А война была всегда

То, что вы сейчас прочтёте, это небольшой роман или большая повесть. Я бесконечно благодарен человеку, своими руками сделавшему мне компьютер и научившему работать на нём. Обстоятельства сложились так: Не было бы у меня этого удивительного аппарата, и книги б не было. Человека же этого я чем-то обидел. Очень жалею об этом.

Предисловие

Вам предстоит обнаружить, насколько противоречиво всё, что приходит в голову автору, на книгу которого вы каким-то образом наткнулись. Так уж голова моя устроена – я не знаю кем — но не мне же за это ответственность нести, ведь никакого касательства к этому акту творения я не имею, не так ли? То и дело высказанная мысль совершенно опровергает предыдущую. Почему я допускаю подобную непоследовательность? Просто потому, что всё последовательное — чаще всего и даже, как правило, и я в этом глубоко убеждён — неверно, подобно таблице умножения. Если вас это удивляет — не беда. Если же вас это неприятно потревожит и смутит, ничто не мешает вам не читать того, что написано ниже.

Издавна принято считать, что в недоступной нашему пониманию бесконечной дали минувшего, непостижимый и никому неведомый Бог вдохнул в мёртвый комок праха живую душу. Некоторые же полагают, что мёртвая материя ожила вследствие маловероятного стечения бесчисленного множества случайностей в соответствии с природными законами, установившимися невесть когда и отчего. Законы эти по сей день никак никем, хотя бы мало-мальски достоверно, не изучены, не смотря на многие отчаянные попытки в этом направлении в течение монотонной вереницы столетий, похожих друг на друга, словно близнецы. Несомненно, причина неудачи — в том, что законы эти представляют собою некое хаотическое нагромождение, совершенно не поддающееся правильной систематизации. Вернее всего, нам не суждено и в далёком будущем получить об этих установлениях мирового бытия сколько-нибудь связного представления.
Но как бы то и было, а мёртвое стало живым, и в этот миг, всё в мире обрело великий смысл. Движение, и развитие всего получило некую нам неведомую цель, определённую, опять же неизвестно, кем, каким образом, и для чего. В жизни каждого человека и в жизни всего человечества с этого момента присутствуют некие мучительные вопросы. Эти вопросы одновременно очень просты и невероятно сложны. Например: Почему хлеба всегда не хватает на всех? (для простых людей), или: Почему социальные отношения всегда несправедливы? (для людей просвещённых), или: Для чего бесценные и бессмертные духовные ценности заключены Создателем в уродливую и тленную оболочку плоти? (для людей религиозных).
Глупцом или бессовестным шарлатаном был бы я, попытавшись здесь загадывать неповинному читателю эти вечные, неразрешимые и потому бессмысленные загадки, а тем более предлагать свои собственные ответы на них. Никто ничего не знает — таково моё твёрдое убеждение, выстраданное и сложившееся долгими часами одиноких напряжённых размышлений над медленно и неуклонно пустеющей бутылкой русской водки. По неизвестной мне причине у меня на родине такое препровождение времени традиционно считается чрезвычайно плодотворным.
Когда-то, тысячу лет тому назад, люди, если их с нами сравнить, были молоды. Молодые люди — сильны телом, а разумом, если не бессильны, то нетвёрды. Они простодушны и лживы одновременно, такого человека иногда можно напугать сущим пустяком, и тут же он бесстрашно пойдёт на смерть во имя корыстной выдумки, предложенной ему встречным бродягой с ловко подвешенным языком. Молодой человек безоглядно добр, любое злое дело простит, а вдруг жестокость, будто кровавый туман, застит ему глаза — он превращается в беспощадное и бессмысленное чудовище. Я предполагаю, что тысячу лет тому назад люди (хотя и не все, конечно) именно такими и были.
В новые времена мы разительно изменились — уж я было снова в скобках написал: «(не все, конечно)», а после передумал — все мы, кроме сумасшедших и невежд, а их можно в счёт не брать, безусловно, стали опытны, научились взвешивать каждый свой шаг. Потому и говорят часто, что человек от века к веку не лучше становится, а хуже. У нас есть множество специально придуманных философских построений, таких, что если с 1939 по 1945 годы по христианскому летоисчислению было на Земле убито около ста миллионов человек — то есть, в течение семи лет ежегодно губили в среднем более десяти миллионов душ, а затем, и по сегодняшний день, уничтожение людей продолжается, хотя не столь интенсивно, но зато более планомерно — каждый из этих невинных (или виновных, не всё ли равно?) погиб в соответствии с одной из тщательно разработанных теорий, которая обосновала насущную необходимость этой гибели. А поскольку молодость наша миновала, нет у нас веры в справедливость всех тех хитроумных книжных измышлений, которыми мы оправдываем свои преступления пред вечным небом, а оно, как и в незапамятные времена, глядит на безумства эти с непостижимой высоты и молчит.

В эпоху, о которой речь идёт в повести «А война была всегда», человек, садясь на коня и, со звонким лязгом стали проверив, легко ли его смазанный салом клинок покидает тесные ножны, не задумывался ни о чём таком, чтобы в конце сражения, коли повезёт живым остаться, ему пришлось бы мучительно взвешивать правду и кривду. Он просто победе — радовался, о поражении — горевал, притомившись в бою, пил воду или вино, ел хлеб, или мясо, ложился спать и засыпал со спокойной душой. Он верил, будто ничто на свете не случайно, всё есть плод таинственного замысла божества — о чём тогда размышлять, сомневаясь и предполагая? Душа человека была спокойна тысячу лет тому назад. Но были и такие люди, что в глубине души несли уже тёмные ростки злого сомнения во всём. И — вот беда рода человеческого — люди эти всегда были сильны и премудры. Они решали, что будет в мире, а чему не бывать.
Некогда Плутарх, начиная жизнеописание мифического героя и афинского царя Тесея, которого он представил нам  как реального государственного, политического и военного деятеля, в связи с этим  написал в кратком предисловии нечто на первый взгляд неясное: «Я желал бы, чтобы мое произведение, очищенное разумом от сказочного вымысла, приняло характер Истории; но там, где вымысел упорно борется со здравым смыслом, не хочет слиться с истиной, я рассчитываю на снисходительность читателей». Признаюсь, я недостаточно образован для того, чтобы комментировать Плутарха. Но я слишком люблю его для того, чтобы оказаться педантом более чем он, когда речь идет об исторической достоверности.
Что же касается моей повести о вечной войне, то ее содержание абсолютно не вытекает из каких-либо научно-исследовательских материалов и вообще не имеет отношения к науке. Дело в том, что я не верю, будто живую действительность можно реально и зримо воспроизвести, опираясь на документальные материалы, которые всегда сомнительны. Однако, можно попытаться очень приблизительно воспроизвести нравственную атмосферу общества, характеры отдельных персонажей, настроения миллионных толп беспомощных простолюдинов и аргументацию немногих разумных, честных и бескорыстных или наоборот расчётливых и бессовестных могущественных деятелей. Об этом писал П. Мериме как один из основоположников «натуральной школы» в художественной литературе.
Все, мною написанное в повести «А война была всегда» — вымысел. Некоторые герои повести носят имена исторических личностей — не обращайте внимания, я их придумал. Человеку, который взаправду  занимается изучением Хазарского Каганата, или историей тюрков, или историей еврейского рассеяния, я в особенности  рекомендую это учитывать. Так, например: Мне показалось, быть может, по невежеству, что каган Йосеф правил задолго до разгрома Хазарии Святославом — показалось, именно так. Мне показалось, что никто понятия не имеет о том, как звали последнего кагана Хазарии, тем более, кто были его сановники и военачальники. Я вовсе не уверен, что Хасдай ибн-Шапрут был великим визирем кордовского халифа. Известно, что это был некий купец из города Кордовы, некоторые же полагают, что он жил в Багдаде. Вернее всего он был евреем, так как каган Йосеф писал ему на иврите. Возможно, Хасдай ибн-Шапрут был близок ко двору одного из сарацинских властителей древности.
И далее — всё остальное точно таким же образом: Мой князь Святослав никакого отношения не имеет к подлинному Святославу Игоревичу. Я не знаю ровным счетом ничего о взаимоотношениях Великого Новгорода и Ганзейского союза (т.е. к моим наукообразным сноскам, также, не следует относиться всерьёз). Никакого Вольда, короля угорского, никогда не было, как и его непокорного вассала, графа Имре Шариша. Даже игра в кости, где для выигрыша должна выпасть счастливая девятка, мною выдумана, и я не знаю, как в такие кости играть. Вот так, и вы уж меня не обессудьте.
Я не могу, однако, удержаться и не заметить, что моим россказням можно верить в той же степени, в какой верят такому, скажем, документу, как Повесть Временных Лет, поскольку никому (если я ничего не путаю) доподлинно неизвестно, где, кем, когда и с какой целью эта Повесть была написана.
Итак, не о тюрках, евреях, славянах, греках, или иных народах и племенах и о кровавой их распре я пишу — наоборот, речь идёт о том, что вовсе не язык, цвет кожи и разрез глаз, не религия или иная идеология, не обычаи, а тем более не шкурные интересы объединяют людей в долговременные и духовно плодотворные сообщества (нации), а нечто такое, что всему этому должно предшествовать. Необходим, то есть, сложившийся в течение многих столетий единый взгляд на мир, вернее на то, что в этом мире доступно человеческому взгляду. Люди же, вопреки умозаключениям многочисленных мудрецов, видимо всё же разделяются совсем просто: будто в детской сказке — на хороших и плохих, да есть еще такие, что хотят быть хорошими, но плохо поступают, потому что ошибаются или не имеют достаточно сил для свершения обыкновенных добрых дел. А вот почему следует быть хорошим человеком, а не плохим, что в действительности хорошо, а что плохо, что добро, а что зло — об этом почему-то человеку доподлинно знать не дано. Остаются нам одни догадки. Потому-то на свете и стоит жить, а без толку умирать или чужую жизнь прерывать до времени —  бессмысленно….
Я в духе времени  назвал бы свое сочинение фэнтези, если б не настойчивое стремление спроецировать некую условную военно-политическую ситуацию далекого прошлого — в этом случае историческая достоверность мне не понадобится —  на современную, сложившуюся на планете, в частности в России, в Европе и на Ближнем Востоке, в течение второй половины истекшего столетия. Мне кажется, что еврейский вопрос находится в центре этого драматического для всего человечества исторического узла.
Т. Герцль в самом начале своей самоотверженной, бурной деятельности воскликнул однажды, беседуя с бароном де-Гиршем: «Я нашёл разрешение еврейского вопроса!» Однако, там, где он предполагал создать еврейское государство, сегодня — по моим впечатлениям трёх лет, проведённых в Израиле — миллионы выходцев из различных регионов планеты мучительно пытаются объединиться, опираясь на древнюю религию, обычаи и реконструированный язык далёких общих предков, не имея общего взгляда на мир, утраченного за два тысячелетия рассеяния. Между тем, в случае крушения Государства Израиль многие сотни тысяч, а возможно более миллиона израильских евреев (статистика тут неуместна), уже утративших воспоминания о стране исхода, для которых Израиль не историческая родина, а просто родная страна, окажутся брошенными на произвол судьбы перед лицом свирепого и неумолимого врага. Решение еврейского вопроса оказалось таким образом снова чревато реками крови.
А может ли это быть, чтобы кровь человеческая не проливалась на землю? Придуманный мною разбойничий воевода Глеб по прозвищу Мишка, как славяне зовут иногда медведя, бесстрашный и беспощадный воин, искусный стрелок из лука, которого я сделал своим тёзкой, потому что, пока придумывал — полюбил его, уверял меня не раз в долгих беседах за чашей хмельного мёда, будто такого не может и не должно быть, чтоб кровь не лилась. В этом он был солидарен со старым князем Болконским из великого романа Л.Толстого, который в споре с Пьером Безуховым произносит: «Кровь из жил выпусти, воды налей. Тогда войны не будет. Бабьи бредни…»  Могу ли я спорить с этими людьми? Ведь всякий раз, когда Мишка спрашивал меня: «Чем, как не копьём, мечом или стрелой отразить наступающее на человека грозное зло?» — я всегда уныло умолкал, не находя ответа. Знаю, что многие осудят меня за столь малоубедительный аргумент, но по праву автора я убил своего героя и оппонента той самой стрелой, в честь которой сложил он в молодые годы песню, вынесенную мною в эпиграф к этой повести.

Одни — бесстрашны, добры и величественны в своём стремлении к чести и славе, которых ищут в полях сражений, или в мучительном разгадывании истинного смысла непостижимых явлений таинственной действительности, или в попытках создать нечто совершенное или сверхъестественное, посвятив себя служению музам. Другие — ничтожны, злобны и безобразны в своём стремлении к низкой наживе, ради которой они отдают на поругание свою бессмертную душу. Что за удивительный парадокс? Первые пролили реки невинной крови, оставили после себя дымящиеся руины, целые поля, усеянные трупами, множество книг и рукописей, ставших источниками злодейских, истребительных идей, а вторые построили тот мир, в котором мы с вами живём. И, признайтесь, положа руку на сердце: мир этот не так уж плох, если только не мечтать о невозможном. Значит ли это, что во имя подлинного бессмертия в благодарной памяти потомков нужно обязательно изваляться в грязи отвратительных преступлений?
Я пошутил, однако, и, быть может, совсем неудачно. Упаси вас Бог попытаться ответить на этот вопрос! Такие попытки часто приводят к ужасным последствиям. Мне ещё не хватало только обвинения в пропаганде самоубийства как естественного финала жизни человеческой. А ведь то, что почему-то легко прощают Сенеке, мне никто, ни за что не простит.
Итак, в этой книге вы не обнаружите никаких вопросов и, тем более, ответов, а просто я приглашаю вас вместе со мною полюбоваться, подивиться и погоревать: Посмотрите, как, по коварной и лживой видимости, всё злое — прекрасно, благородно, тщательно аргументировано, необходимо, а главное убедительно; всё же доброе — безобразно, логически не соотнесено ни с чем разумным, нелепо, вредно, преступно и, вообще, совершенно неприемлемо.

////////////////////////

Когда споёшь ты мне свою последнюю песню,
Весёлая подруга сердца моего?
Спой, а после поцелуй меня в сердце!От поцелуя того жгучего остановится оно,
А не от старости, унылой, словно осенний закат!
/Песня о стреле/

Часть первая

***

Около полутора тысяч лет тому назад в глухом, скалистом ущелье поднебесного Алтая произошла  короткая, кровавая битва. Некий царевич славного народа хунну — и уверяют даже, будто был он прямым потомком великого вождя Аттилы, разметавшего некогда Западный мир по ветру нескончаемых времён — увлёкся на охоте, преследуя стадо неутомимых горных коз, и в сопровождении малого отряда своих воинов попал в засаду. Какие-то безвестные бродяги польстились на вызолоченные доспехи знатных всадников и на сытых, кровных коней. Всё было кончено в несколько мгновений. Царевич, в руке которого сломался о крепкую дубину разбойника его светлый меч, один остался в живых. Ему отрубили руки и ноги и бросили на съедение шакалам. К умирающему, однако, вышла волчица, чье логово было неподалёку. Случилось так, что волк, супруг волчицы той, отбивший её для себя в многочисленных схватках со свирепыми соперниками, за день до того, сам погиб, сражаясь с барсом, и волчица осталась одна. Она очень тосковала. Подошла волчица к царевичу, который кровью исходил, обнюхала и облизала его, как это звери делают, и почуяла его благородство, силу и мужество. Она тогда помолилась волчьему богу о его исцелении, и бог тот её услышал. Запеклась кровь, царевич жив остался. А волчица, полюбившая его, приносила ему пищу, яму в земле вырыла когтями, чтобы в неё  воду для него собирать, согревала его своим теплом и волею вечного неба, которое одно над людьми, животными и растениями земными, родила от него десятерых мальчиков. Этих мальчиков волчица выкормила, и стали они могучими богатырями. Старший из них, по имени Элп эр Тонга, однажды превратился в белого гуся и с той поры вечно летит к восходящему солнцу, унося на крыльях своих судьбу великого народа тюркютов. Девять же братьев приняли имя Ашина, что значит «царский волк», и от их потомства пошёл ханский род, самый знатный среди этого народа вольных степных всадников.
Немногим более тысячи лет тому назад в низовьях трёх великих рек, истекающих из глубины дремучих северных дебрей и полноводными потоками впадающих в три моря, что Север от Юга отделяют своими синими просторами, основали ханы Ашина великое царство. Вся степь по рекам этим покорилась им, и дань платили народы лесные, и морские, и жители снежных гор. Даже бесчисленное войско багдадского халифа, перевалив через горы, остановилось в степи и вернулось в пределы свои, отражённое тюркютскими ханами. И могучая империя хитроумных греков трепетала пред сверкающим кривым мечом тех неукротимых владык. Народ этого царства называл себя хазарами, царя своего хазары величали каганом. Хазарские каганы рода Ашина возвели неприступные крепости, за стенами которых строили диковинные каменные дворцы и храмы, посвящённые разным богам, громадные хранилища пергаментных свитков, куда стеклась вся мудрость мира сего, а в бездонных подземельях копились несметные сокровища, добытые в боевых походах и стремительных набегах непобедимой хазарской конницы.
В больших городах того края жили многие пришлые люди из дальних стран и городов — те, что бежали от неправого суда, а бывало и от справедливого, но немилосердного приговора за преступление, потому что хазарские каганы никого к чужому суду не выдавали. Уходили в Хазарию те, что у себя на родине разорились, и просто от рабства спасались, или от бедности, или в поисках приключений и богатства, которое достаётся копьём, мечом и хитроумной торговлей, потому что Каганат много воевал, а караваны хазарских богачей ходили с товарами далеко через моря, дебри, степи и пустыни, достигая берегов Великого Океана на Западе и на Востоке Земли. Среди пришлых были такие, которых издавна зовут повсюду иври. Они были храбрые воины, мореплаватели, успешные купцы, книгочеи, знали многие искусства и ремёсла и верили в единого Бога, имени которого сами никогда и по сию пору не произносят, так что некоторые полагают даже, будто оно им в действительности неизвестно. Они учили, однако, удивительному Закону, в первоисточниках своих — простому, чистому, словно ледяная, прозрачная вода горного ручья, и справедливому. Суть этого неслыханного учения заключалась в том, что преодолеть зло можно только воспротивившись ему в сердце своём. Они говорили: «Не делай никому того, чего ты не хочешь, чтоб он тебе сделал». А иногда даже проще говорили: «Не делай ничего такого, о чём сам знаешь, что делать того не следует — тогда будешь спокоен и счастлив». И многие знатные хазары стали склоняться к Закону тому и хотели дать его своему народу, потому что иные законы иных народов стали им казаться пустыми бреднями в сравнении с тем, что иври говорили и чему учили.
Был в роде Ашина хан Булан, человек большого ума и многих знаний. У хазарского кагана стал он великим беком — начальником всего войска и главою царского совета — и на деле правил Каганатом по своему разумению и воле. Он призвал из греческой Тавриды учёных мудрецов народа иври. Великий бек подолгу беседовал с этими людьми и читал книги, которые они привезли по его повелению в каганскую столицу, город Итиль. Затем, по зрелом размышление, он прошёл гиюр, то есть, стал иудеем, как иври себя звали в память об одном из своих древних вождей именем Иуда сына Иакова. Тогда многие хазары, и знатные, и низкого происхождения, последовали примеру великого бека, а другие продолжали держаться своего, прежнего. Беда была, однако, ещё и в том, что, размышляя о Законе, иудейские мудрецы по слабости человеческой из простого сложное сотворили. А книжники иных племён и народов, живших в пределах Хазарии, вовсе на свой лад толковали этот Закон.
В Хазарии жили, ещё и такие люди, которых соотечественники прозвали йэлидим, что на языке иври значит — коренные жители. А сами себя они называли саксаул за то, что, как этот кустарник степной на сотни локтей в родную землю врастает, так и они чужбины не знали, и знать не хотели. Это были те, кто забыл, откуда пришли в понизовье великих рек их предки. По облику только можно было предположить, что одни происхождением тюрки, другие греки, славяне, скандинавы или иври. Но почти каждый хазарянин время от времени вспоминал, что дед его или прадед жил когда-то на другой земле, говорил на другом языке, веру другую исповедовал пред небом, а йэлидим-саксаул никогда. Их было немного, их не любили и даже боялись за крутой, беспокойный и горячий нрав. Они не умели, и учиться не хотели скот пасти, землю пахать, торговать на майдане, заниматься ремеслом или разбирать свитки пергамента в поисках ускользающей истины — им казалось (может так оно и есть?), что такие поиски занятие пустое — только в войске каганском служили они исправно, и верно. И за царство, которое они своим природным почитали, каждый из них готов был голову сложить. В этих людях был камень преткновения для всех врагов державы, потому что в тяжёлый час им некуда было уходить, всем же иным хазарянам мечталась страна исхода предков. Саксаул не верили в Хазарии никому, кроме своих. На этих людей была надежда ханов Ашина. Остальные стали подобны коню, ослу и верблюду, которых пьяный погонщик запряг в одну арбу. Простые же труженики, судьба которых от века спину гнуть — а на них ведь и мир стоит — не знали уже, чему верить, а что отвергать. От этого пошли в царстве разномыслия и неустройства.
Между тем, время катилось, прошли века, и над могучим царством хазар стали собираться грозовые тучи.

Немецкий писатель Томас Манн назвал как-то Историю «колодцем глубины несказанной». То, что вы сейчас прочли и что прочтёте далее (надеюсь, вам ещё не надоело моё пустословие) — я увидел в этом колодце, всего на миг заглянувши в него. Так если я там что неверно разглядел или недостаточно прилежно обдумал, смилуйтесь и не судите строго маленького человека.

***

Двое рослых и сильных, звероватого вида молодых воина стояли, опираясь на длинные копья, у громадных двустворчатых дверей, чеканенных причудливым орнаментом по золоту. Оба молодца — в круглых позолоченных шлемах, украшенных рыжими конскими хвостами, таких же, длинных по колено, кольчугах драгоценного тончайшего плетения под широкий пояс, изукрашенный изумрудами и рубинами, на ногах короткие красные козловые сапожки с высокими загнутыми носками и на очень высоких каблуках. У одного из них на загорелом румяном лице уже курчавилась юная, нежная, чёрная борода. Второй был тюрк, безбородый, плосколицый и скуластый.
— Ионатан, послушай… Ионатан! Спишь ты что ли?
— Смеёшься ты что ли? — откликнулся бородатый. — Как я усну, когда ноги, будто железом налились, и стоять больше сил нет. Почему смена не идёт?
— Гляди, — тюрк указал рукой вдоль широкого, облицованного розовым гранитом коридора, — солнце-то уже за надвратную башню зашло, темнеет, и скоро придут факелы зажигать.
— Не придёт никто, пока Ингвард не приведет нам смену, но эти проклятые свены всегда к вечеру напиваются своего вонючего пива. Он купил  печенеженку из того полона, что греки пригнали вчера из Тавриды на продажу во дворец. Теперь, видно, валяется с ней в шатре и свет белый позабыл. Ах, Багедей, видел бы ты ее, что за красавица! Тонкая, будто ковыль, а глянула  —  чуть сердце у меня не разорвалось. Везет же старому дураку.
— Ты ему не завидуй. Всю жизнь простым воином рубился с кем попало за ячменную лепешку. Владыка велел сделать его сотником охраны, потому что его покалечили в последний поход на  ширванских сарацин. Ему теперь и женщины не нужны, и умрёт на чужой стороне. Не видать ему больше своей морозной родины.
— К чему они забредают в наши края из такого далека? — сказал Ионатан. — Вот, как мы с тобой ходили с войском на горцев, так у меня за один всего месяц сердце изныло по родному дому, а они многие годы бродят по разным странам ватагами своими, будто волки по степи, и кому только не служат мечом, с кем только не воюют. Я тут с одним разговорился: он не знает, живы ли его родители, жена и дети…
— Мой отец ходил биться с викингами, когда я еще на свет не родился. Бились они на берегу моря, там было очень холодно, плевок на лету замерзал. И наши многих потеряли. Великий каган Илиягу сам водил туда войско. Отец оттуда и мать мою привез.
— О, каган Илиягу! Да будет благословенна память о нем. Был бы он жив, не смели бы славяне подходить под самые стены неприступной твердыни Саркела… Так ты, значит, свен, Багедей?
— Нет, я тюркютского рода. У нас ведь считается, что, какого рода отец, такого и сын, и моё имя от предков и боевой клич — Дэр-халь! Но мать моя жмудинка. Жмудины похожи на свенов, тоже живут на воде и волосы у них жёлтые, как у славян. Но говорят они на своём языке и своих ханов имеют. Со свенами бьются, и со славянами, и с другими народами, что приходят на морской берег. Мать у меня — знатного рода. Викинги взяли её на копье, а наши хазаряне туда нагрянули, отбили много пленных и мать мою увели…
— Дэр-халь… а по-нашему это как?
— Если на языке иври: Ахшав!*  Наши мужчины все очень быстры и на добро, и на зло.
— А меня назвали в память великого воеводы и царя иудейского Ионатана, брата Иегуды Маккавея…
— Слушай, кто это бежит? А ну погляди.
—  Что болтаешь? Не велено отходить от каганских дверей.
— А бегать во дворце ещё пуще того не велено никому….
Быстрый топот сапог гулким эхом отдавался под высокими каменными сводами. Тут было от чего встревожиться, и стражники взяли свои тяжёлые копья наперевес. Из-за поворота коридора выбежал невысокий, коренастый, кривоногий старик в изодранной кольчуге. Лицо его было разбито, длинная седая борода и волосы слиплись от крови, а простой железный шлем, измятый и почти перерубленный пополам, был скинут с головы, вопреки обычаю, и висел на ремне за спиной.
— Стой, кто бы ты ни был! Еще шаг вперёд и ты умрёшь, — крикнул Багедей.
Старик не остановился, но, тяжело, с хриплым стоном переводя дыхание, пошел шагом.
— Видно, я уже умер, если ты, молокосос, не узнаёшь меня, — сказал он, остановившись, наконец.
— Тысячник** Дан-бек!
Первый военачальник Каганата тяжело опёрся рукой о несокрушимую дверь покоев властителя поднебесных степей. Голова его была рассечена вскользь ударом меча, и кровь тонкой струйкой непрерывно стекала по морщинистой щеке, по шее за стальной стоячий ворот кольчуги.
— Кто из вас не побоится войти к кагану и сказать ему, что я, наместник Саркела, прискакал в его столицу с десятком израненных богатырей и с черной вестью и свою голову ему привез, а его воля отрубить ее мне, или она ему еще нужна?
Часовые в изумлении и ужасе переглянулись.
— Мне идти, — сказал Ионатан. — Не любит наш государь, когда гои заходят в палаты его покоя. Мой боевой товарищ — не гер, а простой язычник.
— Боевой товарищ? — старик в упор глянул в лицо Ионатану черными, круглыми и страшными, будто у сокола, глазами. — Когда ж тебе с товарищем твоим довелось побывать в бою?
— Викинг Ингвард водил нас далеко, туда, где горы снежные. Скот мы отбивали у аланов. Настоящего боя не было, тысячник, но свист стрелы я слышал, и мой друг Багедей выказал мужество, когда горцы вдогон пошли. Мне же, признаюсь, очень страшно было. Я даже вспотел…
Дан-бек, улыбаясь беззубым стариковским ртом, положил руку молодому человеку на плечо:
— Мир тебе, ты говоришь, как человек разумный и смелый. Я тебя запомню. Ты и соратник твой пригодитесь мне на стенах осаждённого Итиля, если только мне сейчас хребет не переломят за то, что Саркела я не отстоял.
— Саркел взят? — закричали воины. — О, великое горе всему народу…
— Ну, хватит болтать. Иди, храбрец. Нет, постой… Чем занят сейчас каган?
— Он не велел входить без особо важных вестей и сказал, что будет думать и держать совет со Всевышним, имени которого нельзя произносить.
— Это плохо, — тихо проговорил старый воин. — Значит, он снова курит гашиш…

Великого кагана Хазарии звали Ишай бен-Илиягу. Это был красивый молодой человек, ему недавно исполнилось двадцать три года. Немного хрупкого телосложения, с продолговатым, смуглым, обрамлённым редкой чёрной бородой, всегда хмурым и надменным лицом — обликом он походил на  отца. Но покойный каган всю жизнь провёл со своими воинами,  нередко сутками не сходил с седла, бывало, вместе с нукерами спал на голой земле у походных костров, и не раз приходилось ему вести в атаку сотню отчаянных конников, будто простому кочевнику-хазару. Сын же его, смело ухвативший поводья великого Каганата в возрасте восемнадцати лет, редко выезжал в поле, разве что на охоту. За это его не любили. Иври возмущались этой дикой забавой с напрасным пролитием крови, неприличной в Израиле, тюркам же не нравилось, что во время охоты на вепря или степного волка, загнав его, он никогда не сходил с коня, обнажив свой меч или взявши копьё, а предпочитал стрелять в зверя из лука.
Молодой каган любил тонкие вина, изысканных женщин, разумные и степенные беседы с учёными людьми из разных дальних стран и много времени проводил, разбирая пергаментные свитки. Он умел говорить, читать и писать на священном языке Торы, и по-гречески, и на языке ромеев и увлекался разгадыванием древних рун викингов и кельтов. Какой-то нищий проповедник, из тех, что предрекают на городском майдане пришествие Машиаха, назвал Ишая бен-Илиягу степным эллином и человеком нетвёрдым в мыслях и поступках, и в народе болтали об этом разное. Кое-кто уже поплатился за такие разговоры — мудрое терпение не относилось к достоинствам кагана, и о жестокости он сожалел, как правило, уже после того, как она была свершена. Однако, всякому оборванцу из толпы язык не вырвешь. Хороший человек, но слабый властитель — об этом с горечью думал старый Дан бен-Захария, когда с кряхтением опускался на колени перед ним, лежавшим в просторном халате на пушистом персидском ковре со множеством парчовых пуховых подушек. Владыка курил кальян, и ароматный синий дымок гашиша причудливой струйкой уходил под расписной купол, где изображены были нагие женщины, звери, деревья и цветы. Эту роспись, в нарушение Закона веры, сделали приезжие греки, люди, не верующие ни во что на свете и боящиеся только бедности и смерти. Это было недостойно.
Каган уже знал о том, что сильнейшая крепость, древняя столица его предков взята штурмом войсками молодого славянского полководца, которого все превозносили за победы на поле боя. С матерью этого человека, княгиней Хельгой, он переписывался и гордился тем, что в некоторых случаях ему удалось высказать новые и остроумные мысли в их просвещенном споре о Законе и его странном истолковании последователями Иешуа из Нацерета, которое эта замечательная женщина почему-то с энтузиазмом разделяла. К сожалению, ее сын — совершенно дикий язычник. К чему эта бессмысленная война?
— Ты нянчил меня малым ребенком, великий воин Дан бен-Захария. Тебе, прославленный бек, не пристало стоять передо мной на коленях! — каган хлопнул в ладоши.
Немедленно появились три обнажённые эфиопки, прекрасные и соблазнительные, будто  выточенные из чёрного дерева. На них были только узкие и полупрозрачные, белоснежные набедренные повязки из тончайшего китайского шёлка.
— Мой верный нукер устал, голоден и изранен. Уложите его на подушки, принесите вина и еды и позовите моего лекаря. Очень быстро!
— Великий каган! Если я осмелюсь просить тебя о милости, которой не заслужил…
— Проси, чего хочешь.
— Пусть не зовут твоего лекаря, почтенного Николая. Я знаю, что искусство его не уступает искусству Гиппократа, и очень уважаю его за учёность….
— Так пусть он осмотрит тебя.
— Я прошу о милости. Все знают, что он христианин, а мне однажды он сказал, что в действительности даже склонен разделять богопротивные взгляды Эпикура. Не хочу накануне битвы, быть может, последней в моей долгой воинской жизни, чтобы такой человек прикасался ко мне. Рана же моя не опасна. Кровь уже запекается. Пусть мне просто принесут воды, чтобы я умылся. Наверное, вид крови неприятно волнует тебя.
— Глупости, — сердито сказал молодой человек. — Я прекрасно знаю, что в походах ты не раз ел мясо вепря. Не так ли? Что ты на это скажешь, вероотступник? — он вдруг весело рассмеялся.
Присутствия духа, по крайней мере, не теряет, — подумал старик. — Это у него от отца.
— Великий каган… — Дан не знал, как ответить. — Такое случается, конечно, на войне, особенно, когда нехватка лошадей, но…
— Так ты и конину ел, великий праведник? Всё это чепуха. Без Николая беседа наша не будет интересной. Сам ты говоришь, что человек он знающий.
— Владыка, на нашу беду, его знания скоро понадобятся многим твоим подданным…
Каган, не отвечая, упрямо и легкомысленно улыбался. Принесли всё, что было приказано. Тысячник смыл чистой водой кровь с головы и лица, утёрся тонким льняным полотенцем, лёг на ковер, опираясь на левый локоть, как принято у греков, и сделал несколько глотков драгоценного табаристанского вина из стеклянного кубка. Ему не хотелось есть, и он стал отщипывать виноградные ягоды, время от времени глухо покашливая.
— Тебя продуло ветром в дороге. Я хочу, чтобы ты прогрелся, как следует, в моих новых термах, на манер тех, что я видел во дворце греческого императора. Недавно мне их построили, и лекарь Николай, которого ты не любишь, всегда в таких случаях…
— Повинуюсь, владыка. Но ветер родной степи не может принести мне никакого вреда. Это просто старость, Ишай, мальчик….
Он, забывшись, невежливо перебил и назвал кагана так, как называл его много лет назад, когда учил стрелять из лука,  метать копье,  управлять боевым конем и ухаживать за ним. Это тронуло их обоих, и некоторое время они молчали, изредка с любовью и грустью взглядывая друг другу в лицо. Бесшумно вошел величественный, длиннобородый, в длинных шелковых, богато расшитых одеждах Хранитель покоя и помыслов властелина Шимон бен-Менахем, уроженец Святого Города, семья которого бежала в Итиль, спасаясь от преследований сынов Ишмаэля. Еще малым ребенком он молился у Западной Стены Иерусалимского Храма, сохранившейся по воле Всевышнего, и прикасался к ней руками. За это все иври его очень почитали, а невежественные язычники-тюрки — боялись. Он негромко и торжественно провозгласил:
— Каган! Твой учёный греческий лекарь и волшебник Николай ждет повеления явиться пред очи твои.
Ишай сделал нетерпеливое движение рукой. Откуда-то из прохладной глубины покоев, беззаботно шлёпая по мраморным плитам стоптанными кожаными сандалиями, вышел небрежно одетый, желтолицый, согнутый годами старик, дружески приветствуя кагана и тысячника протянутой вперед ладонью:
— Привет тебе, несравненный василевс! Привет и тебе, непобедимый предводитель храбрецов Дан! Я уже слышал, что коварная Фортуна изменила тебе на этот раз. Рад, однако, видеть тебя живым и здоровым, рад тому, что духом ты не  пал, и кровавая рана тебе нипочем. Позволь же мне осмотреть ее и наложить повязку, чтобы кровь не воспалилась.
— Благодарю тебя, уважаемый Николай. Да как бы воины наши не смутились, увидев меня на крепостных стенах с перевязанной головой. Это не рана, а простая царапина. Отряд наемников  угров, что нынче на службе у славянского князя, нагнал нас утром, когда мы уж подъезжали к столице. Неплохих коней купил для них в Пуште Святослав. Еле  удалось нам отбиться.
— Из какого металла ты кован, бесстрашный Дан? Годы не властны над тобой. Ты ведь мне ровесник, а все еще молод и телом и душой.
Снова появились красавицы-негритянки. Мелко переступая босыми ногами и любострастно покачивая нежными бёдрами, они внесли вино и угощение для сановного гостя. Старый распутник весело шлёпнул одну из них по упругой, круглой ягодице:
— Чудо, как хороша! Однако, откуда у тебя эта склонность к чернокожим женщинам, благородный юноша? Покойный отец твой никаких женщин знать не хотел, кроме дочерей Иакова. Однажды, много лет тому назад в Итиль пришел караван из далекого Багдада. Халиф прислал диковинные дары и среди них германскую девушку с золотыми волосами, невиданной красоты. Но каган, не прикоснувшись к ней, подарил мне это сокровище. За неё в то время тысячный табун аравийских лошадей давали, а я не согласился и не пожалел об этом, клянусь Меркурием! — на этот раз при упоминании зловещего языческого божества эллинов суеверный Дан, нахмурившись, прикоснулся к символическому свитку Торы в миниатюрном футляре из слоновой кости, висевшему у него поверх кольчуги на золотой цепочке, а затем приложил пальцы к губам, но грек продолжал, не обратив на это внимания. — Непорочной девой она мне досталась. Двадцать два года я прожил с ней, как с женой, и ни одна красавица не умела так возбуждать мою страсть. Все мои сыновья от неё, —  он осушил кубок вина.
— Владыка, — смущённо проговорил Дан. — Я, однако, должен  поведать тебе о делах войны. Я знаю, что всякие праздные и опасные слухи ходят об этом в Итиле, и, действительно, мы многое потеряли. Война началась с неудачи, которую следует считать немалой и в которой, отчасти, я виной. Обманул меня молодой славянский полководец. Годами он молод, а в поле походит на Искандера, завоевателя вселенной. В нём одном для нас большая опасность, а у него к тому же большое войско. Но не всё ещё потеряно. Времени немного, но оно есть.  Я, признаться, думал, что ты удостоишь меня беседы с глазу на глаз.
— Говори смело. Нет у меня лучшего советника, чем премудрый Николай. Вот ты  сейчас упомянул славного царя Македонии. А Николай ведь уроженец Истма, где некогда этот великий полководец обдумывал свой поход на Восток.
Тысячник Дан бен-Захария некоторое время молчал, вздыхая и покачивая седой головой. Наконец, стал рассказывать, не торопясь и часто повторяясь, чтобы каган, человек неопытный в военных делах, мог лучше его понять.
— Мне донесли, и я тебя сразу поставил в известность, что он набрал тысяч пять угорской конницы и, примерно, столько же послал ему печенежский хан Гуюк в уплату за посредничество в споре из-за пастбищ между людьми разных кочевий. Прежде Дикая Степь всегда к нам приходила за правым судом, а теперь Святослав у них, будто премудрый царь Шломо. Ему  верят и его боятся.
Николай перебил военачальника:
— Скажи нам, тысячник, что ты слышал о посольстве епископов греческих в Киев. Будет ли княгиня крестить своих славян и русов***  или сына своего — язычника побоится?
— Никого бесстрашная Хельга не боится, — сердито ответил ему Дан. — Но у её непокорного сына  всё войско в кулаке, и он его держит за пределами столицы. Что делать ей? Он грозил вырезать в Киеве всех  христиан, а среди них знатнейшие бояре.
— Это хорошо. Пока не будет у славян твёрдой поддержки из Константинополя, они нам не могут быть опасны, — сказал грек.
— Кому нужна поддержка со стороны, тот не опасен никому. Свою славянскую дружину Святослав в бой не водит до поры. Но я думаю, что мы скоро увидим ее у стен Итиля, и нам надлежит готовиться. А прежде он с этими людьми ходил в Анатолию, и в Булгар, бился и со свенами, и с чехами, и с франками. И ни разу никто его не одолел. Мне известно, что это тридцать тысяч витязей, верных ему, как нитка иголке верна.
— Что слышно от наших киевских сородичей и единоверцев? Нет ли притеснений от христианской знати или от невежественной черни? Держит ли княгиня слово, не давать людей моих в обиду?
— Кто успел, тот уехал с императорским посольством в Херсонес. Остальные участи своей ждут. Они между молотом и наковальней.
— Это судьба народа, определенная ему непостижимой волей Всевышнего. Но я клянусь славою предков своих, что дорого русы заплатят за жизнь каждого иври в Киеве. Позабыли они, видно, боевой клич хазарских  гиборим****: Шма Исраэль! Хур-р-р!***** — звонко выкрикнул молодой каган.
Старый военачальник с надеждой поднял понурую, израненную голову и глянул в его разгоревшееся лицо:
— О, как ты сейчас напомнил мне своего отца.… Повелевай, каган! А войско в Итиле, Семендере и по всем степным вежам и кочевьям соберётся вокруг бунчука твоего и размечет врага по ветру, будто пепел остывшего костра! — зычным, хриплым голосом откликнулся он, и грек Николай удивлённо глянул на них обоих с усмешкой.
— Если позволишь, несравненный василевс, молвить слово мне… Не время сейчас для гневных, испепеляющих филиппик, а должно думать о переговорах.
Тысячник с ненавистью покосился на грека: старому пройдохе любые переговоры, даже самые унизительные, слаще мёда, потому что, где переговоры, там и подношения.
— Нет, ты подумай-ка лучше, достославный уроженец Истма, зачем наследнику престола киевского вести с нами переговоры после того, как он малой кровью разбил нас? Как нам от него обороняться, об этом мы сейчас и думать будем — слаба у нас тут оборона. В поле надо выходить, а в поле он доселе был неодолим.
Каган пристально посмотрел на старика, переламывая черную тонкую бровь:
— Сейчас ты нам расскажешь, как пал мой Саркел. Крепость была неприступна, и припасов  там хватило бы надолго. Я послал тебе в подмогу три тысячи пеших ромеев.
— Каган! Подошли они слишком поздно, город уже был в плотном кольце осады. Их изрубили на моих глазах, нечем было помочь. Ждал я со Святославом, как уже было сказано, всего десять тысяч конных наёмников, набранных среди всяких бродяг и отщепенцев — так донесли мне, а я поверил, — тяжело переводя дыхание, Дан сделал большой глоток вина и утёр седые усы и бороду ладонью. Ему было трудно говорить, — Приготовься, повелитель, услышать чёрную весть, за  которую гонцу по степному обычаю переламывают хребет… В городе стояло, ты знаешь это, восемь тысяч богатырей на сытых лошадях и городское ополчение. Чего бояться было мне? Но этот «неукротимый тур», как зовут его русы, хоть и прославился тем, что всегда бросается в битву наудачу, будто безумный, на самом-то деле не так прост. Видно, не пошёл он в своего малоумного отца, которого нищие смерды на полюдье подняли на колья.
Он подошёл сперва под стены с уграми и печенегами. Вижу, те расположились костры разводить и варить кулеш. А князь послал мне стрелу с письмом, в котором просил малый откуп, мол не прошли по весне дожди, в степи травы мало, и она пожухла уже, кони падают от бескормицы, да и войску платить нечем, поиздержался он. Назывался твоим данником и младшим братом. Пока думал я, как откупиться, в одну ночь подошло такое войско, какого никто ждать не мог, — воин тяжело вздохнул. — Каган! Князь Святослав идет сюда с пятьюдесятью тысячами конницы и огромным пешим ополчением, больше ста тысяч воинов у него. Но это еще не чёрная весть — не стрела, а только ее посвист.
— Что ж ещё?
— Как пошли славяне на приступ, некогда было мне отбиваться, потому что в городе шла резня. Праведный Ифтах поднял людей и потребовал, чтоб тюрки и все геры, что Закон не соблюдают, ушли из города. Он и меня обвинял в том, что я за одной трапезой с гоями сижу и не держу субботу. Ни мольбы мои, ни угрозы не помогли. Они обезумели. Властелин, у меня верные сведения, что здесь, в Итиле у них много сторонников.
— Ты мне скажи, где Ифтах, где этот нечестивый изменник? — гневно закричал каган. — Ты должен был мне его сюда на аркане притащить, а я по нашему степному обычаю переломил бы ему хребет и бросил на съедение шакалам!
— Не торопись гневаться на него, — ответил Дан. — Он погиб на стене Саркела во время последнего штурма. Да будет благословенна память о нем. И я до сих пор не знаю, поздно ли он образумился, или это моя вина, что не послушал я святого человека.
Каган резко махнул изящной, будто женской, рукой, звеня золотыми браслетами, так что опрокинулся кувшин с вином. Испуганная рабыня подбежала и склонилась, чтобы его поднять, но он оттолкнул её. От неожиданности она упала и, вскочив на ноги, в ужасе убежала прочь.
— Что такое болтаешь ты, старик? Никто не смеет слушать безумцев, изменников и лицемеров! — и тут же вопреки своим словам добавил. — Рассказывай, что такое он проповедовал перед неразумной чернью, чего хотел?
—————————————————————————-
*Тысячник — не начальник тысячи, а начальник многих тысяч воинов. Сотник — командовал не одной сотней, а многими.
** Сейчас, немедленно.
*** Русы в данном случае то же, что и свены.
**** Герои (ивр). Ед. ч. — гибор.
***** Слушай, Израиль! (ивр). Бей! (тюр).

***

Громадный итильский майдан, широко раскинувшийся по обе стороны Ахтубы, полноводного левого рукава Великой реки, непрерывно рокотал людским говором, резкими выкриками торговцев, пением бродячих проповедников, свистом флейт, звоном бубнов, грохотом барабанов и воем труб. И далеко разносилось блеяние скота, ржание лошадей, рёв верблюдов. Наступали сумерки, и над этим столпотворением, подобным вавилонскому, пылали укрепленные на высоких шестах исполинские масляные светильники, так что было светло, как днём. Степные кочевники, вожаки торговых караванов, удальцы разбойничьих ватаг и простые путники издалека слышали этот неумолчный шум, будто вечный морской прибой и видели багровый свет, как зарево пожара.
Весь минувший день греческие купцы продавали рабов, коней, оружие, утварь, ткани и драгоценные украшения, привезённые из Тавриды после похода императорских войск в Дикое поле и удачного нападения на пограничные заставы и посады славян. После захода солнца на майдане обычно начинались представления бродячих артистов, в больших шатрах открывались лупанарии, курильни гашиша и другие увеселительные и питейные заведения. Но этим вечером толпа была угрюма, ожидалось что-то необычное. В самом центре торговой площади еще днём был наскоро сколочен высокий дощатый помост. Тысячи людей, богатых и бедных, хазар и иудеев, греков, поднепровских русов, скандинавов, половцев, печенегов, торков и пришельцев из далёких, неведомых стран в причудливых одеждах, теснились вокруг этого помоста, ожидая появления ха-хамим — мудрецов, которые должны были объявить нечто важное народу. Тут же распутные гречанки предлагали купцам свои прелести, и неизвестного происхождения оборванные бродяги протискивались сквозь толпу, толкаясь локтями и высматривая, чего бы украсть в суматохе. А в это время закованные в блестящую броню, длиннобородые, с соломенными волосами,  рассыпающимися из под шлемов по широким плечам, викинги, славяне и жмудины из личной охраны кагана уже оцепили площадь непроницаемым кольцом. Они держали мечи обнажёнными. Этим наёмным войском командовал молодой, но опытный и удачливый воин по имени Трувор, морской конунг из йомсвикингов, самых бесстрашных и беспощадных  пахарей битвы, поселившихся незадолго до того на далёком острове Борнхольм. В Итиле ему дали кличку Самеах (весельчак), потому что он никогда не унывал. Сейчас в окружении своих сотников он смело вклинился в грозно гудевшую толпу на тяжелых, мохноногих и длинногривых свенских скакунах. Впятером воины остановились неподалеку от помоста, переговариваясь и со смехом, дерзко, не смотря на угрожающие выкрики, озираясь вокруг.
— Не нанимался я на такую службу, пасти по ночам здесь этих баранов… — говорил Самеах. Правой рукой он, не обнажая меча, опирался о колено, а в левой держал витую плеть, которой уже успел огреть по спине какого-то неловкого торговца сладостями. Короб бедняка опрокинулся, товар посыпался в пыль. — Не суйся коню под копыта! Лови! — он бросил серебряную монету.
— Слетелись сюда, будто мухи на мед…
— Эй, гляди, какая потаскуха! Женщины нынче в цене упали, я б купил такую, да недосуг. Кагану угодно собирать здесь бродяг и сумасшедших на совет. Пускай бы мололи языками, к чему нам их стеречь?
— Как бы они на нас не поднялись, будто пчелиный рой… Разве городской стражи мало, разогнать их палками? Стражники-то им свои, а мы чужие. Неразумно чернь на нас натравливать…
— Чего мы тут дожидаемся? — перекликались воеводы.
Стремя в стремя с Трувором сидел в высоком седле сотник из Новгорода, одноглазый, с лицом, изуродованным страшным шрамом, старик по имени Глеб. Славяне звали этого человека Мишка, то есть Медведь. Он был из новгородской вольницы, носил славянский разбойничий титул — ватаман, потому что долгие годы грабил торговые караваны по Реке. Вече за его голову сулило целый сплав (тысячу стволов) драгоценных сосновых бревен, прямых, как стрела, нарубленных в Суоми, а за каждое такое бревно можно было купить в Итиле доброго, трудолюбивого раба. И грозились новгородцы за злодейства и разбой посадить Медведя на кол. Однако, лихого воеводу каган не отдал на расправу, заступились за него хазарские тысячники и в особенности Дан бен-Захария, который вместе с ним ходил под Константинополь и очень любил его за отчаянную храбрость и еще ценил за то, что простые воины всегда верили его удаче, никогда беззаветному рубаке не изменявшей.
— Ты прикажи разогнать этих людей, пускай сидят по домам. В такое время смердам не пристало собираться на площади и о делах судить, —  сказал Мишка, обращаясь к Трувору.
— Разогнать народ недолго. Но старый Дан-воевода приказал стоять и слушать, что будут говорить иудейские колдуны. Хотят народ возмутить — пусть попробуют, пусть выдадут свою измену.
— Это плохо. Мне такие сходки знакомы. Большие беды для престола могут от этого приключиться. Чернь ведь злее дружины киевского князя, потому что они сами не знают, чего хотят. Что это сталось с преславным Даном? — досадливо крякнув, проговорил Мишка. — Не узнаю я его. Как? Неделю не продержаться за стенами такой крепости и лучших людей потерять! Не возьму я что-то в толк.
— Говорю тебе — измена. Эти ха-хамим — мудрецы, как иври их называют, убеждают оборванцев, будто грешно им водится с гоями такими, как ты да я. И потому мол Бог иудейский отвернулся от кагана…
— Слушай, храбрый конунг, а если уж иври не мыслят кагану, тогда эта ладья, похоже, ко дну пойдет. Когда там тюрки соберутся, да будут ли еще они биться за чужой котел с пустой похлебкой? А все войско на стенах и в городе — иудеи. Будут они здесь насмерть стоять или начнут о вере спорить, как это у них издавна ведется? И что нам с тобой и храбрецам нашим до всего этого?
— Э-э-эй! Ватаман Глеб-Медведь, ты побойся кары небесной за такие слова и думы! — крикнул скандинав. — Верно русы говорят, как волка не корми, а он все помышляет о лесной чащобе. Не ты ли клялся своим жмудинским богом молодому кагану иудейскому, так неужто бросишь его теперь в час смертной битвы? Ведь мы серебро получили сполна вперёд, до грядущей зимы!
— Клялся я Перуном, богом воинов, мне и ответ держать, — угрюмо проворчал старый разбойник. — А Перун на небесах — сам воин, воина поймёт. Мне зачем молодцов губить, когда уж иудеи сами от кагана отступаются? Говорю тебе, а ты слушай — я тебе по летам отец. Садимся на ладьи и уходим вверх по Реке, пока ещё не поздно. Храброму — победа, да умному — удача! На Великой Реке еще ни один смельчак без добычи не остался. Верные мне люди в Новгороде добычу скупят, тогда уйдем к йомсвикингам, а может и в королевство данов. У тебя там верные соратники есть, а меня везде знают, мечу моему повсюду дорогая цена.
— Так разбойники говорят, а не воины. Подумай прежде, чем срамом умываться. Встанем на стенах крепко! Знаю я конунга Свендеслефа — он не городоимец, не любит осадной войны. Его битва в чистом поле. Постоит у стен, откуп возьмёт и уйдет.
— Конунг! — крикнул молодой сотник Кнуд. — Вот они идут, мудрецы… А с ними пехота иудейская. Чью же руку держат здешние гиборим? Как бы нам в спину не досталось предательским копьём…
— Этих людей мне велено пропустить и слушать, что они здесь говорить станут… — Трувор-Самеах закусил светлый вислый ус и хлестнул плетью неповинного жеребца, который бешено заплясал под ним. — А охрану их мне не велели пропускать.
Иудейская пехота была построена ровным квадратом в шеренгах по двадцать человек.
— Э-э-эй! Сотник Иешуа, — крикнул викинг одному из своих соратников, который командовал в его тысяче иудейской сотней. — Поговори-ка со своими сородичами, свой своего всегда поймёт. Чего хотят они, кого сюда ведут и за кого стоят? За кого утром будут стоять? Спроси их, верны ли кагану воеводы иудейские и тысячник Дан, самый достойный из них? Спроси их по чести, добром, как они братья наши по крови, в сражениях пролитой. Не упрекай ни в чём…
Смуглый, до самых чёрных глаз заросший серебряной косматой бородой, мрачный всадник тронул рыжего белогривого коня и шагом поехал в толпе к строю пехоты, ощетинившейся длинными греческими копьями. Свой кривой, широкий меч он вложил в ножны и, бросив поводья, поднял руки ладонями вперёд.
— Шалом, гиборим! Ма шлом ха, Ицхак-манхиг*?
— Барух ха-Шем. Шалом алейхем, Иешуа-хаяль**! — отвечал начальник иудейских пехотинцев, молодой удалец в греческом сияющем полировкой стальном доспехе и шлеме с высоким гребнем. Короткий, прямой меч свой он держал наголо, но, теперь в подражание старому воеводе вложил его в ножны. — Ты незаслуженно меня вождём величаешь. Что я за вождь такой? Я слуга Всевышнего, как и все мы, дети Яакова. Создатель вселенной — наш вождь, Он один приведёт нас к победе. Разве я не верно сказал?
— Всё верно. Но тысячник Дан приказал воеводе Трувору с нами охранять майдан этой ночью. Когда дружина каганская здесь стоит, какая помощь ей нужна? Воля великого кагана священна, его устами Всевышний с народом говорит. Разве не так, доблестный гибор?
— Всё так. Да мудрецы наши боятся язычников, которые владыку охраняют. И к чему Израилю эти люди в столь страшный час? Они за серебро служат, за серебро и продадут нас таким же язычникам, что идут сюда со Свендеслефом-князем, который, как говорят мудрецы, всех правоверных в Киеве грозился угнать в рабство в королевство угорское или в Булгар. Мать его, княгиня, только и мешает ему напиться  крови иудейской.
— Э-э-э… Послушай меня, Ицхак, мальчик! Да ты, знаешь ли, почему Дан бен-Захария сдал Саркел славянам? Потому что между праведными согласия не было. Не сумел наместник Саркела вывести войско за стены и построить в боевой порядок, потому что они, безумные, всё спорили о Законе, пока Свендеслеф, будто волк отару, всех не перерезал! Этого вы хотите?
В это время высокий старик в просторном и длинном чёрном одеянии и замысловато закрученном на голове голубом тюрбане резким взмахом властной руки раздвинул тесный строй пехоты и вышел вперед. Иешуа поднял плоскую стрелку шлема, прикрывающую переносицу, и молча смотрел на этого человека.
— Иешуа! Скажи мне: «Шалом!» — и сойди с коня. Я буду говорить с тобой, если ты еще узнаёшь меня.
— Шалом! — откликнулся воин и послушно спешился. — Я узнал тебя, великий учитель и праведник божий Иоав.
— Подойди.
Некоторое время Трувор смотрел, как Иешуа о чем-то негромко говорит, склоняясь перед величественным стариком, которого в народе считали пророком.
— Мы напрасно так людей растянули, — сказал один из сотников. — Где захочет Ицхак, там и прорвет оцепление. Да каких молодцов подобрали, гляди: один к одному! Трувор, отводить надо людей. Эти наши пять сотен сейчас рассыплются по майдану, будто кости по столу — не соберёшь.
Воевода Мишка неуловимым и как бы одним движением  —  левой рукой достал из-за спины лук, а правой стрелу из колчана, притороченного к седлу:
— Кому из них прикажешь, мой преславный конунг, глотку прострелить — колдуну или предателю? С такого расстояния промахнуться мудрено.
— Постой, воевода…
Издалека послышались крики. Во весь опор, опрокидывая всех, попадавшихся под копыта белому, будто снег, хорезмийскому жеребцу, летел всадник с копьём, а на его шлеме развевался рыжий конский хвост — знак каганской воли.
— Вестник властелина! Расступитесь, люди! Повеление великого кагана!
Вестник был одет и вооружён, как воин сотни телохранителей кагана. Это был молодой человек по имени Ионатан.
— Тысячник войска хазарского Трувор-воевода! Тебе приказано под надёжной охраной доставить во дворец человека, которого здесь именуют учителем народа Иоавом! Кто не выполнит воли каганской — умрёт на месте.
— Они его не отдадут… Стреляй, Мишка! Сейчас Ицхак скомандует пехоте прорвать нашу цепь, — заговорили наёмные сотники.
— Иешуа! — громко прокричал Трувор. — Ты слышал повеление кагана. Кому, как не тебе и людям твоим…
Стрела, направленная рукою, никогда не дававшей промаха, просвистела, и воин Иешуа упал с коня, поливая пыль майдана алой кровью.
— Гиборим хазарские, в копья! — крикнул Ицхак прикрываясь круглым щитом и выхватив меч.
Мерным, твёрдым шагом пехота двинулась вперёд. Но праведный Иоав поднял к небу широко раскинутые руки:
— Остановитесь, воины народа божьего! Я пойду к кагану на совет, коли он зовёт меня. Пойду в память его великого отца и во имя единства всех правоверных. А ты, Трувор воевода, вместе со мною приведи к престолу и преступника, беззаконно убившего верного воина Завета, и подтверди воинским крепким словом, что стрела вылетела, уж когда вестник объявил волю властелина.
Ицхак с десятком воинов подошёл к славянину:
— Приказ ты слышал. Мне следует его исполнить, воевода.
— Мишка, что мне делать с тобою? — тихо сказал Трувор. — Пробейся в толпе и уходи за Реку. Мои люди тебе мешать не станут.
Старик, усмехаясь, повернул к нему своё ужасное лицо:
— Уж их лучники изготовилсь. Мне отсюда добром не уйти, — он отстегнул свой длинный, прямой и узкий меч и со звоном бросил его на землю.
— Сойди с коня и следуй за мной, — проговорил Ицхак. — Не стану связывать тебя, как ты великий воин. Жизнь твоя в руках Всевышнего, в которого ты не веришь, язычник.
— Мне приказано, а не тебе, Ицхак! — сказал Трувор.
— Не стал ты приказ исполнять, а твой человек смертоубийство учинил посередь майдана, и тебе ли не знать, кто был убит.
Викинг вздохнул и промолчал.
— Не бойся меня, Ицках, — проговорил Мишка, спешившись, отстегнув парный к мечу, длинный узкий кинжал в узорных слоновой кости ножнах и протягивая его. — О Всевышнем судить не моё дело, но я в твоих руках. Помнишь, как я научил тебя бросать гайтаны***, чтобы всегда выпадала счастливая девятка? Никто не знает, что поставлено на кон. Игра в разгаре. Много голов полетит в пыль — может и моя, может и твоя.
— Зачем на свете белом ты живёшь, бесстрашный воевода? — спросил Ицхак. — Зачем ты всегда убиваешь, не глядя?
— Зачем живу, про то не ведаю, — они уже шли, не торопясь, в окружении конвоя туда, где на высоком холме, который господствовал над городом, величественно поднимались к небу витые купола и башни дворца и светили факелы ночного караула. — А убиваю, потому что люблю меткий выстрел и молодецкий удар, люблю смертельную схватку витязей, добрых коней, вино, красивых полонянок да еще соколиную охоту… я и сам живу, будто вольный сокол. И, как сокол, старики наши говорят, умирает в час, когда страх его настигнет, так и я умру. Но я никогда ещё ничего не боялся – может, буду вечно жить, а?
Шел он вразвалку и косолапо, по-медвежьи. Снял свой стальной, украшенный рогами тура свенский шлем, и седые кудри его, и косматые клочья бороды трепал прохладный ночной ветерок с Реки. Он, ни на кого не глядя, негромко стал напевать что-то на языке славян-поморов, живших по берегам Студёного моря, такой язык никому здесь было не разобрать.
— О, ватаман-Медведь, — обратился к нему Трувор с горькой досадой и грустью, — ты и по летам, и по чести воинской отец мне. Но жаль мне славного сотника Иешуа. Зачем ты убил его? Неужто не вспомнил, как рубились вместе, плечо к плечу и в Диком Поле, и у подножья снежных гор, и на берегах анатолийских, и в карпатских дебрях?
— Коли буду жив, — равнодушно сказал Глеб, — забью на его тризне девять белых быков.
— Чем смогу, постою за тебя, да вот беда: каган здешний — дерзкий юнец, никого не слушает… Скажи, о чём ты пел?
Старик вдруг застенчиво и робко, будто ребёнок, улыбнулся.
— А это я по-нашему, на родном языке, давно ещё, в молодые годы песню сложил на манер, как викинги висы свои слагают: Стрела летит, а я, будто ей говорю навстречь: Когда споёшь ты мне свою последнюю песню, весёлая подруга сердца моего? Спой, а после поцелуй меня в сердце… От поцелуя того жгучего остановится оно, а не от старости унылой, словно осенний закат!
— О-о-о, воевода, добрая виса!
———————————————————————-
* Мир вам, герои! Как дела твои, Ицхак-вождь?
** Слава Богу! Мир тебе, Иешуа-воин!
*** Игральные кости.

