана бен-Захарии, а кое-что я должен тебе на словах передать, кое-что добавлю от себя. Я был не прав, признаюсь. Отчасти я был причиной страшного мятежа, пролития братской крови и потери огромных ценностей, которых уже не возместить. Ты знаешь, убиты Ревоам ибн-Золтонан, Азур бен-Товий, Мендл бен-Гати, ещё многие оптиматы и достойные граждане. Грек Николай и Рогнар оказались изменниками. Салеха бен-Емюэля я сам из постыдного страха бросил в кузнечной Синагоге на растерзание бунтовщикам, и он зверски убит. Город пылает, а войска мало. Я знаю, ты упрекнёшь меня, но сейчас не бросай каганат. Нет у нас иного царства, и не время новое создавать.
Вошёл нукер и сказал, что Ариеля ждут на валу, где сейчас будут устанавливать катапульту.
— Пусть за этим проследит сотник Шамгар. Да напомни ему, что, уж коли она недальнобойна, так должна быть подвижна по всей длине вала. Если завтра катки застрянут во время приступа, я ему голову оторву, — он с гордостью обратился к Иоаву. — Здесь неподалёку, в нищем кочевье нашли мы небольшую греческую катапульту. Эти бедолаги её использовали вместо журавля, чтоб воду из колодца набирать. Я её кое-как отремонтировал и завтра, надеюсь сделать хотя бы несколько удачных бросков. Почтенный Иоав, но я хотел бы выйти на вал, чтобы проститься со своими боевыми товарищами, которые рубятся сейчас в окружении скандинавской пехоты. Если ты не слишком устал, пойдём со мной. Ты крови не боишься?
На глазах всего хазарского войска свирепая пехота викингов окружила лёгкую конницу, некогда бывшую тысячей личной охраны кагана. Этими гулямами ещё так недавно командовал покойный сотник Ингвард. Не прошло и часа, как все эти храбрецы были посечены страшными скандинавскими секирами и мечами или подняты на короткие, крепкие копья. Только около сотни всадников прорвали кольцо и летели карьером, уходя от слишком нерасторопной погони.
— Багедей! Держись рядом со мной, — крикнул Ионатан. — Наши кони резвее. Уйдём.
Но у Багедея в спине уже качалась тонкая, гибкая гузарская пика, он сползал с седла, и меч его ещё долго звенел волочась по траве, пока ладонь не разжалась. Ионатан не трогал плетью коня, зная, что верное животное сделает всё возможное. На пологом всхолмье впереди показались угорские всадники. Уходить было некуда. Ионатан летел им навстречу вытянув вперёд острие меча:
— Шма Исраэль! Шма Израэль, Адонай элокейну, Адонай Эхад!*…. Ялла! Хур-р-р!

* Благословен ты, Бог наш единый….

***

— Есть у меня одна женщина, которая способна лишить любого мужчину всякого здравого рассудка, — с тонкой улыбкой сказал Николай. — Вели, владыка, её привести. Правда она не чернокожая, как эти твои любимицы, она гречанка, но, право же, тебе следует хотя бы увидеть это чудо. Это та самая, из-за которой в Вильно ослеп прусский воевода Хетатедр. Литовский князь сначала ему обещал её продать, а потом передумал. Воевода тогда её просто украл. Но увёз он её недалеко. Ночью на стоянке она его ослепила в шатре, когда он мирно уснул в её объятиях. А литовские воины тут же были в засаде неподалёку. Она им подала сигнал, и они напали.
— Но, когда эта чертовка выколола воеводе глаза, как же он не закричал? — спросил каган.
— Он кричал, но его люди сперва было подумали, что это отрадные крики страсти.
— И её они не убили?
— Говорят, ни у кого рука не поднялась. Изволь сам поглядеть.
— Как же она сюда попала?
— Я её выкупил. Такие люди, особенно женщины, всегда вызывали у меня любопытство.
В небольшом помещении, сплошь устланном мягкими, шелковистыми коврами и цветными подушками, где вместо низкого потолка было огромное стеклянное зеркало, сверху отражавшее непристойные сцены, которые здесь разыгрывались, стоял душный, сладкий запах благовоний от курившихся ароматными смолами жаровен. Откуда-то издалека слышалась протяжная музыка, расслабляющая душу и возбуждающая вожделение плоти. Обнажённые, чёрные рабыни, истомлённые и сгорающие страстью, медленно двигались в бесстыдном танце, или  изнуряли друг друга утехами сапфической любви на глазах у молодого владыки праведных. Некоторые девушки спали, сражённые Морфеем, но и во сне дыхание этих распутниц было прерывисто, и губы шептали безумные слова сладчайшего из грехов, доступных слабому человеку.
Молодой каган был одет только в короткую тунику тончайшего полотна и лежал, бессильно раскинувшись на подушках, вдыхая дымок из кальяна с полузакрытыми глазами. Его щёки рдели болезненным румянцем, а губы побелели. Он с трудом, очень часто дышал, и его тонкая рука мелко тряслась, когда он ласкал чернокожую вакханку, со стонами льнувшую к нему, возбуждая его лёгкими прикосновениями полных пунцовых губ, быстрым, острым, алым языком и кончиками тонких пальцев, иссиня-черными, с лиловыми ногтями, а со стороны ладоней узкими и розовыми.
— Пусть её приведут, эту волшебницу. Хочу взглянуть.
По знаку руки Николая в комнату вбежала и остановилась перед мужчинами  маленькая женщина, худенькая, бледная, с огромными, лихорадочно блестевшими ярко-синими глазами, опушёнными мохнатыми чёрными ресницами. Широкие волны чёрного бархата укрывали её с головы до ног, видна была только узкая полоска лица, напряжённого, светящегося, будто тайно изнутри сжигаемого бесовским, мучительным огнём. Это было лицо падшего ангела.
— Расскажи мне о себе, — велел Ишай.
— Что могу я рассказать? Никто о себе ничего не знает, — тихо, протяжным, низким голосом ответила она. — Я просто чьё-то создание, брошенное божественным мастером в момент, когда работа его уже подходила к концу. Ему только оставалось вложить в меня понимание того, что я вижу, слышу, осязаю, желаю или боюсь. Но он оставил меня. Может быть, его отвлекла какая-то иная мысль, какой-то иной творческий порыв?
— Расскажи мне о том, что ты сейчас видишь, слышишь, осязаешь, боишься… и о том, чего ты сейчас желаешь.
Она быстрым движением плеч сбросила покрывало, которое упало к её босым ногам, и остановилась перед Ишаем во всём грешном великолепии юной наготы. Каштановые, завитые крупными кольцами волосы рассыпались по плечам. Она была необыкновенно тонка в талии, а белоснежные, очень большие с торчащими в разные стороны нежными и твёрдыми сосками груди и широкие чресла, стройные, изысканною формой поражающие в самое сердце,  были налиты великой силой коварного соблазна.
Гречанка произнесла:
— Вижу и слышу — тебя. Боюсь — тебя, потому что ты силён, будто божественный сатир из свиты Диониса. А желаю — твоей испепеляющей любви. Желаю осязать тебя всем своим телом, чтобы ты ворвался в мою плоть, подобно живому пламени, так что мы станем едины и вместе сгорим.
— Подойди ко мне, — сказал каган.
Неожиданно дверь в потаённую комнату отворилась. Стражник, охранявший её, упал на ковёр, обливаясь кровью, а за ним со звоном оружия вошли, переступивши через труп, Дан бен-Захария, воевода Мишка, конунг Трувор и несколько воинов с ними.
— Всех этих баб гнать отсюда в шею, — сказал Дан. — Великий каган, не прогневайся на своих верных рабов, что отрывают тебя по пустякам от столь важных занятий, когда рушится царство предков твоих.
Воины пинками погнали женщин из помещения, а красавице-гречанке ещё и досталось от кого-то кулаком в лицо, отчего глаз сразу затёк кровью.
— Почтенный Дан, — хладнокровно улыбаясь сказал Николай. — Ты слишком расточителен. Эта женщина стоит никак не меньше тридцати тысяч драхм серебром.
— Мы ещё поговорим с тобою о серебре и золоте, их мне очень не хватает сейчас. Но пока, — Дан протянул Николаю небольшой кусок пергамента, — сначала лучше растолкуй мне, что это здесь писано и кому?
Грек, не теряя присутствия духа, взял пергамент и быстро проглядел его.
— Недоразумение. Вернее же всего, просто клевета.
Воевода взял в руки пергамент и прочёл по-гречески вслух: «Свенельд, тысячник войска киевского — мудрому и высокоучёному Николаю Максимилиану. Привет и мир тебе….»
— Свенельд человек коварный. Обычное это дело на войне — поставить под подозрение советника главы государства.
— Ты изменник. Правду палачу расскажешь в застенке. Взять его! — он обратился к кагану. — Владыка, сейчас тебе дадут снотворное снадобье, ты уснёшь, выспишься, встанешь здоровым и бодрым, коли будет на то воля Всевышнего, и займёшь своё место на крепостных стенах, как тому быть надлежит. Я же, пока ты хвор, здесь власть исполняю твоим именем. Воины! Уведите кагана в спальные покои.
Когда же воины к Николаю подошли, он, властно отстранив их рукой, сказал, обращаясь к кагану, которого двое гулямов поддерживали под руки:
— Послушай, василевс! Когда Гекуба была в тягостях Парисом, ей приснился сон, будто она родила горящий факел, от которого разгорелся пожар. Она велела гадать, и некий прорицатель определил по цвету внутренностей жертвенных птиц, что она родит сына, который погубит Илион….
— Недостойно почтенного возраста твоего заниматься словоблудием на пороге смерти, — сказал Дан. — Нет, солгал ты! Не юный каган губит отечество, а предатели и сребролюбцы, из которых первый ты. Свенельд-воевода, мой достойный брат по крови, в сражениях пролитой, меня известил, что владыка изменниками окружён. Его слова были таковы: «Не могу не воспользоваться я услугами этих подколодных змей, потому что мы с тобою не в честном поединке, а ведём тяжкую войну. Однако, упредить тебя об этом я честью воинскою понуждаем». Вот с такими людьми сражаться мне не грех и доброму имени не поношение. С тобою же, кто воспитанника своего отравил подлым развратом, бездельем и малодушием, разговор будет в пыточной, а я туда не вхож. Ты оказался в подлом сговоре с бунтовщиком Дрором и его сумасшедшим соратником Эли бен-Метаком. И есть у меня письма к тебе от изменника оптимата Рогнара, что сейчас у меня в темнице. Времени нет, а то б я расспросил тебя, для чего ты своё доброе имя с грязью смешал, неужто из-за монет золотых, которые не что иное, как песок?