***
Дворец великого кагана в Итиле был заложен еще хазарским беком Буланом, который первым из славного ханского рода Ашина призвал на Хазарию иудейских мудрецов и прошёл гиюр. Это громадное здание много раз перестраивалось и укреплялось при беке Обадии и других его преемниках, а великий каган Йосеф обнес дворец глубоким водяным рвом и земляным валом, превратив его в неприступную крепость, о чем он писал великому визирю кордовского халифа Абдуррахмана Хасдаю ибн-Шапруту в послании, сохранившемся до наших дней в поучение нам и нашим потомкам.
— Кто идёт?
— Воевода Ицхак по приказу властелина привел нужного человека, — ответил молодой военачальник. — Пришел я с важными и плохими вестями. Быстрей опускайте мост, каган велел мне явиться немедленно.
Подъемный мост со скипом и скрежетом опустился и, внимательно взглядывая в лица людей, воины пропустили их во внутрь дворца. Они прошли лабиринтом  коридоров, ярко освещённых факелами, полыхающими ароматической смолой, и вошли в «палату совета», куда обычно созывались важнейшие сановники для обсуждения судеб каганата и всей вселенной.
Ишай бен-Илиягу сидел в полном боевом доспехе на троне из литого золота с подлокотниками в виде крылатых львов, которые назывались серафимами, и охраняли его от всякого обманщика или злоумышленника, что осмелился бы покуситься на него, в правой руке его сиял кривой хазарский меч, а вокруг застыли телохранители с копьями. Но у его ног возлежала на узорном ковре совершенно обнажённая негритянка, которую он время от времени рассеянно, со звоном золотых браслетов трепал рукой по густым, блестящим, курчавым и черным, как ночь, кудрям. Престарелым воинам, перед ним почтительно стоявшим, тяжело было смотреть на это бесстыдство, и они то и дело переглядывались с горькими вздохами. Их было десятка два тысячников, и четверо сидели у подножья трона на низких скамьях — Дан-бек, греческий лекарь Николай, начальник хазарской конницы и ополчения Ораз-хан, и сотник телохранителей Ингвард. Все низко поклонились. Каган долго молчал, потом он медленно проговорил:
— Мир тебе, почтенный Иоав, которого мой народ называет праведником, а я сегодня в этом хочу убедиться на деле. Трувор-воевода! Кого ты в царскую дружину набираешь и как следишь за службой этих людей? Я тобою недоволен. Ицхак! Почему разбойник, который, как мне только что донесли, убил моего славного нукера, не связан, да ещё с непокрытой головой ко мне является?
Молодой воин молчал, не зная, что ответить, а Глеб еще раз низко поклонился и сказал:
— Пресветлый княже, я к твоему трону пришел за правым судом, а по нашему обычаю славянскому в таком месте снимают шапку. А сотник Ицхак не связал меня, памятуя седины, боевые раны и как верного слугу твоего. Не гневайся на этого молодца.
— Ты не пришёл сюда, Глеб-воевода, а привели тебя. Надень шлем, ты не в Новгороде, где тебя на кол  грозились посадить, а во дворце хазарского кагана. Никто без правого суда отсюда не уйдет, но не тебе в этот час заступником быть за моих людей. Отвечай, за что ты убил сотника Иешуа, человека мне преданного и в военное время нужного? Я любил его, он страха не знал и был соратником моего великого отца, да будет благословенна память о них обоих.
— Иешуа сговаривался у всех на глазах с человеком, которого гонец велел конунгу Трувору привести к тебе. Здесь измена, а у меня на измену иного средства нет, как стрела.
— Коли не во гнев, — вмешался Трувор, — я скажу, каган, как всегда говорю: что думаю. Моего человека под стражей привели к суду твоему… — он говорил громко и гордо, положив ладонь на рукоять меча.
Тогда Дан-бек быстро глянул конунгу в лицо и, перебив его, встал:
— Не забывай только, где говоришь и с кем, Трувор-воевода! Здесь за оружие берутся по слову кагана, а кто по своему разумению — у того недолгий век…
Но бесстрашный пахарь битвы не отпустил рукояти меча своего, имя которого было Фарбаути, в честь великана — отца ужасного и коварного бога норманнов Локки. Имя это означало «Грозный в беде».
— Самодержавный король Дикого поля Ишай и ты, непобедимый тан* хазарский бен-Захария! Я не подданный престола Каганата, а на службу нанимался по договору честному и по клятве, которой нельзя изменить — на оружии мы клялись богами своими.
— Замолчите все! — крикнул каган. — Отвечай, Медведь, почему ты застрелил Иешуа?
— Ты, господине, выслушай прежде волхва, что привели к тебе…
— Твоя правда. Теперь молчи и слушай, — Ишай обратился к Иоаву. — Скажи, учитель, зачем собрал ты с мудрецами в такой тяжелый час глупый народ на майдане? Что говорить хотели смердам? Чему учить их?
Спокойно и не торопясь отвечал ему Иоав, будто человек, облеченный властью, а не стоящий перед тем, кто решал, жить ему или умереть:
— Правоверные иудеи — народ царей и священников — не глупцы, каган! Ты говоришь о народе, избранном Создателем мира сего для исполнения Завета. А слово «смерды» — чужое, славянское, так язычники рабов своих кличут. Там на площади собрался Израиль, благословенный и свободный по воле Всевышнего.…
— Клянусь Юпитером, тираном олимпийским! — неожиданно закричал юноша на золотом троне. — Ты сумасшедший, и я велю тебя на цепь посадить!
Несколько иудейских военачальников, услышав эту эллинскую клятву, пришли в ужас. Остальные не обратили на неё внимания. Но Дан бен-Захария не смолчал:
— Великий владыка праведных! Смилуйся над слугами своими, ты клянешься, будто безбожник, и это в час, когда судьба наследия Ашина на волосе висит…
Праведный Иоав перебил его:
— Ничему не удивляйся и не отчаивайся — это грех,  достославный воин. Что было, то и будет, и что будет, то уже было прежде нас… Все — пустое. И власть самодержавного владыки — ничто перед волей Творца неба и земли. Теперь слушайте все, праведные, — его низкий бас загудел, будто большой боевой барабан, под высокими сводами палаты. — Слушайте слова Господа, Он говорит с вами в этот час! Слушайте и повинуйтесь. Кто услышит, тот пойдёт дорогой Завета, данного вождю нашему Моше, что вывел народ из рабства страны египетской в незапамятные времена. Кто не услышит, да будет изгнан из общины праведных. Слушайте! — в полной тишине прозвучали слова, сказанные медленно, нараспев, речитативом, как молитва. — Не дом Ашина над Израилем, а дом праотцов народа божьего — Авраама, Ицхака и Яакова! А будет на то воля Господня, если изменит каган Закону веры, Всевышний нового царя даст народу, и я помажу его священным елеем, как некогда пророк Самуил молодого Давида помазал на царство, а Саула отверг за непокорство…
Роковые слова. Их смысл был хорошо понятен каждому из присутствовавших. В первый момент никто не шелохнулся — люди эти были неустрашимы, но затем послышалось лязганье стали, воины проверяли, легко ли мечи их оставляют тесные ножны. Только безоружный Глеб невозмутимо стоял, наблюдая происходящее так, будто к нему это не имело отношения. Однако, и он надел шлем на голову с мимолётной усмешкой, потому что в это время бесшумно сразу из нескольких дверей палаты вышли лучники и направили стрелы на стоявших у трона полководцев Каганата. Молодой каган, бледный, как полотно, протянул трясущуюся руку и, указывая на Иоава, проговорил:
— Никому не двигаться с места, ослушнику немедленная смерть. Моя воля: человеку этому переломить хребет и выбросить в степь!
— Владыка! Каган! Опомнись! Помилуй народ свой и царство! — сразу несколько человек, не глядя на прицел беспощадных луков, бросились к трону. Все они были иври или геры. Дан бен-Захария выхватил меч и бросил его к подножию трона. —  Народ подымется против тебя, а на иудеев у тебя нет моего меча!
Тысячники наёмного войска стояли на месте. Один из них, предводитель жмудинской пехоты Ласло по прозвищу Дровосек, негромко обратился к Трувору по-свенски:
— Послушай, брат, я привел тебе полторы тысячи бойцов, которым цены нет, вооружил их и снабдил всем необходимым за свой счет, а кому мы служим, что-то не пойму. Языка этих степняков я не знаю. Ты им объясни: за мою голову балты вырежут половину города — пускай стража опустит луки.
Он был христианин, произнося это, снял шлем, набожно перекрестился и снова предусмотрительно покрыл белокурую и кудрявую, бедовую свою голову, которая стоила так дорого по его словам.
— Э-э-э! Не время, Дровосек, для пустых угроз. Это просто иври о вере спорят, обычай у них такой. Чужих не тронут. Только кому-то из своих голову отрежут и возьмутся за дело. А как возьмутся, тогда и увидишь: воевать у них на службе — добро. Я давно такого дела ждал, клянусь пиром храбрецов за столом Одина! Много будет работы нашим мечам. Давно пора было пошарить по кладовым славянских городов. Ты не знаешь конунга Свендеслефа… — Трувор говорил совершенно невозмутимо, с беззаботной улыбкой. — Свендеслеф из тех людей, что остановиться не умеют. Залез он к медведю в берлогу, теперь конец ему. Вот уж правильно у нас в Вермланде люди говорят: Кто родной матери не покорен — умирает молодым. Однако, давай послушаем. Еще недолго они будут препираться, а после боевой совет начнут. Лишь бы дельному человеку не выпустили сейчас требуху — они в такой час не смотрят на былые заслуги. Зря старый Дан вмешался. Стоял бы и молчал…
Пока конунг все это говорил, двое телохранителей кагана по его знаку подошли к тысячнику Дану бен-Захарии и, заломив старику руки, принудили опуститься на колени.
—————————————————————————
* Трувор ошибочно именует Дан-бека титулом, принятым в те времена у южных славян. Тан — нечто вроде балканского владетельного князя.

***
Святославу, великому князю киевскому (первому славянского имени в роде Рюриковичей), мать которого до его зрелых лет крепко взяла власть над славянами по всему Днепру в свои тонкие, цепкие руки и уступать покуда сыну своему не собиралась, в то время исполнился двадцать один год. О его внешности и привычках много писали, и мы не станем утомлять читателя, повторяясь. Разве только следует упомянуть, что волос на голове он вовсе не выбривал, оставляя длинный клок, как летописец, а может, кто из переписчиков придумал — наоборот свои густые русые волосы Святослав, никогда их не остригая, связывал на макушке в тугой пучок и втыкал в него стрелу, которой имел обыкновение начинать битву, шлема же не надевал даже в самой кровавой сече. Он говорил почти на всех языках народов Дикого Поля, по-гречески, по-свенски, по-славянски и на языке сыновей Яакова, но подобно великому императору франков не умел читать и писать и учиться не хотел. Его укоряли в пристрастии к смердам и иным людям низкого происхождения. Вражда его с матерью началась с того, что она во гневе, которому была подвержена временами, велела его кормилицу засечь кнутом за дерзость, а он бабу эту очень любил, хоть она и была простая, дикая печенеженка. Молодой князь женой своей хотел, было, объявить сироту, дочь мятежного князя древлянского Мала. Мать не позволила ему, потому что древляне мужа ее убили, к тому же Малуша была старше Святослава на восемь лет, и всё это было неприлично. Пленная древлянская княжна сначала прислуживала великой княгине Хельге и была ею обращена в христианскую веру, а Святослав креститься не хотел. Но он построил для этой женщины большой храм в слободе, где жили многие переселённые туда княгиней древляне, неподалёку от Киева. Только Малуше не пришлось долго молиться в том храме. Княгиня, узнав о том, что её ключница в тягостях от Святослава ребенком, который, буде мальчиком, наследовал бы золотой киевский стол, сослала её в Любеч. Эта церковь, очень красивая, но деревянная, много позднее сгорела вместе со всей слободой во время нашествия на Киев великого князя суздальского Андрея Боголюбского.
Сам же  Святослав никогда не приносил жертв никаким богам. Он говорил, что, если боги и управляют нами, так не станут они нам ничего рассказывать об этом, как он воинам своим не рассказывает ничего о предстоящей войне, чтобы их не смущать и, опасаясь лазутчиков, а зарезанные бараны или птицы богам не нужны, сами они возьмут на земле столько мяса, сколько захотят. Говорят, будто он, отправляясь в набег, посылал врагу гонца со словами «Иду на вы!», дабы предупредить его заранее. Это неправда. А пошло это от того, что однажды он, действительно, послал подобное письмо владетелю мазовецкому Конраду, тот стал готовиться к войне и просил помощи у свенского конунга Олафа, стоявшего тогда боевым лагерем в прусской земле. Олаф послал войско союзнику, а Святослав, на Конрада не нападая, после быстрого перехода конницей ударил на беззащитный лагерь викингов, его разграбил и взял добычи много. Вот, пожалуй, и все, что мы можем сообщить просвещенному читателю нового об этом необыкновенном человеке.

Хотя Саркел, взятый штурмом, и не сгорел и не был сильно повреждён, Святослав в городе не остался. Он отправил в Киев под охраной небольшого отряда мадьяр многотысячный полон и обоз с добычей, сам же ушел в степь и раскинул боевой стан на левом берегу, прямо у светлых вод реки, которую греки тогда именовали Танаис, а русские по сей день зовут Тихим Доном — под открытым небом на вольном ветру, как любил и всегда поступал. Его огромное многоплеменное войско расположилось вдоль берега на расстоянии конского перехода. Воины жгли костры, пили вино, ели мясо и рыбу, и забавлялись с полонянками, которых было много, и цена им была невелика. Князь был в окружении своей славянской дружины — двадцать тысяч пехоты, ни в чем, как говорили, не уступавшей греческой, и десять тысяч лёгкой, снаряжённой, как принято у степняков, конницы. Этот лагерь был окружён перевёрнутыми обозными подводами — предосторожность разумная, потому что среди наёмников его много было касогов, булгар, угров, печенегов, греков и даже беглых хазар и иудеев из Тавриды, доверять же  кому-либо, кроме славян и скандинавов, его сородичей, было бы опасно в таком походе.
Перед его шатром горел костер, и к этому костру привезли княжескую долю добычи. Князь по обычаю велел отдать ему лучшего коня, оружие и самую красивую женщину, а все остальное, что не было с обозом отправлено в стольный город, войску подарил. Воины в шутку нарядили выбранную ими для своего предводителя пленную красавицу в тяжёлые дорогие доспехи, сработанные в далёкой Испании вестготским кузнецом, надели ей на голову шлем с глухим рыцарским забралом и посадили верхом на доброго жеребца из угорских табунов, редкой стати и выездки. Девица, лица же её было за забралом не разглядеть, сидя верхом, с трудом держала в вытянутых руках тяжёлый двуручный прямой франкский меч. Это диковинное вооружение было из личной оружейни Дан-бека, конь тоже был его, а девица была дочкой знаменитого иудейского купца Авессалома по прозвищу Золотые Руки. Князь уже знал об этом, но шутку портить не хотел.
— Мешок-то хорош, да вот беда — завязан, — сказал он улыбаясь. — А что в мешке?
Дружинник, который вел коня вповоду, был без шлема, и голова обмотана окровавлённой тряпицей. Он, со смехом поклонившись, сказал:
— В мешке сём диво дивное, княже. Эта дева воистину благого рода и волю свою дорого продала. Билась рядом с отцом своим. Он не худо с саблей управлялся, четверых наших зарубил, пока не нарвался на копьё, а дочь его мне память оставила на лбу — до смерти буду сию отметину носить. Кабы не воля твоя, себе бы её взял. Да ты будь с ней настороже, особо же ночным делом, когда от её красоты помутится твоя голова.
— Чем же она так тебя благословила?
— Греческим пилумом. Как она мне голову не снесла — чудо!
Князь встал и, подойдя, принял из рук девушки меч.
— Сними шлем и не бойся ничего. В моем лагере человеку храброму, а хотя и деве, всегда почёт.
Тонкие, нежные, унизанные драгоценными браслетами и перстнями руки, слегка вздрагивая, подняли огромный шлем и на князя глянули чёрные, бездонные глаза иудейки, полные чистых слез. Лицо её горело от  стыда и страданий, но было гордо, гневно и неподвижно. Святослав ответил на этот взгляд взглядом, которого не выдерживал, как говорили, ни один  бесстрашный воин, она же не опустила глаз.
— Добро, — сказал он. — Моя доля ратная и дар ваш, братья, мне по сердцу пришёлся. А ныне — деву  отправить матушке моей. Она будет с нею спорить о вере. В моем же походе, не умея ездить верхом, умрёт после первого перехода. Мне приведите простую хазарянку, да чтоб была повеселей, умела б танцевать, сказки сказывать да былины плести.
Некоторое время после того, как девицу увели, он сидел, задумчиво пошевеливая в костре коренья степного кустарника.
— А как звать ее?
— Ривка.
— Отведите ко мне в шатёр.
— Впопыхах мы её донага не обыскали, — лукаво усмехнувшись, проговорил один из воинов. — Дозволь мне, княже. Как бы беды не натворила. Вишь ты, косится на тебя, ровно росомаха.
— Охотников, я знаю, немало найдется, — князь нахмурился, не принимая шутки. — Но ты не утруждайся, добрый молодец, я её сам сумею обыскать. Коли у неё меж грудей кинжал, это уж моё будет дело: его отобрать или умереть от удара кинжала того.
У своего походного костра князь сидел всегда один. Он сам разводил этот небольшой костёр и, подолгу глядя на танцующие языки пламени, обдумывал планы войны, судьбы княжества своего и судьбы народов, которые надлежало привести к покорности славянским боевым топором. Это было как раз через реку напротив того самого места, где на правом берегу нынче стоит город Цимлянск, а ещё недавно была старинная казачья станица Цимлянская. Строя свои хаты, цимлянские казаки использовали для фундаментов камни с руин древней хазарской крепости Саркел, построенного греческими зодчими по велению кагана, имя которого до нас не дошло.
— Где Свенельд?
Вокруг костра на почтительном расстоянии вкруговую стояли верхами молодые дружинники, охраняя князя, и на случай срочного повеления.
— Уехал с разъездом. Он велел найти Дана-воеводу живым или мёртвым. Но приехал Имре со своими уграми. Пятерых они не досчитались, когда хотели Дана-воеводу взять. Нагнали его уже неподалеку от Итиля…
Святослав поднял голову:
— Ушёл Дан от них?
— Ушел.
— Позовите этого боярина мадьярского. Как его кличут по чести? Снова я забыл.
— Гараф Шариша — он самовластный владетель. Королю своему клялся иудейским Богом, но помимо клятвы, княже, он владыке угорскому ничем не обязан — сам себе господин.
Святослав поднял глаза на белокурого, курносого и простоватого с виду паренька, который не мог сдержать улыбки от удачи поговорить с «неукротимым туром».
— Не иудейским Богом они клянутся, а сыном его, как матушка моя. Это нам помнить надлежит, потому что в этом походе мы с ними бьемся плечо к плечу.
Быстрый, подвижный, будто ртуть, черноглазый, с белозубой улыбкой на умном и лукавом лице красавец в богато расшитой «гузарской» одежде подошёл и без поклона и приглашения сел у костра.
— Привет тебе, мой доблестный принц!
— Ты, пречестной гараф, зови меня, как хошь, а слова не сдержал. Сулился на аркане Дана-воеводу притащить сюда.
Граф Имре Шариша бежал к Святославу из имения своего, потому что его разыскивали за набег на Пешт, где он со своими «гузарами» разграбил торговые кварталы и увез дочь магната Стефана Кошта — Ивицу, наследницу  громадного состояния, которую спрятал в замке Шариша под присмотром своей матери. Ивица же была крестницей короля угорского Вольда. Король молодого графа сперва увещевал в пространных письмах, но красавица жила в неприступном замке, будто наложница. Она от горячих глаз Имре совсем разум потеряла.
— Mea culpa! — граф сказал это, перекрестившись со смехом. — Аой! Да этот Дан — настоящий Сатана в бою. Пресвятая дева! Что за славный рыцарь, он моего лучшего оруженосца зарубил, будто от мухи отмахнулся. Правда и я ему оставил малую память о себе, но он даже бровью не повёл.
— Погоди, гараф, воевода ранен? — быстро спросил князь, ухвативши мадьяра за руку с загоревшимися глазами.
— Хотелось бы похвалиться, но, увы, нечем. Если и ранен, то легко, вскользь пришлось… Все ещё впереди.
— Сколько человек ушло с ним?
— Не больше десяти. Троих мы зарубили, а своих потеряли пятерых. Рубятся, как черти! А что за благодатный край, какие прелестные дамы, какая великолепная война! После похода будет у меня достаточно дукатов, чтоб совершить паломничество к престолу архиепископа Римского, да сделать там достойные вклады в монастыри, а монахи за то помирят меня с моим королем. Ах, принц, как прекрасна жизнь!
— Счастливец ты, как я посмотрю, гараф Имре. О чем ты думаешь сейчас? — невольно улыбнувшись, спросил князь.
— Confiteor! Прикажи меня на дыбу: о красавице твоей.
— А уж ты её приметил?
— Как не приметить? Её дом твои люди штурмовали, будто настоящий замок. Эх, кабы не клятва, вызвал бы тебя на поединок за неё — конными или пешими, на копьях, мечах или секирах, на то была б твоя воля… Что скажешь?
— Не моя воля, гараф. Мой меч — золотому престолу русов. Да и подарок войска поставить на кон в поединке было б не разумно, обиделись бы молодцы на меня.
— Не разумно, зато по-рыцарски… Но, что за чудо эти иудейки! Я для них особый шатер у себя в лагере поставить велел. Ничего для таких красавиц мне не жаль. Только плачут больно уж громко. У меня, однако, всегда найдётся, чем осушить девичьи слезы. Рыцари Шариша в любовном сражении всегда были непобедимы, как и в смертной сече.
— Не жалею, что взял тебя на службу, и с королем Вольдом сам тебя обещаюсь помирить. Только ты впредь осмотрительней будь. Не с десятком храбрецов, вишь, гоняться за Даном-воеводой, а три сотни следовало взять. Говорят о нём, что он силён, как элефант, храбр, как лев, и мудр, как змей. Этого человека в Диком поле ещё никто не одолел с той поры, когда мы с тобою и на свет белый не родились. Что-то у нас с тобой выйдет?
— Совета моего хочешь?
— За честь почту.
— Не ходи до зимы на Итиль, а прежде сделаем набег на хазарские кочевья в степи. Как бы они не встретили нас у стен города конной лавой своей. Уж на что сарацины в таком бою неодолимы, а хазары бивали их не раз.
— Совет хорош, и я думал об этом, боярин. Но не прогневайся, а сделаю по-своему. Я сладкоречивых послов отошлю по вежам и кочевьям хазарским, а тем временем мой человек поговорит в Итиле с Ораз-ханом, хазарским беком, пообещает ему для степняков волю и почет. Самому же хану — братский союз и долю в добыче…
— Ты премудрый воитель, принц. Не приведи Господь, с тобой тягаться на войне.
— Эй, молодец! — князь оглянулся. — Принеси-ка моему брату мяса и хмельного мёда. Скажи, боярин, как мыслишь, за что люди бьются в поле насмерть? За что убивают и умирают?
Молодой граф взглянул на Святослава с удивлением и задумался над ответом. Дружинник принес глиняный кувшин с напитком, два тяжёлых золотых кубка и бронзовое блюдо с дымящейся жареной кониной.
— Не взыщите, господа честные, не успело тесто подойти для хлеба. А вот, коли не побрезгует гараф нашей простой пшеничной оладушкой, в золе пекли… — он поставил это угощение и две стопы оладьей на расстеленное у костра белое полотенце.
— Благодарю тебя, благородный воин, — Имре духом выпил кубок меда. — Однако же, принц, это вопрос для грамотея, а не для простого рыцаря, как я. Ох, крепок мёд! За что бьются? За золото, за города и уделы, за прекрасных дам, за славу… О! За доброе имя бьются благородные люди, принц.
Граф Имре Шариша был на несколько лет старше князя Святослава. Но в его присутствии он чувствовал себя неуверенно. Его собеседник был великий человек, и замыслы «неукротимого тура» клубились перед отважным удальцом смутно, словно в тумане.
— Ты погоди об этом, ведь все мы это знаем… — сказал Святослав. — А ты скажи мне про народ, про царство предков, про землю предков, про веру предков.
Рыцарь снова недоумённо глянул в глаза князю и опустил голову.
— Народ — стадо. Я о них не думаю, как пастух не думает о баранах, а только о шерсти и жарком. А царство, родная земля, вера… Все знают, все говорят об этом. Но вот меня завтра убьют. Будут по рыцарским замкам ходить менестрели петь песни о подвигах, которых я, быть может, и не совершал никогда — придумают, чтоб слушать было не томительно за кубком доброго вина или старого меда. Вот и все. Говоришь ты: царство. А еще молодой месяц не народится, как великого, грозного Каганата не будет на этой прекрасной земле, мы с тобой размечем его по степи. На то воля Создателя. Что об этом судить?
Святослав вынул из-за пояса маленький острый ножик и стал задумчиво строгать щепку, глядя в огонь.
— А я, боярин, все думаю о царстве славян. Чтоб оно в своих рубежах нерушимо было и мирно, потому что народ они многочисленный, но мирный, не то, что мои предки, русы из-за моря, викинги, воины, и боги их — воинские боги. Я не хочу для этих людей, которых полюбил сердцем — хотя я и не их крови — не хочу для них чужого. Хотят им чужую веру дать. А я хочу в одно целое их объединить древней славянской верой — вера эта у них, землепашцев, немудреная, чистая, вера в грядущий урожай зерна, что Роженица им дает. Это я для них хочу сохранить. Человек каждый и народ каждый пусть бы смотрели на мир поднебесный своими глазами. А то каждый норовит свои глаза ближнему и дальнему навязать. У иудеев есть тайная мудрость и правда, которую по-своему каждый теперь толкует, а на чужой стороне да в чужой голове эта правда кривдой оборачивается — не об этом ли думал Соломон премудрый, когда говорил, что, умножая знание, мы умножаем скорбь? Франки на свой лад прочли иудейские книги, а сарацины — на свой. И полилась кровь. Книги — большое зло. Держались бы лучше веры дедовской, какая кому ближе. А иудеи пусть бы в свою землю вернулись и жили в ней по своей вере, коли они в мудрость верят, в мудрости их скорбный Бог, что каждому иудею велит ежедневно каяться в грехах. Но в их земле сарацины живут и оттуда добром не уйдут. Много захватили они чужой земли, а какой прок от этого простому всаднику, у которого, кроме  коня да сабли, отродясь ничего не было, и никто ему не даст? Тюрки — поистине подобны великому стаду могучих туров. Пусть бы они паслись в степи, как их предки паслись с незапамятных времен. Верят они в богатыря, что вечно к восходящему солнцу летит на крыльях белого гуся. К чему им великая держава, крепости и войско, которое требует мяса и вина, а для этого нужно содрать с нищего скотовода последнюю шкуру?  Что им до иудейского Бога, который есть повсюду и нет его нигде, потому что это Бог-мудрость? — вдруг он, перебивая сам себя, спросил с детским любопытством. — А верно ли, что, как матушка сказывала мне, христиане верят в сына Его, молодого Христа-Исуса, который потеснил на небесах своего почтенного, престарелого отца? Хорошо ли это?
Имре пытался сдержать улыбку, а потом все же прыснул со смеху:
— Не в обиду тебе мой смех, — сказал он. — Да, если по уму человеческому рассудить, так оно и есть. Лишь бы меня капеллан мой не услышал. Э-э-э! Да что думать об этом…. Принц, меня, как и тебя, пяти лет от роду посадили верхом на боевого скакуна, в руки дали тяжёлый дедовский меч, и воин провел коня под уздцы вокруг замкового двора. Ты помнишь этот день?
— Да, как не помнить… Этого воина ты знаешь, он привел тебя в мой лагерь, за тебя ручался и не ошибся в тебе. Он никогда не ошибается.  Свенельд — мой учитель.
— Однако, принц… — с некоторым сомнением проговорил Имре. — Коли не во гнев, многому научил тебя старый Свенельд, а грамоте ты все ж не умудрён. Весь рыцарский мир тому дивится.
— В книгах  — зло… — повторил князь.
— Княже! — крикнул дружинник. — Вот, Свенельд возвращается.
— Все ли целы?
— Все. И пленных везут. Двоих. Однако, знатных хазар захватил Свенельд. Вишь ты, золотом так и блещут.
— Мой Свенельд — и удача за ним, — улыбнувшись, промолвил Святослав.
Малая ватага всадников на лёгких, выносливых, низкорослых и косматых степных лошадях, которые в те времена и много позже назывались бахматами, неторопливой рысью приближалась к алому бархатному шатру великого князя. А еще двое на великолепных хорезмийских жеребцах, в богатых доспехах, но без оружия и со связанными руками ехали в середине. Один из них плохо держался в седле, его голова, не покрытая шлемом, который, видать, разрубили в бою, была в крови.
— Это он взял иудейских гиборим. Никогда промаха не дает, — сказал Святослав. — Что только возможно — от них узнаем.
— Сейчас он станет меня укорять, — досадливо сказал граф. — А я, признаться, немного устал от его уроков, принц. Ведь и я не в первый раз в поле вышел.
— Старику многое простительно, а поучится никогда не вред. Он плохому…, а паче того, глупому не научит.
Свенельд  ехал впереди. Он снаряжен был по-свенски, в простой кольчуге и рогатом шлеме при длинном, широком, тяжелом мече у бедра. Длинная, густая, седая борода никогда не была стрижена и лохматилась на ветру. Кутался от вечерней прохлады в грубый суконный плащ. Истинный викинг, Свенельд жил так всю жизнь и умер так.
Конники остановились у костра.
— Здравствуй, княже. Я с разъездом осмотрел окрестности. Подозрительного ничего не заметил. Кое-где видны дымы костров, прячутся в прибрежных камышах остатки хазарского войска, но они не опасны: укрепиться им негде, и атаковать не смогут: их слишком мало, и вождя у них нет, — дальше он заговорил на языке франков. — Ваша светлость, вы, признаться, разочаровали меня сегодня. Дан был в ваших руках…
— Признаюсь, шевалье, что скорее я в его руках оказался. Как нагнали мы его, они немедленно рассыпались и напали со всех сторон. Я потерял пятерых добрых воинов.
— Степная война, сеньор рыцарь, степные кони, оружие и тактика. Здесь не принято действовать малым числом, и я надеюсь, вы это учтёте в дальнейшем. Вам следовало иметь достаточно людей, чтобы на свежих лошадях — а их кони притомились — отрезать его… Э-э-э! Да что там… Имре, я за тебя твоей матушке честью отвечаю, она очень беспокоилась. А прекрасная Ивица…
Граф нахмурился и предостерегающе поднял руку:
— Прошу прощения. Дело мое и Господа Бога. Я принесу покаяние.
— Бог ваш, однако, строг, но отходчив. Не дело это… — старик обратился к Святославу. — Княже, я с гостинцем к тебе, изволь поехать взглянуть. Какие-то смерды гнали к переправе табунок диковинных коней. Не больше сотни, но с матками и жеребятами от таких же жеребцов. Кони точь-в-точь аравийские, но в холке выше першерона. Резвые, как птицы. И сильные, могут нести всадника в тяжелых доспехах. Немного похожи на хорезмийских, но мощнее и шире в груди.
— Знаю этих коней. Британские, — сказал Имре.
— Поедешь, поглядишь или прежде пленных допросишь? — спросил Свенельд.
— У меня срочное дело. Я буду занят до утра, а утром… Сейчас ты сам пленных допроси.
Свенельд, кряхтя, сошёл с коня и подсел к костру. Выпил кубок мёда и, пережёвывая беззубым ртом кусок конины, побормотал:
— О, проклятые бабы, одни беды от них… Я велел её тебе, будто сокола или чужестранную диковинку, подарить, а уж ты из нее себе идола сотворил.
— Прекрасна и бесстрашна, поистине, валькирии подобна она, Свенельд, — сказал князь. — Я никогда такой девицы и во сне не видал…
— Отошли ты эту иудейку в Киев, — не обративши внимания на его слова, продолжал старик. — А еще лучше подумай о выкупе за неё. У её покойного отца много родичей и друзей в Херсонесе и Константинополе. Послать бы гонца, и пусть там растолкует, что не видать ей воли, коли греки до весны двинуться с места на наших рубежах. И еще, знаешь? Прочли мне в захваченных свитках Авессалома, что старшая дочь его, сестра этой Ривки, замужем за неким Хизкиёй, который живёт в Багдаде, а халиф слушает его в оба уха да к тому же по уши в долгу у него. Этот Хизкия владеет кораблями и караванами по всему белому свету и, кажется, человек разумный…
— Э-э-э! До Багдада далеко. А вот не худо б к зиме отослать ее в Тавриду не девицей, да еще, коли Бог благословит, с будущим великим князем во чреве — доброе было б дело, — со смехом перебил его граф Имре.
— Киевскому наследнику в Киеве родиться и жить надлежит, —  сердито сказал старик.
— Мне, однако, пора возвращаться к своим, господа, — мадьяр встал и вежливо поклонился, давая понять, что затеял разговор, его не касавшийся, невольно. — Слишком много вина и женщин. Мои венгры от этого с ума сходят.
— Дурных примеров не подавайте, воеводы, — проговорил Свенельд. — Я уже велел от твоего имени, княже, наказать двоих воинов за своевольство.
Святослав вопросительно глянул на него.
— Молодец из новгородской вольницы ударил плетью печенега, а тот оказался ханским сыном и взялся за саблю. Новгородца, как он смерд и человек без роду и племени, я приказал бить кнутом, хотя печенег его сильно ранил, так что много крови ушло. Бедолага помер. А молодого хана к столбу привязали, без шапки в знак позора, посередь его же куреня. И отец его виру заплатит.
— Кому? — спросил князь. — Какие родичи у такого славянского шатуна?
— Вира в сорок куниц пойдет в войсковую казну. Сегодня и завтра пусть отдохнут воины, а долго стоять нам здесь опасно. Наши «морские драконы» уже болтают о набеге на Ширван. Славяне и степняки никак не ладят, а твои угры, Имре, затевают поединки из-за женщин и иной добычи. За поединок я не могу казнить, коли всё по чести, но это очень плохо.
Имре Шариша сел на коня и, простившись, уехал. Свенельд повел бахмата в поводу к своему простому полотняному шатру, раскинутому неподалеку.
— С рассветом тебя разбудят, князь. Много дела впереди.
— Твоя правда, как всегда… Поистине, Свенельд, ты мне заместо отца и будто слепому поводырь… —  промолвил вдогонку князь.
— Пустых слов не говори, а думай о походе, — сурово сказал старик, остановившись и оглянувшись через плечо. — Успеешь натешиться с красавицей, выспись. Наутро боевой совет, и это будет нелегко. Не воевать, а бесчинствовать хотят такие войска. Никогда наемникам не верь.
— Ни о чем не беспокойся и сам отдохни. Я в здравом уме…
— Моя на то надежда. Воевода Дан-бек не о полонянках сейчас помышляет, а готовит ответный удар. Я у него подручным был, простым сотником, когда ходили на чешского короля. Давно это было…

***

В огромный внутренний двор каганского дворца по широким гранитным ступеням сбежал коренастый крепыш в богатых доспехах. Он торопливо привязывал к остроконечной спице на макушке круглого золочёного шлема рыжий конский хвост. Этому человеку было около пятидесяти лет, и звали его Ораз-хан, а иногда Ораз Иссык-хан* за гневный нрав. И сейчас он был гневен. Остановившись посреди двора, громко выкрикнул:
— Шету, ко мне!
— Я здесь, бек-манхиг! — в бараньем полушубке на голое тело, черно-бурой лисьей шапке, надвинутой на узкие щёлочки острых быстрых чёрных глаз, с кинжалом за алым скрученным в жгут шёлковым поясом и саблей, заткнутой за этот же пояс за спиной, нукер Шету по прозвищу Хэц** подбежал к воеводе, переваливаясь на крепких, кривых ногах конника, обутых в мягкие замшевые сапоги. — Приказывай!
— Коней!
— Сколько воинов поедут, хан?
Ораз-хан мгновение помедлил, вглядываясь в темное, неподвижное лицо своего верного слуги.
— Двое. Я и ты со мной. Поедем далеко.
— Вьючных лошадей?
— Нет. Только двух лучших жеребцов из моего табуна, турсук с вяленой кониной и бурдюк кумыса. Луки, сабли, копья, щиты, надёжные, но лёгкие — всего по три каждому из нас двоих. Много стрел. Будет хорошая скачка, и рубиться будем на смерть, — он помолчал. — Помолись небесному богатырю Элп эр Тонга, что вечно несёт  нас, хазар,  к восходящему солнцу на крыльях птицы, никогда не ведавшей неволи. И премудрому Богу иври помолись — не помешает.
— Шма Израэль! Хур-р-р! — прохрипел с белозубой волчьей усмешкой Шету-Хэц.
— А вся моя сотня сразу, как мы уедем, тихо, никому и ничего не говоря, уходит в кочевье моего рода Гарджара на север по Реке. За старшего остается сотник Чауш. Скажи ему: Пусть гонят коней. Приедет к своим, скажет старикам: Рассылайте гонцов по кочевьям. Всем нашим воинам час пришёл седлать коней. Я повелеваю тридцать тысяч храбрецов вооружить и посадить в седло, еще до начала безлунных ночей. Всего пятьдесят тысяч войска хазарского я обещал кагану до осени.  Времени немного. Они нас будут ждать четырнадцать дней. А не приедем — Чауш ведёт всех, кого собрать удастся, к стенам Итиля. Здесь будет большая битва. Биться будем за наследие рода Ашина, которому предки наши служили с незапамятных времён.
— Послушай, хан, — сказал Шету. — Старики станут говорить, что до стрижки — овец не бросишь на женщин и детей.
Ораз Иссык-хан ответил свистящим шепотом:
— Скажи Чаушу: Кто станет говорить так, того ударить и убить, хоть бы это был его родной отец. Всё. Вперёд!
— Повинуюсь!
— Постой… — Ораз-хан вдруг взялся руками за грудь, будто полированный, писанный золотом панцирь был тесен ему. — Слушай меня и думай. Не учил я тебя этому, а вот настало время думать… нагрянуло, будто суховей, когда падёж скота, нет еды, и человек маленьким становится, будто мышь-полевка, а небо в ярости над его головой.
— Думать?
— Самого себя спрашивать, самому себе отвечать… — тысячник всё держался руками за грудь. — Дан-бек только что взят под стражу и отведён в застенок. Его заковали в цепи.
— Что он сделал? — спросил молодой воин.
Хан ответил ему неясно:
— Не стану тебе говорить, что он сделал, и не стану… О, духи предков!  …не стану тебе рассказывать того, что говорил он кагану.
— Но если ты мне ничего не скажешь, о чём же я сам себя спрошу, что себе отвечу?
— Хэ-э-э! Послушай, Хэц, мальчик!
Они стояли посреди огромного, многолюдного двора, мощённого гладко обтёсанным булыжником. Множество людей, ходили мимо, вели лошадей, верблюдов, гнали быков, баранов и рабов, несли какие-то мешки, короба, связки копий и стрел, холстяные тюки и вьючные турсуки. Непрерывно звенело оружие, цокали копыта, слышался многоязыкий говор и резкие выкрики начальников. Двое стояли, вглядываясь в лица друг друга, будто свирепый волчонок перед могучим, мудрым волком-вожаком.
— Шету, каждому знать надлежит только то, что ему судьбой предназначено. Разве я расскажу тебе, что было в тайном совете державы? Одно скажу, потому что ты рожден в юрте моего брата по крови, в сражениях пролитой: Великие ханы Ашина выпустили из рук своих поводья царства. Что будет? В Киеве неверные данники наши возьмутся за голову, да уж поздно. Придут из-за моря железные когорты императора, а с востока Дикое поле нагрянет, а с севера ударят викинги, а с запада рыцари. Кто соберёт неодолимое войско, даст отпор чужакам?
— Хан, ты велел самого себя спрашивать, а я хочу тебя спросить, — сказал Шету.
— Говори.
— Вот ты сказал, что нагрянет Дикое поле. А мы, хазары, тюркюты, разве не дети Великой степи? Зачем нам, вольным людям, все эти каменные мешки — крепости, города, дворцы, синагоги иудеев, Закон их веры… Давай уйдем в степь, и народ уведём, и не вернёмся никогда…
— Сынок, предки наши приняли Закон в незапамятные времена***. В Законе этом — великая тайна и сокровенная мудрость. Хотя ты и не знаешь об этом почти ничего, учат вас тут на греческий манер, но всё это в сердце у тебя храниться. И это хочешь ты оставить и затеряться среди тысячи диких кочевых племен? У кочевников каждый человек подобен сайгаку в стаде, мирно он пасётся, следуя за вожаком стада, но точно ли волен такой человек? Подумай. Иудеи научили нас думать о небе и земле, о Создателе неба и земли и обо всём, что мы видим вокруг себя, и что дал Он нам во владение — нам, людям, а человек это венец сотворённого Им. Ни один народ под вечным небом никогда и не помышлял об этом, даже греки, великие книжники. Иудеи — только они…
Ораз-хан среди хазарских беков считался самым знатным, богатым и властным. И самым мудрым. Детство и юность его прошли в Константинополе, куда пяти лет от роду по обычаю его отдали аманатом****. Там он был крещён. Затем еще несколько лет жил в Киеве и не раз бывал в Великом Новгороде. Учился, как и юноша, с которым он говорил, на греческий манер, изучал философию, историю, геометрию, астрономию, иные науки, литературу, поэзию, театр, гимнастику и воинское искусство. Когда же молодой бек вернулся в родное кочевье, отец убедил его пройти гиюр. Праведный Ифтах, погибший на стенах Саркела от удара топора дикого руса, был его родным дядей, братом отца.
Ораз-хан много читал и думал о судьбах и делах таких людей, как Дарий, Ганнибал, Цезарь, пытался постигнуть смысл событий, в центре каждого из которых, как в центре геометрического круга, стояли Перикл, Александр, Давид, Иуда Маккавей, Актавиан-Август. Ему хотелось понять, почему рано или поздно их исполинские построения распадались. Но жизнь его проходила в непрерывных войнах на неспокойных рубежах Каганата. Он с грустью видел, что и это создание человеческого гения и труда обречено. Поэтому он сказал:
— Шету, я тебя неволить не стану. Если захочешь, со мной поедешь, не спрашивая, куда. А не захочешь, садись на коня и уходи в степь, как можно дальше на Восток. На Восток, Шету! Повсюду там наши сородичи греются у костров вечного странствия. Я тебе много сказал и сам не знаю, к добру ли это, потому что верёвка длинная хороша, а речь — короткая.
— Я с тобой, бек-манхиг, — не задумываясь, проговорил молодой воин. — Куда мне без тебя, разве только на погибель и позор?
Шету был названным сыном Ораз-хана, родной же отец его погиб в одном из набегов на Ширван, когда он был ещё ребенком.
— Барух ха-Шем! — Ораз-хан, вздохнув с облегчением, глянул в небо. — Теперь слушай. Досчитаю до десяти — загну один палец. Всего десять пальцев, и кони со всем снаряжением должны здесь стоять. Вперёд, Шету, битва впереди!