В тот же день к вечеру от верховьев Реки прибыло в Итиль четыре тысячи кое-как вооружённых кочевников, которых привёл сотник Ораз-хана Чауш.
— Не будет ополчения, великий бек, — сказал мрачный сотник. — Не хотят гарджагиры драться. А где мой воевода?
— Его печенеги предательски убили в Саксары. Что скажешь?
— Здесь войска всего про всё не больше пятнадцати тысяч человек. Крепость совсем не готова к обороне. Подвезут тараны и катапульты — стена рассыплется за два, много три дня. Надо в поле выйти и соединиться с конницей бен-Мататиягу. Это все ж будет сила.
— А стольный город бросить? Я на это не пойду. Я послал человека верного и уважаемого, самого праведного Иоава, к Ариелю и жду его с конницей сюда.
— Не пойму я, зачем? Крепость невозможно оборонять. Отсюда вырваться надо, как из ловушки, и держаться подальше от этого места.
— Мы будем стоять здесь, сотник, — твёрдо сказал бен-Захария, — потому что это город великого царя. А в степи таких голодранцев, как мы с тобою — легион.
События этой войны то стремительно развивались, то вдруг всё останавливалось и затихало, будто в приморских степях наступил благословенный мир.

Под командою Свенельда славяне и викинги, наведя очень ненадёжные мостки через ров, окружавший лагерь Ариеля бен-Мататиягу, пошли в атаку и тут же были отброшены, избежав, впрочем, серьёзных потерь. Сам князь в этом деле участия не принял. Он целые дни и ночи проводил у своего костерка, разведённого на берегу реки, строгая маленьким ножиком щепку по своей привычке. Дело, судя по всему, затягивалось, а это ему было острей ножа. Он не любил длинных дел. Когда прискакал на взмыленной лошади гонец и донёс, что больше десяти тысяч разноплеменных наёмников из тех, что были оставлены у стен Итиля, готовить осаду, разбежались при первой же вылазке, Святослава охватила ярость. Он вызвал Свенельда.
— Дай мне какой-нибудь совет, воевода. Привык я к советам твоим.
— Прикажи принести доброго вина. Тебе надо успокоиться. Мы большую войну ведём. Есть ещё дурная весть. В Итиль стали приходить степняки из дальних кочевий и становищ. Сейчас их только около четырёх тысяч, но они всё прибывают. Нельзя забывать, что это хазары, а не просто степные бродяги.
— Время ли пить вино?
— Время успокоиться, а вино успокоит тебя.
— Вели подать мне коня. Весь день меня не будет. Когда вернусь, войско должно быть готово к большой битве в открытом поле.
Свенельд учил Святослава войне с малолетства. Но сейчас уже он понимал, что, не глядя на весь свой громадный боевой опыт, ему Святослава научить больше нечему. Этот молодой человек превратился в великого полководца, созидателя и разрушителя царств.
— Я вижу, что Ариель бен-Мататиягу построил лагерь, взять который мне сейчас не под силу, не потративши слишком много людей, которые мне в этой войне ещё понадобятся. Он воин знатный, но у него есть недостаток, который мне на руку. Не станет Ариель долго сидеть в осаде. Времени немного, но оно ещё есть. Я подожду, пока он сам выйдет в поле.
Князь сел на коня и крупой рысью поехал в степь. Он ехал несколько часов, пока не заметил дымок, а затем копья, наконечники которых ярко светили на солнце. Тогда он ударил коня плетью, конь пошёл вскачь. Шатёр драгоценного синего затканного самоцветами аксамита был окружён дружинниками и, узнав князя, они весело и шумно приветствовали его. Он, однако, хмуро бросив коня на руки отроку, прошёл в шатёр. Ещё один воин охранял узорную занавеску, из-за которой слышался монотонный голос старухи.
— Как тут эти мои женщины, Путята?
— Старуха сказки сказывать мастерица, она их утешила, — сказал негромко Путята. — а то сидели, обнявшись, и плакали.
-…. Смерть Кощея была в игле заключена, игла же — в утином яйце. Та утица плавала в озере в дремучем бору, а в бору том злые чудища водились, текли огненные ручьи, открывались нежданно бездонные пропасти и болотные трясины. Непросто ведь кощееву смерть добыть…. — слышался хриплый и в то же время певучий голос из-за занавески.
Князь откинул занавеску и шагнул в помещение.
— Как, мой принц! — задорно улыбаясь произнесла саксонская боярышня, — Ты входишь в комнату, где уединились дамы, без предупреждения и даже не поклонившись?
— Подожди, боярышня, мне сейчас не до тебя. Я не рыцарь, у нас обычаи иные, и ты меня простишь, если я тебя попрошу оставить нас наедине с иудейкой Ривкой. У меня дело до неё.
Когда старуха и немка ушли, Святослав вдруг бросился плашмя на ковёр и ударил по нему двумя огромными кулаками так, что земля в округе загудела. Девица сидела, невозмутимо наблюдая это отчаяние сильного человека, непривычного к неудачам.
— Проклятие несправедливой судьбе! Проклятие коварным богам! Проклятие мне самому и всему свету белому! — выкрикивал молодой богатырь. — Неужто я, одержав столько побед, споткнусь о неразумный поступок моего же противника, его ошибка мне будет ударом — тяжелей, чем его боевая доблесть и опыт многих жестоких войн. Лучше бы мне пировать сейчас за столом одноглазого Одина!
Князь сел на ковре и тихо, печально проговорил:
— Я отрезал бы куски мяса и кормил бы мудрого ворона, что сидит у него на плече. Я пил бы пиво и пел бы наши воинские песни, а время никогда бы не кончалось. И не нужно было бы думать о позоре и поражении, которых не может вынести моё сердце.
— Ты потерпел поражение, князь? — спросила Ривка.
— У меня было много поражений, а я потом собирал силы и наносил ответный удар. А тут меня на смех выставили. У них и пятидесяти тысяч войска не наберётся, а я стою, не ведая, куда мне ударить! Уже завтра в Киеве будут знать, что пятнадцать тысяч войска моего разбежались после вылазки небольшого отряда из-за стен негодной к обороне крепости, когда я доброе войско увел в степь, ловить в небе журавля! Что матушка скажет! Что в Царьграде скажут!
Ривка присела на корточки перед ним и смотрела ему в лицо огромными чёрными глазами, внимательно, печально и с едва заметной ласковой улыбкой.
— Расскажу тебе, почему я до сих пор ещё жива, или почему ты ещё жив до сих пор. Много ночей в твоём воинском шатре ты засыпал рядом со мною, не коснувшись меня.
— Знал я, что, коли силой тебя возьму, никогда уж ты моей не станешь.
— Засыпал ты тихо и спокойно, будто ребёнок в люльке. А ведь ты знал, что я не сплю, и когда ты уснёшь, ничто не помешает мне воткнуть мой кинжал тебе пониже левого уха. Никто бы ничего не услышал, а я вышла бы из шатра, сказала бы сторожевому, что иду по нужде, села бы на коня…. Ты напрасно думаешь, что я плохо держусь в седле. Не раз вместе с покойным отцом я охотилась на волка и даже на свирепого вепря, хотя это и запрещено нашей верой. Скачка бывала бешеная, с копьём и мечом. Я ускакала бы вниз по Реке и добралась бы до Итиля. Я всё время об этом думала, пока ты спал. Но сделать так не смогла.
— Почему?
— Я смотрела, как бесстрашно ты спишь. Невозможно было оторваться и не смотреть.
— Так я по сердцу тебе пришёлся? Позволь мне привезти тебя ко мне в лагерь, чтоб ты рядом со мною была. Ты мне победу принесёшь.
— Пусть там, рядом с тобою будет какая-нибудь красивая и в любви искусная рабыня, — с усилием и мрачно хмуря брови, сказала Ривка. — А меня ты этим унизишь.
— Я тебе перечить не стану ни в чём. Никакая, однако, другая женщина мне не нужна. Ты мне веришь?
Внезапно, с просветлевшим лицом, глубоко вздохнув, Ривка взяла его лицо в свои маленькие нежные ладони:
— Сейчас, когда ты пришёл ко мне, незваный, пришёл в беде, пришёл в надежде, я сил не имею тебя отпустить. Но не делай меня своей наложницей. Вспомни, что между нами души всех моих погибших родных, отца и матери. Сегодня до рассвета останься со мною, если хочешь, а я этого хочу, как благословения Господня. Правда я никогда не знала мужчины, и мне неизвестны жгучие тайны страсти, как греческим девушкам, которых все воины так любят. Но я верю, что их искусство мне заменит простая любовь к тебе.
Было мгновение, когда, замирая в могучих руках Святослава, иудейка закричала от сладкой боли, и томительного счастья впервые познанной ею земной любви и вдруг заплакала.
— Почему ты плачешь? — спросил он.
— Я знаю, что это в первый и в последний раз, — ответила она. — Но плакать я больше не буду. Мне этой ночи хватит на всю жизнь.
Перед рассветом, когда они спали, обнажённые, будто в первый день творения, обнявшись во сне так крепко, что обоим трудно было дышать, в шатёр, нисколько не смущаясь, вошёл дружинник и потряс князя за плечо.
— Княже, проснись. Человек прискакал от Свенельда.
Через несколько минут Святослав уже был в седле, а побледневшая иудейка, закутавшись в покрывало, вышла, проводить его.
— Дружина! Слушай меня, — сказал князь. — Эта женщина свободна. Он мне не жена и потомство её мне не наследует, но я ей и всему её потомству дарую боярство и во владение город Камынь, что от Новгорода на Юг. Там он вольна строить крепостную стену, набирать дружину, наделять смердов окрест землями и облагать их поборами по своему разумению, и обязана по требованию золотого киевского стола выставлять столько воинов, сколько потребует война. Никому, кроме стольного Киева она не подневольна. Об этом я матушку свою извещу особой грамотой. Теперь прощайте все. Сегодня эту сильную хазарскую конницу я разобью или сумею нанести неукротимому Ариелю бен-Мататиягу такой урон, что Итилю он достаточной подмоги оказать уже не сумеет. Он коленом тронул коня, а через минуту, пронзительно свистнув, погнал его вскачь.
Святославу не суждено было увидеться больше с Ривкой. Однако, княгиня Хельга, получила от него грамоту, которая её успокоила, ибо князь особо подчеркнул и поклялся своею правой рукой и мечом в этой руке, что его потомство от иудейки престола не наследует. Этой же клятве Святослав никогда не изменял. Вероятно, поэтому Ривка и осталась жива и, действительно, поселилась в городе Камыни. Знатную саксонскую пленницу она без выкупа отправила домой. Старуха, которую звали Гозыня, а в крещении Феодора, до смерти оставалась при ней.  Дети Ривки были крещены. Их было шестеро — мальчик, родившийся от великого князя и ещё трое мальчиков и двое девочек, родившиеся много позднее, когда она вышла замуж за своего молодого дружинника по имени Роман, для которого добилась боярства у великого князя Владимира. Этот Роман первым принял титул боярина Камынского. На Руси Ривку звали Ревекка. Она крещение принять отказалась и умерла глубокой старухой у себя в имении в окружении многочисленных внуков. Народ горько жалел о своей жидовиньской боярыне, потому что она была справедлива, умна, добра и не своекорыстна*.