Как уже было сказано, лошади Дикого поля в низовьях Волги, Дона и Днепра назывались бахматами. Это была степная порода. По экстерьеру и парадной выездке они не шли ни в какое сравнение с анатолийскими и хорезмийскими конями — низкорослые, коротконогие, косматые, очень беспокойные и упрямые, и сильно уступали им в резвости на коротком переходе. Но на длинном переходе они превосходили резвостью и, что важнее, выносливостью и тех, и других. Их называли травяными, так как они не ели ни сена, ни зерна, а только живую траву, которую в зимнее время умели добывать, раскапывая снег передними копытами. Преимущество конницы на бахматах заключалось в отсутствии непременной заботы о фураже. Кроме того, при хорошем достатке необходимого им сочного корма они, подобно несравненным скакунам аравийской пустыни, могли обходиться без воды по нескольку суток, оставаясь работоспособны.
И вот такие лихие жеребцы уносили двоих всадников на юг по бескрайней, волнуемой ветром, будто море, травяной и ковыльной равнине. За хвостом коня оставался каганский город Итиль, а по левую руку всадника, невидимая за горизонтом, тянулась Великая Река. Они шли «волчьим ходом» — плавной иноходью — неутомимо летели, пластались низко над землей. Хорошо выезженный конь мог таким образом двигаться непрерывно многие дни и недели с одним коротким привалом в сутки, который делали обычно накануне рассвета у какого-нибудь источника или небольшого ручья. Коней не стреноживали, а просто выпускали пастись. Если к стоянке кто-то приближался, кони, которых было видно издалека, уводили чужаков в сторону — так были выучены. Всадники, укрывшись в высокой траве у небольшого, бездымного костра, сначала вволю напивались воды, а потом для подкрепления сил съедали немного мяса и выпивали по чаше хмельного кумыса. Затем около четырёх часов спали по очереди. То есть, каждый спал не более двух часов. Для отдыха — достаточно. Воин в походе не должен разнеживаться. Если он слишком долго станет спать, ему присниться родная юрта, запах плова и добрые лица стариков родителей, или юная красавица из соседнего становища — как он обнимает ее в росистой ночной траве, нагую и трепещущую. Тогда пробудившись, он станет тяжело вздыхать и думать о прошлом, о будущем, о жизни и о смерти. В боевом походе нельзя думать ни о чём, кроме своего коня, оружия, верного спутника и коварного врага. На второй день пути Шету вдруг встал в стременах, указывая рукой вперёд:
— Хан! Я вижу дымок. Это костёр.
Они придержали коней, хан тоже привстал, вглядываясь из-под ладони.
— Хорошо. Теперь и я вижу.
— Позволь мне поехать вперед.
— Нет, — сказал хан. — Шету, я еду посланцем от великого кагана к Гуюк-хану, владыке всех печенежских кочевий в приморской степи. В его боевой ставке сейчас наверняка мне встретятся посланники князя киевского. Они должны знать, что Каганат к войне готов и раздора между нами нет. Если же тебя убьют, и я явлюсь туда один, как бродяга, без достойной охраны, могут мне не поверить, подумают, что я просто бежал от каганского гнева.
— И я так подумал, только сказать не посмел. Тебе следовало взять с собой десяток верных тебе гулямов*****.
— Пока десять воинов седлали бы коней, сто человек во дворце узнали бы, что я в степь ухожу. Нас бы задержали или в дороге б нагнали, а мое дело тайное. Едем вдвоём. Вдвоём встретим все, что степь сулит одиноким путникам. Стоял бы там большой отряд, не один бы костёр они развели, а как нас двое, можно спешиться и биться спина к спине.
Теперь они ехали неторопливой рысью, стоя в стременах и внимательно оглядывая окрестности. Снова зоркий Шету вытянул руку:
— Верблюд пасётся, стреноженный. Всего один. Вон, вышел из-за кургана. Похоже, что и путник один. Хан, я думаю, это не степной человек. Он развел костер на стоянке, а сам уснул, поэтому его в траве и не видно. Как это можно? Всякий приедет и убьёт.
— Доброго человека я — здесь и в такое время — встретить не надеюсь, — сказал Ораз-хан.
Шагом подъехав к костру, который дымил, затухая, они увидели человека, крепко спавшего, завернувшись в грубый шерстяной плащ с капюшоном. Трава вокруг костра обгорела, потому что он не умел следить за огнем. Грек. Шету звонко цокнул языком, но путник не просыпался.
— Хэ-э-эй! Достопочтенный хозяин кочевья, гости у тебя…
Открыв глаза и увидев над собой двух всадников, вооружённых до зубов, незнакомец в ужасе метнулся к своей торбе, валявшейся рядом. Трясущимися руками он развязал её и стал вынимать оттуда меч в ножнах. Шету засмеялся, и даже суровый бек не мог сдержать улыбки.
— Ты, видно, очень дорожишь своим грозным оружием, бесстрашный удалец, если так тщательно прячешь его, укладываясь спать. Это ты правильно делаешь — вдруг кто-нибудь украдет.
Хан нахмурился:
— Шету, мы хазары и у чужого костра. Встречный путник в дальней дороге — посланец Всевышнего. Не смей издеваться, это недостойно! — он обратился к путнику. — Мир тебе! Не обнажай оружия, мы не со злом. Если позволишь, остановимся рядом с тобой. Наши кони притомились.
Судя по виду, грек не был робким человеком, он просто не был воином и не знал, как поступить в случае вооруженного нападения. Убедившись, что на него не нападают, он вежливо, но недоверчиво проговорил:
— Встрече с добрыми людьми я всегда рад, особенно в такой беде, какую мне Бог послал за тяжкие прегрешения мои. Сходите с коней, грейтесь у костра. Жаль только, что ничем не могу поделиться с вами. У меня нет даже хлеба — совсем ничего нет, будто в несчастный день моего рождения на свет божий. Мой верблюд ест траву, а я этого не могу. Дорога же моя ещё далека.
— Назови нам свое имя или то, которым ты хочешь, чтоб называли тебя. Мы хазары, как уже было сказано. Мое имя Хутху, люди прозвали меня Кара-Турсук (чёрный турсук), я купец, конями торгую, а молодого спутника моего зови просто Шету. Его не бойся, он человек не злой, глупый просто, потому что мало на свете жил. Проживет наши с тобой годы, поумнеет.
Они сошли с коней. Хан сел у костра, привычно поднял руки открытыми ладонями в небо и произнес благословение огню — подателю жизни, а Шету быстро расседлал коней, вынул из турсука куски вяленого мяса, бурдюк с кумысом, бронзовый котел и чаши для питья.
— Где здесь вода?
— Здесь нет воды. Во всяком случае, мне не удалось её найти, и я очень хочу пить, — сказал грек.
Шету смеяться уже не смел, он только снова цокнул языком:
— Воды я здесь и не ждал, но подумал, что ошибся, когда увидел дым твоего костра. Твоему верблюду это не беда, а ты зачем привал сделал в таком безводном месте?
— Где тут воду искать? Вода была у меня в бурдюке, но кончилась вчера. К Реке же я боюсь выходить, Бог знает, кого там встретишь.
— Напейся кумыса, но будь осторожен, потому что он хмельной. Если б ты на верблюде ехал до заката солнца, все время имея его по правую руку, приехал бы к ручью.
— У вас, вероятно, есть чертеж, а у меня нет.
— К чему нам чертёж? Я видел чертёж царства нашего, когда старый Николай учил нас географии. Если по этому чертежу в поход идти, никогда к родному кочевью не вернёшься.
Хан весело рассмеялся:
— Поведай же иноземцу, о мой юный, но премудрый спутник, откуда тебе известно, где воду искать в степи?
Шету подумал и сказал:
— Гляжу туда, где небо с землёю сходится…
— И что видишь там?
— Не знаю, — сердито ответил молодой человек. — Всякому понятно, где вода, а где её быть не может.
Ораз-хан смотрел, как грек жадно выпил полную чашу кумыса.
— Ты подожди пить вторую чашу, тебе может стать плохо. Послушай пока, что мне в голову пришло сейчас. Но мои слова не прими в обиду. Эта привольная степь — наша. Она всегда принадлежала тюркютам, и ни один народ здесь жить не может, кроме нас. Вот мальчик-тюрк, он знать не знает, как можно воспользоваться географическим чертежом. Однако, не может он в степи заблудиться, как сайгак не заблудится здесь, как ты у себя в городе не заблудишься. Зачем вы все стремитесь сюда? Много крови льётся от этого понапрасну. Ты, однако, ещё не назвал нам имени своего.
— Зовите меня Никон, — сказал грек. Он рассеянно смотрел, как Шету ловко и сноровисто расшевелил его костёр, установил на складной треноге бронзовый котёл над огнём и бросил в него за неимением воды кусок бараньего сала, чтобы разогреть конину. — Ответ на твой вопрос, не прими и ты в обиду, настолько очевиден, что удивительно, как это ты, купец, его не знаешь. Три огромные реки текут здесь с севера на юг. Места эти — ключ  от великого торгового пути. Но есть ещё причина, которую тюркюты и вовсе не хотят понимать. Сама земля этой степи — бесценное сокровище, она очень плодородна.
— Э-э-э! — хан с досадой  стукнул ребром твердой ладони о ладонь. — Да ты погляди вокруг! Погляди, как прекрасна наша степь. Захватите же вольные земли наши, распашите их сохой, чтоб до горизонта было всё черно, как в последний день пред Судом Божьим… Тебе не жаль?
— Странный, однако, ты купец, почтенный Хутху, коли так говоришь.
Шету закончил свою работу и стоял у костра, ожидая, пока разогреется мясо в котле.
— Шету, ты мне не слуга, а боевой соратник. Садись к костру. Так неприлично вести себя в Израиле.
— Но в степи — так! — сказал Шету и торопливо добавил. — Коли не во гнев, преславный бек….
— Мы — Израиль, ты и я. В Израиле, я сказал, это неприлично, потому что ни один праведный не может быть холопом ни у кого, кроме Всевышнего.
Грек с улыбкой покачал головой:
— О, хазары! Как на вас не подивиться…. Сейчас вы мне напомнили чудака из басни, который хотел одной рукой поймать сразу двух бабочек.
Шету подсел к костру, и некоторое время они молча ели мясо, запивая его кумысом из деревянных чаш. Солнце опускалось к горизонту, небо становилось тёмно-синим, и вечерний ветер, налетая, кружил искры над пылающим костром.
— Это, действительно, не самое удачное место для привала, — сказал Ораз-хан. — Но раз уж так вышло, здесь мы сделаем большую стоянку,  и только с рассветом тронемся в путь. Я не спрашиваю тебя, почтенный Никон, о цели твоего путешествия. Думаю, однако, что еще некоторое время нам будет по дороге с тобой. Ты нас не бойся — нечего нам взять у тебя. Когда  Шету насытится, он отгонит к Реке наших коней и твоего верблюда — напоить.
— Нельзя выходить к Реке. Разбойники могут напасть.
Хан протянул руку и коснулся длинных прядей рыжего конского хвоста, украшавшего  шлем  Шету.
— Мы были неосторожны, и ты, конечно, уже догадался, что мы вовсе не купцы. Мы сами разбойники и разбойники не из последних, — Ораз-хан гордо усмехнулся. — По всему белому свету разбойничаем. Немало нужно воинов, чтобы коней отбить у моего названного сына, а степным бродягам это и вовсе не под силу.
Шету вскочил на ноги, радостно оскаливая белоснежные зубы волчонка:
— Я сыт, бек-манхиг. Пойду, поймаю верблюда, распутаю его.
— На реке не забудь набрать два бурдюка воды — нам и нашему хозяину. Верблюд, возможно, не станет пить, а коней не торопи и терпеливо дождись, пока они вволю напьются, — строго сказал ему бек вдогонку и снова обратился к Никону. — Я замечаю, что молодёжь в степи перестала любить животных и заботиться о них. А ведь верблюд и лошадь — это лучшее, что дал Всевышний человеку во владение, степному человеку во всяком случае. Поистине близиться пришествие Машиаха. Что ты скажешь на это?
— Что о животных говорить, когда ближнего своего перестали любить и родителей не почитают, — с традиционным во все времена вздохом откликнулся грек.
Некоторое время они молчали, задумчиво глядя в огонь. Потом Ораз-хан, с горьким состраданием покачав головой, произнес:
— Ты, конечно, бежишь из разоренного Саркела?
— Да. Это было, будто нашествие кентавров. И все говорили: Где же воля великого кагана, где его непобедимые гиборим? Все пошло прахом…
— Ты купец?
— Я был писцом у купца Хирама бен-Аврама. Возможно, ты слышал это имя. Ему было семьдесят шесть лет, однако, он вооружился и кричал, что иудейский коэн — не баран, которого нищие бродяги зарежут себе на плов. И еще кричал, что он поставщик княжеского двора в Киеве, и княгиня Хельга ещё не расплатилась за обоз армянского гранита для строительства храмов, где ей угодно зачем-то молиться неверной жене старого каменотеса из Бейт Лехема. Его проткнули копьем на моих глазах. А моих четырёх сыновей связали. Какой-то славянский смерд бил их плетью и говорил, что продаст их  в Чернигове своему соседу — кузнецу, который, провожая его в поход, просил пригнать ему хороших подмастерьев, трудолюбивых, не вороватых и знающих грамоту, — грек взялся руками за голову. — Жена моя была славянка. Она заговорила с этими дьяволами на их родном языке, но ей голову разбили дубовой булавой. А моя дочь, удивительная красавица и умница, её часто приглашал к себе сам наместник кагана в Саркеле, Дан бен-Захария, чтобы она пела ему по-гречески о путешествии аргонавтов и о падении великого Илиона. Её взял сотник, судя по говору, из викингов. Он её изнасиловал прямо на полу в моих покоях. Сначала моя девочка плакала и звала мать, меня и братьев — чем я мог ей помочь? И, наконец, я увидел и услышал, как моя нежная Микка, яростно и бесстыдно вцепившись пальцами в нечесаные космы этого сатира, задыхается и стонет, содрогаясь от страсти, будто блудница в лупанарии. Дикарь был весь в чужой и своей крови и от него пахло прелой овчиной. Но он, похоже, человек не злой, позволил мне с ней проститься. Она казалась безумной — улыбалась, и глаза ее блестели: сказала мне, что воин этот пышет жаром и силен, как Молох финикийцев и что он ворвался в ее тело и душу, подобно Молоху, когда тот оплодотворяет для животворения всего сущего божественную Иштар — эти слова ее и были самым страшным, что выпало мне в тот день пережить.
Ораз-хан положил несчастному руку на плечо:
— Не кручинься. Если он сказал, что себе её берет, то не станет продавать, в доме же у свенского воина женщина будет не рабыней, а подругой его жены. Всем женщинам бесстрашные  витязи по сердцу приходятся, хоть и не всегда им удаётся вовремя умыться накануне любовного поединка. Вот она и вспомнила про древнего идола. Ваши женщины много учатся. Это хорошо. Грамотная пленница ни в чем не будет знать отказу.
— Я поручил её судьбу Павлу, святому апостолу Господа Иисуса Христа.
— Каждый молится Богу по-своему. Но, не прими в обиду, не могу я постигнуть, почему ты человеку молишься, человеку, который вероотступником был и так комментировал Тору, что это у людей благоразумных до сих пор вызывает смех? Да он и своего учителя толковал и вкривь, и вкось…
— Послушай же меня, воин с речами богослова, хоть я и устал от этих бесплодных диспутов и вести их не привык у степного костра…
— А я с тех пор, как покинул Константинополь, где пристрастился к такому препровождению времени, тридцать пять лет говорю и думаю об этом у костра или в походе, качаясь в седле, — сказал хан.
— Однако, выслушай. Вера в Христа охватила поднебесный мир, будто всепожирающий пожар. А почему? Ты сам тому живое свидетельство. Себя называешь праведным иудеем, а ешь мясо с молоком, да ещё конину, которая по Ветхому Завету нечиста.
— Давно б я с голоду умер, если б так не поступал. Всю жизнь в степи живу и воюю.
— Вот Христос и применил Закон веры к народам, живущим по-разному в разных концах земли, чтоб народы могли его принять.
— Но это логике противно, потому что истина неприспособляема, не так ли?
— А теперь ты к логике обратился, потому что тебя учили на эллинский манер, а вера на логику не опирается — в соответствии с логикой же, не так ли?
Они оба глянули в глаза друг другу и невольно засмеялись.
— Хэ-э-э! Прав ты почтенный Никон. Это наше пустословие не приносит доброго плода. Слушай, меня зови Ораз-ханом, это мое настоящее имя от предков, и ты, конечно, обо мне наслышан и видел не раз меня в доме у бен-Аврама, просто не узнал в походном доспехе. А я, признаться, тебя просто не заметил там. Расскажи мне лучше, как тебе самому удалось спастись?
— К рассвету все они были пьяны, потому что в подвалах у моего господина хранилось много дорогого родосского вина. Я просто вышел во двор, отвязал этого верблюда и уехал. Я проезжал по улицам, которые догорали и были завалены трупами. Ужасно.
— Говорю тебе, последние времена настают…
— Так сидели они, беседуя, неторопливо и печально. В степи темнело. Где-то вдалеке послышался дробный топот сотен маленьких копытец. И затем протяжные голоса: тоскливый и свирепый вой, а потом злобное тявканье и что-то напоминающее детский плач. Грек вздрогнул и тревожно оглянулся, прислушиваясь.
— Каждую ночь я слышу здесь эти звуки. Что это?
— Стадо сайгаков пошло к Реке на водопой. Следом за ними — волки. А за волками — шакалы. Так живут в степи звери, так и люди живут под вечным небом.
Никон перекрестился и печально проговорил:
— Волки и шакалы повсюду следуют за беззащитными сайгаками. Промысел предвечного Бога воистину непостижим. А это что, благородный воин? — неподалёку от стоянки слышно было яростное рычание, и во тьме засветились зелёные огни.
Ораз-хан невозмутимо пояснил:
— Часть стаи во главе с каким-то молодым и сильным кобелем, который рвётся стать вожаком, не стала преследовать сайгаков, а польстилась на лёгкую добычу. Они нашей крови ищут, но ты не бойся их. У нас огня много, а к огню они не подойдут. И твой верблюд в безопасности, у Шету при себе смоляные факелы, — он помолчал. — Так ты теперь добираешься в Херсонес?
Никон кивнул головой.
— Беда, приехать в этот город, подобный Вавилону, не имея доброго мешка с золотыми монетами.
— Святая правда.
— Но ты надеешься на помощь друзей и родных.
— И это правда.
— Попробуешь устроиться писцом у кого-нибудь из сенаторов или знатных вельмож Республики? Или уедешь в Константинополь? Или укроешься под защитой могучей руки багдадского халифа? Но ты устал и потрясен. Возможно, ты захочешь совершить пешее путешествие в Эрец Исраэль, как это делают твои единоверцы, чтобы там поклониться христианским святыням? Ты колеблешься и не знаешь верного решения.
— Все так.
Ораз-хан тихо засмеялся.
— Извини мне этот невольный смех, почтенный писец покойного Хирама бен-Аврама…. Я вижу у тебя на лбу как неизгладимую печать благословение божественной Мельпомены. Ты, несомненно, великолепный сочинитель, — он сунул руку за пояс и достал увесистый кожаный кошель. Позволь невежественному и грубому служителю кровожадного Марса принести скромную лепту на издание твоей трагедии, которая, если ты задумаешь издать ее, принесет тебе вечную славу. Когда ты мне рассказывал о гибели неустрашимого Хирама, моего старого друга и собутыльника, я едва не заплакал. К счастью я вспомнил, что два месяца тому назад он уехал в Любек по делам некоего торгового союза, который северные города франков намереваются заключить против нашего, столь сомнительного в такие времена, союза с великим Новгородом******. Услышав же о том, что киевский князь готовится к походу на Каганат, он вызвал к себе и всю семью свою со слугами и домочадцами. Не скоро теперь мы с тобой увидим его, но он жив и здоров. Возможно, тебе следовало ехать за ним в  весёлый город Любек? Сидел бы сейчас в уютной харчевне да попивал подогретое пиво со сметаной, беседуя с премудрыми франкскими негоциантами. Уверен, что только важные и неотложные дела задержали тебя в Саркеле… Ты уж не прогневайся, не поверил я ничему из того, о чем ты рассказал мне сейчас. Однако, не пугайся и ничего больше не придумывай, в этом нужды нет. Ты поедешь со мной туда, куда я еду, потому что, признаюсь тебе откровенно, я уверен, что цель моя тебе известна. Ты сейчас, наверное, удивляешься, почему я тебя не убил. Меня прозвали горячим ханом, но все же я и не птенец желторотый, чтобы опрометчиво поступить в таком важном деле. Возможно, в ставке Гуюк-хана я отдам тебя тому, кто послал тебя ко мне. А, быть может, по-другому поступлю….
Вернулся Шету. Он, гикая и размахивая пылающим факелом, разогнал волков и спешился. Стреножил верблюда, а коней, которые в ночное время никогда далеко от огня не отходили, опасаясь волков, пустил пастись свободно.
— Присаживайся к костру, мальчик, — ласково сказал ему бек. — Сейчас мы с уважаемым хозяином нашей стоянки будем коротать время, разговором о жизни и о смерти: о людях, которые по воле предвечного Бога рождаются и умирают каждый в свой срок, и о царствах, которые по воле людей возникают и по воле людей рушатся. Ты же слушай, что старшие говорят, и учись быть мудрым.
Почтенный Никон, только что я сказал тебе, что ничему тобою рассказанному не верю. А как же история семьи, жены, сыновей и прекрасной дочери твоей? Неужто ты и об этом всё придумал?
— Нет. О семье я правду говорил, — отвечал грек. Он казался подавленным, но вовсе не был смущён. — Чтобы такое придумать, нужно и впрямь обладать даром Эсхила. Все правда.
— И сыновья погибли?
— Я не сказал, что они погибли.
— Верно… Обещаю тебе, что мы вместе с тобою подумаем о судьбе твоих детей, если оба останемся живы в этой ужасной войне, а это зависит от многих обстоятельств, которые, к сожалению, предусмотреть не в наших силах. Я, также, обещаю, что позабочусь о них, если уцелею сам, а ты погибнешь, и чуть позже дам тебе совет, как их выручить, если я погибну, а уцелеешь ты.
Никон тяжело вздохнул, благодарно прижимая правую руку к сердцу.
— В войске киевского князя у меня немало друзей и былых боевых соратников, — продолжал хан. — Но, как я уже сказал, мы об этом позже поговорим. Ты же за это обещай не наносить мне ударов в спину.
Грек нахмурился и некоторое время в упор пытливо смотрел в лицо воину:
— Не вполне ты прав, думая, будто в ставке печенежского владыки я буду в твоих руках…. Благоразумней было бы избавиться от меня здесь, чем туда везти. Ты человек неглупый и опытный, но великодушный — сочетание не всегда выгодное, но достойное. Ты пришелся мне по сердцу. Встреча наша не случайна. Скажу тебе своё настоящее имя, ты слышал его не раз: Лаарх.
— Лаарх? Ты Лаарх, сын Архиппа, сенатор Херсонеской Республики? Да ты смеешься надо мной.… Эх-ха! А я-то, пустоголовый, тебе ещё кошель всучил, ради твоей горестной нищеты…. Как же ты не сумел вовремя уехать? Ведь о походе Святослава тебе заблаговременно должна была сообщить княгиня Хельга.
— Не она мне, а я ей сообщил об этом из Саркела, — с улыбкой Лаарх вернул хану его бескорыстное подаяние. — Разве бывают государственные тайны в этих диких краях? Все знают всё, кроме тех, кто должен знать всё. Достопочтенный Дан бен-Захария ничего и слушать не хотел, а я его предупреждал. В Каганате воинов подпустили слишком близко к кормилу власти. От этого и дела плохо пошли. Чего же ты хочешь теперь? Республика в опасности, и она будет держать руку победителя. В Константинополе очень встревожены и недовольны…
— Кто ж виноват? Вы хотели смотреть на здешние дела, будто олимпийские боги….
— Я только простить себе не могу, что семью не уберег. Не успел я. Меня на части разрывали заботы о войне. Когда же я собрался снаряжать караван с сильным конвоем в Тавриду, стало ясно, что он до места не дойдет. Войско Святослава катилось уже степью, как лавина саранчи….
Шету, положив ладонь на рукоять кинжала и насторожившись, будто барс перед прыжком, вслушивался в эти зловещие речи.
— Ложись спать, Шету, — сказал Ораз-хан. — Никому не рассказывай о том, что услышал сейчас. А впрочем, если захочешь — расскажи. Всё равно тебе никто не поверит….

* Горячий хан (тюр.)
**Стрела (ивр.)
*** Ораз-хан считает, будто хазары приняли иудаизм в незапамятные времена, хотя ещё его дед, вернее всего, был язычником. Я думаю, он так ошибается потому, что более тысячи лет тому назад историческое время текло гораздо медленнее, чем в наши дни.
**** Почетным заложником.
***** «Удальцов» — наёмных воинов, составлявших охрану или дружину знатного хана.
****** Речь идёт о Ганзейском союзе, возникшем несколько позднее. Великий Новгород временами входил в этот союз, временами — наоборот конкурировал с ним.

***

Старый Озлаг-батыр просыпался, когда все домочадцы и рабы в его просторной юрте еще спали. Ломота в костях отгоняла сон, а в это утро он проснулся раньше обычного. Было жарко, потому что вместо костра посреди юрты топилась железная печь — диковинка, недавно присланная зятем, который жил в славянском городе Пскове и был очень богат. Проснувшись, Озлаг привычно глянул было вверх, в круглое отверстие, куда обыкновенно выходил дым, но теперь оно было закрыто выведенной туда железной трубой от проклятой печи, которую, наверное, придумали злые духи  —  как теперь узнать время суток, если неба не видно? Зять у него христианин, и дочку заставил принять крещение. Как бы грозный Бог иври не отомстил за это всему роду Гарджара. Старики глаза ему колют таким родственником, а нужда приходит, денег клянчат, ведь почтенный Святомысл — боярин, во Пскове его почитают и боятся, а его корабли ходят в море льда до самого Груманта, и его торговля песцовым мехом приносит невиданный доход. Скуповат славянский купец, конечно, а где вы видели щедрого купца? Озлаг долго кашлял и ворочался, так что рядом с ним зашевелились его молодые жены, их было четыре, а старшая жена, престарелая Дебора спала отдельно, рядом с внуком, которому было пять месяцев от роду. Младенец заплакал, старуха завозилась с ним. Неожиданно заплакала и самая младшая, любимая жена, лежавшая по правую руку, чтобы отогревать старика своей юной страстью — ей было четырнадцать лет, и за нее отдали дойную верблюдицу, двух баранов и почти новый ширванский ковер.
— О чём плачет наша ослепительная хатун? — сердито проворчала Дебора. — Чего тебе не хватает здесь паршивка, голодранка?
— Я хочу в свою юрту к родителям, — сказала Кюль-хатун. — Ты мне говорила про прекрасного богатура, горячего, будто Элп эр Тонга, а этот старый мерин только очень больно щиплется, и от него воняет.
— Видно, ты по плети соскучилась, блудливая овца! Живо вставай и принеси воды. Если будешь много работать, то и дурные мысли уйдут. Горе мне с вами…. Я тебе рассказывала про него, каким он был в молодые годы, когда украл меня из родительского дома в Семендере и увез в степь, — сидя на корточках, старуха качала младенца. — Я познала его на первом степном привале, в цветущей, душистой траве. Жаворонки пели в небе над нами. А его удальцы рядом сидели, пили кумыс у костра, и давали ему разные бесстыдные советы, от которых сердце мое сладко замирало. До смертного часа буду вспоминать об этом. Тебе же этого никогда не пережить, потому что нынешние воины похожи на баб, слишком слабые и робкие…
— Тише, женщины! — прокашлял  старик. — Дайте слушать. Дебора, ты ничего не слышишь?
— Слышу, конечно, я ведь не глухая. Кто-то приехал в становище, много всадников. Хочешь, чтоб я пошла посмотреть?
— Выгляни и скажи, что увидишь. Я пока оденусь.
Дебора с кряхтением поднялась:
— Ойна! Ойна-а-а! Возьми ребенка, солнце давно над степью, а ты всё никак не оторвешься от своего мужа, который и воин, и работник только в твоих ненасытных чреслах, ему тоже встать не грех. Хори! Олун! Торхэ! Торпан! Курбан! Кюрсо-ханум!  — выкликала она имена детей, внуков и домочадцев. — Омар, самый ленивый из всех сарацин! Буди рабов, не то дослужишься до деревянной колодки на шее… А ты, Озлаг, живей надевай новый халат, да не забудь саблю прицепить. Это приехала ханская сотня. А впереди ханского бунчука — рыжий каганский бунчук везут. Видно, что-то стряслось. Да и что хорошего можно привезти из каменного становища проклятых иври?
— Сейчас, — откликнулся старик. — Сейчас я выйду к ним. Что хорошего? Баранов велят отогнать в Итиль. А потом шерсть потребуют, которую не с кого будет стричь. О, несчастная судьба.… Оставь в покое Омара. Пускай он поможет мне панцирь надеть, сам надевает кольчугу, что я подарил, свой дурацкий тюрбан, оружие и все прочее. Он понесет  за мной  мое  копье.

Прежде времени лютый ветер боевых походов посеребрил виски и бороду лихого сотника Чауша. В этот день молод он был телом и душой, и глаза его сверкали, потому что пришел час воинов — его заветный час. Он не снарядился в боевой доспех — в родное кочевье ведь приехал — вместо шлема высокая рысья  шапка, сбита на ухо, малиновый бархатный кафтан, подбитый белоснежным каракулем, распахнут на смуглой, мускулистой, гулкой, будто чугунной, груди, высокие каблуки зеленых сафьяновых сапог упирались в атласные бока полудикого анатолийского жеребца, серого в яблоках и прекрасного, будто птица небесная, который бешено танцевал под ним, когда он выехал к собравшемуся народу, держа у стремени обнажённую саблю. Легко привстав на стременах, оглядел он хмурую толпу заспанных скотоводов и вдруг с пронзительным визгом выбросил руку с клинком вверх, движением сильной кисти вращая саблю так, что над головой образовалось нечто вроде блистающего серебристого зонта: «Шма Израэль! Хур-р-р!». Ему ответили вразнобой не слишком горячие возгласы: «Хур-р-р! Ялла!* Хур-р-р!»
— Хаг самеах!** — закричал он. — Хаг самеах, гиборим хазарские, воины народа божьего, праздник у нас! Стосковались славяне да греки по кривому хазарскому мечу. Чтоб нам далеко коней не гонять за положенной данью, сами они к нам пожаловали. Мы ли для дорогих гостей пожалеем булатной стали? Мы их накормим досыта, напоим допьяна, да и спать уложим на просторной, мягкой постели в нашей ковыльной степи — на веки вечные! Сегодня и завтра, храбрецы, коней, снаряжение готовим, гонцов по дальним кочевьям рассылаем с радостной вестью о походе, с матерями, женами и невестами прощаемся. А там, чуть свет — уж мы в боевом строю…. Девять раз по девять — пройдут сто годов, а песни о походе нашем…
В ответ его перебили неуверенные голоса:
— А сколько воинов с собой берешь, бек-манхиг! Кому в поход идти? Сколько коней с юрты? Сколько сабель с куреня?
— Ныне время пришло коня седлать каждому, у кого силы достанет ступить в стремя. Не решился великий каган никому из нас отказать в бессмертной славе воинской, ведь мы — хазары, дети Элп эр Тонга. И поэтому каган, чьими устами Всевышний с небес говорит, не велел мне никого оставлять со старухами да малыми детьми. Весь род наш, древний род тюркютский Гарджара, пировать будет в чистом поле… А добычу-то он войску обещал подарить. В этой войне ничего не берет себе наш владыка. Вернемся — толпу рабов пригоним, да привезем полные турсуки золотых монет.
Люди ничего не отвечали, негромко переговариваясь. Только несколько слабых старческих голосов еще раз выкрикнуло с гиканьем и визгом: «Хур-р-р! Ялла! Шма Израэль! Хур-р-р!» Но затем воцарилась мёртвая тишина. Слышен был где-то плач ребенка, перебранка женщин у ручья да лай свирепых степных собак-овчарок.
Потом из толпы степенно вышел Надир-ага, старший в кочевье. С низким поклоном он сказал:
— Преславный богатур! У нас говорят: Гонцу с доброй вестью — первый глоток из круговой чаши на пиру. С дороги ты устал. Окажи нам честь, раздели скромную трапезу свободных степных пастухов в почётной юрте для самых знатных гостей. Там в неспешной беседе за пловом и кумысом ты расскажешь нам о делах царства. Для твоих воинов угощение готово — они будут пировать в юрте, поставленной специально для них, а прислуживать им будут самые красивые полонянки из тех, что мы захватили в последний набег на кочевье Гурканитов неделю тому назад.
Резким броском Чауш вложил саблю в ножны и, спешиваясь, с раздражением сказал:
— Почему вы делаете набеги на кочевья сородичей-хазар в такое неспокойное время? Не прими за обиду, отец, это и неразумно, и грешно.
— Мы живём по древнему обычаю предков, бек-батыр. Аслан-хан — вождь Гурканитов, не в обиде на нас. В прошлом году они у нас две тысячи голов скота угнали. Кого винить? Не было достойного караула на выпасе. А нынче он мирного гонца прислал для честных переговоров о выкупе пленников и возмещение убытков. Хазары от веку так живут. Пожалуй в почетную юрту, не гневайся на наше невежество.

В парадной, крытой белым войлоком юрте, чисто выметенной и устеленной мягкими коврами, вокруг жаркого костра сидело человек десять стариков, одетых в пёстрые, нарядные халаты. Они сидели, скрестив ноги, а на коленях у каждого лежал обнажённый меч, как было принято во время боевых советов. Сотника усадили на сложенный вчетверо ковер и поднесли ему первую, круговую, чашу хмельного кумыса. Прежде, чем отпить из неё, он произнёс языческое благословение огню — нарушить древние обычаи своего кочевого племени не решился. Всё же, ещё не пригубив из чаши, он скороговоркой произнёс: «Барух ата, адонай, элохейну, мелех халоам, шехаколь нихье бидваро!» (Благословен ты, Господь Бог наш, владыка вселенной, по чьему слову возникло все!), на что Надир-ага с дипломатической улыбкой произнёс:
— Премудрый Бог иври неизменно благосклонен к нам, бедным скитальцам Великой степи. Он с незапамятных времён ведёт нас к победам.
Затем старейшины рода, степенно передавая чашу по кругу, вежливо стали расспрашивать сотника о событиях минувших грозных дней, о здоровье великого кагана и его планах войны с неверными, о сородичах-гарджагирах, павших при обороне Саркела, о том, благополучна ли была дорога ханской сотни, и в каком состоянии находятся боевые кони. Сотник, нетерпеливо раздувая ноздри, вежливо отвечал. Наконец наступило молчание.
— Отцы племени, мудрые вожди рода Гарджара! — сказал, наконец, Чауш — Я прибыл сюда по велению хазарского владыки. Он Ораз-хану, бесстрашному воеводе нашему, приказал, а тот мне — посадить в седло каждого, кто способен саблю в руке удержать. Через десять дней он ждать нас будет под стенами Итиля, куда двинулось огромное войско киевского князя. Не сочтите за дерзость, но мне он настрого велел: кто подчиниться не захочет, того убить без уговоров.
— О каких это убийствах ты говоришь в родном своём кочевье, сынок? — с усмешкой спросил его Озлаг-батыр. — Убийце, кто б он ни был, а хотя б и сам иудейский архангел Гавриил, хребет переломят и выбросят в степь, как то издавна у нас ведется. У тебя сотня под каганским бунчуком, а у нас тут в одном только нашем становище сотен пять наберется удальцов, да у каждого за спиной жёны, дети, добро. Здесь наш дом, а ты нас зовёшь лечь костьми под стенами чужого дома. Расскажи, зачем это? Неужто ради монет золотых, которые не что иное, как песок? Нам не то что рабов кормить, а помоги вечное небо самим с голоду не подохнуть — по весне дожди-то не выпали, того гляди овцы падать начнут.
— Война за наследие рода Ашина! — выкрикнул сотник.
— Война… — заговорили наперебой старики. — Что ни год — то война.
— О, проклятые неверные! О чести воинской забыли, о славе предков, о вере предков…
Некоторое время старики молчали.
— Приезжал тут недавно в кочевье человек из Семендера…, — сказал, наконец, Касым-однорукий, изувеченный в былых сражениях и набегах. — Ты не гневайся, а выслушай старших. Этот человек, о котором я тебе рассказать хочу, был фарс, родом из Балха. Он говорил о сыне Бога иудейского, которому киевская великая княгиня поклоняется. Рассказал этот человек, будто явился сын божий в святой город Иерусалим, а иври предали его ромеям, которые его убили за что-то. Не поняли мы ничего. Но, думаю, коли в семье небесной такие нелады, простым людям лучше думать о куске хлеба, а в чужие дрязги не мешаться. У меня же есть раб из чешского полона. Он мне рассказывал, что жена иудейского Бога неверна ему была. Он, чтоб избежать позора, как это у князей принято, выдал ее замуж за простого каменотёса, человека почтенного, но подневольного. Так, что ты думаешь? Она и этому бедолаге принесла в подоле. Что за постыдное распутство? А сын греха того, как в силу вошёл, своеволить стал. Простой степной бай постыдился бы терпеть такое. И это все в семействе создателя вселенной. К чему нам такой бог, что домашних своих держать в повиновении не может? — калека лукаво улыбался.
— Уймите старого дурака добром, — темнея лицом, произнёс Чауш, — не то я его велю отсюда в шею вытолкать!
Своей единственной левой рукой старый Касым привычно взялся за костяную рукоять меча:
— Кликни своих молодцов, Чауш-богатур. Мне-то дураков рубить, что баранину на плов. Подумай, кому ты, молокосос, обидное слово сказал и для чего? Если благоразумный совет рода нас на то благословит, выйдем с тобой в чистое поле. Так будет по-воински — не станем браниться, будто старухи у колодца, а поглядим, кто из нас живым вернётся к костру совета. Много лихих молодцов ушли в небо вечное от удара этого меча, когда ты ещё на свет белый не родился. А повинишься — я забуду, о деле станем говорить…
———————————————————————————————
* С Богом! — выражение, принятое у всех семитов.
** Весёлого праздника! — традиционное праздничное приветствие на иврите.

***

В присутствии сановников и военачальников каганата Дан бен-Захария был закован в цепи, и двое телохранителей властелина отвели его в подземелье, откуда в большинстве случаев человек уже не выходил никогда, разве что глубоким стариком — умирать на воле. В тесной каменной клети на сыром полу была набросана трухлявая солома, и свет от зловонно чадившего смоляного факела, горевшего в узком  коридоре, слабо проникал сквозь решётку железной двери.
— Прости, преславный бек, — угрюмо промолвил один из воинов. — Не наша воля.
— Прости и ты меня, если какую обиду вспомнишь, старый соратник, — сказал воевода, — Мы с тобой ходили на булгар. Неудачный был поход.
— Неужто ты вспомнил меня, манхиг? В том походе я отца потерял. Давно уж это было.
— Как вчера помню. Моя была вина. Они напали внезапно, а достойных караулов я не выставил. Я думал, мы далеко оторвались от них на свежих конях. А у них на излучине малой речки  затаилась нетронутая застава, о которой я не знал… Сядь со мной рядом на солому с товарищем своим, и поговорим недолго. Мне, быть может, теперь не скоро придётся перемолвиться словом с человеком честным. Здешних стражников я не люблю, разве они воины?
Не успел он это сказать, как стражник появился, будто не к месту помянутый злой дух.
— Вы своё дело сделали, почтенные и неустрашимые удальцы. Теперь — моя работа. А с заключёнными в этой обители скорби говорить нельзя.
— Ты проклятый пожиратель тюремных крыс! — закричал второй конвоир, помоложе. — Может, ещё до рассвета великого бека выпустят на свободу. Тогда ты пожалеешь о том, что на свет божий родился.
— На всё воля Всевышнего. А лишних слов не говори. Я человек подневольный, каждое слово твоё донесу десятнику.
Старший из воинов, одновременно улыбаясь и хмурясь, положил щуплому, малорослому стражнику тяжёлую руку на плечо.
— Ты донесёшь ему все, не упустив ни единого слова, — он достал из-за пояса кожаный кошель и взвесил его на ладони. — Меня зовут Элеазер, а враги с молодых ещё лет прозвали меня Барзель*, как думаешь, почему? От меня своему десятнику ты передашь вот этот кошель. Да будь с ним поосторожней, потому что в нем золотые динары, каждого из которых семье твоей за всю жизнь не потратить, и внукам останется. Ты ему скажешь, что великий конунг Ингвард, воевода мой, станет меня сегодня спрашивать, где и под чьим присмотром оставил я опасного преступника, злоумышлявшего против царства. Я пока не знаю, что мне ответить ему. Видишь ли, эти знатные баи привыкли сытно есть, пить дорогое вино, спать в тепле, на мягких постелях. А этот ещё к тому же знаменитый книгочей. Жить не может без пергаментных свитков, и нужен хороший, яркий светильник, чтоб ему нетрудно было буквы разбирать. Да чтоб тишина была, когда он спит, читает или пишет (все необходимое для этого ты ему доставишь сюда, как он велит). Он человек немолодой, но ещё сильный грешной плотью. Поэтому в ночное время молодая, красивая, ласковая и умная рабыня будет согревать его своею страстью, а днём петь ему, играть на флейте и рассказывать сказки, до которых, я знаю, он большой охотник. Пусть это будет гречанка — они и в любви искусны, и во многих иных премудростях искушены. Постарайся ничего не забыть, если дорожишь своей презренной жизнью, которая сейчас по воле  нашего владыки на волосе повисла.
Стражник принял кошель трясущейся рукой и, низко, многократно кланяясь, произнес:
— Всё исполню, бек-батыр.
— Сейчас я сниму с заключённого цепи, и ты доложи десятнику о том, кто это сделал, а почему, то забота не его. Здесь что-то очень сыро, — сказал Элеазер-Барзель. — Живей принеси большую жаровню с раскаленными углями, да смотри, чтоб они, как следует, прогорели. Ещё не хватало, чтоб у великого бека от угара болела голова. Солому убери, промой здесь пол и устели все мягким войлоком. Пошевеливайся. Ночи стали коротки, вздохнуть не успеешь, как рассветёт. К полудню я приду сюда, проверю твоё усердие. Если доволен останусь, получишь немного серебра, а, когда твой знатный гость покинет эти стены, он тебя отблагодарит, как на то его воля будет. Он очень щедр, но лентяев не любит, и его приказы следует немедленно исполнять, а то можно так получить по голове, что звенеть будет неделю. Я в молодые годы это на своей собственной голове испытал, — он обратился к беку, который, освободившись от оков, привычно скрестил ноги,  уселся на солому и невозмутимо, с лёгкой усмешкой смотрел снизу вверх на него и стражника. — Бек-манхиг! Я возвращаюсь, согласно приказу, в палату совета. Что велишь мне сделать или сказать там?
— Всем славным боевым соратникам моим скажи: «Шалом!» Передай им, также, такие слова: «Не на конце длинного языка победа, а на конце стального меча. Не время для долгих совещаний. Пусть выводят войска в поле, потому что крепость к обороне не готова, а в открытом бою всегда удача может прийти нежданной — она ветрена, капризна, будто молодая красавица, и охотней отдаётся храброму и решительному, чем тому, кто силой ломит». Моему владыке передай: «Я служу роду Ашина головою, сердцем и мечом, покуда жив. Когда умру — от меня польза небольшая». Торопись, твой воевода не любит людей нерасторопных, я не хочу, чтоб ты из-за меня пострадал, а за братскую заботу твою мне нечем отплатить, да я знаю, что ты благодарности и не ждёшь.
Когда конвоиры ушли, стражник, униженно согнувшись, произнёс:
— Бек! Сейчас мне нужно пойти к десятнику и передать ему, что велено было, и тут же я вернусь с людьми, которые исполнят всё необходимое. Не гневайся на малого человека. Шестеро детей, жена на сносях, а как мука на майдане нынче в цене поднялась, ума не приложу, чем кормить. Кабы моя воля…
— Ты понапрасну не робей, никакой беды с тобой не будет, — перебил его Дан бен-Захария. — Иди, куда следует, а потом принеси мне чашу кумыса, не слишком перебродившего, и ломоть хлеба. Ничего мне здесь не надо, я всю жизнь сплю на голой земле у походного костра, и здесь на соломе, как убитый, усну, потому что я очень устал. Ежели, с дозволения воеводы Ингварда, ко мне сюда кто придёт, немедленно разбуди. Могут быть важные вести. А как высплюсь, тогда сам приходи: я расспросить хочу тебя. Ты обмолвился, что мука вздорожала, я этого не знал, и это очень плохо. Следует доложить об этом советнику государя греку Николаю, а купцов, что на войне наживаются, прилюдно бить кнутом…
Дан бен-Захария, прожевал хлеб и выпил кумыс, принесённые стражником, улёгся на солому и уснул. Ему снилась степь, словно густым лесом, покрытая хазарским грозным войском, скалистые предгорья и сверкающие снегом далёкие вершины поднебесных гор вдали, и сам он, ещё молодой, сильный, быстрый, перед конным строем своих гиборим на жеребце диковинной серебристой масти, что подарил ему каган Илиягу в далёкие годы, отшумевшие степным бураном в непрестанных битвах. Приснился ему и сам покойный владыка его, будто стоит он на вершине высокого кургана, спешившись, придерживая коня под уздцы и озирая широкую равнину, на которую из теснин узкого ущелья нескончаемым потоком выливается на простор сарацинская конница.
Вот подлетел Дан на вертящемся волчком скакуне к непобедимому кагану.
— Почему мы не атакуем, мэфакед**? Не дай им построиться, прикажи, я сам поведу гиборим вперёд, пока не поздно…
Каган Илиягу долго молчал, размышляя.
— Погляди, мой юный воевода, на их лошадей — это аравийские, легкие, как бабочки и быстрые, как стрекозы. С такой конницей биться мне ещё не доводилось. Пусть они первыми идут в атаку. Могу ошибиться, но, думаю, наступать они станут рассыпанным строем, лавой. Каждую тысячу пеших тяжеловооружённых богатуров построй в центре «бэ рибуа»***, и вся тяжёлая наша конница — впереди и тоже в центре, это будет наконечник стрелы. Быстроконное же ополчение неустрашимых степных сколов хазарских будут нам крыльями. Тогда они и рассыплются по степи, будто кости по столу — не соберёшь….
— …костей не соберёшь…. Не доводи ты меня до худого, а то, гляди, костей своих гнилых не соберёшь! — громко сказал знакомый голос. — Хэ-э-й,  Дан-воевода, здорово бывали!
Дан открыл глаза и увидел за железной решёткой тюремной клети старого Глеба, ухватившего десятника тюремной стражи за шиворот:
— Отмыкай запор, не то я тебе голову о стену расшибу, запечный ты сверчок! Преславный Дан, я гостем к тебе, чем потчевать станешь? — его лицо было разбито, шлем помят, но единственный, синий, будто морская вода, глаз весело сверкал.
Дан бен-Захария сел и крепко потёр ладонями лицо. Железная решётка распахнулась. Отбросив стражника движением руки, славянский воевода вошел в клеть, сел на солому рядом с узником и достал из-за пазухи тёмный от времени, запечатанный красной глиной кувшин вина.
— Вино с реки франкской, именуемой Рейн, слыхивал? Сорокалетнее. Эй ты, добрый молодец, живо мяса горячего нам сюда да солёной красной рыбы****, а штаны станешь после сушить. Да убирайся с глаз. У меня с великим беком Хазарии беседа тайная. Не для твоих ушей.
— Постой, ватаман, — сказал Дан. — Моим заключением в темнице ведает Ингвард, сотник телохранителей кагана. Есть ли у тебя дозволение его о разговоре со мной?
— А вот мы с тобой его сейчас помянем, — весело проговорил разбойник. — Уж он добрый час как пирует за столом храбрецов свенского Одина.
— Кто это сделал? — закричал, вскакивая, на ноги Дан.
— Он не вовремя сунулся в город со взбесившимися смердами толковать. Так они его на куски разорвали. Не знаю, как станем от князя киевского Итиль оборонять, а пока что дворец — в осаде.
— Добрые вести, — хладнокровно откликнулся старый Дан, крепко ударив Глеба по широкому плечу. — Я, так даже есть захотел. Пускай это свиное отродье живее тащит мясо, а то его самого живьём сожру. А что делает великий каган?
Славянин, вынув нож, снял печать с кувшина, зубами выдернул пробку и сплюнул.
— Да что ему делать? Пирует. Не в отца пошёл. У Ильи-кагана было сердце булатное, а у этого — ровно из воска, дохнуло жаром, оно и размякло. Я прямо от него. Помиловал меня по доброте своей душевной, только велел на глаза не показываться. Курит своё зелье из проклятого кальяна, а красные девицы его ублажают. Чего ж ещё человеку надо в эдакой-то напасти?
— Э-э-ха! Всё святая правда — не даёт Всевышний вождя нам, нечестивцам, за грехи. Где это тебя так разукрасили, Мишка?
— Ходили мы с моими людьми покойному Ингварду на выручку. Ицхак с нами вызвался — так и рвётся в драку, словно молодой тур. Народ уж мы было разогнали, а старика не успели спасти. Живого места на нём не оставили эти бесноватые. Тело все ж вынесли, я при этом четырёх ратников потерял, а в такое время каждый на счету — зато будет хотя б над чем курган насыпать. Меня потому и каган простил, воины Ингварда требовали этого. Он лихой был боец, и мне его жаль. Однако ж, много собралось оборванцев. Едва успели отступить к мосту и поднять его. Беснуются, и управы нет. Многие хорошо вооружены.
Стражник принес поднос с едой. Дан-воевода отхлебнул из кувшина и стал, жадно разрывая руками, есть горячую дымящуюся баранину. Лицо его было невозмутимо.
— Ты сказал, каган пирует, а кто с ним?
— Кто ж, как не старая лиса эта, Николай. Что он ему в уши напевает? Опасный человек. Охраняет же теперь кагана и всех распутниц его, что там танцуют перед ним, конунг Трувор. Он мне сказал, что с грека проклятого глаз не спустит и живым его из покоев не выпустит, коли тот решится молодого царя к малодушию склонять.
— Ничего он не поделает, болтовня это всё. А где Ицхак со своими людьми?
— Все здесь, не больше полусотни с мятежниками ушли, остальных Ицхак привёл в разум. Молодец! Одного какого-то краснобая из пехоты своей убил ударом кулака — остальные и присмирели. Добрый воин.
— Он саксаул. И верный, и храбрый, как все они. А учиться не хочет. Война же есть искусство, которое надлежит изучать. Жив останусь, подумаю о его судьбе, — Дан доел мясо, хлебнул ещё вина и прожевал кусок крепко просоленной осетрины. И ещё хлебнул вина. Крякнув, утёрся рукавом. — Знатная лоза. Скажи, воевода, а что городской гарнизон?
— Иудейские конные гиборим ушли в степь и ничего от них не слышно. Однако, этот праведный мудрец Иоав на моих глазах пробовал остановить их, да не сумел. Видать, они ещё не изменили, а думают только, что да как. С ними славный манхиг Ариель, брат мне по крови, в сражениях пролитой. Человек он бесстрашный и разумный. Надежда есть. А пехота гарнизонная и ополчение — бунтуют.
Великий бек Хазарского Каганата, распрямивши старческую спину вплотную подошёл к Мишке, который был почти на голову его выше, и положил ему обе руки на плечи. Они глядели друг другу в глаза.
— Послушай, ватаман-медведь, — сказал улыбаясь Дан. — Воинскому слову своему на памяти моей ты не разу не изменил, но не прогневайся, ты разбойник…
— А ты называй меня, как хошь, но дозволь сказать слово, — Дан не отнимал рук, и они всё стояли лицо в лицо. — Преславный Дан! Каждый год по весне, как река откроется, сюда приходит из Ширвана караван судов, сокровищами полон, которыми империя откупается от Каганата. Там рабы, золото, железо и медь, драгоценные каменья и самоцветы, чистокровные кони, ковры, шёлк, аксамит, парча, — Глеб прокашлялся, — и пшеница, пшеница, которая всех сокровищ дороже! Да с Востока и Запада товары идут — купцы в казну платят, не торгуясь, звонкой монетой. И куда коня не поверни под вечным небом от края до края земли, никак Великой реки не минуешь, а на ней стоит Итиль, город великого кагана. Мне ли, чужаку, тебе обо всём этом говорить? И это всё, кому теперь пойдёт? Святославу этому что ль, новоявленному во Киеве Александру Македонскому, что грамоте не разумеет? Вы всё о богах своих толкуете, а эдакое добро хотите по ветру пустить? Что тот бог, что этот – не что иное, как простые истуканы, им пить-есть не надо. Я же, пока у меня голова на плечах, хочу свой ломоть получить, коли уж вы царства не уберегли. Зря я что ли сорок лет за ячменную лепёшку рубился с кем попало?
Дан поднял руки и опустил их. Он некоторое время, молча склонив голову, смотрел в землю, а после сказал:
— У нас истуканов нет, а имя того, кому мы поклоняемся, и произносить нельзя. В нём вся мудрость мира.
— Э-э-э! Оставь, Дан, пустословишь не ко времени… Или ты с сумою по миру собрался, или тебе жизнь не дорога?
Но старый полководец уже не слушал его. Он, сцепив пальцы рук и мерно раскачиваясь, шевелил губами, читая молитву. Глеб молчал и ждал. Наконец, Дан поднял на него заблестевшие глаза.
— Ты, старый мой товарищ, до исхода ночи этой поклянись мне верным быть. Поклянёшься? А после твоя воля.
— Э-э-х, беда, беда… Что вы за люди такие? Добро. Клянусь правой рукою и моим мечом в этой руке. До рассвета.
Старик, глубоко вздохнув, пробормотал: «Барух ха-Шем!». Затем он тряхнул седой головой, отгоняя дурные или малодушные помыслы и, легко, молодо и мягко, словно кошка, ступая, подошёл к распахнутым дверям. Оглядел полутёмный коридор.
— Тогда давай мне буздыган свой что ли. Как пробиваться отсюда на волю думаешь?
Мишка вынул из-за пояса свой небольшой, но очень тяжёлый буздыган или пернач, который был знаком его разбойничьей власти, но и оружием служил исправно, если тот, кто держал его в руках, умел правильно пользоваться им. Они не торопясь вышли в пустой коридор и перемигнулись. Дан намеренно с грохотом захлопнул дверь.
— Ты не взыщи, великий бек, — очень громко заговорил Мишка. — Оружие мужицкое, не по твоей руке. А как велел каган Ицхаку-воеводе оружие-то моё вернуть мне, тот и говорит: «Хоть  голову отрежь, а я в свалке кинжал твой о чей-то панцирь сломал». А кинжал-то был сарацинской работы из Испании, где, слышь, лучшие кузнецы на белом свете живут. Молодые люди нынче чужого добра не ценят, а это плохо. Коли тебе на чужое наплевать, так и своего не сбережёшь…
Дан-бек ловко мельницей завертел в руке пернач и весело отвечал ему:
— Эх, пернач у тебя хорош. Не хватает теперь только какой-нибудь пустой головы, испробовать его.
Внезапно они замолчали и прижались спинами к стенам напротив друг друга. По коридору грохотали сапоги стражи. Около десятка человек, пробежав мимо, не заметили двоих, затаившихся в полумраке. Внезапно Дан-бек, легко махнув буздыганом, разбил замыкающему шлем вместе с головой, и тот упал замертво, будто подкошенный, на каменный пол, где тут же разлилась лужа крови.
— Куда вы торопитесь, добрые молодцы! Со спеху-то вон, вишь, что получается? Человек споткнулся, упал да, кажись, ушибся не на шутку. Укажите дорогу, сделайте милость. Заблудились мы. В этих переходах подземных, темно, как в преисподней, — добродушно промолвил Глеб, а острый конец его длинного, узкого меча описывал зловещие круги, отыскивая жертву.
— Воевода-Медведь, что ты? — вздрагивающим голосом сказал один из стражников,  начальник, судя по тому, что он прятался за спины остальных. — Как? Ты преступника на волю выводишь?
— Повеление имею на то от великого конунга Ингварда.
— Опомнись, ты знаешь, что конунг этот погиб.
— А мне он с того света повелел. И наказывал не медлить. Повеление это можешь снять с конца моего меча…. Только осторожней, заточка шибко острая — сандомирская работа, ляхи такие мечи называют крыжами. Я его взял с убитого мною в честном поединке Януша Режицкого, ляшского рыцаря, храбрый был пан, — совершенно спокойно рассказывал страшный старик.
Один из стражников с громоздким копьём в руках метнулся было в сторону, чтобы обойти беглецов, и неуловимым движением руки Глеб проколол ему живот. Упал и этот на склизкий, каменный пол, поливая его кровью.
— Воеводы, смилуйтесь! Не наша воля, — сказал начальник стражников.
Дан неторопливо заткнул буздыган за пояс и проговорил:
— Достаточно. Я иду к великому кагану, и меня здесь никто не остановит. Я доложу, однако, Николаю, греческому советнику владыки нашего, что ты здесь ничему воинов своих не учишь, охрану несёшь неусердно и тебя следует, примерно наказавши плетьми, поставить на крепостную стену сторожевым. Как ты, я вижу, человек робкий — на посту со страху-то не уснёшь, и это будет хорошая служба.
————————————————————————————-
* Железо.
** Командующий войском.
***  В квадрат.
**** Как ни странно, славяне так называли не лососину, а осетрину. Осетрина же — рыба без чешуи, т.е. запрещена к употреблению кашрутом, подобно свинине.