Относительно своего неукротимого противника Святослав оказался совершенно прав. Вечером того дня, как князь отлучился, Ариель внезапно приказал запереть воду, поступающую в ров из реки, и ночью было приведено в действие устройство, благодаря которому к утру вода ушла из рва в реку. Около тысячи человек проникли в княжеский лагерь через подземный лаз и затеяли там отчаянную свалку, а в это время вся громада тяжёлой конницы пересекла сухой ров. На рассвете тридцать с лишним тысяч хазарских конников оказались в поле, а киевское войско было совсем не готово к этому. Печенеги и угры верхом рассыпались в степи и стали готовить атаку издалека, а пехота и вовсе не могла в таких условиях построиться в правильный порядок. Долгое время всё же вырваться из кольца скандинавских пахарей битвы не удавалось, викинги стояли стеной. В течение двух часов непрерывной рубки Ариель потерял никак не меньше семи тысяч человек, а лошадей ещё больше. Наконец, смертоносную цепь удалось прорвать, и в прорыв хлынул неудержимый поток иудейских гиборим, уходя в степь. Печенеги безуспешно осыпали их стрелами, не имея возможности без тягчайшего урона задержать эту закованную в сталь хорезмийскую конницу, а немногочисленные угры, нагнав арьергард, были им остановлены, и граф Шариша, предвидя одни потери, велел трубить отбой. Итак, Ариель бен-Мататиягу вырвался из осады гораздо легче, чем можно было предположить. Конница уходила на Юг в сторону Итиля, и остановить её не было возможности. В этом коротком сражении Святослав был легко ранен в левое плечо. Руку подвесили на ремень.
— Вот что, воевода, — сказал он Свенельду. — Моя вина, моя ошибка. Теперь каждого воина — к стенам Итиля. Довольно нам по степи скитаться, не время для прогулок. До снега, во всяком случае, всё должно быть кончено. Когда, наконец, подвезут катапульты и тараны? Сейчас я спешить не буду, и пока всё до единого гвоздя к осаде не готово, ни одна стрела не полетит.
После битвы князь преследовать неприятеля не велел, и войско, неторопливо зализывая раны и на ходу приводя в порядок сотни и тысячи, двигалось вдоль берега реки. На одном из привалов Святослав сидел у костра вместе со Свенельдом, графом Имре и греком Феофаном. Они пили вино. Дружинники притащили к ним какого-то сильно избитого и оборванного человека.
— Вот говорит, надо ему самого князя.
— Отпустите его. Садись к костру, ешь и пей. Ты кто?
— Человек я вольный. Брожу по свету и думаю. Слушаю голоса птиц и зверей, шум ветра, шелест травы и журчание воды. И пытаюсь понять, что всё это означает.
— А что ты ешь и что пьёшь?
— Ем баранину, которой ты угощаешь меня и пью твоё вино.
— А завтра напьёшься воды из родника, а съешь, что украсть сумеешь, если повезёт. Верно?
— Нет. Я никогда не ворую. Есть заповедь, воспрещающая это.
— А! — сказал князь. — На хазарянина ты не похож. Ты христианин?
— Нет, — ответил бродяга, — я пришёл к выводу, что люди с самой первой страницы великую Книгу читали неправильно, и никто ничего не понял. Я пытаюсь правильно понять, что говорил Бог пророку Моисею из горящего куста терновника, что иудейские пророки и талмудисты говорили, чему учил Иисус из Назарета, его апостолы и святые, что проповедовал сарацинский пророк Магомет.
— По говору ты славянин. Как твоё имя?
— Родом я из Чернигова, но много лет провёл в рабстве в Вечном городе. Зовут меня Мировид.
— В Вечном городе тебя держали? Ты говоришь о Иерусалиме?
— Нет, о Риме.
— Хорошо, — сказал князь. — Мне донесли, что ты искал меня. Ну вот, ты меня нашёл. Чего хочешь?
— Послушай, князь, ты стоишь на пороге великого события, которое произойдёт по воле твоей, если ты решишься на него. Дай народам мира единую веру, и ты станешь владыкой мира.
— Зачем мне быть владыкой мира? Мир слишком велик. Очень много хлопот, — серьёзно ответил Святослав. — И как дать народам веру единую, если она у каждого человека своя? Ты ешь, наедайся досыта, я ведь тебя каждый день даром кормить не собираюсь.
Бродяга ел, как голодный волк. Некоторое время он молча насыщался. Руки его тряслись. Потом он с набитым ещё ртом снова заговорил:
— Люди на Земле, данной им Богом, глубоко несчастны. Многие голодны, жилья не имеют. Многие так невежественны, что скорее напоминают бессловесных животных, чем венец творения Божия, живут подобно растениям, не имея возможности восхититься или вознегодовать. Другие, совершив гнусные преступления, утратили внутренний покой. Иные пожираемы нечистыми страстями и погибают, запятнав себя изнутри отвратительными помыслами.
Несколько столетий тому назад окончательно определились три точки, глядя из которых можно оценить всё, что в мире окружает человека и всё, что человек несёт внутри самого себя. Я говорю о трёх способах истолкования Великой Книги….
Его с гневным смехом перебил угорский граф:
— Для того, чтобы тебя, проклятый еретик, зарезать, как собаку, и чтоб никому обидно не было, тут не хватает только ещё хоть одного доблестного сарацинского шихита, а иудеи в лагере есть. Тебя б надо саблей на три части рассечь. Как эти три части рассеченного тела не соединишь, так и невозможно из трёх вер одну сотворить.
— Напрасно ты гневаешься, благородный воин. Я знаю, как соединить эти три веры в одну и как единой верой народы мира в один соединить. У меня в торбе есть свиток пергамента, на котором я кратко изложил основы этого нового учения, установив его, как на фундаменте, на прежних учениях и истолкованиях.
— Народы мира ты хочешь в один соединить! — сказал Феофан Гратиллат. — Да это ты помышляешь о новой вавилонской башне.
— Не станет этот всемирный народ стремиться построить башню до небес, а будет строить на Земле блаженную и чистую жизнь, какая была утрачена в результате грехопадения в Раю. Но, великий князь, к тебе я обращаюсь! Подумай, ты становишься владыкой многих народов, разделяемых различными взглядами на мироустройство. Хочешь ты этого или нет, а между ними тебе придётся согласие учинить, а согласие плетью не достигается. Здесь, как возьмёшь ты крепость Итиль, будет у тебя возможность строить царство, основанное на простой и чистой правде вероучения, которого не коснулись ни гордость, ни корысть, ни честолюбие, ибо, создавая это вероучение, я подобных змей в сердце своём не имел. Они мне чужды от рождения.
Князь Святослав внимательно посмотрел в лицо Мировиду. Он увидел густую, светлую, свалявшуюся от грязи в колтуны бороду, которой заросло всё лицо и большие голубые глаза со взглядом ребёнка, не знающего ни зла, ни страха.
— Послушай меня, простого воина. Ни Моисей, ни Иисус, ни Магомет, как и ты, змей тех в сердце не имели. Да  их последователи от века к веку всё спутали, имея в сердцах своих целые клубки злых змей. Но ты очень много съел и выпил, а голодал до того очень долго. Теперь тебе раскинут шатёр, и ты уснёшь. Пока войско моё движется, не торопясь, вниз по Реке, ты отоспишься и отъешься понемногу. К тебе я приставлю учёного грека, с которым ты сможешь спорить и которого, если сумеешь, будешь учить свой мудрости. Он же и прислуживать тебе будет. Когда придёт время, я тебя позову на совет, потому что в одном ты прав: Возникает царство многих народов, и согласие невозможно учинить при помощи плети.
По знаку князя дружинники взяли под руки проповедника новой веры, у которого уже не держалась голова, и потащили от костра.
* Небольшой районный городок Камынск в 1928 году был переименован в Краснокамынск и называется так по сию пору. О далёком прошлом этого древнего города напоминают только крутые всхолмья — остатки некогда сильного городского кремля. Бояре Камынские неоднократно упоминаются в летописях. В частности в Смутное время они держали руку Самозванца, но при Тушинском воре один из них увёл часть войска из тушинского лагеря в Касимов и решительно отбился от атамана Заруцкого…. При Алексее Михайловиче стрелецкий полковник Константин Камынский вместе с князьями Хованским и Серебряным разгромил Вильно. При Петре I некий Елизар Фролович Камынский был произведён в генералы за участие в несчастном прутском походе, где проявил себя офицером храбрым и честным. Позднее он стал сенатором. Под Полтавой его брат Иван Фролович командовал пехотным полком и погиб, атакуя Шлиппенбаха, который вынужден был капитулировать, вследствие этой внезапной и сокрушительной атаки русской пехоты. Конногвардейский поручик Алексей Борисович Камынский был соратником Пестеля и, проведя в сибирских рудниках около десяти лет, погиб на Кавказе, так и не дождавшись производства в офицеры. Только в конце 19 века эта фамилия теряется на страницах Истории.

***

Конница бен-Мататиягу шла длинными переходами с короткими привалами, бодрой, ходкой рысью. За время осады кони хорошо отъелись и отдохнули. На второй день пути, разметав редкий строй осаждавших, пытавшихся их остановить, гиборим вступили в город Итиль. Во время этого перехода Эльдар, которого все теперь звали Эльдар-богатур, непрерывно находился во главе тюркской конницы.
— Ты уж постарайся удержать их в строю, — сказал ему Ариель. — Половина разбежится, но пусть хоть тысячи две этих разбойников придут в Итиль. Они там очень пригодятся.
Но у Эльдара никто почти не ушёл. При нём постоянно находился дед Хурхар, а с этим стариком степные удальцы спорить не решались. Рядом с молодым своим беком он сам будто помолодел. Когда войско въезжало в город, улицы были пусты среди бела дня, будто ночью. Трупы валялись повсюду, их было очень много, и что больше всего поразило воинов, среди погибших было много женщин, стариков и детей. Все, почти без исключения, молодые женщины подверглись гнусному насилию. И все убитые были изуродованы, раздеты или по крайней мере ограблены до нитки. Многие жилые дома, лавки и торговые ряды ещё догорали, всё было разгромлено и обезображено. Длинной узкой вереницей конница двигалась извилистыми улицами по направлению ко дворцу. На одном из перекрёстков навстречу всадникам побежал человек в молитвенном талесе поверх грязного рванья.
— Воины! — кричал он странным каркающим голосом. — Воины Израиля! Вы поздно пришли. Жители этого города, проклятого Создателем, превратились в железных птиц. Сейчас они улетели, а ночью вернуться и всех вас растерзают. Я последний человек в Итиле остался. Но не долго уж мне быть человеком. Я чувствую, как превращаюсь в железного орла, и меня мучает жажда крови…. Вы посмотрите на меня! — несчастный взмахивал руками, будто крыльями.
— Крови у меня, разве что в собственных жилах осталось немного, но своей мне для тебя жаль, — сказал ему дед Хурхар, ловко ухватив его за шиворот. — А если пить хочешь, напейся воды из моей фляги. Пей, сколько хочешь, у меня ещё целый бурдюк чистой воды.
Бесноватый схватил флягу и стал пить, жадно, судорожно глотая. Оказалось, что несколько дней тому назад кто-то разбил огромные дубовые цистерны с нефтью, которая хранилась столь неудачным образом, что вся ушла под уклон в Реку, и речная вода надолго стала негодной для употребления.
— Хорошо, однако, здесь распорядились большие беки иудейские, — весело сказал Хурхар. — Слушай Эльдар-богатур, был бы я так смел, чтоб решиться на это, я подъехал бы сейчас к Ариелю бен-Мататиягу и дал бы ему хороший совет.
— Мне скажи, уважаемый отец, а я ему передам.
— Это место — гиблое. Я бесноватых не боюсь, а вот мне не нравится всё, что я вижу вокруг себя, и отчего этот человек с ума сошёл. Найдём здесь какое-то ещё не рассыпавшееся войско, уведём его за собою в степь, и там, в родной степи, встретим неприятеля. До сих пор удача была за нами. Здесь мы окажемся в ловушке. Пусть у меня в первой же схватке клинок переломится у самой рукояти, коли в городе уже не начался смертельный мор. Ты чуешь, какой смрад? Да князю киевскому и бить нас не придётся — сами передохнем от злого поветрия. Разве можно находиться долго в таком месте?
Через некоторое время, однако, они выехали на дворцовую площадь. Здесь было не так страшно, во всяком случае, воинам, потому что площадь, вымощенная полированными плитами драгоценного волнистого гранита, представляла собою поле недавнего  сражения, а это было привычней. Ведь воин с копьём, пробившим стальную кольчугу и застрявшим в могучей груди, это совсем не то, что старик с перерезанным горлом.
— Я знаю, кто здесь сражался, — сказал кто-то из нукеров. — Это удальцы Рогнара пытались штурмовать дворец, а старый Дан их, видно, перебил всех до одного.
— Не мало их полегло здесь, — сказал Ариель. — Этот Рогнар сущий дьявол. Но, если только я за минувшие считанные дни ещё Дана бен-Захарию не забыл, наш благородный оптимат беседует сейчас со своими никому неведомыми предками. Никто ведь  не знал, кто он был родом.
— Было у него вольницы, отлично вооружённой и снабжённой всем, в низовьях Реки никак не меньше пятидесяти тысяч человек, — сказал Шамгар. — Большинство из них, конечно, разбежались, но сотен пять-шесть всё же пришли своего бека выручать, когда узнали, что его в темнице держат. Я думаю, это они так свирепствовали на улицах, что мы сейчас проехали. Чернь на такое неспособна. Смерды быстро пугаются крови.
Войско неторопливо объехало дворцовые укрепления и остановилось у подъёмного моста.
— Хэ! Стража! — крикнул Ариель.
На стене появились люди, а через минуту вышел сам Дан бен-Захария. Одет он был так, словно на свадьбу собрался. Доспехи вызолочены, оружие в драгоценных каменьях.
— Мир тебе, неукротимый Ариель. Ты с добром или со злом?
— Вести злые привёз. Но иду с добром и покаянием. А где семья моя, великий бек?
— Ждал я этого вопроса. Знал, как томишься ты неизвестностью. Все живы и здоровы. У себя в доме я их разместил. Придёшь туда и увидишь жену свою, Левану. Она от горьких слёз ещё краше стала. А дети твои — утешение мне старику в столь тяжких испытаниях.
— О, благодарение Всевышнему! — закричал Ариель.
Подъёмный мост заскрежетал.
— Ариель-манхиг, ты мне родного сына дороже! Пришёл ты во время. Как тут дела идут, видно, успел уже убедиться. Рад, что праведного учителя Иоава вижу рядом с тобою живым и здоровым. Как бы ни злы были вести, а добрые соратники — разве это не счастливый дар судьбы? — мягко проговорил старый военачальник. — Вели сотникам и десятникам осторожно проводить войско по мосту, мы всех разместим во дворе, а в каганских конюшнях и места для коней хватит и фуража достаточно. Не торопитесь, богатуры! Никто не гонится за нами. Здесь есть вода и продовольствие на много месяцев осады. Дело не так уж плохо, как кажется. Князь Свендеслеф отстаёт от нас на три конных перехода. Сегодня отдохнёте, и кони отдохнут. Завтра начнём готовить все необходимое для обороны, чтобы вдоволь было смолы, камней и просмолённой пакли для стрел, чтобы в порядке были прочные и лёгкие шесты, опрокидывать осадные лестницы. Все катапульты, а их у нас тут много, разберём, смажем на совесть салом и снова соберём, и позаботимся о камнях, которые будут они метать. Эта крепость неприступна, всегда так считалось, а разорённый город, заваленный истлевающими трупами, будет нам ещё более надёжной защитой. Я не знаю, как князь киевский станет в городе войско размещать. В Реке нет питьевой воды, и начинается смертельный мор, от которого мы тут в безопасности. Во дворце есть чистый родник, которого и зараза не может коснуться, и запаха нефти в этой воде не слышно, потому что все грунтовые воды в этом месте идут под уклон к Реке…, — старый Дан помолчал, вглядываясь в лица воинов, которые по двое проходили по мосту, держа коней в поводу. — А может мы с тысячниками сейчас на совете решим покинуть несчастный Итиль. Дайте только нам время раскинуть мозгами.