***
Праведный Иоав по происхождению был знатного чухонского рода. Его отца покойный киевский князь Ингвард захватил в плен, когда ходил набегом на берег Янтарного моря. Он, как был правитель неразумный и воитель неудачливый, до самых морозов простоял с войском у неприступных стен Колывани* и больше своих людей потерял, чем полону в стольный город пригнал.
Пленного чухонского сотника князь подарил лекарю своему Авишаю за то, что тот его от болотной лихорадки вылечил. В доме у премудрого Авишая бен-Азарьи этот раб-чухонец, ведавший припасами, приготовлением пищи и правильным хранением в погребах дорогого вина, а в саду любви содержанием прекрасных рабынь знаменитого иудейского врачевателя, женился на иудейке, дочери одного из телохранителей своего господина. Для этого он должен был пройти гиюр. Он стал вольным человеком и принял имя Шахар. Иоав был младшим из четырех его сыновей. Старшие братья славянами росли, поклонялись тем идолам, что волхвы на горе ставили, а верить — не верили ни в сон, ни в чох. Все трое вступили в дружину княжескую, и судьбы их вряд ли читателю покажутся интересны, разве, что упомянем того из них, который до сокольничего дослужился и при Хельге, овдовевшей великой княгине, удостоился боярской шапки, да убит был в походе на чехов.
Младший же сын Шахара, Иоав, учился с малых лет иудейскому Закону веры. Он с пятнадцати лет стал жить при Синагоге киевской, построенной в иудейском конце города и, с дозволения ещё старого князя Ольгерда, крепко охраняемой. Там в учении отличался редким прилежанием. Иоав еще мальчиком, на удивление праведным мудрецам, сам толковал Закон, будто равный им, выказывая не только не по летам глубокие познания священных текстов, но и своеобразные самостоятельные суждения, достойные серьёзного рассмотрения. Ему было девятнадцать лет, когда он совершил путешествие в Эрец-Исраэль, чтобы поклониться иудейским святыням.
Однажды в Иерусалиме молодой человек молился, положив ладони на священные камни Западной Стены Храма, когда вдруг почувствовал, что за спиной его кто-то стоит. Он читал молитву, не оглядываясь. Когда всё положенное было прочитано — тогда оглянулся. За спиной его стоял глубокий старик. Это был человек, бедно и неопрятно одетый, невысокого роста, слабый телом и сильно исхудавший, с измождённым смуглым морщинистым лицом. Его никогда не стриженные, спутанные волосы и борода были совершенно седы. Он долго молча смотрел на молодого человека горящими чёрными глазами, а потом сказал:
— Пусть любопытство моё тебе не покажется праздным. Из какого далёкого края ты пришёл? Спрашиваю потому, что с виду ты на франка или славянина похож, а молишься, как праведный человек из Дома Яакова.
— Отец мой прозелит, он родом был чухонец, а мать свенского рода, её дед и бабка тоже прошли гиюр, — коротко ответил Иоав.
— Ты употребил не наше слово, а греческое. Знаешь эллинский язык? А священный язык Торы? Ты учился? И иные языки тебе известны? А где живут твои сородичи, и что это за народ? Я много слышал о свенах, они данам сродни, а о чухонцах никогда… — старик вдруг белозубо и молодо улыбнулся. — Я поторопился и сразу задал тебе слишком много вопросов, а ведь должен был спросить лишь о том, как тебя звать, где ты ночуешь и чем питаешься в Эрец-Исраэль.
— Меня зовут Иоав бен-Шахар. Ночую там, где темнота меня застанет, и сморит сон, — ответил Иоав, — а питаюсь тем, что люди мне дают на пропитание.
— И ты пришёл сюда вовсе без денег?
— Нет, у себя дома я богат и сюда приехал на добром коне, с припасами и деньгами. Но здесь есть люди, которые просят на содержание общины праведных в Святом Городе. Всё, что было, я им отдал — нечем больше помочь. Однако, когда вернусь в славянский стольный город Киев, я донесу великому князю Олегу о том, что иври здесь очень бедствуют, а он, я думаю, поставит об этом в известность самого хазарского кагана. Князь — язычник, молится идолам деревянным, но у себя в Киеве покровительствует нашим единоверцам, потому что они ему нужны в делах государства — ссужают его деньгами и другим необходимым для войны и мира.
— Почтенный Иоав, — приветливо сказал старик. — Меня прозвали здесь Хайей-Олам (вечная жизнь). Но ты не подумай, ничего чудесного во мне нет, и я, конечно, не бессмертен. Просто живу на свете так долго, что никто не помнит, времени, когда меня ещё не было в Иерусалиме, да я и сам забыл, сколько мне от роду лет. Помню, что звали меня когда-то Эфраимом бен-Гедалия. Значит, отца моего звали Гедалия, но его я совсем не помню, возможно, он умер до моего рождения или, когда я был ещё младенцем. Мать свою помню смутно, и имени её не знаю. Не правда ли, странно?
Иоав подумал, что к нему подошёл человек не в здравом уме. Он, пошарив за поясом, нашёл мелкую «чёрную» монетку, на которую собирался перед заходом солнца купить себе лепёшку на ужин:
— Возьми и купи еды. Мне кажется, что ты голоден. Иди с миром, добрый человек.
— Ты меня принял не за того, кто я есть на самом деле, — сказал незнакомец. — Там, где я живу, есть всё необходимое для достойной трапезы. Идём со мной туда, где мы сможем поговорить о важном. Не бойся меня.
Молодой человек улыбнулся последним словам старика:
— Достопочтенный Эфраим Хайей-Олам, я приехал сюда из такого края, где живут только люди бесстрашные, а робкие погибают, потому что стрелы там свистят, будто соловьи весенним вечером…
— Тогда пошли. Скоро стемнеет.
Они отправились вдвоём за городскую стену, туда, где в пещерах жили нищие, бездомные, бродяги, и, кроме того, праведники, «хокрэй эмет» — исследователи правды.
Произошло это за двадцать лет до того, как праведный Иоав в окружении вооружённой толпы подступил к подъемному мосту через водяной ров, окружавший царский дворец в Итиле, стольном городе, потрясённом народным мятежом…
———————————————————————————-
* Таллина.

Часть вторая

***

Итак, если верить весьма сомнительным источникам, приблизительно в середине 10-го столетия по рождестве Христовом*, великий князь киевский Святослав I, собрав значительные силы, большая часть которых состояла из разноплеменных наёмников, и заключив ненадёжные, недолговременные, но годные на период стремительной, победоносной войны союзы, двинулся внезапно на Хазарский каганат и штурмом взял самую мощную крепость этого ослабевшего и распадающегося царства. В те дни о крушении Хазарии никто, кроме людей, особо осведомлённых и потому немногочисленных, ещё не помышлял. Казалось, что великая держава не может исчезнуть с лица Земли вследствие проигранной войны. Просто думали, что, как мы сегодня бы сказали, менялась политическая ситуация и возникали в связи с этим некоторые неприятные осложнения, а некоторые проблемы наоборот благополучно таким образом разрешались. Не новые времена приходят, а просто проявляется новое соотношение сил.  Часть товаров, которые в течение многих веков и по сию пору регулярно идут с Запада на Восток, в период сильного хазарского государства поступали в виде ежегодной дани, определённой Каганатом вассальному Великому Княжеству Киевскому в обмен на иные товары, идущие в противоположном направлении, по клятве, которую каган приносил вместе с обязательствами о безопасности и защите от греков, угров, Дикого поля, Булгар и иных противников молодого княжества, уже богатого, но ещё не достаточно защищённого от соседей, ибо славянская дружина была своевольна, городское вече непокорно, ополчение собиралось лишь при обещаниях великих привилегий для смердов, а наёмники ненадёжны, как и в наши времена, и так же опасны. И были многие другие установления в делах мира и войны, которые опирались на это царство, как на каменный фундамент, на огромном пространстве от Карпат до предгорий Урала и от северных дебрей до побережий трёх южных морей, где жили десятки оседлых и кочевых народов.
Однако, сохранять такое положение становилось всё труднее, потому что Хазарский каганат одряхлел и, опять же, как бы мы сказали сегодня, не имел политической перспективы. Невозможно стало рассчитывать на его могущество и влияние в делах мировых судеб, которыми ведали те, кто золото мерил литрами, а потерянные человеческие жизни исчислял сотнями тысяч. Следовало тем или иным образом изменить то, что сложилось и устоялось в течение жизни многих поколений.
Тёмное и беспомощное большинство ещё надеялось, что перемены не будут настолько сокрушительны, что канет в вечность всё былое, и явится новое, неведомое, негаданное и потому грозное, будто лик гневного божества в угрюмых небесах.
Немногие же вершители судеб мира ясно видели, что былого не сохранить, и бестрепетно готовились к обновлению.

И вот в связи со всеми этими событиями в конце июня того грозного года в Херсонесе, в одном из его пригородов, на своей роскошной вилле голубого мрамора, утонувшей в зелени и окружённой по обычаю крепкой каменной стеной, сенатор Республики Архипп Флор велел накрыть стол для пиршественного ужина. Он ждал знатного гостя, и гостем его был имперский квестор и великий государственный казначей Республики Нахум бен-Фазаэль. Были отданы указания челяди по поводу чрезвычайных даров и диковинных увеселений, которыми сенатор хотел развлечь одного из влиятельнейших сановников страны.
Стол был накрыт в саду роз, под открытым небом, потому что бен-Фазаэль должен был пожаловать вечером, в пору прохлады, когда звёздный свод, темнеющий бездонной глубиной, украсил бы эту великолепную трапезу, несомненно, гораздо лучше любого создания рук человеческих. Устрицы и лангусты, добытые в Великом Океане, омывающем берега Западной Африки и доставленные в Тавриду в бочках со льдом, рябчики и куропатки, запечённые в тесте с мёдом, слоновый хобот, приготовленный так, как это делали люди с пёсьими головами, жившие на острове, позднее названном португальцами Формоза, черепаха, сваренная в горьком настое степных трав,  мясо носорога — излюбленное лакомство кентавров, павлины во всей своей красе, словно живые, шашыла — баранина, жаренная над раскалёнными углями и предварительно выдержанная в кислом иберийском вине, целиком громадный тур, блюдо с которым могли поднять и водрузить на китайскую шёлковую скатерть только шестеро могучих рабов, нежнейшее мясо вепря, залитое гранатовым соком с перцем, тмином и корицей, серебристые рыбы, добытые в далёком Студёном море — с красной икрой и копченая осетрина — с икрою чёрной, множество диковинных сладостей и напитков. Всего, что подано было, невозможно перечислить. Прислуживать гостю должны были молодые рабыни и мальчики, изящные, как цветы, и, как цветы, никто из слуг не был похож на другого даже оттенком кожи и разрезом глаз. Неподалёку от накрытого стола, прикованный золотой цепью к столбу, стоял белоснежный одногорбый верблюд, покрытый драгоценным ковром, в великолепной сбруе, изготовленной в Балхе. Нахум бен-Фазаэль, молодость которого прошла в путешествиях торговых караванов, мог оценить его стать и породу. Гость считал себя праведным иудеем, однако, подобно своим далёким потомкам из Хаскалы**, полагал, что праведность хороша в шатре своём, выходя же из шатра, разумно становиться обыкновенным человеком.
Наиболее изысканным угощением этого вечера было присутствие знаменитой во всём тогдашнем эллинском мире куртизанки и актрисы, известной под именем Варвары. Она приехала недавно в Херсонес из Сирии, вела уединённую жизнь, отдыхая от бегства и приключений опасного пути, потому что у неё на родине, в Дамаске, ещё хранившем древние эллинские, традиции (по происхождению она была сириянка), наместник халифа аль-Мансура получил грозное предписание прекратить богопротивные представления греческих лицедеев, а тех из них, чья принадлежность к одному из двух определенных Пророком «народов Книги» была сомнительна, насильственно обращать в ислам или казнить.
Наместником Дамаска, заброшенного Аббасидами после перенесения столицы ислама в Багдад, Дамаска, утихшего и покрывающегося навеки пылью, был некто Али ибн-Джохар, человек не злой, но очень робкий. Он было приблизил к себе красавицу Варвару, не имея сил устоять пред её красотой, талантом и смелостью, позволявшей ей выступать во многолюдных амфитеатрах, тогда как в то время женщины ещё никогда не лицедействовали — это считалось неприличным. Однако, опасаясь неприятностей, а может быть и беспощадного приговора владыки правоверных, Али распорядился схватить Варвару у неё во дворце, который сам же для неё построил. Предварительно он её известил об этом, но таким образом, что ей пришлось бежать, почти без охраны и бросив весьма значительную часть имущества. Варвара, не решилась остановиться в Константинополе, опасаясь, что её сочтут лазутчицей сарацин, и переправилась морем в Херсонес, куда давно звал её Архипп Флор, не смотря на возраст, большой охотник до женщин. Она жила у сенатора, взяв с него слово, не покушаться на неё, пока ей самой этого не захочется. Старик не на шутку сгорал от желаний, но надежда на внезапное возникновение в юных чреслах красавицы противоестественной страсти к семидесятилетнему распутнику вызывала большое сомнение. В конце концов, если интересы Республики этого потребуют, он готов был уступить заморское чудо почтенному Нахуму, который славился как большой знаток греческой поэзии и театра и был ещё полон сил, а красивая женщина, знаменитая во всём просвещенном мире, да ещё и сказочно богатая, кому же не нужна?
В ожидание гостя старый Архипп и Варвара, которую он велел позвать, сидели, на скамье, у небольшого искусственного пруда, дно которого было выложено перламутром, неторопливо беседуя и бросая крошки хлеба золотым рыбкам.
— Что мне делать, божественная? Проклятый христопродавец может потребовать тебя в обмен на те услуги, которые Республика ждёт от него.
— Ты об этом не беспокойся, — лениво улыбаясь, отвечала Варвара. — Скажи ему, если хочешь, что у меня в Херсонесе полторы тысячи новгородской пехоты. Совсем неподалёку отсюда я разместила их, в славянской слободе под крепостной стеной, и уплатила серебром за год вперёд. Я нужды не имею служить Афродите, и теперь готовлюсь к покаянию… А что он за человек, этот сын Моисея? Достоин любви женщины по твоему мнению, сенатор?
— Полторы тысячи бойцов? Ты предусмотрительна, клянусь святым Фомой, а так ещё молода… Бен-Фазаэлю немногим более тридцати лет. Он человек неожиданных и горячих душевных порывов, но мудрый на свой иудейский манер. Возможно, он будет счастливее меня и привлечёт ненадолго твоё сладостное внимание… Однако, целое войско! Послушай, прекрасная Варвара, ты можешь переступить опасную черту. Ведь я в Сенате обязан доложить об этом.
— Жизнь моя была пёстрой, благородный Архипп, будто платок кочевой люлянки***. Я располагаю немалым опытом и навыком спутывать и распутывать хитросплетения государственных дел. На этот раз я запутала, это было забавно. Войско мною оплачено, и все эти молодцы мне на смерть преданы, но я принесла их Республике в дар за то, что бедную изгнанницу приютили здесь. Они будут Республике верно служить, если только меня никто не тронет. А покусится кто на меня —  взбунтуются. Они все разбойники, и на Руси, особенно на родине, в Новгороде, каждого из них ждёт плаха. Вся их надежда на меня, за меня они полгорода вырежут. Ты редко посещаешь заседания Сената, поэтому многое упускаешь.
Старик внимательно глянул на юную и бесстрашную, будто амазонка, сириянку. Потом он тихо засмеялся:
— Ты мудрейшая изо всех служителей Мельпомены, кого мне знать приходилось. Но, знаешь… признаюсь тебе… Ничего важного я не упускаю, только незначительное, чтобы не отвлекаться от важного…
Это походило на угрозу и одновременно могло служить наставлением,  обращённым к самонадеянной молодости, полагающей, будто копья решают, а не что иное, о чём ему было известно, девушке же только предстояло узнать в тяжкие часы поражений и неудач. Архипп Флор был очень стар и искушён тревогами войны и мира. Попытка юной актрисы охранить себя полутора тысячами вольного сброда была ему и смешна, и грустна. Поэтому он добавил:
— Ты ни о чём плохом не думай в этом доме. Я пригласил тебя сюда, и здесь тебе ничто не угрожает, покуда я жив…
Медленно ступая босыми ногами по мелкому и мягкому песку извилистой тропинки, к ним подошёл огромный негр в набедренной повязке из золотой парчи. Его густые, курчавые, жёсткие, будто проволока, волосы тоже были вызолочены. В правой руке он держал тяжёлый, вычурный жезл мажордома, шутовской, но тоже золотой.
— Сенатор! — торжественно провозгласил он. — Великий казначей республики со своими клиентами, телохранителями и рабами ожидает у ворот твоего позволения войти в дом.
Флор поднялся со скамьи так быстро, как только выдержали его больная спина и постоянно опухающие ноги.
— Открывай ворота настежь и скажи ему, что я иду навстречу, потому что его приход для меня большая честь. Быстрей во имя Сатаны, пока я не велел изукрасить тебя кнутом, — старик сильно волновался. — Прекрасная Варвара, поддержи меня под руку. Проклятые ноги…. Нет, сначала иди и распорядись, чтоб музыканты начинали играть. Нет, не надо музыки. Сначала я должен поговорить с ним о пустяках… Святой Георгий, помоги мне в моих трудах! Ведь это во славу и на благо государству и Церкви Христовой.
Они медленно пошли по дорожке. Варвара заботливо, но со снисходительной усмешкой поддерживала старика под локоть. Несколько раз он останавливался, тяжело переводя дыхание. Неожиданно девушка залилась серебристым смехом.
— Чему ты смеёшься, обольстительное и жестокое дитя?
— Я представила себя в твоих объятиях. Не гневайся на этот смех. Я вовсе не жестока. Просто это было смешно. Когда смешно, что в этом жестокого?
Старик некоторое время молчал, задыхаясь. Потом проговорил:
— Я скажу тебе, что жестоко на самом деле. Так жестоко, что я, дожив до глубокой старости, не сумел примириться с этой жесткостью и несправедливостью. Жестоко то, что придёт время, когда ты вспомнишь этот наш разговор, а рядом с тобою тогда, возможно, будет некий прекрасный юноша, которого ты будешь страстно желать, ему же страсть твоя покажется смешна, — он ещё помолчал. — Жестоко то, что время это некогда обязательно настанет, оно приближается, не торопясь, но остановить его невозможно ни молитвами, ни вкладами в монастыри, ни жертвами языческим идолам… Однако, вот и почтенный Нахум бен-Фазаэль! Ради Пресвятой Богородицы, постарайся произвести на него хорошее впечатление. Видишь ли, если нам удастся вытянуть у него ходя бы литров тридцать золота для проклятых хазар, может быть республика избежит гораздо больших расходов, а то и новой опустошительной войны.
— Как, сенатор, — с удивлением спросила Варвара, — ты всё же хочешь погибающий Каганат поддержать? Всем известно, что шансов у них нет, они оказались без войска и без денег, а война уже разразилась. Что может их спасти?
— Да… шансов… Дела войны и мира, моя красавица, — сказал старик, — только с виду напоминают игру в кости. На самом-то деле эта игра значительно сложнее, а возможно, это и не игра вовсе, или, во всяком случае, не люди в эту игру играют. Поэтому одной рукой Республика будет поддерживать киевского князя, а другой — этих сумасшедших степных иудеев. Думать же надлежит только об интересах своего народа, а ещё лучше о своих собственных… Нам с тобой почаще надо говорить о важном. Ты высказываешь суждения малого ребёнка, а распоряжаешься тысячами воинов. Будь осторожней этой ночью, ради Троицы Единосущной, но и не забудь того, о чём я просил тебя. Не отдам я тебя в руки человеку, который не сумеет вызвать твоего благорасположения, но, клянусь Меркурием, его помощь нужна городу, который есть последний оплот эллинской мудрости на северном берегу, этого моря, подумай, прошу.… Приветствую тебя, благородный бен-Фазаэль! Я и не надеялся, признаться, что ты выкроишь время, навестить умирающего старика и не успел приготовить встречу, достойную тебя. Не прогневайся…
Торжественно шествуя в сопровождении многочисленной свиты навстречу хозяину, великий казначей, вопреки обычаю и установлениям веры своего народа, весь будто облитый золотом и опирающийся на высокий посох, усыпанный драгоценными каменьями, остановился и ответил с низким поклоном и горделивой улыбкой:
— О, Великий Боже, о чём это ты, сенатор? Какая встреча достойна бедного еврейского негоцианта, который в меру сил и способностей только пытается сохранить бесчисленные сокровища Херсонеской республики? Разве что ломоть простого хлеба да кубок вина для укрепления здоровья, признаться, сильно пошатнувшегося на тяжкой службе…
— Однако, возляжем за мой скромный стол. За дружеской трапезой и мирной беседой я надеюсь отвлечь тебя от государственных забот, хотя бы на краткую ночь. Позволь мне познакомить тебя….
Нахум поднял руку, прерывая его:
— В этом нужды нет. Прекрасная Варвара, в моём доме, в покоях, где я отдыхаю от докучливых дел и предаюсь размышлениям о вечности, есть барельеф изумительной работы — твоё изображение в роли Антигоны из бессмертной трагедии Софокла. Мастер, однако, невольно погрешил перед непостижимым Создателем. Невозможно в мёртвом камне отразить всё совершенство божественной натуры.
Куртизанка, рассыпая звонкое серебро молодого смеха, капризно сказала:
— О, великий господин, мне ли, несчастной наложнице сильных мира сего, не знать, какова цена лести неистовых мужей, которые обращаются ко мне, будто к кубку вина, чтобы отвлечься от повседневной суеты, а, напившись допьяна и, выспавшись, уходят не оглянувшись?
Нахум бен-Фазаэль помолчал, вглядываясь в тёмные, как ночь, глаза красавицы. Со вздохом и улыбкой он покачал головой:
— А я ещё и не пригубил из твоего кубка, и не знаю, суждено ли мне это блаженство, но, глядя в твои глаза, уже пьян. Поверь, мне кажется, будто это полыхающая страстью нимфа из свиты Диониса явилась предо мною, и сердце моё замирает…
— Полно, полно, почтенный Нахум. Я уже вижу, что ты в искусстве коварной Киприды весьма искушён.
Бен-Фазаэль сам поддержал хозяина под руку, и они медленно пошли по тропинке, негромко переговариваясь. Варвара же, по вечному обычаю всех женщин, хотя и шла несколько поодаль, украдкой рассматривала гостя уголком лукавого глаза, сияющего юным любопытством. Это был человек, в расцвете мужской зрелости, бодрый, высокий и сильный. На поясе, в богато изукрашенных ножнах, он носил короткий, широкий греческий меч, и по тому, как он привычно придерживал его левой рукой, было видно, что иудейский купец искусно владеет им. Его смуглое, обрамлённое короткой вьющейся бородой лицо было красиво и мужественно, тонкие ноздри несколько горбатого носа нервно трепетали, всегда широко открытые, светло-карие, почти жёлтые, как у тигра, глаза смотрели на собеседника внимательно и в упор. Куртизанка глубоко и прерывисто вздохнула и тут же сердито нахмурилась, досадуя на самое себя. Неужто ты пересекла сирийскую пустыню, и свирепый Понт Эвксинский для того, чтобы стать игрушкой в руках этих бессовестных сатиров? Какие руки, однако, у этого иудея — ладони широкие и сильные, будто у молотобойца и нежные, будто у табаристанской**** кружевницы…
Издалека медлительно заиграла флейта, запели струны, множество больших и малых барабанов и бубнов сопровождало мелодию, выбивая причудливый ритм. Сановники и сириянка подходили к столу, вокруг которого торопливо суетились слуги.
— …Да, я слышал об этом его детском увлечении богословием. Даже знаком с некоторыми фрагментами из его учёной переписки с княгиней Хельгой. Смешно право. Наперебой цитируют отцов Церкви и мудрецов Талмуда, — со смехом говорил Флор. — Для княгини, однако, это занятие всерьёз, как всё, что делает она. Благочестием она никогда не отличалась, но раз принявшись за дело, всегда доводит его до логического конца. Твой же царственный единоверец просто изнывает от безделья. Он гашиш курит, окружил себя эфиопскими распутницами и, чтобы злить невежественную чернь, чуть ли не каждую субботу выезжает охотиться на волка или вепря, а ведь странные установления веры вашей это строжайше возбраняют.
— Право, я не знаю, почему тебе кажутся странными установления, данные нам великим пророком Моше, которого сам же ты почитаешь ни в чём непререкаемым. Но если говорить о несчастном Каганате и его нынешнем правителе, всегда я знал, что это не кончится добром, — отвечал бен-Фазаэль. — Поневоле вспомнишь о его покойном отце. Не во время он умер. А хазарские беки поторопились вручить власть не просто молодому человеку, но глупцу. Подумать только, он под огромные проценты взял у меня уйму золота на строительство в Итиле таких терм, о каких не мечтали и в Константинополе, а крепостная стена рассыпается от ветра. Столица полна наёмников, которые бесчинствуют, а собрать ополчение невозможно — не хотят степняки головы класть за нечестивца и пьяницу. Ужасно.
— Почтенный Нахум, — с мягкой улыбкой произнёс Архипп Флор, — вы, иври, всегда готовы сочинить трагедию на любом пустом месте, поистине народ трагиков. Ужасно! Почему сразу ужасно? Отведай-ка этого вина, доставленного мне прямо со Святой Земли, родины твоих великих предков. Сейчас прекрасные персидские танцовщицы немного разогреют нам кровь. Мы насладимся, созерцая совершенство тела земной женщины — каждая из них — твоя, это подарок, затем очистим смятенную Эросом душу звуками божественной музыки эллинского флейтиста, которого я и за спасение души бессмертной не отдам. Он великий музыкант, я выкупил его, когда бедняга в Афинах вынужден был продаться в рабство за долги. Отчего это все служители муз, как правило, люди легкомысленные, будто дети? Мы утолим голод грешной плоти всем, что ты видишь на этом столе. А потом, быть может, подумаем, как нам, людям разумным, исправить нелепые деяния и преступления несчастных глупцов, и по возможности обратить глупость на пользу разуму — иногда это возможно.
Музыка, действительно, была творением гения. Некоторое время двое вельмож и Варвара, для возбуждения аппетита отпивая терпкое вино из кубков, затейливо выточенных из горного хрусталя, рассеянно наблюдали бесстыдный и одновременно полный стройной гармонии танец обнажённых танцовщиц. Вдруг Варвара протянула руку и, указывая изящным пальчиком на одну из девушек, сказала:
— Послушай, Архипп, ты уже отказал мне, когда я просила тебя подарить мне Себастиана, этого волшебника флейты. Не уступил бы он, думаю, самому Пану. Теперь я прошу тебя продать мне эту девушку. Она мне нужна. Я заплачу, не торгуясь, полновесными золотыми сарацинскими динарами немедленно, прямо здесь и сейчас. Не скупись.
— Зачем тебе покупать именно её? — с досадливым кряхтением отвечал старик, — Если у тебя, моя сирийская Цирцея, есть склонность, что волновала некогда великую Сапфо, — ничто не помешает тебе удовлетворить эту причудливую страсть…. Здесь множество красивых женщин, а пока ты у меня в доме, всё здесь тебе принадлежит. Но ту, что так понравилась тебе, я уже подарил моему достойному гостю.
— Ты старый развратник и всё понимаешь превратно, ничто истинно высокое не доступно тебе. Эта девушка, почти ещё девочка, уже сейчас замечательная актриса, а тебя завораживают только соблазнительные формы её тела. Сейчас она танцует по наитию, наугад. Я хочу давать ей уроки танца и актёрского искусства, а для этого она должна быть свободной. Ведь музы не принимают к служению рабов! Артиста можно в рабство продать, но из раба артиста воспитать невозможно.
Нахум бен-Фазаэль обрадовано белозубо улыбнулся, и глаза его стали совершенно золотистыми:
— Конечно, прекрасная Варвара, девица теперь моя. Оценить её искусство так верно, как это ты делаешь, я не могу, я просто зритель. Однако, могу ли я не верить твоему суждению? Поэтому, если хозяин этого дворца чудес не разгневается на меня, я его подарок уступлю тебе — малая жертва невежественного торгаша божественной Терпсихоре.
Куртизанка долго смотрела в глаза иудею и ничего, кроме искреннего восхищения и нахлынувшего на мужчину безумия страсти, столь знакомого ей, не увидела. Гордый негоциант, по своему разумению распоряжавшийся судьбами народов и царств, невольно побледнев, ждал её ответа, будто приговора божьего суда. Она несколько раз глубоко вздохнула, стараясь справиться со слабостью простой женщины, которую презирала в себе, но редко могла преодолеть:
— Почтенный Нахум, такой женщине, как я, опасно принимать подарки, потому что это связывает и отнимает свободу, моё единственное ценное достояние. Ты великодушно предложил мне в безвозмездный дар то, чего жаждет моя душа, я же предлагаю тебе обмен.
— И что же ты предлагаешь мне в обмен за эту будущую царицу амфитеатра? Ты чудо из чудес земных! Приму всё, что ты предложишь, даже если это будет удар кинжалом.
— Если ты найдёшь время и окажешь честь бедной скиталице, сопровождая меня завтра, когда рано утром я буду совершать свою обычную прогулку верхом по окрестностям этого города, если… если тебе не скучен будет час, проведённый наедине со мной, мы поговорим об этом с глазу на глаз.
Старый сенатор движением руки велел наполнить кубки. Он с привычным дипломатическим лукавством предложил осушить их за здоровье великого императора Константина Багрянородного, надежду эллинского мира.
— До тех пор, пока в Константинополе сосредоточена власть надо всей обозримой вселенной — власть духовная и власть стального меча — ничто не помешает нам здесь, в древнем Херсонесе, вести жизнь, достойную наследников незабвенной Эллады…. — отпив из кубка, он продолжал. — И завтра, на рассвете пусть над вами безмятежно витает божественный Эрот. Не думайте в эти счастливые минуты о войне и о золоте, которое порождает войну и затем само бывает пожираемо своим свирепым порождением. Все думы об этом оставьте мне, старику. Вчера императорский посланник…. Но полно, не стану мутить ваши юные души думами о земном. Блаженства и счастья!
Нахум, словно очнувшись ото сна, быстро глянул в глаза Архиппу своими широко распахнутыми глазами.
— Никто не сообщил мне, что из Константинополя прибыл посланник.
— Ночью он с корабля явился прямо ко мне и провёл здесь часа два, а сегодня утром выехал с конвоем в ставку печенежского хана. По важному делу. И он просил меня поговорить с тобой. Поговорим в удобное для тебя время. Сейчас тебе не до того.
Карлик, маленький, словно пятилетний ребёнок, в одежде, увешанной бубенцами, со звоном высоко подпрыгнув и потешно кувыркаясь, пролетел по столу, ни разу не задев ничего на этом столе.
— Забавный уродец…. — рассеянно протянул Нахум.
— Мне прислали его из Любека.
— Какие новости оттуда?
— Смотрите, смотрите! — заливаясь смехом, говорила Варвара. — Смотрите, что делает этот человек!
Китаец, одетый в богатый шёлковый наряд своей далёкой родины, жонглировал маленькими пылающими факелами, а потом стал проглатывать их один за другим.
— Никогда не поверю, что он их и впрямь глотает. Пусть покажет, как он это делает. Хочу знать….
— Дитя, как только ты узнаешь тайну его потешного ремесла, ты потеряешь к нему интерес. Никогда не раскрывай тайны, пока тебя к этому не принудит суровая необходимость, не то жизнь твоя станет пресной, как хлеб иудеев в пустыне, — сказал Флор. — Что касается новостей из Любека, почтенный Нахум, то они разноречивы. Хирам бен-Аврам, хазарский финансист и твой соплеменник, уехал туда незадолго до разгрома Саркела. Он прислал верного человека. Осведомляется о твоём здоровье. Настоятельно советует нам поддержать золотом молодого кагана. В этом случае он обещает не допустить заключения торгового союза между Новгородом и франкскими купеческими городами. Насколько можно верить этому премудрому человеку, как ты полагаешь?
— Нахум, — сказала Варвара, — сейчас мы увидим женщину, которая умеет сама себя завязывать узлом. Этот живой узел, говорят, развязывается при помощи мужского естества, если оно достаточно сильно для того, чтобы эту женщину взволновать. Попытайся! Я хочу посмотреть, сумеешь ли ты разбудить её страсть.
Вышла совершенно обнажённая, желтокожая, стройная, высокая, очень худая женщина с необыкновенно длинными руками, ногами и шеей и маленькой плоской головой. Движениями, повадкой и даже взглядом чёрных, злых, немигающих глаз она, действительно, напоминала змею.
— Случайно приобрёл это чудо, когда ездил в Угорское королевство, — сказал Флор. — Его Величество Вольд мне уступил её за годовую торговую пошлину, которую никак выплатить не может, совсем разорились беспутные венгры — бесчинствуют их бояре, магнаты и князья, вот беда. Молодой граф Шариша похитил дочь самого Стефана Кошта, а тот жаловался в Рим и рокошем***** грозит королю, коли её выдадут ему не девицей, о чём, как я понимаю, уже и речи быть не может, а Шариша и вовсе отдавать её не намерен, он бежал в войско Святослава…. Однако, эта женщина-змея, действительно, показывает чудеса.  Говорят, она родом из далёкой Ливии, — та, о ком он говорил, сложилась, пригибая пятки к затылку, сначала пополам, потом так переплела руки, ноги и голову, что стало непонятно, откуда что растёт, и покатилась по песку, будто живой золотистый шар. — Попробуй распутать такой узел, как прекрасная Варвара предлагает тебе, премудрый Нахум. А не сможешь, так разруби его мечом, как это сделал во Фригии Александр с другим, не менее хитроумным узлом. Для такого гостя мне ничего не жалко.
Непристойный шар, сплетённый из нежных членов женского тела, подкатился к самым ногам бен-Фазаэля так, что он мог с усмешкой брезгливого любопытства наблюдать, как у него перед глазами медленно набухает бутоном и распускается алый, жаркий, влажный цветок неистовой Афродиты.
— Моя возлюбленная красавица, — сказал казначей, — признаться, к стыду своему, я, в отличие от покойного киевского конунга Ольгерда, очень не люблю и даже боюсь змей. И ещё боюсь, как бы она себе шею не сломала, когда станет расплетаться, понуждаемая моею мужскою силой, которую тебе легко оценить совсем иным, более простым способом. О том же, чтоб разрубить такой узел мечом, достойный сенатор, я и думать не хочу. Слишком дорого рабыня обошлась Республике. Если мне память не изменяет, годовая пошлина могла составить никак не менее пятидесяти тысяч дукатов серебром. Я, признаться, будь моя воля, отослал бы этот узел королю Вольду обратно, пусть бы он сам его и распутывал, ежели ты уж натешился этим диковинным зрелищем…. А на зафрахтованные угорскими купцами корабли, что в гавани с товаром стоят, следует наложить арест.
— Да, казнокрадство…. Это слово сейчас на кончике твоего языка, но ты мне скажи, кто из нас не сын греха? — со смехом ответил вельможа, — Признаюсь тебе, во время переговоров было слишком много для меня, старика, хмельного венгерского вина. Всё же твёрдое обещание в союз с князем киевским не вступать я у Вольда для республики получил, а это, пожалуй, подороже, чем полсотни тысяч дукатов, которые всё равно кто-нибудь бы украл. Все твои соседи должны между собою быть врагами — азбука мира и войны. И вот результат моих трудов: Этот разбойник Имре Шариша всего пять тысяч головорезов увёл с собой к Святославу —  немного, и с другой стороны достаточно для того, чтобы в Итиле не уставали зло держать на угров. Но что ты скажешь о предложении Хирама? Всё время нужно путать им счета, чтоб никто ничего не понимал, а не то скоро дикую орду этих героических пожирателей человечины увидим у самых стен Херсонеса….
— Верить Хираму бен-Авраму… можно, смотря по тому, в какую сумму обойдётся всё это казне. Он человек благоразумный, и за какой-нибудь пустяк пальцем о палец не ударит. А сколько просит каган, и насколько верно, что он потратит деньги не на пустые игрушки?
— Дан бен-Захария клянётся, что всего сорок литров презренного металла спасут эту утопающую в море глупостей ладью.
— Нахум, — сказала куртизанка, — как мне справиться с проклятым лангустом? Я уже оцарапала пальцы. Попробуй кипрского. Кружит голову, будто весенний ветер.
— Мы разделаемся с лангустом, моя сирийская богиня, и ты его съешь на здоровье, клянусь могилами праматерей Израиля во святом городе Хевроне, — сказал негоциант. — И вина я отведаю. Ужин на славу, почтенный Архипп! Но про сорок литров золота, кто пошутил — ты или старый Дан? Где это в Тавриде золотые рудники? Мы за полгода задолжали войску, и сарацинские купцы грозятся прекратить поставки месопотамской пшеницы из-за ежегодных неплатежей. Ты говоришь о хазарском море глупостей. А мясом этого великолепного тура можно накормить добрую центурию скандинавских наёмников, мы же отведаем малую часть от него, остальное съедят рабы, которые не делают ничего производительного. Это ли не глупость? Прости мне мою прямоту. Кто этот Дан бен-Захария? Он разбойник. Да что говорю я! Разбойник имеет корысть, а корысть ведь есть нечто подвластное разуму. Но неустрашимый Дан подобен Аресу из великой поэмы Гомера. Он — война и больше ничего, война без смысла, без выгоды, без цели. С этим пора кончать.
Архипп Флор вдруг поднял руку, чтобы умолкли музыканты и шуты. Стало тихо.
— Ты спрашиваешь, кто этот старый разбойник, c которым пора кончать, по твоему мнению, мой просвещённый гость? Я отвечу тебе. Для меня Дан — просто товарищ юных дней. Не хочу и думать о том дне, когда я жив буду, а он со вспоротым животом будет валяться под копытами славянских скакунов! Но, что касается тебя…. Как странно, однако: ведь он твой единоверец. Сколько иудеев в Итиле вырежут печенеги, славяне и угры? Сколько их пойдут на невольничьи рынки с колодкой на шее? Не гневайся, но мне очень любопытен твой ответ.
— Нахум! — горячо загоревшись глазами, воскликнула красавица. — Дай денег этим храбрецам, пусть сражаются! Будь великодушен.
— «Земля, змеиным семенем осеменённая, породила железных воинов. Не знают они слов иных, кроме боевого клича, и на смерть бьются, чтоб доказать, что семени того достойны….», — не помню, как там дальше?
— «…. Рождённые до восхода, погибнут до заката….», — продолжила Варвара. — Но мне Сенека не нравится. Постоянные помыслы о смерти. А я так об этом и думать не хочу.
— Меня же призываешь принести в жертву смерти несметные сокровища. Война, что это, как не смерть? Нет, друзья мои, империи здесь нужна твёрдая опора. И край этот следует от кровожадного Марса освободить. А в будущем — великие дела должны свершиться здесь, в долинах трёх великих рек******.
— И кто свершит эти великие дела? Вряд ли человек, который поклоняется идолам и не умеет читать и писать.
— Киевский князь не поклоняется идолам. Он, подобно Эпикуру, никому не поклоняется. Согласись, это не одно и тоже. Он не знает грамоты, это верно, но для того, чтобы отвергнуть всякую веру, необходима умственная свобода, а она немалого стоит. Но я не о нём думаю, а о его детях и внуках, о его потомках. Кагант — источник постоянных раздоров и Херсонеская Республика не станет плохое искусственно продлевать. Время этих людей прошло. А что до веры моей, то не противоречит она здравому рассудку. Многие погибнут, но не все. И к моим единоверцам это относится, равно как и ко всем остальным. Люди достойные и благоразумные, те, что миру, труду и торговле не помеха, будут жить — мы с тобою, сенатор, призваны позаботиться об этом.
Сенатор с грустью и одновременно с удовлетворением качнул лысой головой:
— Признаюсь, и я иного выхода не вижу. Одна забота — большая война от этого может приключиться. Ты, вижу, уверен, будто киевский князь в руках наших будет послушен, будто простое instrumentum, а я предвижу, что его ничто не остановит, разве только….
— Об этом неукротимом воителе у меня подробные сведения. Ты совершенно прав. Кроме верной стрелы, нет управы на такого человека. Дадим же ему возможность доброе дело сделать. А там — стрела ли, кубок ли вина со щепотью порошка…. а то и удар сыновнего кинжала, ты вспомни-ка Цезаря.
— Как, однако, вы жестоки, господа мои, — печально проговорила куртизанка. — За этим великолепным столом, в окружении беспутных шутов и бессовестных рабов ваших вы обрекаете на гибель беззаветную доблесть….
Нахум обратил к ней потеплевший взгляд своих тигриных глаз:
— Мне жаль, красавица моя, искренне жаль. Но, знаешь? Всему своё время. Время — жить и время — умирать.
— Да, кто же тогда воистину жив, а кто навеки умер, великий Цезарь или ничтожный предатель и гнусный отцеубийца Брут?
Негоциант вдруг ударил крепким кулаком по столу так, что зазвенели кубки:
— Согласен! Пусть они живут вечно, а я умру в своё время. Зато дело, которому, я предан, пусть вечно живёт, но не в памяти человеческой, а наяву.
— Да будет так! — сказал Архипп Флор.
И так решена была судьба Хазарского Каганата. Не так, однако, думали воины и герои этого царства, готовясь обороняться до последней капли крови.
—————————————————————————————————————-
*Некоторые называют точную дату — 965 год, то есть, уже после смерти императора Константина Багрянородного, а по моему разумению, именно этот могущественный властелин инициировал уничтожение Каганата, впрочем, возможно, он лишь политически подготовил для этого благоприятные обстоятельства.
**Хаскала — еврейское движение за эмансипацию, то есть за преодоление культурной и социальной изоляции евреев в диаспоре, возникшее в 19 в. Это движение прекратилось в результате сильнейшего рецидива антисемитизма в Европе в конце того же века.
***Люли — среднеазиатское кочевое племя, предположительно предки современных цыган.
****Табаристан — область в северном Иране. Никогда не слышал, чтобы там изготовляли кружева. Это моя выдумка.
*****Рокош — война князей против монарха.
******Всё это верно. Однако, премудрый Нахум бен-Фазаэль, конечно, никак не мог предположить, что уже сын князя Святослава, Владимир, уничтожит Республику и положит конец влиянию Византии на северном побережье моря, которое станут с той поры называть Русским.

***

Вернёмся теперь к Ораз-хану, его названному сыну и путнику, встреченному ими в степи.
Привычно повинуясь отцу, Шету молча лёг на траву и мгновенно уснул. Но Ораз-хан и сенатор Лаарх ещё долго негромко говорили у затухающего костра. О чём был их разговор? В какую-то минуту молодой воин проснулся от резкого выкрика:
— Не клянись! Разве не так учит вас ваш пророк из Нацерета? — закричал хан.
— Как бы то ни было, а мой отец, Архипп Флор, так велел передать тебе, — спокойно говорил Лаарх. — Когда корабль идёт ко дну, самое ценное спасают, а ненужное оставляют без сожаления. Республика не допустит разграбления наиболее значительных состояний, которые необходимы для нормального обмена товарами. И в особенности наводнить рынок рабов обесцененным товаром, мы не позволим. Пшеница, овечья шерсть, ткани, кузнечные и гончарные изделия, вино, пряности должны поступать на рынок бесперебойно, и стоимость литра золота останется неизменной.  Также, в гибели достойных граждан никто ни у нас, ни в Константинополе не заинтересован. Всё, что требуется — малая доля здравого смысла.
— О-о-о! Как всё это слушать и в Предвечном Боге не усомниться? Золото! Товары! А честь, доблесть воинская, кровь, в сражениях пролитая, слава великого царства? Где всё это? — грек ничего не ответил.
Замолчал и Ораз-хан. Долго длилось молчание, а потом он тихо спросил:
— Как же вы решили судьбу молодого кагана? Он последний в роде Ашина.
— Сам ты ответил на свой вопрос. У него даже нет наследника.
— Он ещё молодой человек. Я клялся его отцу…
— Оставь, ради всего святого, ты хорошо знаешь, кто он. Был бы жив его отец, мы здесь не беседовали бы с тобою на руинах незабвенного прошлого. А этому место в лупанарии.
— О какой святости речь? Что у тебя святого? И вы говорите, будто правите народами, опираясь на право? Твой отец целовал христианский крест!
— Скоро солнце взойдёт. Можешь ты остановить его восход?
— Достойные граждане умрут на крепостных стенах Итиля с оружием в руках. Готовьтесь спасать предателей и презренных вероотступников.
— Доблестный бек, — сказал Лаарх, — у тебя ещё есть время подумать, но времени всегда меньше, чем человеку представляется.
— Хорошо, я подумаю — сказал хан. — Я думаю всегда, а для чего у меня этот котёл на плечах, как ты полагаешь? Тебе надо немного поспать. Дорога ещё дальняя.

С рассветом тронулись в путь. Двигались медленно. Ведь, хотя великолепный верблюд, принадлежавший достопочтенному сыну Архиппа, от коней бы не отстал, да с таким седоком он, злобно дёргая головой, поминутно сворачивал в сторону. Это Ораз-хану вовсе не понравилось. Таким ходом оставалось ещё дня два пути, а на счету был каждый час. Но вскорости:
— Хан! — крикнул Шету. — Всадники. Это печенеги. Их бунчук с белым хвостом.
— Вижу, благодарение Всевышнему. Не беда, что облавой они на нас идут. Вся степь теперь боится нас. Как не испугаться раненого барса? Плохо, однако, что знают они о нашем прибытии. Кто мог их известить? У тебя догадки нет, благородный сенатор и сын сенатора? — грек промолчал.
Печенежская конница растянулась далеко в степи, неторопливо образуя полукруг, готовый обратиться в кольцо, как на волчьей травле. Но, обнаружив, что те, за кем охота, спокойно продвигаются вперёд, им навстречу, они стали сбиваться в тесный строй. Впереди под белоснежным бунчуком на старенькой, смирной лошадке ехал предводитель, белобородый, с виду болезненный, с лицом морщинистым и тёмным, словно древесная кора. Он кутался в простую баранью шубу, и на голове его вместо шлема был тёплый лисий треух. Но десяток богатырей в вороненых кольчугах окружали его с трёх сторон с обнажёнными саблями.
Ораз-хан встал в стременах, поднимая руки ладонями вперёд:
— Мир тебе, доблестный Мерхэ-богатур! — закричал он. — Ты, вижу, на охоту выехал, а мы спугнули дичь. Не прогневайся.
— Ораз Иссык-хан, мальчик! — крикнул старик. — Мир тебе. Рад я, что живым и здоровым вижу тебя. Ни о чём не беспокойся. Я иду не за тобой. О тебе у меня повеления нет. А ты, кого это за собою тащишь?
— Путник в дороге повстречался. Допросишь его сам. Я ему защита от разбойников, а не от хозяев этой степи, где он гость, как и я с моим юным телохранителем.
Через некоторое время печенеги окружили Ораз-хана и Шету. К верблюду же, на котором сидел Лаарх, старый Мерхэ, с кряхтением спешившись, сам подошёл, чтобы помочь вельможе сойти на землю. Ораз-хан молча, мрачно смотрел на это.
— Мир тебе, Лаарх, самый могущественный из владык греческого мира! — прохрипел печенежский полководец, низко склоняясь перед сенатором.
— Ты меня не по чину величаешь, благородный воин. Я просто слуга народа, который меня выбрал своим волеизъявителем, а в Херсонесе нет иного владыки, кроме свободного городского демоса, — с гордой улыбкой отвечал Лаарх. Старик лукаво усмехнулся на эти слова, блеснув щелками узких чёрных глаз.
Тем временем молодой печенежский сотник тронул коня и подъехал к хазарам вплотную.
— Преславный воевода, — нерешительно проговорил он. — Не во гнев тебе, не в обиду… Воля не моя. Позволь мне быть хранителем твоей светлой сабли, покуда мой повелитель сам тебя не примет, как на то его воля будет. Сабля ведь в твоей руке стоит многих туменов, а у нас всего пять сотен человек.
Мимолётно нахмурившись, хан негромко бросил: «Шету, отдай оружие». Он первым отстегнул саблю и отдал её. Затем сказал, внезапно открыто и весело улыбнувшись:
— Вижу, мой старший брат по крови, в сражениях пролитой, Мерхэ-богатур, своих удальцов не только в поле рубиться учит. Ты умеешь, будто добрый лекарь, в горькое снадобье добавить сладкого мёда. Будешь мудрым предводителем храбрых. Это тебе я предрекаю, Ораз Иссык-хан, кого знает вся Великая степь. Скажи мне имя своё, чтоб я его запомнил. Ты можешь пригодиться, когда понадобится разумный и бесстрашный человек — сочетание редкое.
— На добром слове — моя благодарность. Звать меня Бурун-гулям… И кинжал свой пожалуй мне.
— А кинжалов не отнимай у нас. На пиру у Гуюк-хана нечем будет кусок баранины отрезать. Это не вежливо.
— Твоя правда, — немного подумав, сказал сотник. — Будь по-твоему.
Сенатора Лаарха с почтением посадили на свежего, только что оседланного, рослого и горячего, молодого скакуна, которого двое воинов с двух сторон взяли за удила. Они с гиканьем, пронзительным визгом и свистом погнали коней во весь дух, следя осторожно, чтобы Лаарх не упал с седла при такой бешеной скачке. Остальные конники, окружавшие хазарских гостей, неторопливой рысью двинулись вслед. Старый Мерхэ подъехал к Ораз-хану и обратился к нему на языке иври, чтобы сделать приятное:
— Ма ниш ма?
— Беседер. Ма шлом ха?
— Барух ха-Шем…
Дальше разговор пошёл на языке всех тюркютов:
— Ораз, ты не забыл, как я давным-давно единое ещё в те времена войско наше водил на конунга Ольгерда, который потом себя славянским князем объявил? Он нас сильно потрепал, и было трудно.
— Как не помнить? Это был мой первый поход.
— Я тогда покойному отцу твоему обещал тебя хранить, словно стеклянный кубок. Совсем ты был ещё молокосос.
— Как не помнить? — коротко повторил хан.
— Что это за человек с тобой?
— Верный и храбрый. Злой и быстрый, будто камышовый кот, не гляди, что молодой.
— Это хорошо. Слушай меня, старика. Наши кони притомились, потому что мы большой круг сделали, опасаясь пропустить нужного человека, а вы недавно в пути. Уходите в степь, нам  вас не догнать.
— Нельзя. Я послом от великого кагана Ишая бен-Илиягу к Гуюк-хану.
Некоторое время Мерхэ молчал, качаясь в седле и задумчиво перебирая чёрными скрюченными пальцами наборные серебряные поводья.
— Слушай, Ораз, мальчик. Гуюк-хан князю Святославу пять тысяч конницы уже подарил, будто в уплату за посредничество. Сейчас он с этим греком проклятым сговорится, получит добрый бакшиш и всем войском нашим славян поддержит. А у вас золота нет. О чём ты станешь его просить?
— О братской помощи, как все мы, тюркюты, дети Великой степи. Что будет — на то воля Всевышнего.
— Всевышний! Этот Бог иудейский завёл вас, хазар, на безводный солончак. Погляди на себя. Уж ты и на степняка не похож.
— У Бога иври есть тайная правда и мудрость. Потому мы следуем заветам Его.
— О, духи предков! — закричал Мерхэ. — Я на смерть везу тебя…
— На всё воля Предвечного Создателя неба и земли, — тихо, упрямо повторил Ораз-хан. — Не ты везёшь, Он ведёт меня, а Его пути человеку неведомы.
Степь просыпалась, волнуемая ветром, будто море седого ковыля. Уже звенели в небе жаворонки. Стадо сайгаков, испуганное топотом сотен коней, снялось с выпаса и пролетело впереди войска, будто птичья стая. Сайгаки были свободны. Они не убивали никого, и не молились никому, и ни за кого на смерть не шли. Просто жили и просто умирали — каждый в свой срок.