Огромный внутренний двор каганского дворца быстро и в порядке был занят войском. Костры задымили, в котлах весело булькал ароматный кулеш, во избежание заражения по совету Иоава всем выдали двойную порцию очень крепкого неразбавленного вина, но воины были сумрачны, переговаривались негромко. То и дело слышалось: «Зря мы пришли сюда. В степь надо уходить. В степь, в степь! В родную степь….» Что касается тюрков, то они и  вовсе были мрачнее ночи. Дан бен-Захария решил вместе с Ариелем и Эльдаром, обойти костры, вокруг которых по десяткам сидели эти степные соколы, и по возможности их ободрить. Эльдар негромко велел Хурхару держаться рядом. Когда они приблизились, слышна стала протяжная песня: «Заперли меня в каменный мешок! Нет здесь чистого ветра степного, которым я привык дышать. Люди здесь угрюмы и коварны. Их женщины холодны и лживы, их любовь стоит золотых монет. Живу я в каменном мешке. Скоро ли в поход? Скоро ли наша конница вылетит в вольную степь! Я хочу вернуться на простор, где человека нельзя ударить копьём из-за угла….»
Дан предостерегающе поднял руку, и воеводы остановились в темноте. Все, тревожно переглядываясь, вслушивались в заунывный вой этой песни. Вдруг великий бек ударил деда Хурхара по плечу с весёлой улыбкой.
— Мир тебе, старый волкодав! А, признаться, я уж думал, что тебе давно голову отрезали. Ты как здесь очутился?
— Мир тебе, преславный вождь! Сам не знаю почему ещё держится эта голова на старых плечах. А здесь я потому, что волей-неволей прибился к войску неукротимого Ариеля. Живот от голода стало подводить. Я под его началом ещё не дрался — теперь попробовал. Добрый воевода.
— А кто у нас тут воевода неудатный? Кто воин неумелый? Ведь здесь собралось войско, которому равного нет от Карпат до моря Студёного и на Восток до самого далёкого Хорезма. Кого ж испугались ваши удальцы?
— Разве ты не знаешь этих людей? — негромко проговорил Хурхар. — Они всегда охотней идут в атаку, чем сидят в обороне. Кроме того, и любого-то города они боятся, а тут ещё эдакой разгром. Надо бы их чем-то успокоить. Я попробую. Только за мною пока пусть никто не идёт.
Он подошёл к ближайшему костру и, немного помолчав, вдруг выкрикнул:
— Богатуры, я утром сегодня видел в степи лису о двух хвостах!
Воины примолкли, потому что старик никогда понапрасну ничего не говорил.
— Хотел я пристрелить её своей красавице на малахай, да вовремя вспомнил, что моя несравненная хатун умерла от старости, когда никто из вас ещё на свет белый не родился. Когда же лиса увидела, что вложил я стрелу в колчан, то остановилась и сказала мне человеческим языком: «Хурхар, большая удача тебе, хотя ты и сильно задержался. Тебе давно пора быть у стен Киева, а ты всё ещё возишься тут с ватагой пьяных викингов. Удальцы, пусть я сейчас провалюсь сквозь землю, если эта лиса не была на самом деле премудрая волшебница Янгара.
— Это ты с самого утра опился греческого вина, которым тебя теперь воеводы поят. Чем ты только к ним подольстился, старый пройдоха, — со смехом ответил ему кто-то.
— Свендеслеф за собою пьяных не водит. У него такая дружина в тридцать тысяч человек, что заглядишься. Все они не викинги, а славяне, но преданы ему насмерть, — возразил другой.
— Всё это святая правда, — сказал Хурхар, — только он ведёт их сюда на погибель. При нём есть толковый человек, воевода Свенельд, а князь его не слушает. Вы сами подумайте, что нужно иметь на плечах вместо головы, чтобы больше ста тысяч войска тащить в такое гиблое место. Старый Дан весь извёлся, боится, как бы князь не одумался. Они как сюда придут, так все здесь и полягут.
— Они полягут, а мы живы будем?
— Послушай, Джебо. Парень ты всегда был туповатый, а нынче, похоже, и вовсе спятил. Судьба для каждого из нас приготовила жизнь знатного бая, не знаю, чем я заслужил, а такой дуралей, как ты и подавно. У тебя столько наложниц будет, сколько не снилось и багдадскому халифу. А прислуживать тебе станут киевские бояре.  Знаешь, как свены говорят: Залез киевский князь к медведю в берлогу. А это всегда случается, рано или поздно, с такими удалыми молодцами. Ему сейчас в город никак не войти, коли  он не хочет войско погубить. И стоять у стен городских нельзя, потому что наше ополчение из дальних кочевий уже стало подходить. Ему придётся самому от наших конников оборону держать. Какие союзники печенеги — ты знаешь не хуже меня. Они уже ему готовят в спину доброе копьё. Уйти же ему отсюда тоже очень трудно, степь полна ватагами вольных удальцов, из которых многие от него же разбежались, видя, что он войну ведёт, будто человек опившийся бузы. А в Киеве его ждёт уважаемая матушка, у которой расправа короткая. А из Херсонеса и Царьграда его станут спрашивать, куда золото ушло, которое он брал на войну взаймы. Ты думаешь такую громаду наёмников можно за горсть медных монет собрать? — старик схватил свою драгоценную боярскую шапку и бросил её под ноги. — Хватит болтать! Наливайте мне хмельного кумыса, а то у меня от заморского вина всё время живот болит.
Он, не отрываясь, вылакал огромную пиалу кумыса и с весёлыми, воинственными выкриками затянул: «Великий каган собирает в набег своих неустрашимых удальцов. Элп эр Тонга и премудрый Бог иври смотрят с ясных небес, любуются неодолимым войском хазарским. А трусливые зайцы во всём поднебесном мире уже прижали свои длинные уши. Куда им скрыться от набега нашей конницы? Сталь хазарская блещет ярче серебра, а глаза предводителя нашего — светят будто звёзды. Хэй! Ялла! Хур-р-р! Вперёд, в атаку удальцы, слава впереди!»

К вечеру в каганской палате совета собрались воеводы. Ждали, выйдет ли каган. Дан бен-Захария пошёл к нему. Он, тихо ступая, вошёл в небольшую комнату, где стоял приторный запах лекарственных трав, и несколько престарелых лекарей суетились у широкого ложа, где, укрытый медвежьим покрывалом, лежал молодой владыка поднебесных степей. Роса холодного пота проступала на его лбу, лицо было бледно, и всё тело сотрясала мелкая дрожь. Он с трудом открыл глаза.
— Почему это случилось с тобою, Ишай, мальчик?
— Никогда я не курил столько гашиша и вина не пил так много, — с трудом выговорил юноша.
— Как бы ни было тяжело — в бою ведь бывает ещё трудней — сейчас время занять место на золотом троне твоих предков, потому что все твои воеводы собрались и ждут тебя, не смея в твоё отсутствие никакого решения принять. А почему ты так много курил и пил в эти дни?
— Грек Николай….
— Этот человек ответит за себя, а я тебя спросил. Ведь ты не малое дитя.
Каган долго молчал.
— Скажи воевода, а, где сейчас та гречанка, что ты в моей потаённой комнате застал?
— Всех женщин твоих, ты уж меня не обессудь, я раздал по воинским десяткам. Кому гречанка досталась, не знаю.
— Вели её отыскать и сюда привести….
Великий бек заплакал. Он зажмурил глаза, крупные слёзы стекали по его исхудавшему лицу, пробираясь в лабиринтах глубоких морщин, и тяжело вздрагивали сильные, широкие плечи.
— Добро, — наконец, сказал он, не стыдясь стариковских слёз. — Я солгал тебе, знаю, где она, и велю прислать, раз она тебе чести воинской дороже. Меня убедили её невредимой сохранить, потому что стоит она, вишь ли, дорого. Такая постыдная девка стоит денег, на которые можно добрую тысячу войска вооружить и снабдить всем. У добрых людей помутилось в голове от пьянства и разврата! Это последние дни. Но ты скажи мне, владыка, зачем я прожил жизнь свою, зачем столько крови, своей и чужой пролил на службе у ханов Ашина? Неужто полвека непрестанных набегов и войн со всем белым светом не стоят ничего, и всё было напрасно? Вспомни великий каган об отчизне, о великих предках своих, перед которыми трепетали четыре стороны света. Вставай, облачись в боевой доспех, и я провожу тебя на совет. Будет ведь ещё время забавляться с полонянками.
— Моё время кончилось, — сказал Ишай.
— Как! В двадцать три года?
— Видно, уж каждому Всевышний назначает свой срок.
— Только слабый человек думает о том сроке, какой ему Всевышний назначил….
— Да ты почему решил, что я силён? Почему я должен быть силён?
— О, духи предков! Что под старость услышать довелось и от кого! — Дан бен-Захария с горечью плюнул на пол и вздрагивающим голосом сказал. — Нет, видно, согрешила твоя матушка с рабом, что отхожие места выгребает.
Он вышел, с грохотом захлопнув за собою дверь, и в этой жизни они никогда уж не виделись.

Через два дня к вечеру, но ещё засветло одинокий всадник на добром коне шагом объезжал пустые улицы каганской столицы. Было так тихо, что цоканье подков по мостовой звучало, будто звонкий гром. Всадник всю голову и лицо обмотал полотенцем, обильно вымоченным в вине, только щель для глаз оставил. Он объехал из конца в конец весь огромный город. Конь его осторожно ступал между истлевающих трупов и тяжело, со стоном всхрапывал, когда его хозяин резким криком разгонял стаи птиц и разъевшихся на мертвечине собак, рвущих гниющую стерву. Он ехал узкими улочками бедняцких окраин, широкими площадями, мощёнными камнем, мимо диковинных дворцов, древних храмов и Синагог, мимо огромных бассейнов с фонтанами и купальнями, которые были теперь сухи. Разглядывал исполинские статуи героев и богов и громадные мозаичные панно на стенах, изображающие битвы славных героев былых времён. Он подъехал к дворцовым укреплениям на расстояние выстрела, и несколько стрел, выпущенных со стены, на излете упали под ноги его коня. Тогда он размотал полотенце. Это был князь Святослав.
— Воины, передайте великому беку хазарскому, что киевский князь стоит у него под стеной и хочет с ним с глазу на глаз поговорить, поклявшись на мечах о взаимной безопасности!
На стене воины засуетились, и через некоторое время послышался ответ.
— Дану бен-Захарии твоего честного слова достаточно. Сейчас он к тебе выйдет. Подойди к подъёмному мосту. Князь спешился и, ведя за собою коня, подошёл к мосту. Великий бек вышел к нему в простом бараньем малахае, видно, золочёные доспехи ему были больше не нужны. Они остановились и некоторое время внимательно смотрели друг другу в лицо. Потом Дан бен-Захария со вздохом и улыбкой сказал:
— Конечно, похвале побеждённого цена невелика. Но все ж не могу удержаться, чтоб не сказать, что войну ты подготовил исправно, и возможностей воевать мне почти совсем не оставил. В оправдание только скажу, что мне сильно в этот раз не повезло. Проклятая смута началась. Хорошо, однако, поработали и лазутчики твои.
— Приятно слышать, — смущённо ответил князь. — Всё это, однако, дело не моих рук. Свенельд мне советовал.
— Помню его. Он был сотником у меня. Мы с ним ходили на чехов. Он ещё очень молод был, но все видели, что в поле выехал новый непобедимый воин. Так ты великий князь, города не пожалеешь? А я, признаться, надеялся, что ты призадумаешься. Ведь, кроме Рима да Константинополя, этому городу равных нет на земле. А, коли ты его запалишь, останется один пепел, потому что очень много деревянных построек, много деревянных мостовых — все это вспыхнет, как порох. Но не забывай, однако, что дворец кагана, который построил ещё в древние времена хан Булан, загореться не может. Там один камень. Так задумано. А всё, что только гореть может, надёжно укрыто камнем, топливо же — в глубоких подземельях. Даже столы и скамьи здесь все каменные. И войско там стоит у меня грозное. Ты многих потеряешь.
— Как мне этого не знать. На то и война. Но постой, уважаемый бек, ещё можно договориться. Я тебе союз предлагаю. Выслушай меня со вниманием, не глядя на мои молодые годы, потому что не я придумал то, о чём сейчас говорить хочу. Приблудился ко мне в степи дивный человек с мыслями, которые мне показались здравыми. Он книжник, я же грамоте не умудрён, так он мне вслух читал, а чего я не мог понять, объяснял с терпением. Будет великое царство от Карпатских дебрей до предгорий Урала и от морей Студеного и Балтийского до самой Тавриды и устья Дуная. А в этом великом городе, за который мы с тобою сейчас биться собрались, будет середина земли. Все народы, в этих краях обитающие, объединит новая, неслыханная доселе вера, построенная, как на фундаменте на прежних установлениях, данных некогда Моисеем, Иисусом и Магометом, — старый бек с грустной улыбкой смотрел в разгоревшееся лицо Святослава, а тот продолжал. — Будет у нас вдоволь пахотной земли и пастбищ для скота, с избытком дерева и камня для строительства больших городов. Ни один в мире государь на такое царство не посягнёт, ибо войско будет многолюдно и непобедимо. А править этим царством будут люди, облечённые доверием достойных граждан, как это некогда было заведено в благословенных Афинах. Тогда во всём поднебесном мире установится благодатный мир. Люди будут безопасны и счастливы.
Старый Дан не удержался от смеха и, махнув рукой, взял своего смертельного врага за плечи:
— Прости мне этот невольный смех. Я учился в Константинополе и эти бредни слышал не раз. Это несбыточно. Хазары, печенеги, другие тюркские кочевники Великой степи и свенские морские драконы привыкли себе хлеб добывать стальным мечом, а славяне, жмудины, чухонцы хотят жить мирным трудом. В Херсонесе обеспокоены торговыми путями из Индии и Китая, потому что греки хотят правильного и прибыльного обмена товарами. Что же до граждан достойных и правителей, выбранных их волеизъявлением, то вспомни какая была резня в Элладе накануне её падения. Ничего хорошего из этого не могло бы выйти. Ну, а если обо мне речь, то я хазарянин, саксаул, буду биться за наследие сыновей волчицы и за веру пророка Моше — не мешает одно другому. Такова судьба и воля Предвечного. Не создал хан Булан здесь нового царства Израиля, да такому царству и не место в этих диких степях.
Мы воевали много столетий. Погибнем на войне. Иначе и быть не могло. Ты знаешь, слышал, наверное, что супруг волчицы, которая, повстречав в горах израненного царевича Хунну, моих предков родила, был волк большой силы и смелости, и за несколько дней до того погиб, сражаясь с барсом. Вот и я так погибну в ближайшие дни, так и царство наше погибнет.
После некоторого молчания Святослав коротко сказал:
— Прощай великий бек.
— Прощай великий князь, — сказал Дан. — Замыслы твои благородны, и, возможно, когда-нибудь будут осуществлены. Но это будет не при наших внуках, а гораздо позже. Вернее же всего, никогда этого не будет, потому что человек зол, глуп, корыстен и ленив. Зачем Всевышний его создал таким — великая тайна, которую тебе ни один мудрец не откроет.