Когда приехали в огромное становище Саксары, где была ставка Гуюк-хана, оно гудело, будто потревоженный пчелиный улей. Хазар на почтительном расстоянии окружила толпа. Многие печенеги глядели хмуро, положив ладони на рукояти сабель, другие наоборот приветствовали их. Не успел Ораз-хан спешится, как нему подошёл какой-то оборванец и спросил:
— Ты гонец от Ишай-хана? Тебя велено отвести в юрту, что поставили для тебя, — он протянул руку, — вон там, на отшибе, видишь?
— Никакого Ишай-хана я не знаю, — сказал Ораз-хан. — Я не гонец, а полномочный посланник великого кагана иудейского, Ишая бен-Илиягу. Ты кто? Почему незваный приближаешься ко мне? Я тысячник войска и советник нашего царя!
— В степи от веку не было царя… — сказал печенег.
Ораз-хан мгновенно выхватил из-за голенища камчу и ударил наглеца по голове. Таким ударом волку ломают хребет, и тот свалился замертво.
Немного погодя пришёл немолодой воин и сказал:
— Мир тебе, старый соратник.
— Мир тебе, — ответил Ораз-хан. — А ты что за соратник мне? Ты у меня был начальником десятка в запасном полку. Щенок ты, как смеешь без поклона обращаться ко мне?
Седой боец покорно низко поклонился и проговорил, употребляя иудейский титул:
— Манхиг! Не гневайся. Тебе отвели юрту, не достойную тебя. Я тебе не соратник, прости необдуманное слово. Но я ходил с тобою во многие набеги и сражения. Не откажи в милости, войди в бедняцкую юрту мою и раздели со мною чашу кумыса и ячменную лепёшку. У меня в юрте ты господином будешь. Я получил на то дозволение Мерхэ-богатура, мэфакеда моего.
Ораз-хан долго молчал. Он не знал, что делать. Шету, свирепо, словно волк, ощерившись белоснежными зубами, ухватился за рукоять кинжала.
— Прости и ты мне, товарищ былых походов. Но послу кагана в простой юрте жить неуместно. Передай Мерхэ, что мы костёр разведём в степи и коней выпустим на выпас. Коли Гуюк-хан вознамерится меня вызвать… Он не смеет так принимать посла каганского! Пусть пошлёт за мною достойный конвой. Пусть Мерхэ-богатур передаст Гуюк-хану такие слова: «В груди сердце, а в сердце честь и совесть». Мне нечего больше передать ему через третьего человека. Беседа моя с ним тайная, и я буду говорить с ним от имени властителя всей Великой степи, которому он клялся на оружии своими языческими идолами.
Верхом они выехали в степь и сделали, как хан хотел. Шету разогрел на костре мясо, они напились водой вволю и поели. Выпили по чаше кумыса. Затем Ораз-хан лёг на траву, подложив под голову потник, и мгновенно уснул. Он спал крепко и без сновидений. Шету, чутко озираясь, сидел у костра с обнажённым кинжалом. Хан через два часа проснулся. Велел Шету ложиться спать и сел за караульного. Стало смеркаться, когда он увидел, что из становища в их сторону рысит сотня. Ораз-хан негромко свистнул, подзывая коней. Тут же Шету открыл глаза и сел — будто и не спал.
— Едут, — сказал хан.
— Что прикажешь?
— Готовься к хорошему или плохому.
— Повинуюсь, бек-манхиг.
Печенеги подъехали. Впереди сотни на добром кровном жеребце гарцевал Чаган-бек, двоюродный брат Гуюк-хана и близкий ему человек. Подъехав к костру, а хазары не вставали с места, Чаган спешился и торжественно опустился на колени. Уже совсем стемнело, и несколько печенежских воинов запалили смоляные факелы от пламени костра.
— Великий бек хазарский Ораз! — проговорил Чаган. — Мне велено с почётом проводить тебя туда, где раскинут скромный достархан предводителя свободных степных пастухов — так владыка мой велел мне именовать себя в разговоре с тобою, посланцем самого кагана. Человека, который за дерзость был убит тобою, выбросили в степь на корм шакалам. Того же, кто осмелился звать тебя в свою нищенскую юрту, били кнутом, но помиловали, памятуя о том, что ты к нему милостив был.
Ораз-хан, сидя на траве с каменным лицом, помолчал, а потом проговорил:
— Здесь воля Гуюк-хана, и никто ему не указ. А моя б воля — простого конника хазарского — не стал бы я бить старого богатура за гостеприимство, что принято у всех степняков от веку. А где моя сабля, почтенный Чаган-бек?
— Гуюк-хан велел передать тебе, что саблю у тебя отобрали оробевшие воины, эта робость простительна. Всем в степи известна боевая доблесть твоя. Наш хан сам тебе саблю с извинениями вернёт.

Кочевые властители Великой степи вовсе не жили, подобно своим подданным, в тесных войлочных юртах, где посредине горел костер, и дым выходил в круглое отверстие наверху, так что встать во весь рост было невозможно — дымом съело бы глаза. Очень сложное, разборное сооружение из войлока, кожи, полотна и шёлка, имело множество помещений, в которых располагались жёны хана, его наложницы, многочисленные дети, его телохранители, слуги и рабы, было помещение для советов, для отдыха и пиров и было нечто воде тронного зала, где хан восседал по степному обычаю на стопе из девяти (по числу братьев-предков) выделанных, как замша, кусков верблюжьей кожи. Такая громадная, обширная и высокая юрта Гуюк-хана стояла в средине становища, которое представляло собою боевой лагерь, поэтому остальные юрты были расположены концентрическими кругами на случай внезапного нападения. У входа в жилище печенежского владыки всегда горел небольшой костер, через который следовало переступить, чего, как считалось, не смог бы сделать человек, затаивший злой умысел. У этого костра всегда находился шаман, распевая заклинания.
Подъехав к костру и сойдя с коней, хазары совершили необходимый обряд. Двое богатуров у входа остановили их, и старший спросил:
— Кто вы, и зачем тревожите покой повелителя войска печенежского?
— Я посол великого кагана, — коротко ответил Ораз-хан. — Доложи, чем бы ни был занят сейчас твой хан, что дело срочное, и принять меня надлежит немедленно.
Телохранитель Гуюк-хана с низким поклоном ответил:
— Мне уже приказано с почётом проводить тебя к достархану, где все предводители наши пируют сейчас во главе с владыкой.
В то время тюрки считали неприличным есть и пить в отсутствие живого огня. Поэтому, хотя жилище Гуюк-хана отапливалось печами со сложной системой дымоходов, печенежские воеводы сидели вокруг полыхающего ароматическими корнями степных трав костра, а синеватый дым уходил, теряясь в сумраке, высоко над головами. Ковровая дорожка перед ними по кругу уставлена была бронзовыми, серебряными и золотыми блюдами с мясом, кувшинами с вином и кумысом и чашами для питья. Все они были вооружены, и Ораз-хан сразу обратил внимание на это. По левую руку от хана сидел воин в скандинавской кольчуге и рогатом шлеме. Это, конечно, был посол киевского князя. Не было грека Лаарха, не было Мерхэ, людей, на которых Ораз-хан имел надежду. Гуюк-хан, хотя и очень стар, толст, вечно от жира задыхался, но и он, как все, был при оружии. Не вставая, склонил голову и произнёс:
— Мир тебе, мой славный брат по крови, в сражениях пролитой, бек Ораз-хан. А как ты ныне посол великого кагана — великий почёт тебе. Садись по правую руку от меня и раздели эту небогатую походную трапезу. Ты же видишь, все мы уже готовы к сражению, потому что над нашим бедным племенем занесён тяжкий меч немилосердной судьбы. Твой слуга может сесть с нукерами в стороне. Молодым людям всегда веселее, когда старики им не надоедают нравоучениями.
— Этот воин мне не слуга, а названный сын. Он сядет рядом со мной, ему сидеть с простыми нукерами не уместно, — лицо Ораз-хана было неподвижно, только вздрагивала правая бровь. — Преславный властитель приморских степей, Гуюк-хан, подумай, стоит ли нашу встречу, от которой зависят мир и война, и в какую сторону тысячи копий повернутся, начинать с перебранки? Я нарушил бы древний, священный обычай наших предков, отказавшись разделить трапезу с хозяином юрты. Но беседа наша, тайная, с глазу на глаз.
— Все, кого ты видишь здесь — мои глаза и уши. Садись, и сын твой, да унаследует он мудрость и храбрость названного отца, пусть сядет, как ты хочешь, рядом с тобой. Говори всё, что должен сказать, ни в чём не сомневаясь. Здесь ты видишь достойных беков, совет которых нам обоим пригодится в столь важном деле.
Ораз-хан молчал, раздумывая. Потом сказал:
— Сделаю, как ты хочешь, когда мне саблю мою вернут. И сыну моему — его саблю. У этого костра мы одни оказались невооружёнными. Справедливо ли это?
Гуюк-хан с улыбкой сделал движение рукой, и, низко склонившись, нукер поднёс хазарам обе сабли. Каждый взял свою и проверил со звонким лязгом, легко ли она покидает ножны. Не таясь, внимательно осмотрели они, не подпилены ли клинки. Все сделали вид, что не обратили внимания на это.
— Ты, надеюсь, не затаишь на меня обиды, Ораз? Мерхэ так решил. Может он и прав был, боялся, что ты бед натворишь, не разобрав толком наших намерений. Твой нрав ему ли не знать?
— Забудем об этом, — Ораз-хан сел по правую руку хозяина, а рядом с собой усадил Шету.
После того, как круговая чаша обошла всех присутствующих, и последние капли из неё были вылиты в костёр во имя предков, по обычаю, Гуюк-хан принялся расспрашивать гостей о том, насколько благополучна была их дорога. Но каганский посол гневно его перебил.
— Ты знаешь, великий хан, что Саркел пал под ударами войска киевского князя. Наместник Саркела говорил мне, будто среди осаждавших он видел воинов твоих. Их было немало. Я, признаться, уж подумал, что в голове у старого Дана помутилось.
— Что же каган мне повелевает сотворить? Святослав волен воинов, которых я ему прислал в уплату за правый суд, вести, куда ему вздумается.
— Великая это новость для меня, Гуюк, что ты Киеву подсуден.
— Не лови ты меня на слове, почтенный бек! Не о суде ведь речь, а о простом разбирательстве. Мои пастухи затеяли междоусобицу из-за выпаса скота. Разве я мог просить великого кагана, чтоб он в такие дрязги входил? Да и кого я послал Свендеслефу? Пять тысяч бродяг, что мне в войске не нужны были. Не думаю, что бен-Илиягу снарядил тебя послом ко мне из-за такого пустяка.
Этот разговор шёл в гробовом молчании. Киевский посол невозмутимо отрезал кусок баранины и ел, прихлёбывая вино из чаши, ни разу не глянув на Ораз-хана. Вдруг один из воинов, сидевших у достархана, весело рассмеялся. Это был молодой бек из рода Субага, звали его Борай, он прославился острословием и дерзостью со старшими, но любили его за храбрость в бою и весёлый, незлобивый нрав. Всего три года назад он вернулся в родное кочевье из Итиля, где воспитание детей тюркской знати было поручено премудрому греку Николаю.
— Шету, — обратился Борай к своему ровеснику. — Удалось тебе, наконец, вызубрить монолог Эдипа, за который Николай велел всыпать тебе, помню, десяток горячих?
— До сих пор зудит пониже спины. Когда ты уехал, мы всё же ему дохлую крысу завернули в свиток геродотовой истории.
— А помнишь: «Гнев, о, богиня, воспой…», — как там дальше?
— «Ахиллеса, Пелеева сына….», со смехом продолжил Шету. — А дальше как? Мне в последний набег на Булгар так досталось буздыганом по голове, что вся мудрость эллинская улетела в небеса. Старый медведь новгородский водил нас туда….
Улыбка, будто отсвет добра, пролетела по свирепым лицам престарелых воинов. Но затем снова наступило мрачное молчание.
— А! Этот разбойник, Мишка, что убил, как доносят, Иешуа бен-Шломо, — вдруг заговорил белобородый  старец, сидевший прямо напротив Ораз-хана, очень богатый и уважаемый всеми Кызык-бай. — Что постигло его за такое неслыханное преступление? Иешуа ведь был из рода Кончары, значит мне сродни. Я тебя об этом спрашиваю, Ораз-хан! Неразумный это обычай, бродяг от правого суда укрывать, его следовало выдать Великому Новгороду. В такое тревожное время нанесли всем славянам незаслуженное оскорбление! С ума вы посходили там, в своём каменном мешке. Вече с миром ведь просило его к суду своему за достойный выкуп.
— Когда я уезжал из Итиля, — мирно ответил Ораз, — воевода Глеб-Мишка пред судом стоял. Не знаю, чем дело кончилось, но каган был очень разгневан. А к чужому суду Итиль никого издавна не выдаёт, не нынешний каган и не отец его это придумали.
Рядом с хазарами сидел могучего сложения воин с лицом, изорванным страшным ударом славянской палицы. Его звали Караган-богатур, он водил в бой отборную тысячу ханской дружины. Он спросил:
— Верно ли, что Дан бен-Захария в темницу заключён? Как это статься может? Мои разъезды доносят, будто иудейская конница ушла из Итиля в степь. Почему они ушли? Кто предводитель этих людей? Сколько их, и что они делать будут?
Сразу вопросы посыпались градом со всех сторон:
— А сколько войска каган выставляет в этой войне? Будет ли он переговоры вести с киевским князем или в поле выйдет? Говорят, что крепостные стены Итиля обветшали, а восстанавливать их — ни времени, ни денег, ни людей нет, верно ли это? Ораз, скажи нам, как братьям, пойдут твои степняки биться за чужой котёл с пустой похлёбкой или куда подальше откочуют?
Ораз-хан сидел, сцепив пальцы рук, стараясь не потерять самообладания. Он знал, что его вызывают на необдуманную отповедь в расчёте на горячий нрав.
— На все эти вопросы не обязан я здесь отвечать, но и не заказано это мне. Что знаю, то скажу. Здесь присутствует княжеский посол, жаль только, что гостеприимный хозяин позабыл представить мне его. Я, однако, говорить буду, не таясь. Скрывать мне нечего….
— Ансельм Хансон имя моё, — сказал скандинав. — Ничей я не посол, а просто Свендеслеф, родич мой, просил меня о посредничестве. Не хочет он попусту кровь лить.
— Кровь за родную землю никогда попусту не льётся, достойный конунг. Меня, однако, никто не уполномочивал вести с тобою переговоры. С твоего позволения отвечу на вопросы, которые мне здесь задают, а тебе ответы мои в любом случае интересны будут. Старый Дан был при мне закован в цепи за дерзость. Сейчас, я думаю, он уж на свободе, дело не стоит сломанной подковы. Когда же этот человек во главе войска хазарского — вряд ли разумно придавать значение мелочам. Его бараний малахай в поле стоит целого тумена отчаянных богатуров. А голове его и вовсе нет цены. Молодой князь киевский, воин бесстрашный и удачливый, не спорю, но на этот раз он, боюсь, залез в берлогу к медведю, как у тебя на родине говорят, уважаемый Ансельм Хансон. Вероломного нападения мы не ждали, оттого и не готовы. Мои быстроконные соколы хазарские, однако, всегда в седле. Свендеслеф с ними познакомится у стен столицы нашей. Много конницы я не успею снарядить, но тысяч двадцать пять уже готовы. Иудеев в степи сейчас тридцать тысяч, это конники тяжеловооружённые, все они ветераны. Их предводитель — Ариель бен-Мататиягу, человек, и разумный, и бесстрашный, и во всех хитростях степной войны искушённый. Поэтому, где он сейчас со своими храбрецами, знает разве только один архангел Михаил, который, говорят, у Всевышнего командует легионами ангельского войска.
— Ну, если вы на ангелов надеетесь, тогда я за вас спокоен, — сказал Гуюк, и многие засмеялись. — Кому ангелы подмога, тому на этом свете искать союзников грех.
Ораз-хан оглядел всех, кто сидел за достарханом. С Караган-ханом он плечо к плечу сражался в Чехии, Валахии и на Балканах. Старый Кызык-бай был его родственником, двоюродным дядей его матери. Тут же был хвастун и задира Олтон-богатур, с которым Ораз в молодые годы дрался в поединке из-за красавицы чухонки, что какой-то армянин продавал на черниговском майдане. По уговору поединок был до первой крови, и Олтон его выиграл, задевши хазара саблей по щеке, по сию пору остался шрам. Были и другие старые соратники и друзья.
— Олтон! — весело окликнул хан. — Жива ли ещё та красотка? Уж не помню я, как её…. Хороша она была, крепко жалел я!
— Жива. Лайма её звать. Одна беда, рожает девочек. Шестеро девчонок от неё. Четверых замуж выдал.
Теперь нужно было нанести внезапный удар. Ораз-хан бодро повел сильными плечами и опустил руку на рукоять сабли.
— Подмога хазарскому кагану ничья не нужна, и союзников искать он мне не велел. К чему нам, тюркам, в степи, где мы у себя дома, союзники-чужаки? Ишай бен-Илиягу просто приказал осведомиться, когда, неустрашимый Гуюк-хан, поведёшь ты славных гулямов своих к стенам Итиля, чтобы занять место на правом крыле хазарского войска в предстоящей большой войне за наследие рода Ашина? Ты на это право имеешь по клятвам с обеих сторон, клятвам, которые преступить нельзя — на оружии клялись, богами своими. Времени немного, но оно есть. Печенежская конница никогда никому в поле не уступала. Каган надеется, что и в этот раз ты не оплошаешь, — хан говорил и видел, как ладони опустились на рукояти сабель, и окружавшие его беки хмурились или изумлённо поднимали брови. Он, однако, невозмутимо и деловито продолжал. — Особенно надлежит озаботиться состоянием коней. Со Святославом угры, кони добрые у них, и работы много не только нашим саблям, но и тем, кто в бой нас понесёт….
— Хэ-э-э, ты бузы что ль опился, Ораз! — крикнул Караган-хан. — Как ты смеешь здесь такую нелепицу плести, да ещё в присутствии посла великого князя?
— Брат, ты с послом великого кагана говоришь, а кроме него до самого Царьграда никто не велик! — но Ораз-хан ждал, что скажет Гуюк, а тот молчал.
Мерхэ не появился — дурной знак. И грек Лаарх показаться не захотел. Однако ж, посла не убивают. Разве не убивают? Разве в Итиле не повесили на крепостной стене булгарского посла Мурзая — за единое дерзкое слово? Сам же он, Ораз-хан, первым схватил его за бороду….
— Зачем ты приехал сюда? В шею вытолкать такого посла! Никто не смеет хану печенежскому ничего предписывать у его же костра! Зарубить этого наглеца, а голову посолить и в дар отправить иудейским мудрецам! Смерть ему! — вдруг взорвался нестройный хор голосов.
Ораз-хан молчал, сцепив пальцы рук. Выдержка! Что-то должен сказать и Гуюк-хан. Пока он не велит, никто не обнажит сабли, а пока сабли в ножнах, переговоры ещё идут. Старый хитрец, однако, молчал. Первым  выхватил саблю молодой воин Вагиф-бей из рода Улан-чар. Одним мощным движением руки Ораз метнул тяжёлый золотой кубок и, облив молодца вином, выбил саблю из нетвёрдой руки. Он, было, улыбнулся и хотел сказать что-то примирительное, но поздно. Сабли засверкали.
— Стойте! — кричал Караган-хан. — Стойте во имя предков: это посол. Позор на наши головы.
Все уже вскочили, но Ораз-хан и Шету продолжали сидеть и сабель не обнажили.
— Если я кого оскорбил здесь, — прокричал Ораз, — пусть выйдет на поединок, как того честь воинская велит!
Никто не отвечал, и хазары оказались в кольце клинков.
— Шету, — негромко сказал Ораз-хан. — Настало наше время. В сабли!
Мгновенно оба они вскочили с саблями наголо. Раздался леденящий кровь, пронзительный визг Шету, и с диким выкриком: «Шма Исраэль! Хур-р-р!» он, вертясь волчком, расчистил клинком вокруг себя свободное пространство. Шестеро воинов при этом легли под сапоги соратников своих, посечены. Было несколько мгновений, когда толпа опытных бойцов, растерянно сбившись в кучу, оборонялась от двоих, что нападали на них яростно, словно волки, угодившие в западню. Ораз-хан каждым движением неуловимого клинка убивал печенежских беков одного за другим, а верный Шету защищал его, не давая никому обойти хана со спины. Стражники не смели стрелять из луков в такой тесноте, и, казалось, хазары пробьются вот-вот на волю. Первым упал Ораз-хан, которому в горло впился лёгкий дротик, ловко брошенный кем-то из-за чужих спин. Ещё минуту бился Шету, но сабля переломилась у рукояти, и сразу несколько человек бросились рубить его. Когда всё было кончено, долго воины печенежские ещё стояли вокруг мёртвых тел, потрясённые и подавленные. В это время послышался срывающийся от волнения голос одного из ханских телохранителей:
— Беки, посольство из Константинополя! Хан! Посланник греческого цезаря к тебе….
— Приведите всё здесь в порядок, — спокойно проговорил Гуюк-хан, который так и не встал с места, — Мёртвых врагов наших положите у входа, дабы этот вестник воли великого царства мог видеть их и убедиться в том, что мы покоряемся. Но для нас сегодня чёрный день, дело мы сделали недоброе. Бесчестить останки храбрецов этих мы не должны, ничем нам за это цезарь не воздаст. Скорбные же тела беков печенежских, погибших в этом неправом бою, вынесите и отдайте их родичам.
В это время, растолкав толпу, к мёртвым хазарам подошёл херсонеский сенатор Лаарх.
— Вот жертвы гибельного предрассудка, — сказал он. — Я горько сожалею о мужестве и достойной мудрости этого степного Петрония. Клянусь, Ораз-хан был подобен этому мудрецу, поэту и герою древности! Ни я, однако, и никто из вас в смерти его не повинны, ведь речь идёт о судьбах многих народов. Подобно Петронию, он не избежал гибели, не имея низости в сердце для того, чтобы от чести отказаться, к чему я его тщетно склонял, исходя из презренного здравого смысла…. Он обещал мне моих детей выручить из неволи. Не его вина, что он слова не сдержал. Не знал он, что уж по приказу киевского князя их ищут и, надеюсь, найдут живыми и здоровыми. Но отныне я неоплатный должник. Похороните их по Закону веры, за которую они головы сложили.
— Будет исполнено, сенатор, — проговорил Гуюк-хан. — Ты перед императорским послом свидетель моего усердия.
— Всё именно так, — подтвердил Лаарх. — Я свидетель.

***

Как уже сказано было, Ариель бен-Мататиягу, имевший, подобно своему противнику, Святославу, прозвище неукротимый, со своей тридцатитысячной конницей ушёл в степь. Он в нескольких конных переходах от Итиля вверх по Реке, на левом берегу разбил боевой лагерь, вокруг которого сразу велел насыпать вал. Глубокий ров был полон воды, потому что лагерь построили подковой, а тылом он опирался на берег. Связали множество прочных и лёгких плотов, чтоб, случись нужда, покинуть лагерь, на них можно было вывезти по Реке припасы, а воины поплывут за плотами, ухватившись за гриву коня. Также, всего в два дня непрерывной работы был вырыт подземный лаз из лагеря за вал и ров, через который можно было достаточным количеством бойцов ворваться в расположение противника. Отступая же после такой вылазки, осаждённые должны были привести в действие устройство, с помощью которого убирались деревянные стойки крепи, и лаз обрушивался на головы тех, кто их преследовал. Ариель учился войне по трудам греческих стратегов, и хорошо знал осадное дело.
Конница вышла налегке. Никакого не было с нею обоза, кроме нескольких связок верблюдов, навьюченных оружием и небольшим запасом муки и вяленой конины. По его приказу люди не ставили шатров, спали у огня вооружёнными. Множество разъездов рыскали вокруг, запасая всё необходимое, а, если где натыкались на небольшие кочевья или вольные ватаги степных бродяг — годных к бою молодцов забирали в войско. Через две недели у него было ещё около пяти тысяч воинов. Шли к нему под начало с охотой, зная его щедрость и удачу на войне. Муки и мяса запасли по окрестным становищам на добрых полгода осады, к тому же велено было ловить рыбу и сушить её.
Конница, которой он был предводителем, считалась самой лучшей в Каганате. Набирали в неё только одиноких молодых людей, хорошо умеющих владеть конём и оружием, рослых, крепких и ловких. Все они вооружались тяжело. Каждый выезжал в поле на мощном, длинноногом и резвом хорезмийском скакуне, каких теперь называют ахалтекинцами, каждый одет был в стальной панцирь с налокотниками и поножами и такой же шлем с забралом, прикрывающий, помимо головы и лица, ещё и шею надёжным воротом. Стальные пластины прикрывали грудь коня. У каждого был кривой широкий меч, которым можно было развалить всадника вместе с конём, копьё, массивная палица с острыми шипами и большой дальнобойный лук, изготовленный булгарскими мастерами из турьего рога. Сила спуска этого оружия была такова, что, при прямом попадании, стрела пробивала крепчайшую миланскую броню. Такая конница называлась хорезмийской, поэтому много позднее историки стали думать, будто в ней служили наёмники из далёкого Хорезма. На самом же деле Ариель-манхиг набирал себе по большей части саксаул, таких же, как был он сам. Из набранных им в степи тюркских гулямов он поэтому образовал отдельный отряд под командой бека, которого они сами себе выбрали. Никому, кроме саксаул, он в глубине души не доверял, зная, что тюрки, коли пошлют предки победу и добычу, будут драться, как всегда они дерутся, будто бешенные, а при неудаче разбегутся.
Ариелю было около сорока лет. Это был красивый, сильный и неустрашимый человек, привыкший к победам. Без малого тридцать лет он провёл в седле, и воинская слава его гремела. Его войско в степи считалось неодолимым. Не раз ему удавалось отразить атаку сарацинской конницы и рассеять в поле этих несравненных всадников. Случалось ему даже останавливать наступающий железный строй греческой пехоты.
И вот славный этот воитель сидел теперь у своего костра, горько задумавшись о непостижимой воле Предвечного. В его руках было войско, с которым он мог выиграть не одно сражение. Но нельзя было с тридцатью тысячами конницы без многолюдного пехотного прикрытия и обоза с осадным снаряжением выиграть войну. Долгие годы мог он скитаться с храбрецами своими по степи, совершая опустошительные набеги на врага, но разбить киевского князя таким войском было невозможно. Ариель увёл конницу из Итиля, потрясённого мятежом, потому что видел падение духа и злобное умствование, которому не хотел быть причастен. Но он изменил клятве, которой верны были многие поколения его предков, верно служившие ханам Ашина в удаче и неудаче. Впервые в жизни душа его была смущена, и больно теснилось сердце.
— Хэ, гибор!
К костру подбежал воин, усердно кланяясь великому начальнику.
— Повелевай!
— Садись. Тебя зовут Эльдар, я помню. Где твой младший брат?
— Трое нас, братьев, манхиг. Старший в пехоте служит, у молодого воеводы Ицхака, он остался с ним, а мы с младшим Элишивом ушли за тобою, сейчас он в разъезде.
— Вы не пожалеете о том, что не покинули меня. Но я тебя спросить хочу. Отвечай правду, не бойся ничего. Тебе не страшно встретиться со старшим братом своим в бою?
Молодой человек долго смущённо молчал:
— Не во гнев, преславный воевода…. А ты… разве нас на хазар поведёшь?
— Я спрашиваю, а ты мне отвечаешь вопросом.
— Я верхом на своём Бараке* никому в поле не уступлю. Но страшное это дело, проливать родную кровь.
— Послушай, Эльдар-хайяль,  велю я принести кувшин доброго вина, и станем думать вдвоём, куда ведёт нас эта тропа, — воин изумлённо и радостно улыбнулся. — Но беседа эта тайная. Никому, даже родному брату, о ней не сказывай.
— Но ты скажи, мэфакед, чем я заслужил, чтоб я мог детям своим….
Ариель велел принести вина, мяса и хлеба.
— Мне пришлось по душе, когда однажды в походе какой-то горлопан тебя вызывал на поединок, а ты не пошёл и сказал: «Не время забавляться детскою игрою». В твои годы трудно так рассудить. А из-за чего он тебя в поле звал? Пей вино. Греческое, ты такого не пробовал даже кончиком языка.
Эльдар хлебнул золотистого вина из большой стеклянной чаши, окованной золотом драгоценной чеканки. Ничего подобного этому сокровищу он в руках не держал от рождения своего.
— Это когда ходили на жмудинов? О, духи предков! Что за вино…. Буйвола повалит с ног. Тот человек, звали его Тугай, на меня обиделся, когда коней мы захватили. Тамошние кони пахотные, для войны негодные, а в табуне у ихнего воеводы, ты помнишь, были добрые лошади, франкские, я и присмотрел себе. Тугаю тоже тот конь приглянулся. Я уступил, да не пошло ему впрок. Убили его по дороге домой, говорят в мужицкую засаду попал весь его чамбул**. Я жалел его. Трёх быков забил на тризне.
— По всему видно, Эльдар, что человек ты благородный, великодушный и разумный. Но, скажи мне без обиды, ты правоверный?
— Правоверный и от предков матери моей — левит.
— Кому же в жертву ты, левит, тех быков принес?
Эльдар поставил чашу на землю возле ног и, нахмурившись, ответил:
— Мы саксаул — и отец мой, и дед. Соблюдаем субботу и обычаи Великой Степи, одно другому не мешает.
Манхиг выпил свою чашу и тоже поставил её. Думал долго, вглядываясь в лицо молодого собеседника. Он, быть может, впервые в жизни хотел понять, чем живут его удальцы. Как понять человека, когда он, часто, сам себе непонятен?
— Ты выслушаешь меня, крепко подумаешь, а потом, если захочешь, станешь мне другом, — Эльдар изумлённо уставился на тысячника, — а не захочешь, спокойно уйдёшь к костру своего десятка отсыпаться после караула. Я тебя окликнул наугад, любого из воинов мог бы позвать. Нужен мне верный человек, а ведь я, сказать тебе по душе, не знаю никого из вас. Слушай. Прежде мы сомнения не ведали, а отныне выбирать придётся. В этот чёрный час я веду вас биться не за престол Ашина, как все мы привыкли, а за субботу и заповеди, данные Всевышним на каменных скрижалях отцу нашему Моше. Каждый должен выбрать между Великой Степью, которая стала нам родной, и Заветом. Выбирай!
Эльдар, упрямо наклонив голову, сказал:
— Ты, манхиг, собери нас вокруг своего бунчука и не опасайся ничего. Мы, йэлидим-саксаул, отстоим престол наших царей, пусть даже нынешний каган и недостоин того — ему бы Тору переписывать, да молитвы распевать в народном доме*** — а всё ж он из рода Ашина. Кому мы будем служить, как не древним нашим владыкам, что рождены были волчицей? Элп эр Тонга не понесёт нашу судьбу на крыльях белого гуся, коли мы оставим наследие единоутробных братьев его в столь грозный час.
Ариель, улыбаясь и хмурясь, крепко ударил его по плечу:
— Теперь меня слушай и не пугайся. Небо не рухнуло нам на голову, земля под ногами не расступилась. Просто наступают новые времена. Ишай бен-Илиягу в народном доме молиться не достоин, ибо он пьяница, развратник, свиноед и вероотступник. И наследника у него нет, а может и не будет. Род Ашина иссяк, будто степная речка в жаркое лето. Откуда взяться наследнику? Разве какая чернокожая срамница понесёт от него, а все эти эфиопки поклоняются еретику из Нацерета. Ничего, кроме беды, Ишай нам не предложит, нет у него иного. Но не нужен нам и новый царь, которого обещает праведный Иоав. Это будет пришлый человек, в степи чужой, и он разрушит древнее строение нашего царства, потому что оно ему непонятно покажется и ненужно. Так мы сами себе выберем царя, пусть это будет правоверный, но йэлидим — воин, а не книгочей…. Что скажешь? Ты сразу не отвечай, а подумай хорошенько.
— Коли ты мне дозволяешь, — сказал молодой воин, — я тебе скажу сейчас правду. Или я умом слабым не постигаю, а может и ты, не гневайся, манхиг, не совсем ясно знаешь, о чём спросил….
— Эх-ха-а…. Хорошо, что ты прямо судишь. Однако….
В это время послышались крики и топот копыт. Удалец подскакал к костру и так осадил коня, что тот чуть не зарылся храпом в землю:
— Большое войско идёт, манхиг! Много конных, это степняки, но не хазары.
— Но ты прикинул, примерно, сколько их может быть? Печенеги? Как успели они с правого берега переправиться, и я не знаю об этом? Бить в барабаны! — приказал, вставая Ариель. — Коня мне…. Откуда их несёт? Кто вёл разъезд? Сотники, стройте богатырей, я встречу их за валом. Не хочу в осаду садиться раньше времени, война ещё не началась. Эльдар, от меня никуда не отходи, беседа наша не окончена.
Воевода встревожился от того, что подойти внезапно большим числом, захватив многочисленные разъезды, разосланные заблаговременно в разные стороны, мог только очень опытный противник, имея в распоряжении отличных бойцов. Однако, вряд ли их больше десяти тысяч, а вернее, и того нет. Десятитысячный отряд не проведёшь неслышно через голую степь, да чтоб свалиться, будто снег на голову.
Угрожающе зарокотали боевые барабаны, зазвенели бубны, и пронзительной трелью залилась зурна. Нукеры громкими криками звали коней, успокаивали и седлали их. Каждый сотник, стоя под своим значком, собирал вокруг себя нукеров и готовился в свою очередь строем покинуть укрепление. Манхиг сам, в сопровождении немногочисленных телохранителей, выехал в поле. Нетерпеливо похлопывая камчой по голенищу красного козлового сапога, наблюдал он, как войско стало выходить за вал и строиться по десяткам и сотням. Действительно, из-за пологого кургана вдали показалась неторопливо рысившая полусотня всадников. Один из них размахивал, вздетой на клинок лисьей шапкой.
— Сколько их за холмом? — спросил Ариель. — Мне это нужно узнать, пока я успею десять раз по десять сосчитать. О чём говорить с ними, когда я не знаю, какой они силой идут? Каюсь, место для укрепления я выбрал неудачно, или же следовало держать впереди этого холма постоянную заставу.
Он стоял под гнедым бунчуком своего древнего рода Менгарны, а за его спиной конники, продолжая непрерывной лентой вытекать из укрытия, всё строились и строились. Люди были возбуждены, но не растеряны, многие улыбались, перекидывались шутками или выкликали боевой клич своего рода, а некоторые просто пронзительно визжали, вращая над головою блистающие клинки. Ариель выбрал три тысячи для первого удара, и они выехали вперёд, растягиваясь в линию для атаки, остальное войско стояло строгими рядами, ожидая, что будет. Тюрки выехали отдельно тесным строем и остановились в стороне, бэ рибуа — пятитысячное конное каре свирепых степных соколов, как они сами себя да и враги прозывали их. Их начальник, назвался Кирчаком из рода Акба-сар, а кто он был, того никто не знал, да никто и не интересовался — вольный удалец, да и всё. Он подъехал на своём диком степняке, весело скаля белоснежные зубы из-под косматого лисьего малахая, и, с визгом вращая лёгкую саблю над головой, прокричал: «Хур-р-р!».
— Молодец, Кирчак-бек! — сказал Ариель. — Все храбрецы твои в седле?
— Пять сотен я оставил за валом, бек, самых надёжных богатуров на лучших конях, — ответил бродяга, польщённый титулом, до которого ему было, как до звезды. — Не знаем ведь пока, что за гости у нас, осторожность не помешает.
— Разумно. Человек ты, вижу, опытный. Сражался на войне или только караванщикам бороды стриг?
— Много лет служил я у магната угорского Дёрдя, которого прозвали Стальные Пальцы. Ты его не знавал?
— Как не знать? Удивительно только, что ты его магнатом величаешь.
— Он был боярского рода.
— Он был ворона из орлиного гнезда, — улыбаясь сказал Ариель. — Его, как он разбойник был, старый король Вольд повесил сушиться на стене своего замка Буда, на моих глазах это было. Но у него служили добрые воины, хотя и отчаянные своевольники. Вижу, что тебе война не внове, а большего мне сегодня и не нужно от тебя. Добычи много будет. Служи с людьми своими исправно, богат будешь. Впереди у нас много сражений. Если сейчас придётся драться, в этом первом бою я тебе уступаю дорогу. Слушай меня. Как я скажу, тысяча твоих соколов пойдёт в атаку под началом надёжного человека.
— Позволь мне самому повести людей, — тревожно сказал Кирчак. — И мне, и им будет спокойней.
— Нет. Войско — не стадо овец, а полководец — не козёл, за которым они идут на убой. Ты со мной оставайся. Мне совет твой нужен, а не потроха из распоротого брюха. Сейчас поезжай к своим, выбери самых сумасшедших в первую тысячу и дай им предводителя, которого они знают, чтоб это был гулям, в бою бешеный, до крови жадный, а большого ума от него не требуется.
Кирчак поскакал к своим. Тем временем полусотня чужих всадников остановилась на расстоянии полёта стрелы.
— Эльдар! — проговорил Ариель. — Поезжай к этим печенегам и скажи, что я жду их гонца безо всякого сопровождения. Что он за птица такая, чтоб водить за собою полсотни свиты? Церемоний с ними разводить не смей. Понимаешь меня?
Эльдар вытащил из-за голенища камчу и так, с камчой в левой руке, подъехал к печенегам. Недолго войско наблюдало, как он говорил с ними, а потом повернул коня и, нахлёстывая его плетью, во весь дух поскакал обратно.
— Манхиг! Здесь пятнадцать тысяч печенегов Гуюк-хана, а ведёт их сам Мерхэ-богатур. Ждёт он тебя к себе на совет.
— Обманывают. Мерхэ слишком важен, чтобы такой путь проделать в считанные дни. И что ему тут понадобилось?
Эльдар с волнением решился высказать свою догадку, раз уж он теперь наперсник великого тысячника:
— Нет у них пехоты. Боятся, что мы ударим на их кочевья. Гуюк-хан кагана уже предал и теперь Мерхэ захочет тебя склонить к тому же. А ты ведь от этого и недалёк. Но старик здесь.  Мне показалось, что меня не обманули. Мне так показалось.
— Пехоты, действительно, у них нет, кроме двух тысяч франкских бродяг, которые невесть откуда забрели и ненадёжны. Да печенеги и не сумеют воспользоваться пехотой. Но мы сейчас посмотрим, верный ли у тебя глаз. Который из них с тобой говорил?
— Тот, что на буланом.
— Прямо отсюда можешь ему глотку прострелить? Да с первого выстрела, смотри!
— Повинуюсь, мэфакед.
Стрела просвистела, и полусотня печенегов, окружив коня, на котором лежал, повалившись на гриву и поливая её кровью, их предводитель, помчалась за курган. К Ариелю подъехал Кирчак и указал ему на тысячу своих удальцов, которые, выдвинувшись, строились в линию впереди ударного отряда тяжёлой конницы.
— Как я знак подам, они атакуют. Люди такие, что за миску плова самого иудейского Бога готовы дёрнуть за бороду.
— Такие люди мне нужны, но ты остерегайся говорить о вещах, которых не понимаешь. Слова твои мне слушать не пристало, как бы тебе не проглотить свой собственный язык.
— Не гневайся на моё невежество, — нагло улыбаясь, ответил бродяга. — Но то, что я сказал, чистая правда.
Ариель бен-Мататиягу любил людей бесстрашных, за смелость готов был и наглость простить. Поэтому он только протянул руку и так ударил Кирчака ладонью по спине, что конь под ним опустился передними ногами на колени, а сам он долго не мог вздохнуть.
— Голова у тебя ещё держится на плечах? — спросил тысячник, когда тот с трудом оправился в седле, — А думать можешь? Как тебе кажется, что сделает сейчас премудрый Мерхэ, если только он и впрямь здесь?
— Гневаться не станешь больше? Эдак я до первой схватки не доживу, едва хребет ты мне не переломил.
— Говори всё, что думаешь, только не богохульствуй.
— Преславный воевода, Мерхэ не поедет к тебе. Он и годами старше и….
— Что?
— Не гневайся…. Мерхэ-богатур ведь — мэфакед всего войска печенежского. Ему уместно тебя звать на совет. Чем он оскорбил тебя?
— Самому Гуюк-хану простого нукера хазарского неуместно звать к себе на совет, они пастухи Каганата! — гневно закричал Ариель, но затем он обратился к своему старому, верному сотнику. — Эфраим, что скажешь?
— Погорячился ты, — с улыбкой проговорил смуглый, седобородый воин, левая нога которого была отсечена по колено, а культя широким ремнём туго прихвачена к подпруге. — Думаю, однако, не станет он ввязываться малым числом в битву с тобою, не за этим он сюда шёл. Думаю, и он погорячился. Пошли человека с извинением.
— Никогда!
— Печенеги! — крикнул Эльдар. — Снова едут.
— О, да это сам Мерхэ. Ты только посмотри! — воскликнул Ариель.
Печенежский военачальник ехал в сопровождении всего двух нукеров, один из которых нёс его белый бунчук, склонив древко едва не до земли в знак покорности. Кто-то из нукеров сказал:
— Старый лис хвостом следы заметает, — в строю послышался смех.
Не дожидаясь, пока печенежский полководец приблизится, Ариель один поскакал ему навстречу. Поравнявшись с хазарским воеводой, Мерхэ тяжело дыша, навалился брюхом на высокое седло и кое-как сполз с коня. Он, было, хотел в ноги опуститься, но Ариель ему не позволил: спрыгнув на землю, он его за локти поддержал:
— О, духи предков! Что это с тобою, отец? Ты здесь старший, — растроганно проговорил Ариель.
— Прости стариковскую дурь, спешил я, — прохрипел печенег. — Великий бек, я с плохими вестями пришёл и жду приказа твоего. Привёл, гулямов, сколько успел собрать. Разгневалось вечное небо на нас, нечестивцев….
Мерхэ-богатур славился хитростью и считался большим лицемером. Но тут Ариелю почудилось, будто старик и впрямь напуган. Что могло напугать этого человека, за долгую жизнь пролившего море крови и свою собственную жизнь, вечно висевшую на волосе, не ставившего в грош? Ариель бережно проводил гостя к костру и сам поднёс ему кубок вина. Мерхэ жадно выпил и сидел у огня, раскачиваясь с тоскливыми стонами и ухватив свою редкую седую бороду в пятерню.
— Прекрасная родина наша, благословенный степной рай, где много простора, сочных трав и чистой, как слеза, воды! — о чём ещё бедным кочевникам мечтать? Но здесь уж недолго гонять нам наши стада бедняцкие…. Слишком много проклятых пожирателей зерна, — провыл он, — слишком много. Они выроют здесь свои норы, чтоб им от солнца светлого прятаться, и всё распашут сохой. Везде до горизонта будет пшеница расти, а нашим отарам и табунам уж пастись будет негде. Они нас выживут из родной степи, и мы пойдём вдаль на Восток, в края неведомые, прочь от родимых пастбищ. Ариель! Они все заодно — и славяне, и свены, и греки, и франки. Пропали древние вольности народов наших, нам останутся только воспоминания. Я сразу пошёл к тебе, как донесли, что ты стоишь в степи и не знаешь, где голову преклонить. Гуюк-хан поклонился киевскому князю всем печенежским войском. Ему за это бесноватый скандинав обещал мир на степных границах. Как не поверить, когда его ручательство подтверждают сто тысяч копий? Не поверишь — раздавят тебя, как верблюд тарантула давит, не заметив его в пыли. А из города великих каганов не доносится ни слова. Исчез в степи славный Ораз-хан. Чует сердце моё, его нет в живых. А может, он просто бежал, и теперь откочует со всем своим родом Гарджара подальше от беды, к предгорьям Урала, туда, где берут начало реки Яик и Тобол? Хоть и безводная там степь, и пастбища тощие, а всё ж туда рука Святослава не дотянется. Но там кочуют дикие и свирепые племена. Они вырежут наших детей. Куда идти, Ариель-манхиг? Спроси премудрого Бога своего, может он тебе подскажет верную дорогу. Известно ли тебе, что сталось с твоей семьёй?
Последний вопрос оказался стрелой, попавшей в цель. Дрогнувшим голосом Ариель проговорил:
— Мне обещал неустрашимый Ингвард….
— Конунга Ингварда разорвали на майдане оборванцы. И воеводы-медведя нет, каган велел ему хребет переломить. Старый Дан в темнице. Так доносят беглецы из Итиля. Но это ещё тебе не чёрная весть, не стрела, а её посвист. Приготовься услышать страшное. Жену твою, прекрасную Левану, и двух дочерей твоих отдали в утеху скандинавам. Старшего сына, Иемина, каган велел ослепить, а двоих младших держит в яме. Сейчас у кагана один советник — праведный Иоав….
Всё ложь — от слова до слова. А что если…? Нет! Ариель стиснул зубы. Это цепкая рука Святослава потянулась. Быстро оперился киевский соколёнок. Совсем недавно справляли тризну по его отцу, и сам он был малолетним сиротою. А теперь под ногами великого воителя колеблется земля. Что, однако, с семьёй? О, духи предков….
— Почтенный Мерхэ, что предлагает мне твой господин?
— Я пришёл к тебе не по приказу хана, а своей волей. Он и отпускать меня не хотел. Но если ты здесь простоишь ещё декаду, тебя отрежут от нас, и не будет спасения. Ты против кого укрепился тут? Кого в гости ждёшь? Подкрепления не будет. Сюда двинулся пехотный корпус греков в пятьдесят тысяч копий. Столько же у Святослава своей пехоты, да ещё конницы тысяч семьдесят наберётся. Каганат в капкане. Волей или неволей, а зову тебя в печенежский стан. От поклона голова ведь не отвалиться. А Святослав, как ограбит хазарскую столицу, уйдёт в свои пределы, это он Гуюк-хану через верного человека обещал и слово сдержит, потому что в степи ему не устоять. Степь же соберёт силы и нанесёт ответный удар, когда он ждать не будет. С матерью он не ладит, и в Киеве не жилец. Она боится его: и в Киеве боится — и, как бы не укрепился где, помимо Киева.
— Его именно сейчас, под стенами Итиля, вполне возможно и необходимо разбить, как стеклянный кубок, — с некоторой надеждой проговорил Ариель. — Если б не ваше позорное малодушие….
— Какими силами ты его хочешь разбить?
Хазарянин невольно улыбнулся, наблюдая за переменой выражения лица лукавого печенега. От его отчаяния не осталось и следа. Старый живорез, осушив второй кубок, с аппетитом обгрызал нежные рёбрышки ягнёнка и облизывал пальцы.
— Давай думать не о победах — они ещё впереди — а о том, как самим в живых остаться и людей зря не потерять, — продолжал старик. — Послушай, Ариель, я знал тебя ещё малым ребёнком, а теперь ты грозный вождь. Горько мне будет услышать о твоей гибели. И зачем тебе погибать, за кого? И кому ты в жертву хочешь тысячи молодых жизней принести? Ариель, мальчик, послушай меня, старика: вернись в степь, она примет тебя с любовью, будто блудного сына из христианской Книги.
Мерхэ говорил громко, так что люди, окружавшие костёр, хорошо слышали каждое слово. Среди воинов послышался ропот и гневные выкрики:
— Манхиг, не слушай этого изменника, пускай Святослав сапоги вытирает его бородой! Гнать его в шею, а ещё лучше вели его повесить, трусам в поучение!
Но оба тысячника, сидевшие у костра, не оборачиваясь, знали, что голос поднимают те, у кого чиста совесть, люди же благоразумные, а их всегда немало, молчат. Ариель бен-Мататиягу уже принял решение, но объявить его не торопился. Он молча выпил полный кубок вина и, стал невозмутимо есть с кинжала ароматную горячую баранину. Иногда он взглядывал на Мерхэ. Тот сидел на земле, скрестивши ноги, и тянул из кубка вино, будто к доброму соседу на угощение заглянул.
— Не говоришь ты мне всего, доблестный Мерхэ.
— Всего я и не знаю. Никто, Ариель-манхиг, не знает всего, всё это очень много. Но ты прислушайся к моим словам. Я тебе верю, коли явился безо всякой охраны, и вот в руках у тебя моя жизнь и смерть — я верю. Почему ты не веришь мне?
— Коли ты мне веришь, так уводи войско, а я по прошествии малого времени приду к Гуюк-хану и поклонюсь…. Или иначе поступлю. Но ты, я вижу, конвоировать меня хочешь. У меня лучших конников на свете — тридцать тысяч, а у тебя чамбул степных пастухов. Ты как решился с таким сбродом меня преследовать?
— Подумай же ты о том, что я никогда за собою сброд не водил, и как я пришёл, то, видно, знал, на что иду. Разве я на бабу похож или на малое дитя?

+
Пустой разговор. Одно плохо: Мерхэ ведь знал, что уговоры его ни к чему не приведут. Зачем он явился?
— Мерхэ, я тебя знаю от детства моего. Скажи, зачем ты явился? Нет, не скажешь….
Старик встал и движением руки велел подать коня.
— Хотя ты мне и в этот раз не поверишь, однако, скажу: Я сам не знаю, зачем. Земля под ногами колеблется, Ариель. Страха я не чую, но голова кружится. Я подумал, ты послушаешь меня. Но мы совсем не верим друг другу.
— Что ж, разве мы оба не правы? Прощай.
Неожиданно дряхлый старик исчез. Будто проснувшись, молодо и легко, как прыгает саранча, печенежский воевода взлетел в воздух и оказался в седле. Толкнув коня коленом, он медленно поехал из лагеря. Его нукеры присоединились к нему.
— Манхиг, не выпускай его он, предатель, задумал измену! — кричали воины. — Вели нам изрубить его….
Выехав за вал, Мерхэ что-то крикнул, воин гордо поднял его белохвостый бунчук, и они пустили коней во весь дух. Ариель глядел им вслед, с наслаждением любовался стремительным, словно орлиный полёт, бегом легконогих степных иноходцев. Белый хвост бунчука трепетал, вытягиваясь по ветру. «Прекрасная наша родина, благословенный степной рай….». Так вот зачем приходил к нему Мерхэ! Он, старый пройдоха и ненасытный кровоядец, не солгал может быть впервые с молодых лет. Да это вовсе и не он, это Великая степь приходила, звала вернуться в свои вольные просторы.
Резким, высоким голосом манхиг стал выкликать имена самых достойных своих сотников: «Беньямин! Шамгар! Елек! Эфраим! Илиягу! — и последнее имя громко прокричал. — Эльдар!».
— Гиборим! — сказал Ариель, когда предводители его войска собрались у костра. — Все мы знаем, что печенежский мэфакед явился сюда с малыми силами, недостаточными, чтоб ему нас атаковать, но почему? Разве он простак какой — впервые в поле вышел? Была у него надежда меня к измене склонить, а как я предложение его отверг, у него в запасе есть что-то, о чём мы сейчас не знаем. Он сказал, что греки сюда пехоту двинули в пятьдесят тысяч копий. Это неправда, он и не рассчитывал, чтоб я ему поверил, но тысяч двадцать пять сюда идут, только это не греческая пехота, а наёмники — они нам совсем не страшны. У Мерхэ пятнадцать тысяч конницы, но степная лёгкая конница, набранная по кочевьям на скорую руку, против наших богатырей пехоте не подмога. Так не на переговоры же он ехал сюда с целым войском. Что задумал он? Куда теперь пойдёт? Я жду вашего благоразумного совета.
Неожиданно первым заговорил Эльдар:
— Манхиг, ты задаёшь вопрос, ответить на который никто не сможет, пока не узнаем, что ты сам задумал. И знают ли о замыслах твоих Мерхэ и владыка его, Гуюк-хан?
Такой вопрос у всех был на языке, и всем очень понравилось, что молодой воин сумел его в голове сложить и высказать не побоялся. Все одобрительно переглянулись. И сам Ариель бен-Мататиягу ударил молодца по плечу:
— Этот человек смел, правдив, да к тому ж ещё и умён. Неуместно ему умереть простым нукером в случайной схватке, не совершив великих дел. Я стану его учить воинскому искусству. А теперь попробую на вопрос его ответить и, признаюсь, это не легко. Я увёл людей, которые ещё не заразились гибельным сомнением. Войско хазарское хочу сохранить. Если итильская крепость падёт, в степи должны стоять сотни тысяч воинов, собранные в правильные порядки, снабжённые и вооружённые всем для долгой войны, которая быть может продлится годы. Только так можно отстоять великое царство. Самая надёжная наша крепость — это бескрайняя степь. Здесь конница может рассыпаться и растаять в неоглядных для врага просторах, и собраться в железный кулак, когда он не того не ждёт. А нам сейчас думать надлежит о том, что мы здесь защищать хотим. Если нам царство не дорого, незачем и головы класть. Людей в низовьях Реки у нас вдоволь. Мы до осени соберём и снарядим двухсоттысячное ополчение, а за что сражаться будем? Если меня хотите послушать, я хочу сражаться за веру иудейскую, за Бога Авраама, Ицхака и Яакова…. Тюрки забывать стали о мудром хане Булане, как он к истиной вере привёл народ, а нам это не пристало, ведь мы все — саксаул….
— Манхиг годоль****, — торопливо перебил его сотник Эфраим, — не гневайся, но за мудрецов, пришлых из-за моря, мы биться не хотим. Мы — саксаул, а уж кочевники тюрки и вовсе разбегутся от этих чужаков. Но ведь нам самим веру пророка Моше удержать не под силу. Ничего мы не знаем. Нет у нас учителей. Пошлём тайного гонца к праведному Иоаву. Пусть он приедет и воодушевит наших гиборим словом Божьим. Только пусть не сулит нам властелина, что по крови будет нам чужим. Был бы он сам, праведник этот, царём нашим во всём, что веры касается, а в дела войны и мира, чтоб он не мешался, а учил людей степи премудрым книгам и как правильно держать субботу. Мы же изберём великого бека, который будет водить нас на войну, а в мирное время вершить суд и расправу над нами, как это делал бек Булан.
— Пустое. Не такой человек Иоав, чтобы оставить себе малое, когда увенчаем его царским венцом. Мы тогда у иудеев из Киева и Тавриды будем слугами. Он ведь степняков и за людей не считает.
— К чему это пустословие? — закричал сотник Елек. — Все вы заблудились между двух колодцев. Давайте думать, что нам с печенегами делать. Неужто мы дадим уйти отсюда живыми и здоровыми пятнадцати тысячам этих предателей? Ведь это передовой отряд, они дождутся подкрепления и ударят. Никогда я не поверю, чтоб они, не солоно хлебавши, вернулись восвояси. Манхиг, атакуй их, пока пехота не подошла! Если это правда, что греки сюда двинулись, им без конницы будет в степи неуютно. Нельзя упускать печенегов. Ведь ещё немного и…. Кони их на большом переходе резвее наших — уйдут!
— Уйдут и вернуться на крыльях многотысячной пехотной фаланги, — добавил Шамгар, среди сотников самый умудрённый. Совсем молодым нукером попал он в плен к викингам, вместе с ними нанимался в войско императора Константина Багрянородного. И в войске сарацинского халифа Аль-Мансура пришлось ему воевать против пуштунов, армян, курдов и сельджуков. Сарацины его обасурманили, но, бежавши в степь, он прошёл иудейский обряд очищения от скверны — девяносто девять ударов бичом из кожи гиппопотама — и жив остался.
— Ариель! — уверенно проговорил этот воин, для которого вся обитаемая земля была не шире деревянного подноса для плова. — Пока коней не расседлали, дай мне три тысячи конников, да вели этому степному бродяге, что у тюрков беком прозвался — головорез он отчаянный — вели ему меня поддержать легкоконной стремительной атакой. Я тебе клянусь бородою покойного отца моего, что никто из этого печенежского отряда не доберётся до становища Саксары, чтоб о разгроме рассказать. Мерхэ понадеялся на свою счастливую звезду, а я погашу её одним налётом.
Ариель молчал. Плохое начало. Плохо начинать войну с недоброго и стыдного дела. Как напасть на человека, с которым только что у костра сидел за чашей вина!
— Ты ничего ему не обещал. Ни о чём у вас договора не было. Атакуем, Ариель! — перебивали друг друга сотники.
— Ты что скажешь, Эльдар?
Эльдар оглядел военачальников, каждого из которых он привык видеть впереди наступающей конной лавы, а не рядом на совете, где он нежданно оказался им равен.
— Я, наверное, глуп, мой вождь. Не понимаю, зачем нам атаковать их, не одну ведь мы сотню людей потеряем….
— А ты знаешь, как людей не потерять?
— Мне, неразумному, показалось, что никто из нас не знает, что они делать хотят…. Не гневайся на мою неопытность, но сам ты спросил меня. Дай мне всего одну легкоконную сотню. Уйду я в степь и буду твоим глазом, что следит за печенегами. Захотят они остаться, ожидая подмоги против нас, всегда ты успеешь их раздавить. Попробуют возвратиться под руку Гуюк-хана, я тебе знать дам об их движении, а ты на этот случай тысяч пять тяжеловооружённых богатуров поставь у них на пути к родным кочевьям. Бросить же укреплённый лагерь, когда сюда идёт многотысячная пехота — смерти подобно. Пока же я с конниками буду в степи, Мерхэ-богатур ни часа покоя не узнает. Стану кружить вокруг него, будто оса у корчаги с мёдом, и нападать, когда зазеваются сторожевые. Нападу, перебью бойцов, сколько повезёт, и в степь уйду.
Неожиданно Шамгар со смехом сказал:
— А ведь он прав. Мерхэ разбить — много людей потерять. Но и нельзя допустить, чтоб они с пехотой соединились. Захотят уйти грекам навстречу, нападём на них, когда они беззащитны будут в походном строю. И следить за степью надо. Мы сами встретим херсонесскую пехоту. На марше встретим и ударим. Сотни мало, а трёхсот всадников будет достаточно. Пусть этим займётся Кирчак со своими дикими соколами, а молодой воин Эльдар пусть идёт с ним, чтоб измены не было. Коли ты, Эльдар, этого разбойника не боишься….
— Чего бояться мне, когда боевой совет благословит?
— Ялла! С Богом! — сказал Ариель.
— Война выпекает воевод, — улыбаясь, заговорили сотники. — Вот и новая звезда на небосводе славы!
Все, однако, забыли, а может, не захотели продолжать тяжёлый разговор о будущем народа и царства.
—————————————————————————————————————————
*Барак, кличка скакуна — молния (ивр).
**Чамбул — конный отряд до тысячи человек.
***Народный дом — Синагога.
****Манхиг годоль — великий вождь (ивр).

***

Эльдар снарядил своего хорезмийца, будто на свадьбу собрался. Он для такого случая все свои походные турсуки опорожнил. Седло, подпруга, все ремни были зелёного сафьяна, а удила и стремена сияли золотом.  Доспехи его были тоже золочёные, изукрашенные синей финифтью, а кривой меч, по-походному коротко пристёгнутый к широкому поясу, вложен в ножны из слоновой кости, которые были перехвачены витыми золотыми кольцами и усыпаны сверкающими каменьями. К спице своего шлема он привязал рыжий конский хвост. Он сел верхом и шагом поехал туда, где горели костры тюркютского отряда.
— Эльдар, да ты, никак свататься? — окликали его воины.
Он похлёстывал по голенищу тонким шёлковым шнуром:
— Степной волк к нашей иудейской кобылице посватался. Еду о калыме торговаться. Жених выгодный, да больно горячего нрава.
Боевой лагерь после тревоги ещё не успокоился, коней не успели расседлать. Тюркютские удальцы почти все были на ногах, а некоторые и с коней не сошли. Эльдар подъехал к костру, у которого Кирчак в окружении своих воинов под бунчуком рода Акба-сар тянул из деревянной чаши хмельной кумыс. Эльдар остановил коня и произнёс:
— Мир и божье благоволение на тебя, славный богатур!
— Мир! Сойди с коня, не побрезгуй бедняцкой чашей кумыса. С добрыми ли ты вестями?
— Не время пить кумыс, а вести добрые. Я к тебе с этого часа приставлен, как глаза и уши нашего бека. Отбери три сотни лучших людей, малый запас муки, мяса и воды, снаряжения — про запас, добрых стрел — с избытком, и немедля уходим в поле. Никакого бунчука мы не понесём, достаточно того, что ты на шлеме моём видишь. А если ты и впрямь бек из рода Акба-сар, это доказать придётся. Я ничего не слышал о великом воине из этого славного рода, который бы в степи скитался во главе шайки оборванцев. Гулямы! Уберите этот бунчук, он присвоен не по праву. Меня зовут Эльдар из рода Джамалай. А на языке иври — Эльдар бен-Шамай. Я поведу вас на дело, опасное, достойное таких бесстрашных соколов, как вы. Слушайте приказов бека, которого сами выбрали себе, а он будет меня слушать, потому что я к вам от великого батыра Ариеля бен-Мататиягу прислан для строгого надзора.
Кирчак, помрачнел и взялся за рукоять сабли:
— Никто за мной надзирать не будет, я человек вольный и сам себе бек. Я слушаю приказы вождя войска иудейского. Больше мне никто тут не указ.
Коротко свистнул шёлковый шнур, и у бродяги через всё лицо забагровел кровавый рубец.
— Послушай, Кирчак, — спокойно сказал Эльдар, — а ведь не велено мне этим шнуром тебя бить, а велено, коли ты не станешь слушать приказа, тебя им удавить без уговоров….

Не прошло и часа, как вереница всадников потянулась из лагеря в степь, уходя на Восток, так что никому не разгадать было, куда они идут. Впереди отряда ехал Кирчак, мрачный и молчаливый. А Эльдар то обгонял отряд, то ехал вдоль строя, оглядывая бойцов. Всё это были испытанные во многих схватках головорезы. Большинство из них всю жизнь занимались по Реке грабежом, а другие служили наёмниками в войсках, разных князей, ханов и государей. В бою такие люди были хороши, если впереди была знатная добыча. В беде же рассчитывать на них не приходилось.
— Кирчак-бек! — окликнул он. — Поезжай рядом со мной. Давай поговорим. Что толку за пазухой камень прятать?
Тюрк придержал своего бахмата и поехал стремя в стремя с Эльдаром.
— С ног я сбился, пока людей набирал, а ты всё взял под своё начало, да ещё и опозорил меня перед нукерами….
— Ты ведь знаешь, что в нашем войске служат одни саксаул. Пока ты в деле не доказал свою верность, тебе верить не станут. Людей ты набрал боевых, но они ненадёжны. На что ты обижаешься? Не ударил бы я тебя первым, ты б меня плетьми велел гнать, а у меня приказ великого бека. Что мне делать было? Ты лучше послушай: скажу тебе, куда идём и на какое дело.

Когда Мерхэ-богатуру донесли, что малая ватага хазарских коников ушла в степь, он велел отрядить пятьсот сабель под началом сотника Гончакара вдогон. Между тем наступила темнота. С вечера было пасмурно, ночь такая, что хоть выколи глаз. Печенежский чамбул ехал на топот копыт вдали, но постепенно топот стих. Гончакар сделал по степи широкий круг, нигде хазарских воинов не обнаружил и велел остановиться до рассвета. Костров не разводили. Однако, Кирчак велел копыта коней обмотать войлоком и по дну неглубокой балки шагом, а кони в поводу, сумел бесшумно подойти к противнику почти вплотную. Неожиданно из непроглядной тьмы в самую гущу спешенных и сбившихся в беспорядочную толпу печенегов посыпались стрелы. Раненные кони визжали и бились, опрокидывая и стаптывая людей. Не было иного выхода, как запалить факелы. Немедленно хазары тесным строем ударили на печенегов, рубили их и разгоняли тех, кто успел сесть верхом. От печенежского отряда в лагерь вернулось несколько десятков человек, и сам сотник остался где-то в степи. Походный лагерь Мерхэ был окружён перевёрнутыми обозными подводами. Когда рассвело, сторожевой заметил одинокого всадника, который приближался рысью, не торопясь. Подъехав, он не стал отвечать на вопросы, а просто отвязал бурдюк, притороченный к седлу, и перекинул его через ограду. В бурдюке оказалась окровавленная голова сотника Гончакара. От множества стрел, пущенных в него, хазарянин ускакал невредим. Когда Мерхэ-богатур услышал о том, что случилось, он рассмеялся.
— Наша война, степная, похожа на шахматы — игру мудрецов. На этот раз меня Ариель обыграл, убрал с поля мою пешку. Впредь надо быть осторожней. Однако, не худо б узнать, что за удалец сейчас выехал в поле и нанёс мне такой лихой удар. Я с ним поговорить хочу. Добыть мне языка!
Но приказ оказалось выполнить нелегко. Ни одна живая душа не показывалась за хазарским валом. И в степи днём никого было не видать. Но следующей ночью хазары Кирчака подъехали к печенежскому лагерю и засыпали его стрелами с просмолённой пылающей паклей. Подводы загорелись, гасить огонь было нечем, и Мерхэ почёл за благо выйти в открытое поле. Но до наступления рассвета конники Кирчака несколько раз налетали на печенежское войско, которое никак не удавалось построить в боевой порядок, отчаянно рубились и улетали в темноту. Утром хазарские всадники видны были вдали, они кружили, приближаясь иногда на полёт стрелы, и стерегли миг для нападения. Волей, неволей печенегам пришлось по сотне водить коней к Реке на водопой. Хазары немедленно атаковали. К вечеру Мерхэ не досчитывался уже больше тысячи убитых, а раненных и особенно обгоревших никто и не считал. Воинам казалось, что врагов гораздо больше, чем их было на самом деле, потому что они непрестанно нападали со всех сторон, не давая ни часу передышки.
— Послушай, Эльдар-бек, — сказал Кирчак, у которого лицо было разбито, а левая рука висела на ремне, однако, глаза весело и жадно сверкали. — Коли ты хочешь, чтоб мои храбрецы и дальше дрались, как взбесившиеся коты, надо пошарить у печенегов в обозе. Подвод сгорело много, некуда им теперь добро девать, и бросить его Мерхэ не решится — недовольны будут его воины. Что ему делать? Мы поможем уважаемому предводителю в его незадаче.
Они сидели у костра, где на вертелах жарилась конина. Эльдар присмотрелся к своему новому соратнику. Тот был лет сорока пяти, ростом невелик, тонок стройным станом, лёгок каждым движением, будто сайгак. Лицо его, очень смуглое, едва не чёрное от солнца и ветра, было непроницаемо и одновременно лукаво, он всегда бесстрашно смотрел вперёд, в лицо собеседника, испытывая его.
— Быть может, долго мы с тобою вместе будем воевать. Скажи мне что-нибудь о себе. А я о себе расскажу. Ты и взаправду Акба-сар? Многие в это не верят.
— Поверить трудно. Мой род уважают во всей Великой степи. Но я бежал из родного кочевья, потому что обесчестил дочку нашего бая. Давно уж это было. Я был тебя помоложе тогда. Вот раз повёл коня поить. Гляжу, она воду в ручье набирает в кувшин. Оглянулся — вокруг никого. А уж я давно заглядывался на неё. Красавица была. Но просватали за ханского сына, куда мне, голодранцу…. Идёт с кувшином на плече, а солнце у неё за спиной, будто она с небес ко мне спускается. Я сел верхом, взял её через седло, как ни отбивалась. Увез в степь. Мы с ней два дня и две ночи любили друг друга, пока воины наши не выехали к костру, который я запалил, чтоб ей ночью не мёрзнуть. Вижу, они скачут во весь дух. Что было делать? Сел на коня и спрашиваю: «Пойдёшь со мной, куда меня судьба поведёт?». Она плакала и говорила: «Боюсь бежать с тобой, и тебя терять не хочу. Упадём отцу моему в ноги, он пожалеет меня». Я, однако, знал, что её за меня не отдадут…. Э-э-э! Что вспоминать.
— Куда ж бежал?
— К уграм. Служил у Дёрдя Стальные Пальцы. Много было войны, много крови, много добычи, вина и красивых полонянок. Всё забылось. Иногда только сердце стонет.
— Я из рода Джамалай, — сказал Эльдар. — Мой предок был большой богатур, и пришёл со своими удальцами в Семендер. Нанялся в каганское войско, а потом уж прошёл гиюр и стали мы иудеями. Но это было так давно, что не знаю, как звали того предка моего. В нашем роду все мужчины в войске служат. Отец погиб три года назад в набеге, а нас трое братьев — старший Ури, он в пехоте у Ицхака, и остался с ним в Итиле, я — средний, а младший Элишив, он со мной всегда, хотел и в этот раз со мной идти, да я не взял его.
— Это правильно ты сделал. Не многие из нас придут живыми в лагерь Ариеля. Со старым Мерхэ шутить, всё равно, что барса дёргать за усы.
— Откуда у него этот обоз? — задумчиво проговорил Эльдар. — Где они собрали столько добра?
— Да ты разве не знаешь? А я уж выспросил пленных, и все одно говорят. Мерхэ сюда шёл не прямой дорогой, он сделал круг и напал на славянский посад Славгород, что в устье Танаис. Городок спалил и взял много добычи, потому что там стояли караваны греческих купцов, скупавших у киевского войска добро после взятия Саркела. Славгород он вырезал до единого человека, чтоб Святославу-князю об этом не скоро донесли.
— Дело хорошее, Кирчак-богатур. Долю этого добра мы отправим под надёжным конвоем киевскому князю. Я хочу, чтоб он увидел, какая цена такому союзнику, как печенежские разбойники. Ночью ударим на них и пробьёмся к обозу. Скажи богатурам, чтоб набивали турсуки золотыми монетами, а всё остальное: утварь, особенно китайский фарфор и стекло, ковры, дорогое оружие, погрузим на подводы. Найди человека бесстрашного и верного, чтобы с десятком удальцов довёз всё это до славянского стана. Это будет удар посильнее выигранного сражения.
— О-о-о, почтенный Эльдар-бей, с тобою на войне тягаться нелегко. Однако…. Не гневайся на мой неосторожный смех, — Кирчак весело смеялся, качая головой, — послушай без обиды человека, который с копья вскормлен. Отобьём обоз, коли повезёт, и сразу возвращаемся под крыло к беку Ариелю. Ты не знаешь Мерхэ-богатура. Он великий воин. Когда он с конницей своею в поле, никакой обоз с добром далеко от него не уйдёт ни под какой охраной. И ты не думай, что мы напугали его. Как бы он нас тут в капкан не поймал. Знаешь, как славяне говорят: «Тура заарканил, а он не идёт за мной. Хочу его бросить, да как бы не догнал». Гляди туда! — он указал вдаль. — Видишь облако пыли? Там только что стоял печенежский разъезд. Я тебе головой ручаюсь, что мы уже сейчас окружены, потому я и говорю тебе — не многие из нас живыми пробьются в лагерь.
Но Эльдар невозмутимо ответил ему:
— Сейчас никто живым до лагеря не доберётся, потому что я такому человеку тут же выпущу требуху. Если ты уверен, что мы в кольцо попали, следует, в этом убедившись достоверно, кольцо это прорвать и атаковать их снова. Мерхэ — великий воин, а мы вышли не с бабами воевать. Мне велено связать его движение, чтоб он с пехотой не сумел соединиться, которая движется сюда. Тяжёлую конницу Ариель сберегает для большой битвы, а, будет надобность, нам из лагеря ещё лёгкоконного подкрепления даст. Но слишком большой корпус конницы, трудно нам с тобой здесь удержать в порядке. Малым числом — мы свободней будем. Главное печенегам не давать передышки. Ариель-воевода хочет их и греческую пехоту разбить порознь. Если же они сумеют сойтись, всем нам худо будет, и за валом не отсидеться никому. Слушай меня, объяви всем, что Ариель бен-Мататиягу в этой войне обещает тюркам третью часть всей боевой добычи. Разобьём здесь почтенного Мерхэ и тогда Ариель-бек всё войско поведёт на Запад. Когда же окажемся мы в тылу у славянского войска, добыче не будет счёту.
— Коням нужен отдых, — сказал Кирчак. — Будь осторожен. Вижу я тебя, как ты горишь на ветру удачи. Сам я был таким, пока меня поражения не научили рассчитывать каждую горсть муки для людей и каждый час для отдыха лошадей…. Вот что я тебе скажу, Эльдар, мальчик: Так ты и до свадьбы своей не доживёшь. Я тебе не всё сказал, что думал. Мерхэ свой обоз в средине войска держит, потому что знает, с кем имеет дело. Если ты возвращаться в лагерь не хочешь, если ты и впрямь тремя сотнями конников хочешь пятнадцать тысяч печенегов стреножить — дело это мне по душе. Хотя прибыли от него я не предвижу, и остаться в живых, надежда не велика, зато славы много, а слава то же богатство. Но как ни жаль, а о золоте пока позабыть придётся. Люди, которых я набрал, меня знают и верят мне. Я с ними поговорю. Почти все они давно осуждены на смерть за душегубство и разбой. Могу ли я им обещать честным воинским словом, что, коли будет нам удача, царство простит им все былые вины?
— Обещай!
— Тогда оставим в покое этот обоз, а князь киевский сам знает цену печенежской верности. Ты лучше прикажи мне сегодня ночью угнать у Мерхэ коней, что на выпасе будут. Каких угоним, какие в степи пропадут, а каких  саблями посечём!
— Ты сумеешь? На выпасе будет большая охрана.
— Уж коней-то угонять мне не впервой. Я их стрелами засыплю, и они сбесятся. Я думаю, Мерхэ-богатур удивляется, почему я ещё этого не сделал до сих пор.
— А разве он тебя знает?
— Меня не знает, но знает, что здесь человек, вроде меня. Мне на поле битвы цена, как простому нукеру, потому что я только на саблях рубиться горазд, вот и всё. Ночью — другое дело. Ночью в степи я самого великого Александра на смех подыму.

Ночью Кирчак с десятком самых отчаянных своих гулямов пешим подобрался к табуну на выпасе. Караульных оказалось шесть человек, и похоже было, что они спали или звёзды пересчитывали, сидя у затухающего костра. Кирчак вскочил на первого попавшегося жеребца и сделал знак своим, чтоб они ловили коней. Затем он пронзительно свистнул. Внезапно в ответ просвистел аркан, метко на свист брошенный в кромешной тьме. Кирчак слетел с неосёдланного коня, и сразу несколько голосов загикали и завизжали, и затаившиеся печенеги ударили в сабли. Кирчака тащили на аркане до тех пор, пока голова его не оказалось разбита камнями, что летели на скаку из-под копыт коня. Всех остальных изрубили в куски.
Эльдар увёл своих тюрков подальше в степь. Он не был обескуражен, только жаль ему было лихого удальца. По дороге разъезд сотни в полторы сабель пытался его остановить, но хазаром удалось нестройную толпу печенежских всадников смять и отбросить почти совсем без потерь. Эльдар впервые рубился плечо к плечу с этими людьми. Они были очень хороши в бою, во всяком случае, в конном бою. Гораздо лучше печенегов, о славянах говорить нечего, а скандинавы и вовсе не умеют биться в седле. Всего у Эльдара оставалось две с половиной сотни всадников. Он велел спешиться, разводить костры и жарить мясо. Десять сторожевых кружили вокруг привала.
— Богатуры! — сказал он. — Я на тризне по вашему беку девять белых быков забью, но плакать будем, когда нам победа, как сокол, сядет на плечо, — он подумал, что с такими, как эти степняки, нужно говорить красиво. — Светает, и сегодня мы престарелому Мерхэ дадим отдохнуть. А в ночь снова ударим на него, чтоб ему не было скучно в хазарской степи. Кирчак-бек хотел отбить у печенегов награбленное добро и коней у него угнать. Грех мне будет, его последний воинский подвиг не довести до конца.
Во второй половине дня, когда воины крепко спали, прискакал сторожевой и, сойдя с коня, разбудил Эльдара, который и получаса не поспал.
— Бек, послушай! Печенеги совсем неподалёку. Уходить надо. Их не меньше тысячи сабель.
Эльдар велел садиться на коней и неторопливой рысью повёл свой малочисленный чамбул по направлению к Реке. Ясно было, что он окружён, и вскорости ему навстречу показались всадники со стороны печенежского лагеря. Они растянулись цепью, так раскидывая крылья, что уйти из этого невода горстке хазар никак было невозможно. В тылу видны были облака пыли. Где-то там, за дальними курганами, ещё многие сотни воинов ждали его, на случай, если решит он карьером от погони уходить. Об этом и говорил ему покойный воин Кирчак. Когда же он прорвёт конную цепь, его атакуют те, что стоят в засаде. Но это не страшно, если воины готовы будут.
— Бэ рибуа! — как можно веселее крикнул он. — В квадрат!
Двести пятьдесят отчаянных степных разбойников быстро, правильно и спокойно построились в каре. Никто из этих людей вовсе не думал о смерти, потому что каждый был к ней привычен. Каждый знал своё место. Каждый знал, что потребуется от него, и на что слабая надежда, а в чём верная погибель. Эльдар, стоя впереди, чутко прислушивался к голосам нукеров у себя за спиной:
— Я служил ещё у покойного конунга Ольгерда. Два похода с ним сделал. Но не люблю к свенам в войско наниматься. В последний раз, как ходил он на Тавриду, набег-то наш удачен был, да что я привёз оттуда? Шапку серебра. А всё лето кружили по степи, будто голодные волки. Князь в Киев отогнал табун, не меньше тысячи первостатейных скакунов, и целый караван добра. А войску ничего не досталось. Наёмников не жалуют. Никакого честного дувана*. Что ему самому негоже, то дружине своей, русам да викингам отдаст….
— У кого найдётся фляга вина?  Не проснусь никак, и сохнет в глотке.
— Приезжал человек от литовского князя. Сулил золотые горы. В самом начале зимы хотят они ударить на пруссов. Так я, коли жив останусь… — а от этого похода хорошего ждать, вижу, нечего — подамся к Янтарному морю. В том краю добрым конникам цена дорогая.
— Послушай, Аслан, будешь ты продавать свой польский крыж? Тебе он не нужен, а я обещал такой в кочевье привезти. Мой бай любит диковинное оружие. Ведь я предлагаю хорошую цену.
— А мне нужен добрый жеребец, этот коростовый меня завезёт в долину вечности.
— Не жеребца ж ты хочешь получить за пустую диковинку? Чего мы ждём, однако?
— Начальник молодой, но голова толковая. Пойдём вперёд, когда они растянутся. Видишь, они построились неверно. Теперь на скаку будут растягиваться, и поздно перестраивать их. Ударим в слабое место и прорвёмся.
— Кто-то прорвётся, а кто-то…. Кому-то….
— Сегодня мне в небо уйти не судьба. Я умру на шестой день недели. Предсказывала мне старая люлянка….
Эльдар встал на стременах и медленно вынул из ножен меч, оборачиваясь  назад. Он увидел смуглые лица конников первой  шеренги и сверкающие смертоносные клинки узких, лёгких, кривых сабель, а у них за спинами, один за другим, колыхались ряды круглых или остроконечных шлемов, украшенных разномастными конскими хвостами. Он несколько мгновений глядел в глаза людям и увидел, и сердцем почуял, что он — во главе доброго войска, хотя и малого числом.
— Богатуры! Здесь не больше тысячи печенежских пастухов. Окружить же меня и раздавить большим числом Мерхэ-богатур не может, потому что тогда наши выйдут из-за вала и тяжёлоконной лавой в тыл ему ударят. Мы сейчас прорвём эту слабую линию в самом центре, но это ещё не победа, — сказал он улыбаясь. — Они рубиться, если и станут, так только для виду. Готовьтесь к горячей схватке, потому что за этой конной цепью стоят и ждут нас несколько сотен в тесном строю. Именно там наша победа или наша смерть.
Из строя выехал на пегом мохноногом коне немолодой всадник без кольчуги и шлема в простом бараньем малахае и таком же треухе. Он даже сабли ещё не обнажил и, бросив удила, смиренно прижал обе ладони к груди. Его сморщенное с редкой седой бородою лицо было совсем черно, нос перебит, сплюснут и свёрнут на сторону, а на лбу страшный удар булавы или дубины оставил глубокую впадину.
— Бек, не гневайся, что я без спросу строй покинул. Хочу тебе слово сказать.
— Говори, почтенный отец.
— Не делай того, чего от тебя противник ждёт.
— Что посоветуешь?
— Ударим на правое крыло. Туда и кони нас быстрее донесут, потому что под гору. Они ждут нас ближе к левому крылу или же в самом центре, куда ты и хочешь вести нас.
— Почему?
— Да ты погляди: совсем редкий строй у них там. Его-то мы прорвём, ещё вернее, сами они расступятся и пропустят нас, а что там ждёт нас? Видишь, их построили неправильно, слишком широко? Старый Мерхэ так ошибиться не мог. Это приманка для тебя.
— Ты прав. Держись рядом со мной, — Эльдар тронул коня и поехал рысью, сворачивая влево, ближе к правому крылу врага, и опустив к стремени свой тяжёлый меч, чтоб рука не устала до самой рубки. — Ты почему без доспеха, отец? Скажи мне свое уважаемое имя.
— Коли суждено — смерти не миновать, а уж мне тяжко стало носить на себе стальную кольчугу. Да и спину, и голову боюсь застудить на ветру. Зови меня просто дед Хурхар.
Резвый хорезмийский скакун Эльдара шёл уже стремительной, размашистой рысью и просился вскачь. За спиной слышен был дробный топот копыт и сквозь свист ветра в ушах раздавался звериный визг, вой и яростные выкрики конников.
— Коли уж ты меня послушал в первый раз, послушай и во второй. Поезжай во главе отряда, а как вплотную к ним подойдём, уходи в середину. Этого не стыдись. Тебе надо быть живым. Ты много бился на войне? Не во гнев тебе этот вопрос…. — старик внезапно выхватил саблю и легко перекинул её несколько раз из правой руки в левую и обратно, молниеносным движением кисти со зловещим шелестом рассекая воздух клинком.
— Ходил во многие набеги, а войско веду в бой впервые, — сказал Эльдар. — Не ждал я потерять Кирчака.
Степные кони уже перешли с рыси на иноходь, и чамбул летел стрелой навстречу наступающей печенежской лаве. Эльдар стал понемногу придерживать своего разгорячённого Барака, всадники обгоняли его. Привычные к таким атакам, они и на бешеном бегу не ломали строя. Поэтому, когда тесно сбитый, твёрдый кулак хазарской конницы врезался в редкую и спутанную линию противника, он её быстро разорвал, и, потерявши не больше десятка человек, Эльдар со своим отрядом вырвался на вольный простор.
— Ещё левее, удальцы! — хрипло кашляя, кричал Хурхар. — Подальше от засадного полка, пока не успели они перестроить его.
Старик был впереди, его треух свалился, и седые космы на голове слиплись от крови, а свой окровавленный клинок он бережно вытер гривой коня и вложил в ножны. Действительно, построенный в квадрат на левом крыле полутысячный чамбул печенегов разворачивался слишком медленно и никак не успевал ударить на хазар Эльдара. Около часа они летели во весь дух, имея Реку за пологими холмами по правую руку. Затем стали поворачивать на Восток, в степь. Дальше пошли лёгкой рысью и ещё часа через полтора такого хода две с лишним сотни всадников были уже в безопасности. Степь укрыла их густым седым ковылём, будто материнской кошмой.
Достигнув заветного родника, который многие из воинов хорошо знали, Эльдар остановился, велел рассёдлывать коней и разводить костры. У своего костра он вволю напился воды и прожевал кусок вяленой конины. Он страшно устал, не спал уже несколько суток. Ломило спину и плечи, а правая рука совсем онемела от тяжёлого меча.
— Хэ, гибор! — окликнул он. — Найди мне престарелого Хурхара. Скажи, что я с уважением просил его разделить со мною походную трапезу.
Через минуту старик появился, торопливо переваливаясь на кривых ногах.
— Бек, не прогневайся, что я с непокрытой головой к тебе являюсь. Проклятый карачу** снял у меня саблей треух с головы вместе с добрым лоскутом кожи.
Тогда Эльдар встал, развязал свой турсук и, порывшись в нём, достал оттуда посеребрённую легкую, стальную мисюрку с мягким кольчужным воротом и славянскую соболью шапку, отороченную горностаем.
— От сердца тебе, отец. Снял я это с убитого мною Добросвета, воеводы червеньского, что прозвали Перуновой Палицей. Этой палицей, не думаю, чтоб иной кто сумел бы владеть, кроме него. Её я в доме своём повесил на стену в память о неустрашимом богатыре. Тебе надо рану вином промыть, как бы кровь не воспалилась. Садись у костра. Нам сейчас принесут, что ты пожелаешь, ты мой гость.
— Такую рану, бек, не вином, а следует кислым молоком пополам с диким мёдом промыть. Вернее нет средства, да сейчас не время…. Так доблестного Добросвета нет в живых? А говорили мне, что он свою древлянскую дружину увёл в Сандомир.
— Многие из них ушли, а сам воевода не успел. Я с ним вызвался биться в поединке, бился и его одолел, — с гордостью сказал Эльдар.
Хурхар помял в узловатых пальцах соболий мех, печально качая головой.
— Эту шапку я помню хорошо. Я прежде служил у того боярина в дружине. Не легко было его одолеть. Непомерной был он силы и храбрости. Чем же ты взял его?
— Я отпрашивался в тот поход у своего бека Ариеля бен-Мататиягу, хотелось сходить на дальнюю сторону. Добросвет с малой дружиной своей попал к Дану-воеводе в кольцо, и обороняться им уж было нечем. Он выехал и вызвал любого из нас на поединок. По уговору, коли б он убил меня, ушёл бы невредим и людей всех увёл бы за собой. А с моей победой все в неволю уходили. Я сказал ему: с палицей выходить против меча неуместно. Палица в поединке — что за оружие? Ну, был бы ещё лёгкий пернач. С первых минут не успевал он за моим клинком. Да и стар был он биться со мною. Как бы не отцу моему ровесник. Мне жаль….
Старик надел на голову мисюрку, аккуратно расправил кольчужный ворот и сверху нахлобучил драгоценную боярскую шапку. И засмеялся.
— Мог ли я подумать, что носить буду такое сокровище на своей дурацкой голове? Человек я беспутный, вся-то жизнь прошла в седле да у костра. Червеньской воевода…. Вся надежда древлянского племени на него была. Не верил я, что он погиб. Скажи, бек, отчего всегда война идёт? Не сосчитать мне добрых людей, кого я знал, что ушли в вечное небо из-за пустого дела. Одну половину тех людей я сам туда отправил. А другая половина — всё кочевье моё, родители, братья, жёны, дети. Остался я один. Когда родился — была война. Умру — на войне.
— Э-э-э, отец! Не знаешь ты, сколько в последние дни я сам затейливых вопросов задавал, и сколько их мне задавали. Тяжёлое время наступило для Хазарского царства. Время — самого себя спрашивать, самому себе отвечать. Мы воюем с незапамятных времён, ведь наши предки были степные волки. Теперь будем думать, к добру ли те бесчисленные войны, которыми жива была наша держава. Одни говорят, что настоящая война ещё и не начиналась, а другие, что всё уж кончено, и Каганату конец. Ты как думаешь?
Они пили кумыс. Старик вытащил из-за пояса небольшой ножик и отрезал себе и Эльдару тонкие полоски твёрдой, как подмётка вяленой конины.
— Что мне об этом думать? Сегодня мне чуть было голову не снесло с плеч. Уж не стало прежней чуткости. Недалёк тот миг, когда не успею уклониться от меткого удара и полечу вслед за Элп эр Тонга на крыльях белого гуся навстречу вечному восходу. Прежде я боялся, а нынче жду смерти, отдыха хочу. Устал. Слишком долго на свете живу. И стал я жалеть…. Вот это диво! Не выходит у меня из головы, как печенежский молодец налетел на меня да промахнулся и попал на острие моей сабли. Жаль его — бесстрашный и честный воин был. Молодой совсем, безбородый. Может в первом походе, в первой схватке на смерть. А не стал за чужие спины хорониться, впереди линии летел, только с саблей управиться не смог. Да и не повезло ему, что на меня он налетел. Трудно ведь меня зарубить. В самое сердце уколол я его. Много ли надо человеку?

По совету старого Хурхара Эльдар позволил воинам отдохнуть сутки. Затем он снова вывел отряд к Реке и стал кружить у печенежского лагеря. По ночам хазары налетали на пасущихся коней, засыпали стрелами, угоняли в степь или секли и калечили саблями. Однажды ночью они ворвались в самый лагерь и порубили около сотни воинов. Несколько минут отчаянная рубка шла прямо у шатра Мерхэ-богатура. Ему даже пришлось самому выйти и сесть в седло под своим бунчуком, чтобы воодушевить нукеров, которые были растеряны.
— Доброго воина послал Ариель на такое дело, — сказал Мерхэ.
Он, хотя и не так уж много людей и лошадей потерял, а всё ж двинуться с места не решался. Не давала ему покоя, неугомонная хазарская оса.

На четвёртый день на левом берегу, далеко на Юге показалась тяжёлая туча пыли. Там двигалось большое войско, и это была не конница. Из хазарского лагеря выехали тюркские всадники и первыми преградили дорогу печенегам, которые тут же, бросивши к радости жадных до золота разбойников Эльдара весь обоз, сели на коней и тесным строем, легко отбиваясь от налётов противника, пошли навстречу подкреплению. Тогда Ариель вывел свою конницу за вал и стал сначала преследовать их, а затем всей тяжестью своего многотысячного корпуса обрушился на их арьергард. Но Мерхэ, не смотря ни на что, стремительно уходил под спасительное прикрытие пехоты, которая надвигалась медленно, но неотвратимо, как божья гроза. Уже видно было, что это многочисленная скандинавская пехота, вероятно, переправившаяся с правого берега не задолго до того. Не знали викинги столь верного и строгого строя, какой принят был у греков, зато они брали храбростью, свирепой яростью, несравненным умением владеть тяжёлым мечом и дьявольским упорством в бою. На крыльях этого войска показались угорские всадники. Теперь бен-Мататиягу понял, что перед ним не греческие наёмники, а войско Святослава. Неужто он сам или его страшный учитель и наперсник, Свенельд — во главе?
Эльдар присоединился к хазарскому войску уже в атаке. Когда его богатуры ушли вперёд, он поехал туда, где стоял, наблюдая разгорающееся сражение, Ариель бен-Мататиягу в окружение сотников и телохранителей.
— Мир тебе, преславный бек!
— Мир тебе, Эльдар-воевода! — с улыбкой откликнулся Ариель. — Слава тебе. Все мы, гордясь оружием хазарским, глядели с вала на твою беззаветную войну. Где же неустрашимый Кирчак-богатур?
— Он погиб, — ответил Эльдар. — Мы потеряли большого воина. Ведь он задумал коней у Мерхэ-богатура угнать. Попался на печенежский аркан. После уж и я пытался, да не сумел, а он бы сумел, если б не судьба. И тела его не успел я у врага отбить. Не над чем будет курган насыпать.
— Благословенна память о нём, — равнодушно сказал манхиг. — Это судьба почти каждого такого удальца из Великой степи. Правоверным он не был. Элп эр Тонга воздаст ему. А по кочевьям сложат песни о его подвигах. Теперь молчи и слушай. Я буду думать  и совет держать о том, что надлежит мне предпринять, чтобы в ловушку не угодить со всем войском. Если придёт тебе в голову дельная мысль, подай совет. Только попусту не болтай. Ты теперь воевода войска, всегда помни об этом.
Строй печенежской конницы, карьером уходившей от хазар, замыкали две с лишним тысячи самых храбрых и умелых воинов. Они повернули коней и бились на смерть, давая своему войску время уйти под прикрытие надёжных копий пехоты Святослава. Движение тяжелоконной лавы остановилось. Там шла кровавая рубка. Издалека слышались хриплые выкрики, звон и скрежет стали и храп коней.
— Всё, — сказал сотник Эфраим. — Мерхэ ушёл почти без потерь. Что ему эти две тысячи храбрецов, которых наши сейчас изрубят? Смотри, манхиг, печенеги уже строятся на крыльях пехоты, пополняя немногочисленных угров. Нельзя конницей атаковать такое войско. Ты потеряешь половину своих сил. Уйдём в укрытие.
— Однако, я поставлю голову против сломанной подковы, что здесь нет ни Святослава, ни Свенельда, — сказал Шамгар. — Плохо идёт пехота. Что это за строй? Стадо баранов. Кабы не конные крылья, мы б смяли их.
— Значит, садимся в осаду. Об этот вал и не такое войско расшибётся. Припасу вдоволь. Выстоим.
— Трубите в рог, — сказал Ариель-манхиг.
Большой турий рог иудейского войска хрипло протрубил отступление….
———————————————————————————————
*Дуван — в данном случае делёж добычи.
**Карачу — степной бродяга.

Часть третья

***

За много столетий до событий, настолько же правдиво изложенных в этой повести, насколько, вообще, правдиво всё, написанное человеческой рукою, некий знатный хан из рода Ашина много дней уходил на Запад от преследования беспощадных врагов в сопровождении десятка своих нукеров. Имя его было Байгар — и это так же верно, как всё, что я вам здесь толкую. Его преследовало немалое войско, но человек он был сильный и бесстрашный, нукеры беззаветно преданы своему беку, кони резвы, и удача ему сопутствовала даже в поражении, которое он потерпел, потерявши многотысячное войско, бесчисленные стада и табуны, жён, детей, домочадцев, рабов и верных слуг. Однажды, на исходе дня на далёком горизонте, уже охваченном жарким заревом заката, показалось что-то вроде тучи или тёмно-синей в предвечерних сумерках гряды неизвестного горного хребта. На самом деле это клубился над простором Великой Реки туман. Хан Байгар тёмной ночью переправился через левый рукав Реки и, укрывшись в зарослях, обманул своих преследователей. Говорят, что на этом месте и вырос впоследствии город Итиль. А там, где Байгар развёл свой первый костёр и благодарил вечное небо за избавление, много позднее построили каменный дом, который называли Домом Избавления. В этом доме не молились никакому богу, но по древнему обычаю каждый хазарянин мог прийти туда и, нисколько не опасаясь доносчиков, говорить всем, кого там застанет, всё, что у него на сердце накипело — выдать его царской страже, считалось делом постыдным и даже грехом. Однако, к тому времени, о котором здесь речь идёт, это было уже вовсе не так. Наоборот, в Дом Избавления никого не пускали, кроме людей, достойных, обеспеченных и влиятельных, которых на римский манер именовали оптиматами. Они устраивали здесь иногда холостяцкие пирушки, для чего при Доме постоянно содержались дорогие распутные девки, запас заморских вин и изысканных яств. Но в исключительных случаях эти люди, собирались здесь на совет, особенно, если хотели решения этого совета в тайне сохранить.
И вот, в самый разгар мятежа около десятка крытых повозок запряжённых мулами, направилось через весь город от белого конца, квартала итильских богачей, к Дому Избавления под охраной конной полусотни самых надёжных и свирепых сарацинских шихитов — воинов-арабов, невольников, которым доверяли, потому что не было у них соплеменников в Итиле, а единоверцы были очень малочисленны. В ту пору оптиматов насчитывалось всего четырнадцать человек, они в последний раз собирались все вместе, когда пять лет назад принимали решение провозгласить каганом Ишая бен-Илиягу, после смерти его отца. Поднявшись по широким каменным ступеням и пройдя в небольшое овальное помещение с высоким куполом в виде звездного неба, где обычно такие собрания проводились, они уселись в мягкие кресла вокруг широкого круглого стола — эта диковинная мебель морёного дуба была подарком, присланным за три столетия до того великим полководцем Карлом Мартеллом, служившим ещё первым властителям Франконии Меровингам.
Рабы, напуганные нежданным приходом всесильных и совсем не благоприятно настроенных гостей, торопливо принесли большие семисвечники, кувшины с вином и шербетом, кубки, блюда с фруктами и сладостями, стеклянные чаши с битым льдом. Никто и слова не проронил, пока все, посторонние не покинули комнату, только арабы встали у входа на караул — никто из них не знал языка степных иудеев. Оптиматы на деле были властителями царства, потому что в их руках сосредоточились все его сокровища. Некоторые из них одевались по-гречески, другие в тюркские пёстрые ватные халаты, а кое-кто снарядился и в стальной доспех или лисий косматый малахай, будто собираясь в дальний путь. Их лица были обожжены солнцем, ветром и морозом и расписаны причудливой татуировкой, глаза горели, словно волчьи, в ушах и ноздрях качались тяжёлые драгоценные серьги, грудь каждого украшало ожерелье с амулетами, которому не было цены, их руки — сильные, грубые, жадные — были перехвачены золотыми браслетами. Все были хорошо вооружены и вовсе не напуганы, а просто страшно разгневаны. Караванщики степей и пустынь, морские купцы, пираты и предводители бродячих воинских ватаг по всему свету — каждый из них прошёл через бескрайний земной поднос долгие и тяжкие дороги.
Совещание традиционно началось партией в кости, которую выиграл Шхур ибн-Сурх, человек, составивший себе громадное состояние на торговле лекарственными травами и особенно ядами. Его боялись, считая колдуном  и просто зная, что тот, кого ибн-Сурх не захочет видеть в Итиле, тем или иным образом из этого города исчезнет. Он сгрёб со стола несколько десятков выигранных золотых, бросил в кошель, висевший на поясе, и сказал, улыбаясь:
— У меня были срочные дела. Я сюда явился в надежде, что повод чего-нибудь да стоит. Горсти монет для этого недостаточно.
Старшим, однако, здесь считался Ревоам ибн-Золтонан, владелец многих торговых и боевых кораблей. Болтали злые языки, что отец его был курдским погонщиком верблюдов, а мать персидской рабыней, выкупленной в Алеппо за бурдюк кислого вина. Он был одет в суконный синий кафтан, высокие сапоги, а голову повязывал платком алого шёлка. Ревоам, усевшись в кресло, налил себе огромный кубок вина и залпом выпил его. Затем он со стуком поставил кубок на стол и сказал:
— Ну вот. Полюбуйтесь на этого беспечного баловня Фортуны. Тебе, видно, всё нипочём. А с меня достаточно. В устье Танаис стояли у меня четыре барки с железными слитками и заготовками для кузнечного дела, строительным мрамором, а ещё там были брёвна чёрного и красного дерева, был сандал, были алмазы, изумруды и рубины, огранённые в Аскелоне, и ладан, за унцию которого нынче в Киеве платят три унции золота. Дикие угры налетели и потопили всё это, не обнаружив на барках ничего ценного. Явился ко мне какой-то плут от графа Имре Шариша. Этот боярин у меня в долгу и не расплатится до пришествия Машиаха. Он велел мне передать, что люди были не его, мол это вольница, за которую он не в ответе. Как вам это нравится? Кто мне вернёт не менее семи тысяч сарацинских динаров золотом? Я старому Дану не дам больше ни медного кодранта. Завтра спущусь вниз по Реке и выйду в море,  моя семья уже в Балхе.
— А ты не хочешь ли поговорить о судьбе погибающего отечества, почтенный Ревоам? — хрипло закричал Амос бен-Стулун, владелец гончарных мастерских и поставщик дорогой лепнины для отделки дворцовых помещений. Он ударил по столу своей корявой мозолистой ладонью в массивных перстнях. — Если здесь каждый о себе думает, я домой поеду.
— О каком отечестве, Амос, ты с ним толкуешь?- сказал коннозаводчик, Рогнар, содержавший вверх по Реке и даже в окрестностях города многотысячные отряды вольных удальцов — Ведь этот бродяга на Кипре родился!
— Да, — закричал Ревоам, — я, действительно, на острове великой богини родился, а не в лупанарии от пьяной куртизанки, как ты, старый вор! Не об отечестве ты печёшься, а о своём имуществе, которое нажил грабежом, и всем известно, что твои табуны просто прикрытие. Твои люди разгромили мою зимнюю ярмарку в Семендере, ты обещал мне убытки возместить, и когда случится это чудо? У меня всё капиталы вложены в заморские предприятия. Чего я буду здесь высиживать? Ждать, пока мои корабли захватят греки или арабы — в Яффо, Александрии, Константинополе, на Сицилии? — он задыхался от ярости. — А на Родосе, у меня строится целый флот…. Мои суда ушли в Марракеш и Сефард, а караваны верблюдов — в Табаристан, Индию и Хорезм с несметными богатствами, от последнего набега на Новгород и Псков. Ведут их люди, которые мне верны, хотя никто из них меня самого не беднее, а что, как побоятся они сюда воротиться? Поделят прибыль между собою поровну, да и разбредутся кто куда. По миру мне что ль тогда идти?
Белобородый, закутанный в тёплую соболиную шубу, знающий цену самому себе и очень значительный с виду Шахрай бар Амир, человек, контролировавший в те времена на северных побережьях трёх морей почти весь многомиллионный рынок рабов, негромко откашлявшись, веско проговорил:
— Не время, господа, для взаимных оскорблений. Следует признать, что уважаемый Ревоам совершенно прав. Прежде всего, государство призвано позаботиться о сохранении наиболее надёжных купеческих состояний и о предприятиях, производящих изделия и продукты, необходимые для нормального рыночного обмена. Именно в этом сейчас — важнейший интерес нашего отечества. Сохранить всё это должно, но отнюдь не разорять, как, вероятно, показалось неустрашимому Дану бен-Захарии. Золото сберечь любой ценой, а не выбросить под копыта бешеных скакунов на поле сражения, которое кончится Бог весть чем!
— Вы только послушайте, кто нынче об отечестве заговорил — разбойники с большой дороги! — богатейший в Хазарии ростовщик и хозяин меняльных лавок, Мендл бен-Гати, был человек весёлый, он всегда смеялся.
— Оптиматы, стыдитесь! — сказал оружейник Микос Александрит, грек. — У меня был гонец от каганского советника Николая. Почтенный Дан бен-Захария, наш великий бек, просит всего лишь десять литров золота, нечем платить проклятым наёмникам. Неизвестно, когда подойдёт тюркское ополчение из кочевий. Есть догадки, что Ораз-хан убит в печенежском становище Саксары, поэтому гарджагиры никого и не прислали до сих пор…. Но, к несчастию, я-то сейчас на пороге разорения. Не поступили железные заготовки для клинков, листовая сталь для панцирей и тонкий прокат для кольчуг. Мои многочисленные кузнечные и оружейные мастерские стоят из-за отсутствия сырья, как совершенно справедливо упомянул здесь благородный Ревоам ибн-Золтонан, и я вынужден был выплатить заказчикам в Булгар громадную неустойку, которую некому теперь возместить. Риск — вот вечная судьба всякого бедного негоцианта. Быть может, наш почтенный Азур бен-Товий, во имя милосердия Божия, предоставил бы царству небольшой кредит под любые проценты, а уж мы,  все вместе, в лучшие времена….
— Десять литров! Этот Дан сумасшедший, — закричал виноторговец бен-Товий. — До сих пор не расплатились с Багдадом за пшеницу, соль и оливковое масло, а тут ещё новые поборы. И вы удивляетесь, почему бесчинствует чернь?
— Сколько всего боеспособного войска сейчас в городе?
— Об этом думать нужно было прежде. У нас на деле совсем нет городского ополчения. Все эти торговцы старыми тряпками взбунтовались вместе с рабами, мастеровыми и чёрными людьми….
Они не сумели и не захотели ни о чём договориться. Только решили послать человека к воеводе Дану и предложить ему несколько тысяч здоровых и сильных, но, к сожалению, необученных войне, рабов. Дан велел гнать их на ремонт крепостных стен, но сторожить этих людей было некому, и оказалось, что кормить их нечем, к тому же не было запасено в достаточном количестве годного строительного камня. В конце концов, все они разбежались.

Громадный город — в те времена самый крупный от Карпатских гор вплоть до самого далёкого и почти легендарного Хорезма — уже добрую неделю бурлил, будто потревоженный медведем пчелиный улей. Вожди народного мятежа, которых было несколько десятков, люди, ещё недавно никому неизвестные, в эти дни стали неограниченными владыками в лабиринте извилистых улочек и на просторах шумных площадей. Никакого согласия не было между ними ни в чём, да они к согласию и не стремились. Поэтому, когда праведный Иоав пришёл однажды на сходку к этим людям по их настоятельной просьбе, он так был возмущён бесчинствами разнузданного сброда, что воскликнул:
— Откуда вы явились? Разве вы иудеи? Вы грязная пена в котле перебродившей браги!
Они собрались в помещении Синагоги, которую издавна называли кузнечной. По преданию самый богатый и влиятельный в Итиле кузнечный цех выстроил это громоздкое, внушительное, хотя и не слишком благообразное, сооружение ещё при беке Обадии. Теперь у бронзовых затейливого литья дверей торчало множество воткнутых в землю копий с насаженными на широкие жала изуродованными головами богатейших купцов и сановников, не успевших скрыться во дворце или покинуть город. К чугунным столбам синагогальной коновязи привязали молодых жён и дочерей знатнейших горожан, раздевши их донага. Их насиловали и били плетьми, вымогая выкуп. Пьяные от вина, похоти и крови бродяги ворвались в Синагогу и некоторых женщин притащили туда, куда женская нога не должна была ступать в соответствии с Законом веры. Несчастных хотели заставить танцевать здесь непристойные танцы. Отвратительный, гнусного вида нищий в бархатном алом, золотом затканном кафтане, напяленном прямо на смрадные отрепья, босой, заросший бородою, сбитой в грязные колтуны, ходил вокруг этих пленниц, ударяя в бубен и приговаривая:
— Танцуйте, почтенные матроны и девицы, танцуйте веселее! Танцуйте, пока я вас не перерезал, будто овец, ведь я был мясником, да пустили меня по миру благословенные отцы отечества! Танцуйте! Глядя на вас, я буду вспоминать моих жён и дочерей, проданных в рабство в Ширван. Кого они там теперь ублажают танцами, чьи ноги отирают волосами, если только по милости Господней все не погибли на каменоломнях и солеварнях?
Смерды  пили, ели, тут же гадили и оправлялись прямо на драгоценные малахитовые плиты, которыми был выложен пол. Все были увешаны оружием, как следует, пользоваться им не могли, то и дело обнажали клинки, так размахивая ими, что опасно было стоять рядом. Какой-то сумасшедший въехал в Синагогу прямо верхом на коне и, не имея сил и умения справиться с перепуганным животным, вертелся волчком, опрокидывая вокруг себя, резные ореховые скамьи и стенды, на которых лежали свёрнутые священные свитки. Жеребец топтался копытами по драгоценным пергаментам с текстами Торы. Наконец, всадник свалился и, ушибшись об пол, стал кричать, что его убили.
К праведному Иоаву подошёл человек в истёртом бараньем малахае, дырявых чувяках из сыромятной кожи, а на голову себе он нахлобучил чей-то драгоценный золочёный шлем, усыпанный самоцветами. От вина он с трудом стоял на ногах и плевался кровью. В левой руке, держал стальной шестопёр, ещё дымившийся от крови, которая капала на пол.
— Учитель, сегодня впервые в жизни я человека убил. Скажи, как меня за это накажет Всевышний? Лишь бы только по воле Его мне дом не подожгли. Но у меня уже увели верблюда вместе с большой, совсем новой арбой и разорили мою мастерскую. Я краснодеревщик, в кладовой там дорогого дерева было на сотню золотых. Никто теперь мне этого не воротит. Кроме того, моего сына выпороли кнутом. Разве такой кары не достаточно? Я всегда субботу соблюдал и не ел трефного никогда….
— Замолчите! — крикнул Иоав. — Вы меня звали, я пришёл, так выслушайте же!
Одни кричали:
— Веди нас на приступ каганского логова! Мы хотим выгнать этого щенка из его золотых палат.
Другие требовали, чтобы он сначала разъяснил им смысл Торы, и чему учили пророки и вавилонские мудрецы. Почтенного раввина Салеха бен-Емюэля притащили в разорванных одеждах, избитого и окровавленного, и бросили к ногам праведника.
— Прикажи нам забить его камнями или переломить хребет этому преступнику!
— Что он сделал?
— Он пытался скрыть от нас сокровища Народного дома! — кричали разбойники. — Сейчас накроют стол для пиршества в честь нашей победы. Здесь вина достаточно, чтобы в нём утопить всё славянское войско. Садись с нами праздновать победу, великий учитель!
Иоав бен-Шахар был вынужден покинуть рава Салеха, не имея возможности за него вступиться, потому что явился, никем не охраняемый. С трудом пробираясь среди взбесившихся оборванцев, он пришёл в надёжно укреплённое здание городского арсенала, где по приказу Дана бен-Захарии стояла пехота воеводы Ицхака. Ещё за день до того Иоав убеждал Ицхака поддержать восставший народ. Теперь он неожиданно осипшим голосом произнёс:
— Клянусь, я отдам тебе в жёны свою младшую дочь, если ты разгонишь этих злодеев беспощадной сталью, а главное, спасёшь достойного и праведного человека, которого я по слабости человеческой постыдно бросил одного перед лицом ужасной смерти.
Когда Ицхак, а его отец и дед были кузнецами, услышал, что угрожает Салеху бен-Емюэлю, которого он помнил от детства своего и почитал как святого, им овладела неудержимая ярость. Построившись в колонны в шеренгах по пять человек, пехота двинулась по улицам, убивая всех, кто попадался на пути. Спасти рава Салеха не удалось, потому что, когда Иоав покинул Синагогу, старику проломили голову тяжёлой золотой чашей для пасхального вина, но пехотинцами было изрублено несколько сотен ни в чём не повинных горожан. Затем Ицхак обнаружив, что воины разбегаются в узкие переулки и проходные дворы, отступил обратно в арсенал. Мятеж оказался неуязвим, потому что в нём никто не был повинен, а участвовали почти все небогатые жители города. Явился человек, присланный Азуром бен-Товием. Он потребовал тысячу копьеносцев для охраны белого конца, где помимо великолепных хором оптиматов располагались ещё и многочисленные, вместительные погреба и склады товаров.
— Я никуда своих пехотинцев не двину, они и без того ненадёжны. Я жду приказа великого бека, он на совете у кагана! — кричал Ицхак. — Пусть люди, богатые, сами себя защитят. Где ваши наёмные скандинавы, сарацины и франки?
— Их недостаточно. Всего пятьсот копий, и тех не наберём. Да и не годятся они никуда. Все пьяны, как сатиры, и сами уже принимаются грабить.
Тем же вечером в особняк Ревоама ибн-Золтонана ворвалась толпа озверевших бунтовщиков. Этого бесстрашного человека, который не раз нападал на островные крепости тунисских пиратов, сам командуя корабельными армадами, привязали за ноги к телеге мусорщика и протащили по городу на всём скаку. Его мёртвое тело выставили на майдане, на помосте, где совершались казни по приговору раввинатского суда. У него на груди была укреплена табличка с надписью: Мешумад, что значит вероотступник. Рядом положили растерзанные останки тела раввина Азарии бен-Горави, который отказался утвердить смертный приговор этому оптимату задним числом. Ростовщика бен-Гати повесили в его собственном саду, и многочисленные драгоценности, заложенные у него добропорядочными гражданами, были растащены и бесследно пропали. Азура бен-Товия поили вином до тех пор, пока он не захлебнулся. Дома этих людей были разграблены и пылали. Рогнар, отбившись от смердов с помощью своих молодцов, привёл во дворец кагана четыре сотни отлично вооружённых конников, которые поступили под начало воеводы Трувора, но его самого Дан бен-Захария велел заключить в темницу, потому что совсем никому из оптиматов не доверял, а такому человеку, как Рогнар, тем более. Амос бен-Стулун, Шхур ибн-Сурх, Микос Александрит, некоторые другие богачи сумели бежать в степь. Шахрай бар Амир был вынужден откупиться, выпустив многочисленных граждан, продавшихся в рабство за долги. Он открыл для смутьянов свои хлебные закрома, выкатил на площадь громадные бочки с вином и хмельным мёдом и сам сел за стол с оборванцами. Возможно, он сумел бы остаться в живых, но его заподозрили в стремлении возглавить восстание. Один из главарей тут же, за столом перерезал ему глотку.