На следующее утро ливень стрел с горящей просмолённой паклей пролился на город великого царя, где некогда бек Булан мечтал построить новое Царство Израиля. Пожары тушить было некому. Не прошло и часа, как уже море огня, разгоревшись свободно, полыхало внизу, у подножья высокого холма, на котором был выстроен дворец. Ещё через день всё заволокло густым смрадным дымом и, спустя ещё несколько дней, когда клубы дыма унесло в степь, воины увидели с высоты вокруг каганского дворца бесконечные, унылые чёрные пустыри. Всё было выжжено дотла, только немногие каменные дома торчали сохранившимися остовами, будто гнилые зубы мёртвого великана. Дан-бек выстроил всё войско во дворе и молча спокойно обошёл стройные ряды. Затем он сказал:
— Храбрецы! Князь Святослав сулил каждому, кто выйдет к нему с миром, почёт и равную долю в добыче. В особенности это относится к его сородичам, викингам и славянам, но и никому другому это не заказано. Времени немного. Думать нужно быстро. Решайтесь.
В тот день дворец покинули все наёмники и несколько тысяч тюркской конницы. Тюрки, впрочем, к Святославу не присоединились. Расположившись в его лагере, будто на долгую стоянку, они ночью внезапно сели на коней и ушли в степь, так что остановить их оказалось невозможно. Когда славяне уходили, Дан окликнул воеводу Глеба-Мишку:
— Прощай, старый товарищ!
— Прощай, — отозвался воевода и тронул коня.
Вдруг Дан окликнул его:
— Послушай, Мишка, а ведь битва будет знатная. Смотри. Уже и стол накрыт, чаши полны и пенятся вином. И это ты встаёшь из-за стола, не пригубив? Не узнаю тебя.
— А-а-а! Прав ты, старый Дан. Здесь, пожалуй, и ждёт меня та стрела, о которой я песню в юности сложил. К чему мне всё скитаться по земле, словно медведю-шатуну? Пора остановиться. Остаюсь. Добры молодцы, прощайте! — крикнул он. — Я остаюсь, а вы идите своей дорогой. Поклон передавайте, коли доведётся побывать там, Господину Великому Новгороду да всем товарищам моим, с кем приходилось биться плечо к плечу! — его богатыри уходили, все, как один, молча сняв шлемы и шапки по своему обычаю. Только послышалось несколько выкриков:
— Прощай и ты, наш славный ватаман! Удачи тебе в том краю, где время никогда не кончается!
Появились первые разъезды конных печенегов и угров и стали кружить вокруг укреплений. Скандинавская пехота не торопясь подошла, и викинги выстроились, ожидая вылазки, но их было очень немного, потому что невольно в городских улочках войско шло в беспорядке.
— А вон и тараны волокут! — сказал кто-то.
Никто из воевод не покидал стен дворцовой крепости. Праведный Иоав стоял рядом с Даном. Чуть поодаль стоял воевода Мишка и вдруг, словно подкошенный упал на каменные плиты стены. Дан подошёл к нему. В груди старого разбойника торчала длинная печенежская стрела. Он что-то пытался сказать, и Дан нагнулся к нему, приблизив ухо к окровавленным уже губам.
— Слышь, Дан…, — прохрипел Мишка. — Слышь…. В море Студёном есть остров, который называется Большая Сеннуха. Там люди живут безобидные, рыбу ловят, на человека с оружием не выходят никогда. Я там родился. Там по осени в лесу ягоды морошки, брусники, клюквы…. — он замолчал навсегда.
Праведный Иоав сказал:
— Неустрашимый Дан, сейчас ты увидишь чудо, о котором я говорил тебе. Если Всевышний за нас — кто против? Действуй смело. Здесь нет больше иноверцев, только праведные обороняют святыню Израиля, и неверные рассыплются и рассеются словно пепел остывшего костра.
Дан склонил голову и проговорил слова молитвы Шма Исраэль…

Воспользовавшись моментом, Дан бен-Захария внезапно вывел большую часть войска за ров и атаковал. Они изрубили несколько сотен скандинавов, но за теми пошли угорские всадники — тесным строем, неудержимым конным клином. Остановить их казалось невозможно. Дед Хурхар, стоявший рядом, негромко проговорил:
— Бек, пообещай богатые жертвы каким-нибудь богам. Нам их не отбить.
— Не стану ничего сулить идолам языческим и никаких им жертв не принесу. Но встречу их по-гречески — в копья!
По его команде Ицхак построил свою трёхтысячную пехоту на дворцовой площади, и воины приготовились встретить конницу, упирая длинные греческие копья в расселины плит, устилавших мостовую. Эта короткая битва не продолжалась и получаса. Угры были отброшены. Весёлый рыцарь граф Имре Шариша летел впереди клина и был убит одним из первых.

Через несколько дней после этого, когда войско киевского князя уже стянуло вокруг дворца непроницаемое кольцо осады, непрерывно грохотали удары восьми мощных таранов с тяжкими чугунными наконечниками, и на дворец обрушивался град камней из множеств катапульт, Дан бен-Захария собрал воевод в палате совета. Он говорил очень недолго.
— Мы можем выдержать осаду в течение четырёх месяцев или даже полугода, но затем те, кто в живых останутся, всё равно вынуждены будут сдать крепость. Сейчас мы ещё можем вывести за ров всё войско и биться, пока в жилах кровь горяча. Это будет достойно. К тому же праведный Иоав убеждён в том, что Всевышний в такой беде даст нам победу своею силой. Выбирайте.
Никто из военачальников не высказался за сидение в осаде. Праведный Иоав громко стал петь псалом великого царя иудейского Давида: «Услышит тебя Господь в день печали, защитит тебя имя Бога Иакова….»

Тёмной безлунной ночью около двадцати тысяч хазар вырвались на дворцовую площадь, и началась отчаянная резня, которая продолжалась до вечера следующего дня. Святославу пришлось впервые в эту войну ввести в дело свою отборную славянскую дружину. Некоторое время среди грохота мечей, щитов и треска копий, яростных криков, стонов и хрипов умирающих слышался голос Иоава, который громко выпевал: «Да воскреснет Бог, и рассеются враги Его; как дым; растают они, как воск от жара огня….». Затем этот голос умолк, и я ничего не могу сообщить моему долготерпеливому читателю о его судьбе, как и о судьбах Дана бен-Захарии, Ариеля бен-Мататиягу, Ицхака-воеводы, молодого Эльдар-богатура, Шамгара, Эфраима, Хурхара и других. Но о судьбе последнего кагана Хазарии мне кое-что известно.

По широкому укатанному столетиями шляху от Итиля на Киев медленно двигалась вереница пленных. В эти дни стояла страшная жара. Те, кто в изнеможении падал, оставались умирать в пыли. На дорогу выехал скандинав верхом на добром хорезмийском скакуне, а в поводу он вёл какую-то старую клячу.
— Послушай, брат, — обратился он к одному из конвоиров, славянину. — Мне нужен какой-нибудь недорогой невольник. Увезу его домой, в Торнстайм, пусть жене помогает крутить жернова. Я б отдал за него этого пахотного коня.
— Какое поле вспахать на таком коне? Он еле жив. Давай что-нибудь впридачу. У тебя целых четыре кинжала на поясе. Торговать ты ими собираешься что ли на киевском майдане?
Викинг отстегнул кинжал в позолоченных ножнах и бросил его конвоиру, а тот с улыбкой его ловко поймал.
— Смотри. Парень высокий, хотя и тощий, но красивый. Я сперва было обрадовался, думаю: продам его греку, что покупает рабов для лупанария. Но оказалось, он болен. Всё время кашляет. Если сильно гнать его не станешь, и будешь поить козьим молоком, он ещё с божьей помощью наделает твоей жене целую кучу маленьких хазарят.
— А, куда там моей старухе….
Вот в каком положении в последний раз мои добросовестные свидетели видели последнего великого кагана Хазарии.

Прошло около ста лет. В дымной, прокопчённой юрте небогатого кочевника ребёнок на истёртой кошме играл узорной серебряной трубочкой, в которой что-то перекатывалось. Он спросил свою мать, которая возилась у костра, что это такое.
— Твой дед называл эту штуку мезуза. Внутри там кусок пергамента, а на нём буквы, но он не знал, что там написано. Это осталось от большого царства на Великой реке, которое много лет тому назад разорили славяне….

Что же касается неслыханного царства, где свободные народы, объединённые единой верой, жили бы плодами мирного труда, о чём мечтал бродяга Мировид, то попытки создать такое царство предпринимались не раз. Всегда это было чревато жесточайшим кровопролитием, разорением простолюдинов и непомерным обогащением бессовестных олигархов.
— — — —

А война?

Признаюсь, я ждал этого вопроса.

Что ж. Война вечна. Война была всегда.

Тогда возникает вопрос: Всегда ли будет война?

Я отвечу вопросом на вопрос: Если война была всегда, отчего она вдруг прекратится? Быть может, это произойдёт как результат деятельности невежественных, неразумных и твердолобых ителлектуалов наших дней, на улицах и площадях сумасшедших городов третьего тысячелетия истерически и легкомысленно восклицающих: «Мир сейчас!»?

Нет. Вряд ли. Очень сомнительно.

(20/11/2010)