***

Небольшой, отлично вооружённый отряд славян конвоировал запряжённую четвёркой могучих першеронов, тяжёлую и громоздкую повозку, обитую сталью, с небольшим оконцем, забранным толстой решёткой. Они догоняли войско киевского князя, но не могли двигаться быстро, потому что в повозке хранилось бесценное сокровище — подарок великой княгини Хельги своему непокорному и нелюбимому сыну, которым, однако, не могла она не гордиться и судьбою которого была так обеспокоена, что и по сию пору злая басня жива, будто печенеги, убившие князя, ею были куплены, ведь грозился он пожечь в Киеве все христианские церкви и монастыри. Правда, Хельга умерла за три года до того, но славяне говорят: дыма без огня не бывает.
На специально тщательно изготовленном, надёжном плоту они переправились через Дон, оставив за хвостом коней разбитый Саркел. От боевого лагеря князя на левом берегу остались только остывшие кострища да груды полуобглоданных костей забитого и недоеденного воинами скота и множество человеческих трупов, смрад от которых был так силён, что из повозки стали колотиться в дверь. Предводитель отряда, которого звали Яр, молодой богатырь в сверкающих серебряных доспехах, подъехал к оконцу:
— Чего тебе надо, старая Яга?
Сквозь решётку показалось сморщенное, уродливое лицо старухи, украшенное космами седых, нечёсаных волос:
— А твоя мать — шелудивая собака! Куда ты нас завёз? Эта саксонская боярышня слишком нежна, чтоб её возить такими гиблыми дорогами. Как бы с ней беды не приключилось. Тошно ей, она бледнеет, словно перед смертью, а стрясётся с нею что, висеть нам с тобою на одной берёзе, и это ещё удача будет — Хельга ведь не шутит никогда.
— Скоро мы уж выйдем в вольную степь. Может, выпустить тогда красавицу, хоть ненадолго, порезвиться на просторе, на свежем ветру, на солнце поглядеть?
— Что такое ты придумал, бесноватый? Разве я вас не знаю, проклятых жеребцов? Мне не велено никому отпирать и показывать невольницу. Нет на свете мужа, чтоб устоял перед красотою этой девки, если только его вовремя не оскопили. Посходите вы с ума, а кого я тогда привезу нашему неукротимому туру — непотребную блудницу? Она должна быть непорочна, будто в день своего рождения, а ещё лучше, чтоб никто из мужчин и не глядел на неё, во избежание сглаза. Так княгиня мне приказывала.
Они нагнали Святослава на ночном привале по пути на Север от Итиля. Войско двигалось вдоль правого берега Реки, и с наступлением сумерек остановилось. В неверном свете сотен наспех разведённых костров воины рассёдлывали и стреноживали коней, развязывали торбы со снедью, торопясь ко сну, потому что переход был нещадный — князь очень спешил, справедливо полагая, что, как победа в степной войне от быстроты движения зависит, а его кони значительно уступают в резвости хазарским, промедление подобно смерти. Яр велел запалить факел.
— Кого это несёт? — послышался голос из темноты.
— Посольство великой княгини к сыну её Святославу! Проводи нас до княжьего шатра, чтоб мы тут кого-нибудь конями не стоптали в этом столпотворении и тьме. Пошевеливайся, у нас пергамент с письмом от Хельги и ещё её материнский гостинец сыну — знатная красотка из далёкого края.
Князь Святослав вышел из шатра, велел посветить и читать ему вслух.
— Не слишком ли много посторонних ушей, не во гнев, великий княже? — осторожно спросил его Яр.
— Читай. Здесь я — с воинами своими. Жизнь свою им доверил с малых лет, и от них ничего не таю. К тому же, ещё она и за письмо не садилась, а уж в Константинополе знали, что будет написано.
«Богоданному и возлюбленному сыну моему, крови и плоти моей, надежде киевской державы и войска — низкий поклон и благословение во имя святого великомученика Георгия-Победоносца, покровителя всех воинов, — писала княгиня. — Поход нежданный твой весьма и весьма обеспокоил меня, одинокую и безутешную вдову. Коли чудо случится, и ты разгромишь великий Каганат, сие не благом обернётся, а горькой нуждой. Попадёшь в кабалу к цареградским владыкам. Они, ныне терзаемые войнами на восточных и южных рубежах своих, неминуемо станут стремиться овладеть всем Понтом Эвксинским, и особо в Диком поле иметь не союзников уже, а холопов покорных. Мне доносили, что ты отправляешься в набег на хазарские кочевья, а это дело было доброе, ибо давно пора им дать понимание, кто владеет, а кто лишь пустую гордость лелеет. Но сохранить самовластие в этом крае, ни на кого вовсе не опираясь, нет никакого вероятия — это вредное мечтание, которое надлежит из горячего сердца твоего с корнем вырвать….»
— Полно, — сказал Святослав, махнув рукою. — Где ж матушкин гостинец?
Яр стукнул в стальную дверь повозки кулаком:
— Старая! Отпирай, здесь князь.
Из повозки появилась древняя, безобразная женщина, похожая на болотную кикимору, и поклонилась князю в ноги.
— Гостинец добрый, — сказал Святослав. — Ещё письма краше. Ты гадаешь, верно, уважаемая матрона, или умеешь сказки сказывать, или колдуешь?
— Боже, спаси от такого нечестия, я христианка, — она бережно вывела из повозки за руку юную красавицу, рыжую и зеленоглазую, одетую в золотую парчу.
— Ты кто?
— Я дочь барона Хельмута фон-Дидтриха, маршала саксонского рыцарского круга, — гордо отвечала девица.
— Как же ты в неволю попала? — сурово спрашивал князь.
— Меня захватили викинги Кнуда, конунга всех данов, когда отец в походе был.
Князь мрачно молчал, думая о чём-то.
— Старуха, коли станет сил у неё, пусть идёт с пехотой и варит еду. А девица не нужна мне. Отдайте её в десяток добра молодца Гонды, что отличился в последнем бою.
В это время из шатра показалась черноглазая иудейка, закутанная с головой в тёплое белое порывало верблюжьей шерсти.
— Послушай, воин, — обратилась она к Святославу. — Обещал ты исполнить любое моё желание. Подари мне эту женщину, — неожиданно она вынула из-под складок широкого покрывала миниатюрный узкий кинжал, вернее смертоносную трёхгранную иглу, легко уместившуюся на её маленькой ладони вместе с рукоятью, и протянула его князю.
Святослав усмехнулся:
— А ты не скажешь мне, где прятала кинжал?
— Скажу, если ты станешь допытываться, но не хочу говорить, да тебе этого слышать и не подобает, — дружинники, стоявшие рядом засмеялись.
— А почему не убила меня, когда я спал, боялась лютой казни?
— Не боялась, а почему не убила, не знаю ещё. Когда узнаю, тогда скажу.
— Добро, — со мехом сказал князь. — Я умею ждать и стану ждать, когда ты надумаешь сказать мне об этом. Но — клянусь молотом непоборимого Тора! — Чем же ты теперь от меня отбиваться будешь, чем станешь мне грозить?
— Ничем не хочу тебе грозить.
— Добро, — повторил Святослав и обратился к красавице-германке. — Ты будешь этой иудейке верно и усердно служить? Она жизнь тебе спасла.
— Я через лотарингских герцогов Каролингам сродни. Жизнь — чести не дороже, и мне прислуживать неуместно никому. За меня тебе знатный выкуп пришлют, но ты должен обращаться со мною, как должно с пленницей благородной, если ты, действительно, принц из рода морских конунгов. Оставь мне эту старуху, которая, хотя и бранится, будто бес из преисподней, но хорошо готовит и очень чистоплотна.
— Послушай, Ривка, — сказал Святослав. — Я дарю тебе этих двух женщин, молодую и старую, и к ним ещё пятьсот лучших клинков во всём моём войске. Они выполнят, что прикажешь, и ты — госпожа над их жизнью и смертью. Я с войском иду в тяжёлое сражение, и мне сейчас о женщинах думать нельзя. Если через три дня буду ещё жив, позови меня в шатёр, который для тебя сейчас раскинут, и где ты будешь жить сама, а твои воины будут охранять его, не щадя себя.
— Позову, — сказала иудейка. — А ты мне позволь позвать тебя, когда я сама того захочу, — она вдруг порывисто подошла к нему вплотную. — Вижу в глазах твоих отблеск стали меча неустрашимого Гедеона…. Но во имя божественной Суламиты, меня не торопи. Ведь крепка, как смерть любовь, люта, как преисподняя ревность — стрелы её, стрелы огненные. Победы тебе с восходом солнца!

Святослав, действительно, не любил осадной войны, но рядом с ним был Свенельд, который хорошо её знал, и к тому же взял с собою знаменитого в те времена греческого стратега, строителя, зодчего и городоимца Феофана Гратиллата. Грек в сопровождении военачальников объехал иудейский лагерь и сказал:
— Князь, можно взять укрепление штурмом в течение нескольких дней, но потери будут велики. Можно здесь оставить пехотный корпус не менее сорока тысяч копий, чтобы храбрецы преславного Ариеля из ловушки не ушли, но такое количество воинов равносильно их потере в этой войне, а они тебе понадобятся под стенами Итиля. Можешь ли ты мне дать месяц для правильной осады?
— Хазарские воеводы за месяц наберут такую громаду конницы, что и не снилось никому. Вся наша сила в недостатке у них времени.
— Ариель нам нелёгкую загадку загадал, — сказал Свенельд. — Тридцать тысяч конников связали всё наше огромное войско. Но оставить их в тылу у себя — и думать нечего. Князь, вели готовиться к решительному штурму. Нам придётся брать этот вал на копьё — без катапульт, без подкопов, безо всякой подготовки. Пройдёт ещё несколько дней, пока сюда лес пригонят, чтобы мосты навести через этот проклятый ров. Зато люди отдохнут. Многих потеряем, однако, на то и война.

***

Находясь в безысходном недоумении Иоав бен-Шахар поневоле просил у Ицхака несколько воинов для сопровождения и пошёл во дворец. Его туда едва пустили, и долго он не мог добиться ни у кого, где же находятся воеводы. Что касается молодого кагана, то Иоаву сразу же сказали, что владыка веселится в окружении женщин и шутов и не велел к себе никого пускать. Что было делать? Праведник, сумрачно задумавшись, брёл по одному из бесконечных коридоров, где на каждом повороте стояли безмолвные каганские телохранители с копьями. Ему повстречался молодой человек в доспехах сотни личных телохранителей властелина, и лицо молодца показалось знакомым — это он прискакал на майдан с повелением привести Иоава бен-Шахара во дворец, после чего был убит Иешуа бен-Шломо.
— Хэ, гибор!
— Слушаю тебя, уважаемый отец.
— Не знаешь ли ты, где мне найти воеводу Дана или ещё кого-нибудь из военачальников?
— Я знаю, но, не в обиду тебе этот вопрос, чего ты хочешь у них просить? Все они очень заняты.
— Просить? Ты не узнал меня?
Действительно, трудно было узнать праведного Иоава. Это был уже совсем не тот величественный пророк, святой и предводитель народа, которого воин Ионатан увидел всего несколько дней тому назад на людном итильском майдане во главе грозной толпы. Борода и волосы старика были всклокочены, платье изорвано и окровавлено, он был смертельно бледен и глаза его растерянно метались.
— Великий учитель!
— Мне нужно видеть Дана бен-Захарию.
Ионатан привёл Иоава туда, где собрались самые могущественные предводители хазарского войска, чтобы, совещаясь, выбрать способ ведения войны в столь невыгодных условиях, которые им предложила хитроумная судьба. Старого книжника и смиренного искателя истины поразил громкий хохот, весёлые, самоуверенные и бодрые голоса и безобразная брань на разных языках, пересыпанная ужасными богохульствами. Эти усердные служители кровожадного Марса столпились вокруг широкого стола, на котором в беспорядке разложены были чертежи, стояли кувшины с вином и блюда с мясом. Дан-бек говорил о движении войск Святослава и о том, что ошибкой князя было разделить своё войско, оставив значительную часть под стенами города, тогда как самые надёжные силы ушли на Север для того, чтобы разбить конницу Ариеля бен-Мататиягу.
— Клянусь всеми добродетелями моей прародительницы Сарры, которая была так прекрасна собою, что собственный муж не сумел обрюхатить её до глубокой старости! — прокричал тысячник, как раз в ту самую минуту, как перед Иоавом отворилась дверь. Эта страшная шутка была понятна только иудеям и христианам, и все они смеялись до слёз. — Я больше не позволю здесь распоряжаться ни одному глупцу, даже если он, непонятно для чего, и выучил наизусть всё, что глупцами написано в Книге для глупцов. И я повешу всякого, кто только заикнётся в такую пору о субботе, или о том, что храбрецам моим конину есть нельзя или что следует молиться о ниспослании победы вместо того, чтобы драться во имя этой победы! С меня довольно разбитого Саркела. Я такого позора с юных лет не знал. И почему это вепря нельзя есть? Бесстрашный вепрь — животное благородное, это не свинья!
Праведный Иоав ни разу в жизни не слышал подобного злого и невежественного поношения веры, он остановился, будто человек, поражённый столбняком.
— Славный Ариель, хотя и бросил город, невесть зачем, но на деле, быть может сам того не желая, создал для противника весьма невыгодное положение, — продолжал нечестивый старик. — Он вознамерился по примеру сыновей Яакава меня с голоду уморить в сухом колодце, словно Иосифа, который был просто трусливый олух. Я же здесь ждать разбойников, которые меня в рабство продадут, не собираюсь. Я знаю способ, как выбраться из этого колодца и отомстить. А как победа прилетит ко мне и сядет на плечо, подобно соколу моих родных степей, я, хотя и постарше его уважаемого отца, вызову его на честный поединок. И погляжу, какого цвета требуха у этого правоверного. Однако…. Во имя могучих рук непобедимого Самсона и божественной задницы его коварной жены! Я сам бы не догадался так удачно разделить наши силы, которые следует признать более чем скромными. Не будем ждать, пока пехота Святослава подойдёт под самые стены, чтобы начать земляные работы, а сами на них ударим. У нас людей немного, но это старые испытанные ветераны, а он воеводам своим оставил здесь войско, сколоченное кое-как из мелких отрядов разноплемённых шатунов, которые просто должны подготовить правильную осаду. Так ему придётся без них обойтись. Сегодня в ночь…. О, духи предков! Да это премудрый и богоспасаемый Иоав явился! Мир тебе, — Дан проговорил это не зло, но с насмешкой. — Все мы рады будем услышать, что ты нам скажешь, учитель, и что посоветуешь, — и вдруг, на мгновение задумавшись, добавил совсем серьёзно. — Во всяком случае, есть дело, в котором без твоего совета никак не обойтись.
— Что я могу тебе посоветовать? Ты своим нелепым святотатством  навлекаешь на себя и на всё воинство Израиля кару Господню! — сказал Иоав. — Опомнись, Дан! К чему победа тебе, если ты хочешь святую веру растоптать и стать презренным отступником? Как ты смеешь поминать здесь великого судью Израиля, погибшего за веру? Я этих ужасных слов твоих не слышал. Ты в минуту слабости, недостойной воина,  выговорил их. Я пришёл спросить вас, неустрашимые воители, когда вы выведете войско на улицы города, чтобы утихомирить разбушевавшихся смутьянов?
Все переглянулись, и кое-кто, не стесняясь, засмеялся.
— Кто ж вывел этих смердов на улицы? — спросил воевода-Мишка, который стоял рядом с Даном, как ни в чём не бывало. — Кто их взбаламутил, тот пусть и утихомиривает, а войску теперь не до них. Пехоту Ицхака, три с лишним тысячи добрых бойцов, следует из арсенала перевести сюда. Рядом со своими товарищами и братьями по крови, в сражениях пролитой, они надёжней будут. Они все иудеи и усмирять иудейских мятежников не годны. Я знаю, что у него уже несколько сотен человек разбежалось и примкнуло к черни. Разве сейчас время людей терять попусту?
Праведный Иоав с ненавистью глянул в лицо славянскому воеводе:
— Здесь иудеи убивают иудеев. Разве ты можешь, язычник, понять, какое это ужасное дело?
Тогда заговорил Юсуф ибн-Гамл, командующий сарацинскими воинами-рабами:
— Ничего я здесь не вижу необыкновенного. Когда чёрные люди бунтуют, они всегда убивают безо всякого смысла. Ты хочешь, чтоб наши воины их вырезали, зачем? Они сами друг друга вырежут, а кто жив останется, те присмиреют, когда нечего станет есть и кончится вино. Что же до потерь, которые невосполнимы, то всё, что сейчас потеряно — ничтожно в сравнении с тем, что ещё предстоит потерять. Когда уж тебе голову срубили, нечего высчитывать, сколько локтей шёлка на тюрбан пошло, — так у нас говорят, в благословенной Аравии.
Эта шутка всем понравилась, и воины беспечно хохотали.
— Клянусь, эти сарацины — славные молодцы, — сказал Ласло-Дровосек. — Люблю, когда человек шутит, положивши голову на плаху. Да, Юсуф, ты прав. Через несколько дней, как проголодаются, можно будет из них набрать несколько тысяч самых безумных для ночных вылазок. Большого урона Свендеслефу они не нанесут, а страху нагонят. Я знаю, что викинги и славяне, очень боятся сумасшедших. Нам понадобятся люди на стенах, много людей, потому что всех воинов придётся собрать у проломов и ненадёжных городских ворот. Простые же горожане будут кипятить смолу, опрокидывать осадные лестницы, гасить пожары — найдётся немало работы для них. И женщин на стены выгоним, хоть это и против обычаев иври. Иудейки хорошо умеют за раненными ходить. Меня иудейка выходила, когда мне колено разбило камнем из катапульты. Хоть я теперь и хромаю, будто эллинский Гефест, а в пехотном строю, не стану скромничать, мне равных нет. Славная была баба, и храбрая. Я её за собою повсюду таскал, пока стрела её не настигла в Македонии. Жалел я….
Все эти бунтовщики будут свой город яростно защищать, как только запахнет для них дальнею дорогой на невольничьи рынки Тавриды. Воеводы, я думаю, что в осаде мы будем сильны, потому что город многолюден.
Дан бен-Захария подошёл и бережно с почтением взял под руку Иоава, который годился ему в сыновья.
— Не гневайся, великий учитель, на грубого воина. С копья меня вскормили. Дело горячее. Бывает и сам того не слышишь, что с языка срывается. Мне нужен твой совет и твоя помощь. Некого послать гонцом к Ариелю бен-Мататиягу. Никого не послушает он. Когда он уж собрал войско, собираясь уходить в степь, ты его хотел отговорить, но он отказался. Почему он отказался?
— Ты скажи мне прежде, воевода, не хотите ли вы здесь тягчайший грех учинить, устранив помазанника Божия? Я слышу, вы совещаетесь так, будто уж над вами и владыки законного нет.
Дан подвёл Иоава к мягкому, низкому креслу и усадил:
— Не ты ли призывал народ устранить его, учитель? Не гневайся, это было так недавно.
— Я всегда открыто говорил, что не дом Ашина над Израилем, а дом Авраама, Исаака и Иакова. И сейчас я думаю так, но я вижу, что эти люди на улицах — не иудеи. Большинство из них не только не соблюдают Закон, но даже и ничего не знают о нём. Что же делать? Признаюсь тебе, я не знаю сейчас, где нахожусь, потому что всю жизнь считал Хазарское царство — царством народа, избранного Всевышним для исполнения Завета. Между тем, кто все эти оборванцы? Они даже не тюрки. Они не имеют общего языка. Их вера — дикие предрассудки. Их установления это или рабство, или разбой — как уж повезёт. И это дал им хан Булан? Уж лучше б он вовсе не трогал их.
— Вспомни же и ты о том, что происходишь из почтенного чухонского рода, а мать из датской стороны. Мои же предки булгары. Где ты здесь истинных иудеев сыскать хочешь? Выпей вина, учитель, тебе надо успокоиться.
— Истинный иудей этот тот, кто гиюр прошёл, сделал обрезание по завету Всевышнего и соблюдает Закон. Я не хочу вина. По всей земле иври свято верят в то, что где-то в низовьях великих рек есть великое царство, которое живёт по Закону данному пророку Моше на горе Синай, а на деле…. И это твердыня истиной веры?
— Что же ты делать собираешься, о чём сейчас твои думы?
Иоав долго молчал, изредка взглядывая в лицо человека, который казался ему настолько незнаком, будто они впервые виделись. Лицо было жестоко, покрыто глубокими морщинами и страшными шрамами. Чёрные, круглые, воспалённые глаза походили на глаза хищной птицы. Но это был великий бек Хазарии.
— Преславный воевода, — сказал Иоав. — Нужно вызвать из-за моря, из Тавриды, Киева и Новгорода учёных раввинов, книжников и комментаторов Торы. Нужно учить народ Закону. Род Ашина будет спасён, если молодой каган вступит в брак с девицей из доброй благочестивой иудейской семьи. Эта девица должна быть умна, красива и хорошо образована, ибо именно эти качества он ценит более других.
— Ну, конечно. И в особенности она должна быть такой распутницей, какой в приличной семье и не найдёшь, а это качество каган более всех ценит в женщине.
— Полно, почтенный Дан, — горько улыбаясь сказал Иоав. — В такие времена, где ж искать распутниц, как не в благочестивых семьях.
Подошёл нукер и, кланяясь, сказал, что Ицхак с боем привёл свою пехоту во дворец. Удерживать арсенал оказалось больше невозможно.
— Ты слышишь, учитель? — сказал Дан. — Долго ли мы тут с тобою будем о божественных премудростях толковать? Давай думать, как сегодня нам спасти государство, а тогда и время будет для утверждения истинной веры. Ты расскажешь мне о своём последнем разговоре с Ариелем бен-Мататиягу?
— Он говорил, что род Ашина иссяк, что следует новое царство основать, где править будут саксаул, местные уроженцы. И он твердил, что соблюдает Закон Моше, но и обычаи Великой степи для него закон. Одно другому, по его мнению, не мешает. Он говорил, что мудрецов из чужих стран народ слушать не станет. Он сказал, что уводит единственную боеспособную часть войска, чтоб людей своих от злобного умствования уберечь.
— Хорошо. Послушай. Сейчас в Итиле около четырёх тысяч конницы, эти люди, уж не прогневайся, тюрки. Все они ветераны, но слишком мало их для стремительной конной вылазки. Полторы тысячи конных шихитов арабских. Тоже бойцы знатные, да только им не за что здесь головы класть, и на них надежда невелика. Пехоты доброй, под командой Ицхака чуть более трёх тысяч. Они тянули за бунтовщиков, но здесь, среди своих, Ицхак их быстро в разум приведёт. Да шесть тысяч наёмной каганской дружины под командой конунга Трувора. Это бойцы несравненные, но подчиняются своим сотникам больше, чем воеводе — славяне, жмудины, франки, викинги, булгары. В бою, признаться, я не надеюсь на них — это разбойники, которые первым делом бросаются грабить обоз. Всего, примерно, четырнадцать тысяч человек. Если даже конницу спешить, на стенах боец от бойца будет стоять на расстоянии десяти-пятнадцати локтей. Да четыре ветхих катапульты, и каждая развалится после нескольких бросков. Что это за оборона? О том же, как Ласло тут говорил, чтоб смердов вооружить, и думать нечего. Ты лучше меня знаешь, как это плохо, дело начать с того, что в городе вырезать несколько тысяч иудеев. Если же дать им оружие, без этого никак не обойтись. У меня есть точные сведения, что в становище Саксары Ораз-хан предательски убит. Поэтому тюркское ополчение и медлит. Но они соберутся. И если будет их, легкоконных соколов хазарских, хотя бы тысяч двадцать пять — тогда воевать можно….
Праведный Иоав раздраженно стукнул ребром ладони о ладонь:
— Ты всё говоришь о войсках, о пехоте и коннице. А я тебе говорю о том, что, если Всевышний за нас, то кто против? Если и немного будет правоверных, а Его на то воля — многие тысячи гоим лягут под наши мечи…. Хорошо, оставим это. Ты меня хочешь послать к Ариелю бен-Мататиягу с увещеванием, чтобы он не воевал за свой страх, а соотносился с тобою.
— Ты верно понял меня! Убеди его, что мы погубим царство в пустых словопрениях — тогда уж и спорить-то будет не о чем, когда всех с колодками на шее погонят, как скот, на продажу. Наложниц молодого владыки я раздам сотникам и наиболее заслуженным десятникам, а его советника грека Николая придётся пытать дыбой и огнём, потому что он уличён в гнусной измене. Но ты помоги мне в добром деле, праведник! Тебя послушает неукротимый Ариель.
— Поеду. Ты меня убедил. Всё же скажи мне, за какое царство вы тут сражаться хотите? У меня впечатление, что никто из вас ясно этого не понимает.
— Так я тебе правду скажу. Закон иври — мне чужое, и Великая степь для меня ничто. Я саксаул. Я хочу за землю предков драться и её отстоять. Поедешь? Ты получишь в охрану тысячу лучших клинков — охрана каганская. Они будут под началом храбреца, равного которому и во всём свете не сыскать. Я так щедр, потому что тебе, великий учитель, большая цена в этой страшной игре, которая началась. А жизни твоей и цены нет. Слово твоё для народа и войска гремит, как гром.

Той же ночью великий бек Хазарии небольшими силами произвёл внезапную вылазку. Пехота и конница действовали слаженно и успешно. Киевляне ещё не успели замкнуть вокруг города непроницаемое кольцо осады. В большинстве это были вольные удальцы или просто приблудившиеся к войску бродяги. Они потеряли совсем немного людей. Но в результате наутро обнаружилось, что около пятнадцати тысяч этого сброда, севши на первых подвернувшихся лошадей, рассыпались в степи. Ночью же, когда у стен Итиля шла беспорядочная резня, тысяча хазарской конницы в полном боевом порядке ушла вверх по левому берегу Реки. С ними был праведный Иоав.

В лагере же Ариеля бен-Мататиягу готовились к штурму. Он и сотники его уверены были, что по крайней мере первый приступ они легко выдержат. Всё было готово. Как-то на рассвете в шатёр Ариеля, который ненадолго забылся сном, вошёл нукер и осторожно взял его за плечо:
— Манхиг, пришёл какой-то нищий и уверяет, что ты его знаешь хорошо и немедленно примешь.
Ариель проснулся, будто и не спал. Он сел на кошме и сильно потёр руками лицо. В шатер вошёл горбатый, хромой, трясущийся старец в рваном халате и тюрбане сарацинского дервиша.
— Прежде ты скажешь, как в мой лагерь попал.
— Скажу. Переплыл через ров.
— Поверить трудно, если посмотреть на тебя.
— Невнимательно ты смотришь, не во гнев тебе, бек.
Старик внезапно распрямился, сбросил рваньё и тюрбан и оказался человеком огромного роста, могучего сложения, с головой, обритой наголо, помимо традиционного длинного клока волос, свисающего с темени.
— О, Бирхор-богатур, — радостно воскликнул Ариель, — нет под вечным небом иного храбреца, способного на такое!
— На добром слове моя благодарность. Письмо от великого бека лично в руки твои, — он протянул свиток пергамента. — Но это ещё не всё. В двух шагах отсюда тысяча наших соколов охраняет праведного Иоава, который к тебе посланником от великого бека Хазарии. Мудреца сюда доставить будет не так просто, как самому ров переплыть. Чамбул укрыл я совсем рядом, а коней-то не слышно, потому что быстрина там, вода сильно шумит.
— Доставим. Рекой доставим. Они тыл наш, Реку, оцепили железной сетью, ночью там стоят ладьи, и факелы горят, но кое о чём  хитроумный Свенельд всё ж не догадался. Есть омут, такой глубокий, что в этом месте сеть дна не достаёт. Туда уж ныряли. И глубоко, и безопасно. Лишь бы он не захлебнулся.
— Вряд ли он успеет захлебнуться, это придётся делать очень быстро.
— Сделаешь сам или дать тебе в помощь молодца?
— Э-э-э! Хватит с меня и премудрого праведника.
— А как же тысяча твоя?
— Благословит небесный богатур — не обнаружат они себя до завтрашнего штурма. А тогда я у викингов на плечах ворвусь сюда.

После двух дней бешеной скачки Иоав, как сошел с коня, так и уснул, будто убитый, повалившись на траву. Кто-то ему подложил под голову потник и попоной прикрыл его, чтоб не продуло.
Ему приснился сон. Вот он, девятнадцатилетний молодой человек вместе с Эфраимом по прозвищу Хайей-Олам, что значит «вечная жизнь» пробирается в лабиринте узких улочек Святого Города. Они выходят за городскую стену туда, где по каменистым склонам древних гор тускло светят огни нищих костров.
— Здесь у меня есть своя пещера, — говорит Эфраим. — Побаиваются меня, понимаешь? Считают меня колдуном, потому что не понимают, чем я занимаюсь. Потому меня никто оттуда и не выгонит. А у меня там собрано много пергаментов. Некоторые я сам написал. Я ведь много учился. Люди не понимают, почему я дожил до глубокой старости, а плодов моего учения всё не видно. Был бедняком — стал нищим. А всё от того, что думал слишком много, когда учился и когда, наконец, выучился. Я думал. Скажи мне молодой иноземец, соблюдающий Закон, почему Всевышний беспощадною войною наделил народ, избранный Им для исполнения Закона?
— Почтенный Эфраим, у нас в киевской общине только за один такой вопрос человека ждёт тяжкая кара. И если это не побивание камнями, то уж бичевание наверняка, а то и изгнание, что хуже всего.
Они входят в тесную пещеру, жарко нагретую солнцем за день, хотя ночь холодна. Костерок развели у входа и испекли лепёшек. Благословивши хлеб, поели и произнесли благодарственную молитву. Хайей-Олам притащил к костру груду обрывков пергамента и стал читать нараспев некоторые священные тексты из Пятикнижия, хорошо знакомые Иоаву, некоторых же он никогда не слышал. Потом старик спросил:
— Скажи, почему мы вечно воевать обречены? Разве война не то же убийство, которое Закон воспрещает строжайше? Правда ли, что в иудейском царстве далеко на Севере есть огромное войско, и там война идёт непрерывно, и все народы в том краю бояться своего Создателя как Бога гнева, потому что Он — Бог иудеев, неустрашимых в бою и в победе беспощадных?
— Как и в стране Ханаан в глубокой древности, в том краю нынче живут племена злые, злым идолам поклоняются и злую мудрость исповедуют, — сказал Иоав.
— Почему же правоверные добру не учат дикарей, а истребляют их? Почему так велел Всевышний? Всевышний дал Закон простой, понятный каждому, исполненный добра и правды. Но потом нашлись люди, которые стали говорить: Это не для всех. Это только для избранных. Вот когда появился избранный народ!
— Так говорят последователи еретика из Нацерета.
— Все что-то говорят, и все говорят очень много. Суть же едина — Закон не для всех. Вот и льют кровь за право быть избранным народом. Видишь? Всё очень просто.
— То, что ты говоришь, это весьма вредная и совершенно ложная ересь. Когда придёт в мир Машиах, Израиль будет пасти народы, будто добрый пастырь, охраняя стада свои от волков, и леопардов, и свирепых львов, потрясающих гривами, дабы люди мирно могли питаться плодами земными, что Господь им даровал в День создания мира.
Несчастный еретик схватил себя руками за седые волосы и, раскачиваясь, как на молитве, стал говорить:
— Великий Пророк Исаия требовал правду искать. Давай с тобою станем искать правду. Где она? Ты слышал, как бьют боевые барабаны и свирепо заливается флейта перед строем беспощадных бойцов? И колесницы, боевые колесницы! И громом гремит конница, наступая, и человек с грудью, рассеченной тяжкой секирой, уже оставил этот мир, поливая кровью безгрешную землю, созданную для мира и труда. ….И будет пир во дворце великого царя, и выйдет рука, подобная человеческой, и напишет перстами на извести стены….
— Замолчи, ты безумец! — кричит во сне, как это было много лет тому назад наяву, Иоав. — Иудейский каган не Валтасар, а правитель добрый и благочестивый….

— Учитель! Проснись, великий праведник. Ты кричишь во сне, словно тебя уже на крюк подвесили.
Иоав открыл глаза, над ним стоял Бирхор-богатур. Воин сел на корточки и внимательно посмотрел мудрецу в лицо.
— Умеешь ли ты плавать, учитель?
— О чём ты спрашиваешь? Я в Киеве вырос, наш дом стоял прямо у берега реки.
— А сумеешь нырнуть глубоко? Погляди туда, видишь лодка, и воины что-то делают там с железной сетью, которой Свенельд-воевода лагерь Ариеля запер? Там, видно, плав запутался и сеть в этом месте тонет. Мы с тобою сейчас туда поплывём. Станут они спрашивать, чего нам надо — ты молчи, я сам отвечу. Как я нырну, ты за мной — сразу. Только в воде меня не потеряй. Мы быстро спустимся по сети до самого дна. Есть там место, где сеть дна не достигает. Проползём и вынырнем. И поплывём. Старайся, чтоб всё тело, особенно спина, в воде оставались. Старайся под стрелы плечо подставлять. Стрелы посыплются градом, но у тебя на голове будет добрая стальная мисюрка, а в воде стрелы редко достигают цели и теряют убойную силу. Кроме того, с нашей стороны нас так прикроют стрелами, что прицельно стрелять они не смогут. Да викинги и не мастера стрелять. Их оружие — тяжёлый меч. Ты хорошо понял меня, не во гнев тебе этот вопрос?
— Понял.
— Тебе страшно?
— А тебе? — сердито улыбаясь, отвечал Иоав.
— Конечно, боюсь. Не боятся только дураки. Когда поглупею, займусь чем-нибудь другим.

— Кто пропустил сюда этих людей? — кричал десятник, которого с берега бранили последними словами. — Ныряйте за ними во имя Локки, у них могут быть важные сведения, это же лазутчики!
Но вскорости он сам упал за борт со стрелой в животе. Когда двое вынырнули, с хазарской стороны поток стрел пошёл так плотно, что воздух потемнел. Они выплыли оба невредимы.
— Ай да премудрый праведник, да ты великий воин! — кричал Ариель. — Хочешь сотню водить в моём войске? Всегда не хватает беззаветных храбрецов. Мы отбили у венгров бочонок дивного мёда, сейчас его подогреют для вас. Сухую одежду живо! Холодная вода?
— На глубине холодная, — сказал Иоав.
Бирхор стоял, встряхиваясь, словно искупавшийся пёс.
— Ариель-манхиг, слышишь, кони ржут? Мои молодцы всё же не убереглись. Мне надо к ним.
— Брось, Бирхор. Ведь они уже погибли. Свенельд не выпустит их, не такой он человек. А ты мне здесь нужен живой.
— Да, мне будет хорошо мёд пить, когда их там вырезать станут. Не лей ты дёгтя в этот добрый мёд. Прощай.
Бирхор-богатур, один из самых бесстрашных людей своего времени во всей Великой степи, поплыл к своим, но никто не знает, утонул ли он в реке или погиб в бою.

Ариель и его гость сидели на белой мягкой кошме в прохладном шатре. Иоав, которого переодели в сухое, действительно, стал похож на хазарского конника.
— Ты получил письмо от Дана бен-Захарии, а кое-что я должен тебе на словах передать, кое-что добавлю от себя. Я был не прав, признаюсь. Отчасти я был причиной страшного мятежа, пролития братской крови и потери огромных ценностей, которых уже не возместить. Ты знаешь, убиты Ревоам ибн-Золтонан, Азур бен-Товий, Мендл бен-Гати, ещё многие оптиматы и достойные граждане. Грек Николай и Рогнар оказались изменниками. Салеха бен-Емюэля я сам из постыдного страха бросил в кузнечной Синагоге на растерзание бунтовщикам, и он зверски убит. Город пылает, а войска мало. Я знаю, ты упрекнёшь меня, но сейчас не бросай каганат. Нет у нас иного царства, и не время новое создавать.
Вошёл нукер и сказал, что Ариеля ждут на валу, где сейчас будут устанавливать катапульту.
— Пусть за этим проследит сотник Шамгар. Да напомни ему, что, уж коли она недальнобойна, так должна быть подвижна по всей длине вала. Если завтра катки застрянут во время приступа, я ему голову оторву, — он с гордостью обратился к Иоаву. — Здесь неподалёку, в нищем кочевье нашли мы небольшую греческую катапульту. Эти бедолаги её использовали вместо журавля, чтоб воду из колодца набирать. Я её кое-как отремонтировал и завтра, надеюсь сделать хотя бы несколько удачных бросков. Почтенный Иоав, но я хотел бы выйти на вал, чтобы проститься со своими боевыми товарищами, которые рубятся сейчас в окружении скандинавской пехоты. Если ты не слишком устал, пойдём со мной. Ты крови не боишься?
На глазах всего хазарского войска свирепая пехота викингов окружила лёгкую конницу, некогда бывшую тысячей личной охраны кагана. Этими гулямами ещё так недавно командовал покойный сотник Ингвард. Не прошло и часа, как все эти храбрецы были посечены страшными скандинавскими секирами и мечами или подняты на короткие, крепкие копья. Только около сотни всадников прорвали кольцо и летели карьером, уходя от слишком нерасторопной погони.
— Багедей! Держись рядом со мной, — крикнул Ионатан. — Наши кони резвее. Уйдём.
Но у Багедея в спине уже качалась тонкая, гибкая гузарская пика, он сползал с седла, и меч его ещё долго звенел волочась по траве, пока ладонь не разжалась. Ионатан не трогал плетью коня, зная, что верное животное сделает всё возможное. На пологом всхолмье впереди показались угорские всадники. Уходить было некуда. Ионатан летел им навстречу вытянув вперёд острие меча:
— Шма Исраэль! Шма Израэль, Адонай элокейну, Адонай Эхад!*…. Ялла! Хур-р-р!

* Благословен ты, Бог наш единый….

***

— Есть у меня одна женщина, которая способна лишить любого мужчину всякого здравого рассудка, — с тонкой улыбкой сказал Николай. — Вели, владыка, её привести. Правда она не чернокожая, как эти твои любимицы, она гречанка, но, право же, тебе следует хотя бы увидеть это чудо. Это та самая, из-за которой в Вильно ослеп прусский воевода Хетатедр. Литовский князь сначала ему обещал её продать, а потом передумал. Воевода тогда её просто украл. Но увёз он её недалеко. Ночью на стоянке она его ослепила в шатре, когда он мирно уснул в её объятиях. А литовские воины тут же были в засаде неподалёку. Она им подала сигнал, и они напали.
— Но, когда эта чертовка выколола воеводе глаза, как же он не закричал? — спросил каган.
— Он кричал, но его люди сперва было подумали, что это отрадные крики страсти.
— И её они не убили?
— Говорят, ни у кого рука не поднялась. Изволь сам поглядеть.
— Как же она сюда попала?
— Я её выкупил. Такие люди, особенно женщины, всегда вызывали у меня любопытство.
В небольшом помещении, сплошь устланном мягкими, шелковистыми коврами и цветными подушками, где вместо низкого потолка было огромное стеклянное зеркало, сверху отражавшее непристойные сцены, которые здесь разыгрывались, стоял душный, сладкий запах благовоний от курившихся ароматными смолами жаровен. Откуда-то издалека слышалась протяжная музыка, расслабляющая душу и возбуждающая вожделение плоти. Обнажённые, чёрные рабыни, истомлённые и сгорающие страстью, медленно двигались в бесстыдном танце, или  изнуряли друг друга утехами сапфической любви на глазах у молодого владыки праведных. Некоторые девушки спали, сражённые Морфеем, но и во сне дыхание этих распутниц было прерывисто, и губы шептали безумные слова сладчайшего из грехов, доступных слабому человеку.
Молодой каган был одет только в короткую тунику тончайшего полотна и лежал, бессильно раскинувшись на подушках, вдыхая дымок из кальяна с полузакрытыми глазами. Его щёки рдели болезненным румянцем, а губы побелели. Он с трудом, очень часто дышал, и его тонкая рука мелко тряслась, когда он ласкал чернокожую вакханку, со стонами льнувшую к нему, возбуждая его лёгкими прикосновениями полных пунцовых губ, быстрым, острым, алым языком и кончиками тонких пальцев, иссиня-черными, с лиловыми ногтями, а со стороны ладоней узкими и розовыми.
— Пусть её приведут, эту волшебницу. Хочу взглянуть.
По знаку руки Николая в комнату вбежала и остановилась перед мужчинами  маленькая женщина, худенькая, бледная, с огромными, лихорадочно блестевшими ярко-синими глазами, опушёнными мохнатыми чёрными ресницами. Широкие волны чёрного бархата укрывали её с головы до ног, видна была только узкая полоска лица, напряжённого, светящегося, будто тайно изнутри сжигаемого бесовским, мучительным огнём. Это было лицо падшего ангела.
— Расскажи мне о себе, — велел Ишай.
— Что могу я рассказать? Никто о себе ничего не знает, — тихо, протяжным, низким голосом ответила она. — Я просто чьё-то создание, брошенное божественным мастером в момент, когда работа его уже подходила к концу. Ему только оставалось вложить в меня понимание того, что я вижу, слышу, осязаю, желаю или боюсь. Но он оставил меня. Может быть, его отвлекла какая-то иная мысль, какой-то иной творческий порыв?
— Расскажи мне о том, что ты сейчас видишь, слышишь, осязаешь, боишься… и о том, чего ты сейчас желаешь.
Она быстрым движением плеч сбросила покрывало, которое упало к её босым ногам, и остановилась перед Ишаем во всём грешном великолепии юной наготы. Каштановые, завитые крупными кольцами волосы рассыпались по плечам. Она была необыкновенно тонка в талии, а белоснежные, очень большие с торчащими в разные стороны нежными и твёрдыми сосками груди и широкие чресла, стройные, изысканною формой поражающие в самое сердце,  были налиты великой силой коварного соблазна.
Гречанка произнесла:
— Вижу и слышу — тебя. Боюсь — тебя, потому что ты силён, будто божественный сатир из свиты Диониса. А желаю — твоей испепеляющей любви. Желаю осязать тебя всем своим телом, чтобы ты ворвался в мою плоть, подобно живому пламени, так что мы станем едины и вместе сгорим.
— Подойди ко мне, — сказал каган.
Неожиданно дверь в потаённую комнату отворилась. Стражник, охранявший её, упал на ковёр, обливаясь кровью, а за ним со звоном оружия вошли, переступивши через труп, Дан бен-Захария, воевода Мишка, конунг Трувор и несколько воинов с ними.
— Всех этих баб гнать отсюда в шею, — сказал Дан. — Великий каган, не прогневайся на своих верных рабов, что отрывают тебя по пустякам от столь важных занятий, когда рушится царство предков твоих.
Воины пинками погнали женщин из помещения, а красавице-гречанке ещё и досталось от кого-то кулаком в лицо, отчего глаз сразу затёк кровью.
— Почтенный Дан, — хладнокровно улыбаясь сказал Николай. — Ты слишком расточителен. Эта женщина стоит никак не меньше тридцати тысяч драхм серебром.
— Мы ещё поговорим с тобою о серебре и золоте, их мне очень не хватает сейчас. Но пока, — Дан протянул Николаю небольшой кусок пергамента, — сначала лучше растолкуй мне, что это здесь писано и кому?
Грек, не теряя присутствия духа, взял пергамент и быстро проглядел его.
— Недоразумение. Вернее же всего, просто клевета.
Воевода взял в руки пергамент и прочёл по-гречески вслух: «Свенельд, тысячник войска киевского — мудрому и высокоучёному Николаю Максимилиану. Привет и мир тебе….»
— Свенельд человек коварный. Обычное это дело на войне — поставить под подозрение советника главы государства.
— Ты изменник. Правду палачу расскажешь в застенке. Взять его! — он обратился к кагану. — Владыка, сейчас тебе дадут снотворное снадобье, ты уснёшь, выспишься, встанешь здоровым и бодрым, коли будет на то воля Всевышнего, и займёшь своё место на крепостных стенах, как тому быть надлежит. Я же, пока ты хвор, здесь власть исполняю твоим именем. Воины! Уведите кагана в спальные покои.
Когда же воины к Николаю подошли, он, властно отстранив их рукой, сказал, обращаясь к кагану, которого двое гулямов поддерживали под руки:
— Послушай, василевс! Когда Гекуба была в тягостях Парисом, ей приснился сон, будто она родила горящий факел, от которого разгорелся пожар. Она велела гадать, и некий прорицатель определил по цвету внутренностей жертвенных птиц, что она родит сына, который погубит Илион….
— Недостойно почтенного возраста твоего заниматься словоблудием на пороге смерти, — сказал Дан. — Нет, солгал ты! Не юный каган губит отечество, а предатели и сребролюбцы, из которых первый ты. Свенельд-воевода, мой достойный брат по крови, в сражениях пролитой, меня известил, что владыка изменниками окружён. Его слова были таковы: «Не могу не воспользоваться я услугами этих подколодных змей, потому что мы с тобою не в честном поединке, а ведём тяжкую войну. Однако, упредить тебя об этом я честью воинскою понуждаем». Вот с такими людьми сражаться мне не грех и доброму имени не поношение. С тобою же, кто воспитанника своего отравил подлым развратом, бездельем и малодушием, разговор будет в пыточной, а я туда не вхож. Ты оказался в подлом сговоре с бунтовщиком Дрором и его сумасшедшим соратником Эли бен-Метаком. И есть у меня письма к тебе от изменника оптимата Рогнара, что сейчас у меня в темнице. Времени нет, а то б я расспросил тебя, для чего ты своё доброе имя с грязью смешал, неужто из-за монет золотых, которые не что иное, как песок?

В тот же день к вечеру от верховьев Реки прибыло в Итиль четыре тысячи кое-как вооружённых кочевников, которых привёл сотник Ораз-хана Чауш.
— Не будет ополчения, великий бек, — сказал мрачный сотник. — Не хотят гарджагиры драться. А где мой воевода?
— Его печенеги предательски убили в Саксары. Что скажешь?
— Здесь войска всего про всё не больше пятнадцати тысяч человек. Крепость совсем не готова к обороне. Подвезут тараны и катапульты — стена рассыплется за два, много три дня. Надо в поле выйти и соединиться с конницей бен-Мататиягу. Это все ж будет сила.
— А стольный город бросить? Я на это не пойду. Я послал человека верного и уважаемого, самого праведного Иоава, к Ариелю и жду его с конницей сюда.
— Не пойму я, зачем? Крепость невозможно оборонять. Отсюда вырваться надо, как из ловушки, и держаться подальше от этого места.
— Мы будем стоять здесь, сотник, — твёрдо сказал бен-Захария, — потому что это город великого царя. А в степи таких голодранцев, как мы с тобою — легион.
События этой войны то стремительно развивались, то вдруг всё останавливалось и затихало, будто в приморских степях наступил благословенный мир.

Под командою Свенельда славяне и викинги, наведя очень ненадёжные мостки через ров, окружавший лагерь Ариеля бен-Мататиягу, пошли в атаку и тут же были отброшены, избежав, впрочем, серьёзных потерь. Сам князь в этом деле участия не принял. Он целые дни и ночи проводил у своего костерка, разведённого на берегу реки, строгая маленьким ножиком щепку по своей привычке. Дело, судя по всему, затягивалось, а это ему было острей ножа. Он не любил длинных дел. Когда прискакал на взмыленной лошади гонец и донёс, что больше десяти тысяч разноплеменных наёмников из тех, что были оставлены у стен Итиля, готовить осаду, разбежались при первой же вылазке, Святослава охватила ярость. Он вызвал Свенельда.
— Дай мне какой-нибудь совет, воевода. Привык я к советам твоим.
— Прикажи принести доброго вина. Тебе надо успокоиться. Мы большую войну ведём. Есть ещё дурная весть. В Итиль стали приходить степняки из дальних кочевий и становищ. Сейчас их только около четырёх тысяч, но они всё прибывают. Нельзя забывать, что это хазары, а не просто степные бродяги.
— Время ли пить вино?
— Время успокоиться, а вино успокоит тебя.
— Вели подать мне коня. Весь день меня не будет. Когда вернусь, войско должно быть готово к большой битве в открытом поле.
Свенельд учил Святослава войне с малолетства. Но сейчас уже он понимал, что, не глядя на весь свой громадный боевой опыт, ему Святослава научить больше нечему. Этот молодой человек превратился в великого полководца, созидателя и разрушителя царств.
— Я вижу, что Ариель бен-Мататиягу построил лагерь, взять который мне сейчас не под силу, не потративши слишком много людей, которые мне в этой войне ещё понадобятся. Он воин знатный, но у него есть недостаток, который мне на руку. Не станет Ариель долго сидеть в осаде. Времени немного, но оно ещё есть. Я подожду, пока он сам выйдет в поле.
Князь сел на коня и крупой рысью поехал в степь. Он ехал несколько часов, пока не заметил дымок, а затем копья, наконечники которых ярко светили на солнце. Тогда он ударил коня плетью, конь пошёл вскачь. Шатёр драгоценного синего затканного самоцветами аксамита был окружён дружинниками и, узнав князя, они весело и шумно приветствовали его. Он, однако, хмуро бросив коня на руки отроку, прошёл в шатёр. Ещё один воин охранял узорную занавеску, из-за которой слышался монотонный голос старухи.
— Как тут эти мои женщины, Путята?
— Старуха сказки сказывать мастерица, она их утешила, — сказал негромко Путята. — а то сидели, обнявшись, и плакали.
-…. Смерть Кощея была в игле заключена, игла же — в утином яйце. Та утица плавала в озере в дремучем бору, а в бору том злые чудища водились, текли огненные ручьи, открывались нежданно бездонные пропасти и болотные трясины. Непросто ведь кощееву смерть добыть…. — слышался хриплый и в то же время певучий голос из-за занавески.
Князь откинул занавеску и шагнул в помещение.
— Как, мой принц! — задорно улыбаясь произнесла саксонская боярышня, — Ты входишь в комнату, где уединились дамы, без предупреждения и даже не поклонившись?
— Подожди, боярышня, мне сейчас не до тебя. Я не рыцарь, у нас обычаи иные, и ты меня простишь, если я тебя попрошу оставить нас наедине с иудейкой Ривкой. У меня дело до неё.
Когда старуха и немка ушли, Святослав вдруг бросился плашмя на ковёр и ударил по нему двумя огромными кулаками так, что земля в округе загудела. Девица сидела, невозмутимо наблюдая это отчаяние сильного человека, непривычного к неудачам.
— Проклятие несправедливой судьбе! Проклятие коварным богам! Проклятие мне самому и всему свету белому! — выкрикивал молодой богатырь. — Неужто я, одержав столько побед, споткнусь о неразумный поступок моего же противника, его ошибка мне будет ударом — тяжелей, чем его боевая доблесть и опыт многих жестоких войн. Лучше бы мне пировать сейчас за столом одноглазого Одина!
Князь сел на ковре и тихо, печально проговорил:
— Я отрезал бы куски мяса и кормил бы мудрого ворона, что сидит у него на плече. Я пил бы пиво и пел бы наши воинские песни, а время никогда бы не кончалось. И не нужно было бы думать о позоре и поражении, которых не может вынести моё сердце.
— Ты потерпел поражение, князь? — спросила Ривка.
— У меня было много поражений, а я потом собирал силы и наносил ответный удар. А тут меня на смех выставили. У них и пятидесяти тысяч войска не наберётся, а я стою, не ведая, куда мне ударить! Уже завтра в Киеве будут знать, что пятнадцать тысяч войска моего разбежались после вылазки небольшого отряда из-за стен негодной к обороне крепости, когда я доброе войско увел в степь, ловить в небе журавля! Что матушка скажет! Что в Царьграде скажут!
Ривка присела на корточки перед ним и смотрела ему в лицо огромными чёрными глазами, внимательно, печально и с едва заметной ласковой улыбкой.
— Расскажу тебе, почему я до сих пор ещё жива, или почему ты ещё жив до сих пор. Много ночей в твоём воинском шатре ты засыпал рядом со мною, не коснувшись меня.
— Знал я, что, коли силой тебя возьму, никогда уж ты моей не станешь.
— Засыпал ты тихо и спокойно, будто ребёнок в люльке. А ведь ты знал, что я не сплю, и когда ты уснёшь, ничто не помешает мне воткнуть мой кинжал тебе пониже левого уха. Никто бы ничего не услышал, а я вышла бы из шатра, сказала бы сторожевому, что иду по нужде, села бы на коня…. Ты напрасно думаешь, что я плохо держусь в седле. Не раз вместе с покойным отцом я охотилась на волка и даже на свирепого вепря, хотя это и запрещено нашей верой. Скачка бывала бешеная, с копьём и мечом. Я ускакала бы вниз по Реке и добралась бы до Итиля. Я всё время об этом думала, пока ты спал. Но сделать так не смогла.
— Почему?
— Я смотрела, как бесстрашно ты спишь. Невозможно было оторваться и не смотреть.
— Так я по сердцу тебе пришёлся? Позволь мне привезти тебя ко мне в лагерь, чтоб ты рядом со мною была. Ты мне победу принесёшь.
— Пусть там, рядом с тобою будет какая-нибудь красивая и в любви искусная рабыня, — с усилием и мрачно хмуря брови, сказала Ривка. — А меня ты этим унизишь.
— Я тебе перечить не стану ни в чём. Никакая, однако, другая женщина мне не нужна. Ты мне веришь?
Внезапно, с просветлевшим лицом, глубоко вздохнув, Ривка взяла его лицо в свои маленькие нежные ладони:
— Сейчас, когда ты пришёл ко мне, незваный, пришёл в беде, пришёл в надежде, я сил не имею тебя отпустить. Но не делай меня своей наложницей. Вспомни, что между нами души всех моих погибших родных, отца и матери. Сегодня до рассвета останься со мною, если хочешь, а я этого хочу, как благословения Господня. Правда я никогда не знала мужчины, и мне неизвестны жгучие тайны страсти, как греческим девушкам, которых все воины так любят. Но я верю, что их искусство мне заменит простая любовь к тебе.
Было мгновение, когда, замирая в могучих руках Святослава, иудейка закричала от сладкой боли, и томительного счастья впервые познанной ею земной любви и вдруг заплакала.
— Почему ты плачешь? — спросил он.
— Я знаю, что это в первый и в последний раз, — ответила она. — Но плакать я больше не буду. Мне этой ночи хватит на всю жизнь.
Перед рассветом, когда они спали, обнажённые, будто в первый день творения, обнявшись во сне так крепко, что обоим трудно было дышать, в шатёр, нисколько не смущаясь, вошёл дружинник и потряс князя за плечо.
— Княже, проснись. Человек прискакал от Свенельда.
Через несколько минут Святослав уже был в седле, а побледневшая иудейка, закутавшись в покрывало, вышла, проводить его.
— Дружина! Слушай меня, — сказал князь. — Эта женщина свободна. Он мне не жена и потомство её мне не наследует, но я ей и всему её потомству дарую боярство и во владение город Камынь, что от Новгорода на Юг. Там он вольна строить крепостную стену, набирать дружину, наделять смердов окрест землями и облагать их поборами по своему разумению, и обязана по требованию золотого киевского стола выставлять столько воинов, сколько потребует война. Никому, кроме стольного Киева она не подневольна. Об этом я матушку свою извещу особой грамотой. Теперь прощайте все. Сегодня эту сильную хазарскую конницу я разобью или сумею нанести неукротимому Ариелю бен-Мататиягу такой урон, что Итилю он достаточной подмоги оказать уже не сумеет. Он коленом тронул коня, а через минуту, пронзительно свистнув, погнал его вскачь.
Святославу не суждено было увидеться больше с Ривкой. Однако, княгиня Хельга, получила от него грамоту, которая её успокоила, ибо князь особо подчеркнул и поклялся своею правой рукой и мечом в этой руке, что его потомство от иудейки престола не наследует. Этой же клятве Святослав никогда не изменял. Вероятно, поэтому Ривка и осталась жива и, действительно, поселилась в городе Камыни. Знатную саксонскую пленницу она без выкупа отправила домой. Старуха, которую звали Гозыня, а в крещении Феодора, до смерти оставалась при ней.  Дети Ривки были крещены. Их было шестеро — мальчик, родившийся от великого князя и ещё трое мальчиков и двое девочек, родившиеся много позднее, когда она вышла замуж за своего молодого дружинника по имени Роман, для которого добилась боярства у великого князя Владимира. Этот Роман первым принял титул боярина Камынского. На Руси Ривку звали Ревекка. Она крещение принять отказалась и умерла глубокой старухой у себя в имении в окружении многочисленных внуков. Народ горько жалел о своей жидовиньской боярыне, потому что она была справедлива, умна, добра и не своекорыстна*.

Относительно своего неукротимого противника Святослав оказался совершенно прав. Вечером того дня, как князь отлучился, Ариель внезапно приказал запереть воду, поступающую в ров из реки, и ночью было приведено в действие устройство, благодаря которому к утру вода ушла из рва в реку. Около тысячи человек проникли в княжеский лагерь через подземный лаз и затеяли там отчаянную свалку, а в это время вся громада тяжёлой конницы пересекла сухой ров. На рассвете тридцать с лишним тысяч хазарских конников оказались в поле, а киевское войско было совсем не готово к этому. Печенеги и угры верхом рассыпались в степи и стали готовить атаку издалека, а пехота и вовсе не могла в таких условиях построиться в правильный порядок. Долгое время всё же вырваться из кольца скандинавских пахарей битвы не удавалось, викинги стояли стеной. В течение двух часов непрерывной рубки Ариель потерял никак не меньше семи тысяч человек, а лошадей ещё больше. Наконец, смертоносную цепь удалось прорвать, и в прорыв хлынул неудержимый поток иудейских гиборим, уходя в степь. Печенеги безуспешно осыпали их стрелами, не имея возможности без тягчайшего урона задержать эту закованную в сталь хорезмийскую конницу, а немногочисленные угры, нагнав арьергард, были им остановлены, и граф Шариша, предвидя одни потери, велел трубить отбой. Итак, Ариель бен-Мататиягу вырвался из осады гораздо легче, чем можно было предположить. Конница уходила на Юг в сторону Итиля, и остановить её не было возможности. В этом коротком сражении Святослав был легко ранен в левое плечо. Руку подвесили на ремень.
— Вот что, воевода, — сказал он Свенельду. — Моя вина, моя ошибка. Теперь каждого воина — к стенам Итиля. Довольно нам по степи скитаться, не время для прогулок. До снега, во всяком случае, всё должно быть кончено. Когда, наконец, подвезут катапульты и тараны? Сейчас я спешить не буду, и пока всё до единого гвоздя к осаде не готово, ни одна стрела не полетит.
После битвы князь преследовать неприятеля не велел, и войско, неторопливо зализывая раны и на ходу приводя в порядок сотни и тысячи, двигалось вдоль берега реки. На одном из привалов Святослав сидел у костра вместе со Свенельдом, графом Имре и греком Феофаном. Они пили вино. Дружинники притащили к ним какого-то сильно избитого и оборванного человека.
— Вот говорит, надо ему самого князя.
— Отпустите его. Садись к костру, ешь и пей. Ты кто?
— Человек я вольный. Брожу по свету и думаю. Слушаю голоса птиц и зверей, шум ветра, шелест травы и журчание воды. И пытаюсь понять, что всё это означает.
— А что ты ешь и что пьёшь?
— Ем баранину, которой ты угощаешь меня и пью твоё вино.
— А завтра напьёшься воды из родника, а съешь, что украсть сумеешь, если повезёт. Верно?
— Нет. Я никогда не ворую. Есть заповедь, воспрещающая это.
— А! — сказал князь. — На хазарянина ты не похож. Ты христианин?
— Нет, — ответил бродяга, — я пришёл к выводу, что люди с самой первой страницы великую Книгу читали неправильно, и никто ничего не понял. Я пытаюсь правильно понять, что говорил Бог пророку Моисею из горящего куста терновника, что иудейские пророки и талмудисты говорили, чему учил Иисус из Назарета, его апостолы и святые, что проповедовал сарацинский пророк Магомет.
— По говору ты славянин. Как твоё имя?
— Родом я из Чернигова, но много лет провёл в рабстве в Вечном городе. Зовут меня Мировид.
— В Вечном городе тебя держали? Ты говоришь о Иерусалиме?
— Нет, о Риме.
— Хорошо, — сказал князь. — Мне донесли, что ты искал меня. Ну вот, ты меня нашёл. Чего хочешь?
— Послушай, князь, ты стоишь на пороге великого события, которое произойдёт по воле твоей, если ты решишься на него. Дай народам мира единую веру, и ты станешь владыкой мира.
— Зачем мне быть владыкой мира? Мир слишком велик. Очень много хлопот, — серьёзно ответил Святослав. — И как дать народам веру единую, если она у каждого человека своя? Ты ешь, наедайся досыта, я ведь тебя каждый день даром кормить не собираюсь.
Бродяга ел, как голодный волк. Некоторое время он молча насыщался. Руки его тряслись. Потом он с набитым ещё ртом снова заговорил:
— Люди на Земле, данной им Богом, глубоко несчастны. Многие голодны, жилья не имеют. Многие так невежественны, что скорее напоминают бессловесных животных, чем венец творения Божия, живут подобно растениям, не имея возможности восхититься или вознегодовать. Другие, совершив гнусные преступления, утратили внутренний покой. Иные пожираемы нечистыми страстями и погибают, запятнав себя изнутри отвратительными помыслами.
Несколько столетий тому назад окончательно определились три точки, глядя из которых можно оценить всё, что в мире окружает человека и всё, что человек несёт внутри самого себя. Я говорю о трёх способах истолкования Великой Книги….
Его с гневным смехом перебил угорский граф:
— Для того, чтобы тебя, проклятый еретик, зарезать, как собаку, и чтоб никому обидно не было, тут не хватает только ещё хоть одного доблестного сарацинского шихита, а иудеи в лагере есть. Тебя б надо саблей на три части рассечь. Как эти три части рассеченного тела не соединишь, так и невозможно из трёх вер одну сотворить.
— Напрасно ты гневаешься, благородный воин. Я знаю, как соединить эти три веры в одну и как единой верой народы мира в один соединить. У меня в торбе есть свиток пергамента, на котором я кратко изложил основы этого нового учения, установив его, как на фундаменте, на прежних учениях и истолкованиях.
— Народы мира ты хочешь в один соединить! — сказал Феофан Гратиллат. — Да это ты помышляешь о новой вавилонской башне.
— Не станет этот всемирный народ стремиться построить башню до небес, а будет строить на Земле блаженную и чистую жизнь, какая была утрачена в результате грехопадения в Раю. Но, великий князь, к тебе я обращаюсь! Подумай, ты становишься владыкой многих народов, разделяемых различными взглядами на мироустройство. Хочешь ты этого или нет, а между ними тебе придётся согласие учинить, а согласие плетью не достигается. Здесь, как возьмёшь ты крепость Итиль, будет у тебя возможность строить царство, основанное на простой и чистой правде вероучения, которого не коснулись ни гордость, ни корысть, ни честолюбие, ибо, создавая это вероучение, я подобных змей в сердце своём не имел. Они мне чужды от рождения.
Князь Святослав внимательно посмотрел в лицо Мировиду. Он увидел густую, светлую, свалявшуюся от грязи в колтуны бороду, которой заросло всё лицо и большие голубые глаза со взглядом ребёнка, не знающего ни зла, ни страха.
— Послушай меня, простого воина. Ни Моисей, ни Иисус, ни Магомет, как и ты, змей тех в сердце не имели. Да  их последователи от века к веку всё спутали, имея в сердцах своих целые клубки злых змей. Но ты очень много съел и выпил, а голодал до того очень долго. Теперь тебе раскинут шатёр, и ты уснёшь. Пока войско моё движется, не торопясь, вниз по Реке, ты отоспишься и отъешься понемногу. К тебе я приставлю учёного грека, с которым ты сможешь спорить и которого, если сумеешь, будешь учить свой мудрости. Он же и прислуживать тебе будет. Когда придёт время, я тебя позову на совет, потому что в одном ты прав: Возникает царство многих народов, и согласие невозможно учинить при помощи плети.
По знаку князя дружинники взяли под руки проповедника новой веры, у которого уже не держалась голова, и потащили от костра.
* Небольшой районный городок Камынск в 1928 году был переименован в Краснокамынск и называется так по сию пору. О далёком прошлом этого древнего города напоминают только крутые всхолмья — остатки некогда сильного городского кремля. Бояре Камынские неоднократно упоминаются в летописях. В частности в Смутное время они держали руку Самозванца, но при Тушинском воре один из них увёл часть войска из тушинского лагеря в Касимов и решительно отбился от атамана Заруцкого…. При Алексее Михайловиче стрелецкий полковник Константин Камынский вместе с князьями Хованским и Серебряным разгромил Вильно. При Петре I некий Елизар Фролович Камынский был произведён в генералы за участие в несчастном прутском походе, где проявил себя офицером храбрым и честным. Позднее он стал сенатором. Под Полтавой его брат Иван Фролович командовал пехотным полком и погиб, атакуя Шлиппенбаха, который вынужден был капитулировать, вследствие этой внезапной и сокрушительной атаки русской пехоты. Конногвардейский поручик Алексей Борисович Камынский был соратником Пестеля и, проведя в сибирских рудниках около десяти лет, погиб на Кавказе, так и не дождавшись производства в офицеры. Только в конце 19 века эта фамилия теряется на страницах Истории.

***

Конница бен-Мататиягу шла длинными переходами с короткими привалами, бодрой, ходкой рысью. За время осады кони хорошо отъелись и отдохнули. На второй день пути, разметав редкий строй осаждавших, пытавшихся их остановить, гиборим вступили в город Итиль. Во время этого перехода Эльдар, которого все теперь звали Эльдар-богатур, непрерывно находился во главе тюркской конницы.
— Ты уж постарайся удержать их в строю, — сказал ему Ариель. — Половина разбежится, но пусть хоть тысячи две этих разбойников придут в Итиль. Они там очень пригодятся.
Но у Эльдара никто почти не ушёл. При нём постоянно находился дед Хурхар, а с этим стариком степные удальцы спорить не решались. Рядом с молодым своим беком он сам будто помолодел. Когда войско въезжало в город, улицы были пусты среди бела дня, будто ночью. Трупы валялись повсюду, их было очень много, и что больше всего поразило воинов, среди погибших было много женщин, стариков и детей. Все, почти без исключения, молодые женщины подверглись гнусному насилию. И все убитые были изуродованы, раздеты или по крайней мере ограблены до нитки. Многие жилые дома, лавки и торговые ряды ещё догорали, всё было разгромлено и обезображено. Длинной узкой вереницей конница двигалась извилистыми улицами по направлению ко дворцу. На одном из перекрёстков навстречу всадникам побежал человек в молитвенном талесе поверх грязного рванья.
— Воины! — кричал он странным каркающим голосом. — Воины Израиля! Вы поздно пришли. Жители этого города, проклятого Создателем, превратились в железных птиц. Сейчас они улетели, а ночью вернуться и всех вас растерзают. Я последний человек в Итиле остался. Но не долго уж мне быть человеком. Я чувствую, как превращаюсь в железного орла, и меня мучает жажда крови…. Вы посмотрите на меня! — несчастный взмахивал руками, будто крыльями.
— Крови у меня, разве что в собственных жилах осталось немного, но своей мне для тебя жаль, — сказал ему дед Хурхар, ловко ухватив его за шиворот. — А если пить хочешь, напейся воды из моей фляги. Пей, сколько хочешь, у меня ещё целый бурдюк чистой воды.
Бесноватый схватил флягу и стал пить, жадно, судорожно глотая. Оказалось, что несколько дней тому назад кто-то разбил огромные дубовые цистерны с нефтью, которая хранилась столь неудачным образом, что вся ушла под уклон в Реку, и речная вода надолго стала негодной для употребления.
— Хорошо, однако, здесь распорядились большие беки иудейские, — весело сказал Хурхар. — Слушай Эльдар-богатур, был бы я так смел, чтоб решиться на это, я подъехал бы сейчас к Ариелю бен-Мататиягу и дал бы ему хороший совет.
— Мне скажи, уважаемый отец, а я ему передам.
— Это место — гиблое. Я бесноватых не боюсь, а вот мне не нравится всё, что я вижу вокруг себя, и отчего этот человек с ума сошёл. Найдём здесь какое-то ещё не рассыпавшееся войско, уведём его за собою в степь, и там, в родной степи, встретим неприятеля. До сих пор удача была за нами. Здесь мы окажемся в ловушке. Пусть у меня в первой же схватке клинок переломится у самой рукояти, коли в городе уже не начался смертельный мор. Ты чуешь, какой смрад? Да князю киевскому и бить нас не придётся — сами передохнем от злого поветрия. Разве можно находиться долго в таком месте?
Через некоторое время, однако, они выехали на дворцовую площадь. Здесь было не так страшно, во всяком случае, воинам, потому что площадь, вымощенная полированными плитами драгоценного волнистого гранита, представляла собою поле недавнего  сражения, а это было привычней. Ведь воин с копьём, пробившим стальную кольчугу и застрявшим в могучей груди, это совсем не то, что старик с перерезанным горлом.
— Я знаю, кто здесь сражался, — сказал кто-то из нукеров. — Это удальцы Рогнара пытались штурмовать дворец, а старый Дан их, видно, перебил всех до одного.
— Не мало их полегло здесь, — сказал Ариель. — Этот Рогнар сущий дьявол. Но, если только я за минувшие считанные дни ещё Дана бен-Захарию не забыл, наш благородный оптимат беседует сейчас со своими никому неведомыми предками. Никто ведь  не знал, кто он был родом.
— Было у него вольницы, отлично вооружённой и снабжённой всем, в низовьях Реки никак не меньше пятидесяти тысяч человек, — сказал Шамгар. — Большинство из них, конечно, разбежались, но сотен пять-шесть всё же пришли своего бека выручать, когда узнали, что его в темнице держат. Я думаю, это они так свирепствовали на улицах, что мы сейчас проехали. Чернь на такое неспособна. Смерды быстро пугаются крови.
Войско неторопливо объехало дворцовые укрепления и остановилось у подъёмного моста.
— Хэ! Стража! — крикнул Ариель.
На стене появились люди, а через минуту вышел сам Дан бен-Захария. Одет он был так, словно на свадьбу собрался. Доспехи вызолочены, оружие в драгоценных каменьях.
— Мир тебе, неукротимый Ариель. Ты с добром или со злом?
— Вести злые привёз. Но иду с добром и покаянием. А где семья моя, великий бек?
— Ждал я этого вопроса. Знал, как томишься ты неизвестностью. Все живы и здоровы. У себя в доме я их разместил. Придёшь туда и увидишь жену свою, Левану. Она от горьких слёз ещё краше стала. А дети твои — утешение мне старику в столь тяжких испытаниях.
— О, благодарение Всевышнему! — закричал Ариель.
Подъёмный мост заскрежетал.
— Ариель-манхиг, ты мне родного сына дороже! Пришёл ты во время. Как тут дела идут, видно, успел уже убедиться. Рад, что праведного учителя Иоава вижу рядом с тобою живым и здоровым. Как бы ни злы были вести, а добрые соратники — разве это не счастливый дар судьбы? — мягко проговорил старый военачальник. — Вели сотникам и десятникам осторожно проводить войско по мосту, мы всех разместим во дворе, а в каганских конюшнях и места для коней хватит и фуража достаточно. Не торопитесь, богатуры! Никто не гонится за нами. Здесь есть вода и продовольствие на много месяцев осады. Дело не так уж плохо, как кажется. Князь Свендеслеф отстаёт от нас на три конных перехода. Сегодня отдохнёте, и кони отдохнут. Завтра начнём готовить все необходимое для обороны, чтобы вдоволь было смолы, камней и просмолённой пакли для стрел, чтобы в порядке были прочные и лёгкие шесты, опрокидывать осадные лестницы. Все катапульты, а их у нас тут много, разберём, смажем на совесть салом и снова соберём, и позаботимся о камнях, которые будут они метать. Эта крепость неприступна, всегда так считалось, а разорённый город, заваленный истлевающими трупами, будет нам ещё более надёжной защитой. Я не знаю, как князь киевский станет в городе войско размещать. В Реке нет питьевой воды, и начинается смертельный мор, от которого мы тут в безопасности. Во дворце есть чистый родник, которого и зараза не может коснуться, и запаха нефти в этой воде не слышно, потому что все грунтовые воды в этом месте идут под уклон к Реке…, — старый Дан помолчал, вглядываясь в лица воинов, которые по двое проходили по мосту, держа коней в поводу. — А может мы с тысячниками сейчас на совете решим покинуть несчастный Итиль. Дайте только нам время раскинуть мозгами.

Огромный внутренний двор каганского дворца быстро и в порядке был занят войском. Костры задымили, в котлах весело булькал ароматный кулеш, во избежание заражения по совету Иоава всем выдали двойную порцию очень крепкого неразбавленного вина, но воины были сумрачны, переговаривались негромко. То и дело слышалось: «Зря мы пришли сюда. В степь надо уходить. В степь, в степь! В родную степь….» Что касается тюрков, то они и  вовсе были мрачнее ночи. Дан бен-Захария решил вместе с Ариелем и Эльдаром, обойти костры, вокруг которых по десяткам сидели эти степные соколы, и по возможности их ободрить. Эльдар негромко велел Хурхару держаться рядом. Когда они приблизились, слышна стала протяжная песня: «Заперли меня в каменный мешок! Нет здесь чистого ветра степного, которым я привык дышать. Люди здесь угрюмы и коварны. Их женщины холодны и лживы, их любовь стоит золотых монет. Живу я в каменном мешке. Скоро ли в поход? Скоро ли наша конница вылетит в вольную степь! Я хочу вернуться на простор, где человека нельзя ударить копьём из-за угла….»
Дан предостерегающе поднял руку, и воеводы остановились в темноте. Все, тревожно переглядываясь, вслушивались в заунывный вой этой песни. Вдруг великий бек ударил деда Хурхара по плечу с весёлой улыбкой.
— Мир тебе, старый волкодав! А, признаться, я уж думал, что тебе давно голову отрезали. Ты как здесь очутился?
— Мир тебе, преславный вождь! Сам не знаю почему ещё держится эта голова на старых плечах. А здесь я потому, что волей-неволей прибился к войску неукротимого Ариеля. Живот от голода стало подводить. Я под его началом ещё не дрался — теперь попробовал. Добрый воевода.
— А кто у нас тут воевода неудатный? Кто воин неумелый? Ведь здесь собралось войско, которому равного нет от Карпат до моря Студёного и на Восток до самого далёкого Хорезма. Кого ж испугались ваши удальцы?
— Разве ты не знаешь этих людей? — негромко проговорил Хурхар. — Они всегда охотней идут в атаку, чем сидят в обороне. Кроме того, и любого-то города они боятся, а тут ещё эдакой разгром. Надо бы их чем-то успокоить. Я попробую. Только за мною пока пусть никто не идёт.
Он подошёл к ближайшему костру и, немного помолчав, вдруг выкрикнул:
— Богатуры, я утром сегодня видел в степи лису о двух хвостах!
Воины примолкли, потому что старик никогда понапрасну ничего не говорил.
— Хотел я пристрелить её своей красавице на малахай, да вовремя вспомнил, что моя несравненная хатун умерла от старости, когда никто из вас ещё на свет белый не родился. Когда же лиса увидела, что вложил я стрелу в колчан, то остановилась и сказала мне человеческим языком: «Хурхар, большая удача тебе, хотя ты и сильно задержался. Тебе давно пора быть у стен Киева, а ты всё ещё возишься тут с ватагой пьяных викингов. Удальцы, пусть я сейчас провалюсь сквозь землю, если эта лиса не была на самом деле премудрая волшебница Янгара.
— Это ты с самого утра опился греческого вина, которым тебя теперь воеводы поят. Чем ты только к ним подольстился, старый пройдоха, — со смехом ответил ему кто-то.
— Свендеслеф за собою пьяных не водит. У него такая дружина в тридцать тысяч человек, что заглядишься. Все они не викинги, а славяне, но преданы ему насмерть, — возразил другой.
— Всё это святая правда, — сказал Хурхар, — только он ведёт их сюда на погибель. При нём есть толковый человек, воевода Свенельд, а князь его не слушает. Вы сами подумайте, что нужно иметь на плечах вместо головы, чтобы больше ста тысяч войска тащить в такое гиблое место. Старый Дан весь извёлся, боится, как бы князь не одумался. Они как сюда придут, так все здесь и полягут.
— Они полягут, а мы живы будем?
— Послушай, Джебо. Парень ты всегда был туповатый, а нынче, похоже, и вовсе спятил. Судьба для каждого из нас приготовила жизнь знатного бая, не знаю, чем я заслужил, а такой дуралей, как ты и подавно. У тебя столько наложниц будет, сколько не снилось и багдадскому халифу. А прислуживать тебе станут киевские бояре.  Знаешь, как свены говорят: Залез киевский князь к медведю в берлогу. А это всегда случается, рано или поздно, с такими удалыми молодцами. Ему сейчас в город никак не войти, коли  он не хочет войско погубить. И стоять у стен городских нельзя, потому что наше ополчение из дальних кочевий уже стало подходить. Ему придётся самому от наших конников оборону держать. Какие союзники печенеги — ты знаешь не хуже меня. Они уже ему готовят в спину доброе копьё. Уйти же ему отсюда тоже очень трудно, степь полна ватагами вольных удальцов, из которых многие от него же разбежались, видя, что он войну ведёт, будто человек опившийся бузы. А в Киеве его ждёт уважаемая матушка, у которой расправа короткая. А из Херсонеса и Царьграда его станут спрашивать, куда золото ушло, которое он брал на войну взаймы. Ты думаешь такую громаду наёмников можно за горсть медных монет собрать? — старик схватил свою драгоценную боярскую шапку и бросил её под ноги. — Хватит болтать! Наливайте мне хмельного кумыса, а то у меня от заморского вина всё время живот болит.
Он, не отрываясь, вылакал огромную пиалу кумыса и с весёлыми, воинственными выкриками затянул: «Великий каган собирает в набег своих неустрашимых удальцов. Элп эр Тонга и премудрый Бог иври смотрят с ясных небес, любуются неодолимым войском хазарским. А трусливые зайцы во всём поднебесном мире уже прижали свои длинные уши. Куда им скрыться от набега нашей конницы? Сталь хазарская блещет ярче серебра, а глаза предводителя нашего — светят будто звёзды. Хэй! Ялла! Хур-р-р! Вперёд, в атаку удальцы, слава впереди!»

К вечеру в каганской палате совета собрались воеводы. Ждали, выйдет ли каган. Дан бен-Захария пошёл к нему. Он, тихо ступая, вошёл в небольшую комнату, где стоял приторный запах лекарственных трав, и несколько престарелых лекарей суетились у широкого ложа, где, укрытый медвежьим покрывалом, лежал молодой владыка поднебесных степей. Роса холодного пота проступала на его лбу, лицо было бледно, и всё тело сотрясала мелкая дрожь. Он с трудом открыл глаза.
— Почему это случилось с тобою, Ишай, мальчик?
— Никогда я не курил столько гашиша и вина не пил так много, — с трудом выговорил юноша.
— Как бы ни было тяжело — в бою ведь бывает ещё трудней — сейчас время занять место на золотом троне твоих предков, потому что все твои воеводы собрались и ждут тебя, не смея в твоё отсутствие никакого решения принять. А почему ты так много курил и пил в эти дни?
— Грек Николай….
— Этот человек ответит за себя, а я тебя спросил. Ведь ты не малое дитя.
Каган долго молчал.
— Скажи воевода, а, где сейчас та гречанка, что ты в моей потаённой комнате застал?
— Всех женщин твоих, ты уж меня не обессудь, я раздал по воинским десяткам. Кому гречанка досталась, не знаю.
— Вели её отыскать и сюда привести….
Великий бек заплакал. Он зажмурил глаза, крупные слёзы стекали по его исхудавшему лицу, пробираясь в лабиринтах глубоких морщин, и тяжело вздрагивали сильные, широкие плечи.
— Добро, — наконец, сказал он, не стыдясь стариковских слёз. — Я солгал тебе, знаю, где она, и велю прислать, раз она тебе чести воинской дороже. Меня убедили её невредимой сохранить, потому что стоит она, вишь ли, дорого. Такая постыдная девка стоит денег, на которые можно добрую тысячу войска вооружить и снабдить всем. У добрых людей помутилось в голове от пьянства и разврата! Это последние дни. Но ты скажи мне, владыка, зачем я прожил жизнь свою, зачем столько крови, своей и чужой пролил на службе у ханов Ашина? Неужто полвека непрестанных набегов и войн со всем белым светом не стоят ничего, и всё было напрасно? Вспомни великий каган об отчизне, о великих предках своих, перед которыми трепетали четыре стороны света. Вставай, облачись в боевой доспех, и я провожу тебя на совет. Будет ведь ещё время забавляться с полонянками.
— Моё время кончилось, — сказал Ишай.
— Как! В двадцать три года?
— Видно, уж каждому Всевышний назначает свой срок.
— Только слабый человек думает о том сроке, какой ему Всевышний назначил….
— Да ты почему решил, что я силён? Почему я должен быть силён?
— О, духи предков! Что под старость услышать довелось и от кого! — Дан бен-Захария с горечью плюнул на пол и вздрагивающим голосом сказал. — Нет, видно, согрешила твоя матушка с рабом, что отхожие места выгребает.
Он вышел, с грохотом захлопнув за собою дверь, и в этой жизни они никогда уж не виделись.

Через два дня к вечеру, но ещё засветло одинокий всадник на добром коне шагом объезжал пустые улицы каганской столицы. Было так тихо, что цоканье подков по мостовой звучало, будто звонкий гром. Всадник всю голову и лицо обмотал полотенцем, обильно вымоченным в вине, только щель для глаз оставил. Он объехал из конца в конец весь огромный город. Конь его осторожно ступал между истлевающих трупов и тяжело, со стоном всхрапывал, когда его хозяин резким криком разгонял стаи птиц и разъевшихся на мертвечине собак, рвущих гниющую стерву. Он ехал узкими улочками бедняцких окраин, широкими площадями, мощёнными камнем, мимо диковинных дворцов, древних храмов и Синагог, мимо огромных бассейнов с фонтанами и купальнями, которые были теперь сухи. Разглядывал исполинские статуи героев и богов и громадные мозаичные панно на стенах, изображающие битвы славных героев былых времён. Он подъехал к дворцовым укреплениям на расстояние выстрела, и несколько стрел, выпущенных со стены, на излете упали под ноги его коня. Тогда он размотал полотенце. Это был князь Святослав.
— Воины, передайте великому беку хазарскому, что киевский князь стоит у него под стеной и хочет с ним с глазу на глаз поговорить, поклявшись на мечах о взаимной безопасности!
На стене воины засуетились, и через некоторое время послышался ответ.
— Дану бен-Захарии твоего честного слова достаточно. Сейчас он к тебе выйдет. Подойди к подъёмному мосту. Князь спешился и, ведя за собою коня, подошёл к мосту. Великий бек вышел к нему в простом бараньем малахае, видно, золочёные доспехи ему были больше не нужны. Они остановились и некоторое время внимательно смотрели друг другу в лицо. Потом Дан бен-Захария со вздохом и улыбкой сказал:
— Конечно, похвале побеждённого цена невелика. Но все ж не могу удержаться, чтоб не сказать, что войну ты подготовил исправно, и возможностей воевать мне почти совсем не оставил. В оправдание только скажу, что мне сильно в этот раз не повезло. Проклятая смута началась. Хорошо, однако, поработали и лазутчики твои.
— Приятно слышать, — смущённо ответил князь. — Всё это, однако, дело не моих рук. Свенельд мне советовал.
— Помню его. Он был сотником у меня. Мы с ним ходили на чехов. Он ещё очень молод был, но все видели, что в поле выехал новый непобедимый воин. Так ты великий князь, города не пожалеешь? А я, признаться, надеялся, что ты призадумаешься. Ведь, кроме Рима да Константинополя, этому городу равных нет на земле. А, коли ты его запалишь, останется один пепел, потому что очень много деревянных построек, много деревянных мостовых — все это вспыхнет, как порох. Но не забывай, однако, что дворец кагана, который построил ещё в древние времена хан Булан, загореться не может. Там один камень. Так задумано. А всё, что только гореть может, надёжно укрыто камнем, топливо же — в глубоких подземельях. Даже столы и скамьи здесь все каменные. И войско там стоит у меня грозное. Ты многих потеряешь.
— Как мне этого не знать. На то и война. Но постой, уважаемый бек, ещё можно договориться. Я тебе союз предлагаю. Выслушай меня со вниманием, не глядя на мои молодые годы, потому что не я придумал то, о чём сейчас говорить хочу. Приблудился ко мне в степи дивный человек с мыслями, которые мне показались здравыми. Он книжник, я же грамоте не умудрён, так он мне вслух читал, а чего я не мог понять, объяснял с терпением. Будет великое царство от Карпатских дебрей до предгорий Урала и от морей Студеного и Балтийского до самой Тавриды и устья Дуная. А в этом великом городе, за который мы с тобою сейчас биться собрались, будет середина земли. Все народы, в этих краях обитающие, объединит новая, неслыханная доселе вера, построенная, как на фундаменте на прежних установлениях, данных некогда Моисеем, Иисусом и Магометом, — старый бек с грустной улыбкой смотрел в разгоревшееся лицо Святослава, а тот продолжал. — Будет у нас вдоволь пахотной земли и пастбищ для скота, с избытком дерева и камня для строительства больших городов. Ни один в мире государь на такое царство не посягнёт, ибо войско будет многолюдно и непобедимо. А править этим царством будут люди, облечённые доверием достойных граждан, как это некогда было заведено в благословенных Афинах. Тогда во всём поднебесном мире установится благодатный мир. Люди будут безопасны и счастливы.
Старый Дан не удержался от смеха и, махнув рукой, взял своего смертельного врага за плечи:
— Прости мне этот невольный смех. Я учился в Константинополе и эти бредни слышал не раз. Это несбыточно. Хазары, печенеги, другие тюркские кочевники Великой степи и свенские морские драконы привыкли себе хлеб добывать стальным мечом, а славяне, жмудины, чухонцы хотят жить мирным трудом. В Херсонесе обеспокоены торговыми путями из Индии и Китая, потому что греки хотят правильного и прибыльного обмена товарами. Что же до граждан достойных и правителей, выбранных их волеизъявлением, то вспомни какая была резня в Элладе накануне её падения. Ничего хорошего из этого не могло бы выйти. Ну, а если обо мне речь, то я хазарянин, саксаул, буду биться за наследие сыновей волчицы и за веру пророка Моше — не мешает одно другому. Такова судьба и воля Предвечного. Не создал хан Булан здесь нового царства Израиля, да такому царству и не место в этих диких степях.
Мы воевали много столетий. Погибнем на войне. Иначе и быть не могло. Ты знаешь, слышал, наверное, что супруг волчицы, которая, повстречав в горах израненного царевича Хунну, моих предков родила, был волк большой силы и смелости, и за несколько дней до того погиб, сражаясь с барсом. Вот и я так погибну в ближайшие дни, так и царство наше погибнет.
После некоторого молчания Святослав коротко сказал:
— Прощай великий бек.
— Прощай великий князь, — сказал Дан. — Замыслы твои благородны, и, возможно, когда-нибудь будут осуществлены. Но это будет не при наших внуках, а гораздо позже. Вернее же всего, никогда этого не будет, потому что человек зол, глуп, корыстен и ленив. Зачем Всевышний его создал таким — великая тайна, которую тебе ни один мудрец не откроет.

На следующее утро ливень стрел с горящей просмолённой паклей пролился на город великого царя, где некогда бек Булан мечтал построить новое Царство Израиля. Пожары тушить было некому. Не прошло и часа, как уже море огня, разгоревшись свободно, полыхало внизу, у подножья высокого холма, на котором был выстроен дворец. Ещё через день всё заволокло густым смрадным дымом и, спустя ещё несколько дней, когда клубы дыма унесло в степь, воины увидели с высоты вокруг каганского дворца бесконечные, унылые чёрные пустыри. Всё было выжжено дотла, только немногие каменные дома торчали сохранившимися остовами, будто гнилые зубы мёртвого великана. Дан-бек выстроил всё войско во дворе и молча спокойно обошёл стройные ряды. Затем он сказал:
— Храбрецы! Князь Святослав сулил каждому, кто выйдет к нему с миром, почёт и равную долю в добыче. В особенности это относится к его сородичам, викингам и славянам, но и никому другому это не заказано. Времени немного. Думать нужно быстро. Решайтесь.
В тот день дворец покинули все наёмники и несколько тысяч тюркской конницы. Тюрки, впрочем, к Святославу не присоединились. Расположившись в его лагере, будто на долгую стоянку, они ночью внезапно сели на коней и ушли в степь, так что остановить их оказалось невозможно. Когда славяне уходили, Дан окликнул воеводу Глеба-Мишку:
— Прощай, старый товарищ!
— Прощай, — отозвался воевода и тронул коня.
Вдруг Дан окликнул его:
— Послушай, Мишка, а ведь битва будет знатная. Смотри. Уже и стол накрыт, чаши полны и пенятся вином. И это ты встаёшь из-за стола, не пригубив? Не узнаю тебя.
— А-а-а! Прав ты, старый Дан. Здесь, пожалуй, и ждёт меня та стрела, о которой я песню в юности сложил. К чему мне всё скитаться по земле, словно медведю-шатуну? Пора остановиться. Остаюсь. Добры молодцы, прощайте! — крикнул он. — Я остаюсь, а вы идите своей дорогой. Поклон передавайте, коли доведётся побывать там, Господину Великому Новгороду да всем товарищам моим, с кем приходилось биться плечо к плечу! — его богатыри уходили, все, как один, молча сняв шлемы и шапки по своему обычаю. Только послышалось несколько выкриков:
— Прощай и ты, наш славный ватаман! Удачи тебе в том краю, где время никогда не кончается!
Появились первые разъезды конных печенегов и угров и стали кружить вокруг укреплений. Скандинавская пехота не торопясь подошла, и викинги выстроились, ожидая вылазки, но их было очень немного, потому что невольно в городских улочках войско шло в беспорядке.
— А вон и тараны волокут! — сказал кто-то.
Никто из воевод не покидал стен дворцовой крепости. Праведный Иоав стоял рядом с Даном. Чуть поодаль стоял воевода Мишка и вдруг, словно подкошенный упал на каменные плиты стены. Дан подошёл к нему. В груди старого разбойника торчала длинная печенежская стрела. Он что-то пытался сказать, и Дан нагнулся к нему, приблизив ухо к окровавленным уже губам.
— Слышь, Дан…, — прохрипел Мишка. — Слышь…. В море Студёном есть остров, который называется Большая Сеннуха. Там люди живут безобидные, рыбу ловят, на человека с оружием не выходят никогда. Я там родился. Там по осени в лесу ягоды морошки, брусники, клюквы…. — он замолчал навсегда.
Праведный Иоав сказал:
— Неустрашимый Дан, сейчас ты увидишь чудо, о котором я говорил тебе. Если Всевышний за нас — кто против? Действуй смело. Здесь нет больше иноверцев, только праведные обороняют святыню Израиля, и неверные рассыплются и рассеются словно пепел остывшего костра.
Дан склонил голову и проговорил слова молитвы Шма Исраэль…

Воспользовавшись моментом, Дан бен-Захария внезапно вывел большую часть войска за ров и атаковал. Они изрубили несколько сотен скандинавов, но за теми пошли угорские всадники — тесным строем, неудержимым конным клином. Остановить их казалось невозможно. Дед Хурхар, стоявший рядом, негромко проговорил:
— Бек, пообещай богатые жертвы каким-нибудь богам. Нам их не отбить.
— Не стану ничего сулить идолам языческим и никаких им жертв не принесу. Но встречу их по-гречески — в копья!
По его команде Ицхак построил свою трёхтысячную пехоту на дворцовой площади, и воины приготовились встретить конницу, упирая длинные греческие копья в расселины плит, устилавших мостовую. Эта короткая битва не продолжалась и получаса. Угры были отброшены. Весёлый рыцарь граф Имре Шариша летел впереди клина и был убит одним из первых.

Через несколько дней после этого, когда войско киевского князя уже стянуло вокруг дворца непроницаемое кольцо осады, непрерывно грохотали удары восьми мощных таранов с тяжкими чугунными наконечниками, и на дворец обрушивался град камней из множеств катапульт, Дан бен-Захария собрал воевод в палате совета. Он говорил очень недолго.
— Мы можем выдержать осаду в течение четырёх месяцев или даже полугода, но затем те, кто в живых останутся, всё равно вынуждены будут сдать крепость. Сейчас мы ещё можем вывести за ров всё войско и биться, пока в жилах кровь горяча. Это будет достойно. К тому же праведный Иоав убеждён в том, что Всевышний в такой беде даст нам победу своею силой. Выбирайте.
Никто из военачальников не высказался за сидение в осаде. Праведный Иоав громко стал петь псалом великого царя иудейского Давида: «Услышит тебя Господь в день печали, защитит тебя имя Бога Иакова….»

Тёмной безлунной ночью около двадцати тысяч хазар вырвались на дворцовую площадь, и началась отчаянная резня, которая продолжалась до вечера следующего дня. Святославу пришлось впервые в эту войну ввести в дело свою отборную славянскую дружину. Некоторое время среди грохота мечей, щитов и треска копий, яростных криков, стонов и хрипов умирающих слышался голос Иоава, который громко выпевал: «Да воскреснет Бог, и рассеются враги Его; как дым; растают они, как воск от жара огня….». Затем этот голос умолк, и я ничего не могу сообщить моему долготерпеливому читателю о его судьбе, как и о судьбах Дана бен-Захарии, Ариеля бен-Мататиягу, Ицхака-воеводы, молодого Эльдар-богатура, Шамгара, Эфраима, Хурхара и других. Но о судьбе последнего кагана Хазарии мне кое-что известно.

По широкому укатанному столетиями шляху от Итиля на Киев медленно двигалась вереница пленных. В эти дни стояла страшная жара. Те, кто в изнеможении падал, оставались умирать в пыли. На дорогу выехал скандинав верхом на добром хорезмийском скакуне, а в поводу он вёл какую-то старую клячу.
— Послушай, брат, — обратился он к одному из конвоиров, славянину. — Мне нужен какой-нибудь недорогой невольник. Увезу его домой, в Торнстайм, пусть жене помогает крутить жернова. Я б отдал за него этого пахотного коня.
— Какое поле вспахать на таком коне? Он еле жив. Давай что-нибудь впридачу. У тебя целых четыре кинжала на поясе. Торговать ты ими собираешься что ли на киевском майдане?
Викинг отстегнул кинжал в позолоченных ножнах и бросил его конвоиру, а тот с улыбкой его ловко поймал.
— Смотри. Парень высокий, хотя и тощий, но красивый. Я сперва было обрадовался, думаю: продам его греку, что покупает рабов для лупанария. Но оказалось, он болен. Всё время кашляет. Если сильно гнать его не станешь, и будешь поить козьим молоком, он ещё с божьей помощью наделает твоей жене целую кучу маленьких хазарят.
— А, куда там моей старухе….
Вот в каком положении в последний раз мои добросовестные свидетели видели последнего великого кагана Хазарии.

Прошло около ста лет. В дымной, прокопчённой юрте небогатого кочевника ребёнок на истёртой кошме играл узорной серебряной трубочкой, в которой что-то перекатывалось. Он спросил свою мать, которая возилась у костра, что это такое.
— Твой дед называл эту штуку мезуза. Внутри там кусок пергамента, а на нём буквы, но он не знал, что там написано. Это осталось от большого царства на Великой реке, которое много лет тому назад разорили славяне….

Что же касается неслыханного царства, где свободные народы, объединённые единой верой, жили бы плодами мирного труда, о чём мечтал бродяга Мировид, то попытки создать такое царство предпринимались не раз. Всегда это было чревато жесточайшим кровопролитием, разорением простолюдинов и непомерным обогащением бессовестных олигархов.
— — — —

А война?

Признаюсь, я ждал этого вопроса.

Что ж. Война вечна. Война была всегда.

Тогда возникает вопрос: Всегда ли будет война?

Я отвечу вопросом на вопрос: Если война была всегда, отчего она вдруг прекратится? Быть может, это произойдёт как результат деятельности невежественных, неразумных и твердолобых ителлектуалов наших дней, на улицах и площадях сумасшедших городов третьего тысячелетия истерически и легкомысленно восклицающих: «Мир сейчас!»?

Нет. Вряд ли. Очень сомнительно.

(20/11/2010)

Рутан Герберт Норд неоконченный роман

Рутан Герберт Норд
/романизированная биография/

Никогда б я, не будучи историком, не взялся, точнее, не решился бы составить, а тем более опубликовать жизнеописание одного из наиболее значительных политических деятелей второй половины минувшего столетия, если бы меня не возмутила безобразная кампания в Интернете и других органах СМИ, организованная уже посмертно его бывшими товарищами по партии, которую он создал, и во главе которой в течение семидесяти с лишним лет на глазах всего мира боролся, терпел поражения, побеждал, отстаивая убеждения, выстраданные, добросовестно обдуманные и великолепно сформулированные в нескольких простых, общедоступных и убедительных социально-политических трудах, не говоря уж о множестве газетных и журнальных публикаций. Порождённая низкой завистью лавина клеветы в адрес этого человека, глубоко оскорбила и возмутила меня.
Разумеется, беспощадная переоценка деятельности такого человека – обычное дело. И нет ничего удивительного в том, что неправый суд потомков, опираясь на суровое обвинение, представленное в суде Истории — как правило, былыми сообщниками — не имеет защиты, положенной в ходе судебной процедуры любого цивилизованного общества. Такова жизнь, таковы сильные мира сего, такова История. Однако в этой связи невозможно не упомянуть о памяти народа, который никогда не бывает неблагодарным – вопреки расхожему мнению снобов. Народ всегда милосерден и склонен прощать перенесённые по вине своего героя невзгоды, руководствуясь простой бескорыстной любовью, которую Рутан Герберт Норд, вне всякого сомнения, у своих сограждан заслужил.
Итак, вы, как я надеюсь, прочтёте сейчас биографию необыкновенного человека, замечательного не своими всему миру известными промахами и ошибками и не своими грандиозными победами, которые рано или поздно, как правило, заканчивались разгромами или тупиками, а своим упорным стремлением к справедливости и народному благу, которых ему не удалось добиться, быть может, потому что это просто невозможно. В старости он часто с отчаянием повторял: «Я хотел невозможного». Биография написана именно с такой точки зрения.
Его общественно-политические взгляды здесь изложены весьма кратко – ведь о стройной теории общественного развития вряд ли может идти речь, поскольку такую теорию ему не удалось построить  — а созданной им системы философских воззрений и своеобразных взглядов на взаимоотношения человека и его Создателя я, тем паче, едва касаюсь, поскольку книга рассчитана на широкую аудиторию.
Принимаясь за биографию Рутана Норда, я, признаюсь, был спровоцирован ещё одним совершенно незначительным обстоятельством, которое, однако, для меня, человека маленького, имело огромное значение. Дело в том, что в 84 году, когда я в составе весьма представительной делегации учёных нашей страны находился в Голарне, Р. Г. Норд, в то время премьер-министр Бонаканской Республики, принимая нас у себя в резиденции, уделил мне лично полчаса для подробного разговора, и, несомненно, это наиболее значительное событие в моей жизни. Когда он сказал, что внимательно прочёл несколько моих скромных работ, посвящённых принципиальным различиям методики при оперативном хирургическом вмешательстве в естественное развитие ребёнка и человека, достигшего физиологической зрелости, я онемел от удивления и гордости. У меня на родине этому труду никто не придаёт серьёзного значения, во всяком случае, в академических кругах меня всегда считали шарлатаном.
Государственным языком Бонакана, как известно, является тлосский, однако, на севере страны, где прошло детство и молодые годы Норда, в быту больше распространён нантекский, которым я, по счастью, свободно владею, моя покойная мать нантеканка, уроженка северного побережья. Р. Норд искренне этому обрадовался, и мы говорили на его родном языке.
Опустив ту часть разговора с Нордом, которая вряд ли может заинтересовать читателя популярной биографии, я позволю себе вернуться к этой беседе позднее, в кратком послесловии.

Часть первая

***
Рутан Герберт Норд родился в 19 году в небольшом провинциальном городке Талери на северном побережье Бонаканского полуострова. Талери – в те времена был городом рыбаков. Большинство жителей занимались рыбным промыслом, или работали на небольшом судоремонтном заводе, позднее — судоверфи, или на рыбокомбинате, производившем консервы в основном для стран, которые не входили тогда в Континентальное промышленно-финансовое Содружество. В своей краткой автобиографии Норд вспоминает, как его отец, который долгие годы был главным технологом этого комбината, часто говаривал, что они производят такие консервы, не отравиться которыми может только человек, умирающий с голоду.
Отец Рута Норда, Герберт Тростер Норд, в городе считался чудаком. Он умудрялся одновременно пользоваться большим успехом у женщин, напиваться до белой горячки, неплохо зарабатывать несложными спекуляциями на бирже, проигрывать в бильярд сумасшедшие (в масштабах глухой провинции) деньги и писать, издавая за свой счёт, многочисленные труды по филателии, которую совершенно серьёзно считал точной академической наукой. Его любили, им гордились и над ним посмеивались – городской сумасшедший. Это был источник горьких слёз безумно влюблённой в него жены Элиз Норд, в девичестве Корстен.
Мать Рута Норда всегда скромно оставалась в тени своего знаменитого сына. Лишь несколько раз мне удалось наткнуться на его высказывания о ней в различных случайных источниках. Например:
«…исключительно благодаря заботам мой дорогой матери, которая сумела подарить мне несколько месяцев свободного времени…, — из предисловия к роману «За горизонтом», написанному в Зееборне, в 58 году, в небольшом домике, взятом в наём с соблюдением настоящей конспирации.
Это было сразу после сокрушительного поражения Радикальной Партии на выборах в Парламент, когда миллионы сторонников Норда вышли на улицы, требуя от него возглавить вооружённую борьбу с олигархией. Элиз не пустила к нему ни одного посетителя:
«Они хотели погубить дело моей жизни, потому что были напуганы и разъярены. Я им был нужен как предводитель, которого они не имели и не могли в одночасье выдвинуть. Моя мать, а не я, спасла страну от этих сумасшедших. Мне же она предоставила возможность написать серьёзную книгу с ясным изложением социалистической программы на ближайшие годы и в дальнейшей перспективе».
«В 52 году никто не знал, каким образом избежать эскалации войны, которая уже началась, точнее уже была проиграна и, в случае серьёзного развития боевых действий, несомненно, превратилась бы в сокрушительный разгром страны. Я, только что сложив с себя обязанности премьер-министра и, возглавляя Парламентский комитет обороны, работал по нескольку суток кряду, не имея получаса, чтобы вздремнуть на кабинетном диване. Время от времени дежурный офицер докладывал: «Ваша матушка просит вас к телефону», — не помню смысла того, что она говорила мне, просто голос её придавал уверенности и сил. Она успокаивала меня, как в детстве, когда во дворе меня били чужие мальчишки», — из очерка «Политические и военные уроки 52 года».
К сожалению, я не нашёл нигде его личных упоминаний о матери в минуты побед и триумфов. Вероятно, в таких случаях она просто тихо устранялась.
Что касается отца, то до его глубокой старости Рутан Норд прислушивался к практическим, остроумным и всегда парадоксальным советам этого оригинала. Отцу он посвятил много страниц и до конца жизни возвращался к воспоминаниям о нём, по-своему осмысляя его неожиданные суждения, следуя им или отталкиваясь от них:     «Мой отец был человек, гениальный. Реализоваться ему помешала распущенность нрава, цинизм и болезненно недоверчивое отношение к чему бы то ни было положительному. Если в мире, вообще, существуют атеисты – так это был именно он».
Определяющую роль в судьбе будущего Норда, вероятно, сыграл простой счастливый случай. В год, когда ему следовало поступить в подготовительный класс гимназии, в Талери появился Мотас Комо. Он был направлен туда в порядке административной ссылки, но ему позволили преподавать в гимназии — единственной тогда в городке — астрономию и математику. Все двенадцать гимназических лет Норд ежедневно виделся, какое-то время учился у Комо и постоянно с ним общался. Старый профессор, благодаря очередному позорному скандалу, разразившемуся в столичном Университете, был вынужден стать школьным учителем в далёком, глухом захолустье – печальное свидетельство полицейского произвола, но и благословенное стечение обстоятельств, если иметь в виду судьбу Р. Норда. Хотя будущее Норда все эти годы и было в постоянной опасности, так как, по его собственному признанию, он находился под сильным нравственным влиянием этого необыкновенного человека — к счастью ничто дурное в молодую душу не проникло, а благотворное оставило неизгладимый след.
Сейчас это хрестоматийный факт, но невозможно не упомянуть о том, что знаменитая «Критика фундаментальной науки с точки зрения исторических перспектив» написана мальчиком, которому едва исполнилось шестнадцать лет. Мотас Комо сам редактировал рукопись, написал обширное предисловие и подробные комментарии. В то время Норд был учеником девятого класса.
В различных источниках и по различным поводам упоминается фраза, якобы сказанная профессором, впервые читавшим черновик этой книги:
— Рути, исторические перспективы могут предполагаться и быть объектом строгого научного анализа. Но остерегайся гадания на кофейной гуще, футурология есть ни что иное, как лженаука, и это ещё не самая большая опасность, которая грозит тебе в этом случае, мой мальчик! Это политики постоянно гадают. Вступая в область их недобросовестных фантазий, ты рискуешь закончить свою жизнь в кресле депутата парламента, а это гораздо хуже, чем умереть под забором, такая судьба тебя не достойна.
О профессоре Комо необходимо сказать несколько слов отдельно. Поистине, это был человек из детской сказки «О купце, растратившем сокровища». Вряд ли отвратительные пороки Комо занимали в его душе больше места, чем внезапные благородные порывы и мощный, стройный и продуктивный талант, увенчанный необычайной силой воли.
В юношеском дневнике Рути Норда есть запись: «Вечеринка у Эллы Горни затянулась допоздна. Я боялся, что мама беспокоится, и пошёл домой напрямик Пьяными Кварталами. Я там ещё ни разу не бывал. Мне было очень и, может быть, слишком любопытно, но, признаюсь, я испытывал сильный страх. Двери во все притоны, где веселятся моряки, были открыты настежь, и всё, что там происходило, ярко освещено. Я не сумею описать людей, которых видел за столиками этих злачных мест, и что они там делали. Это было иногда как-то дьявольски красиво, а иногда безобразно.
Вдруг я увидел своего учителя, Мотаса Комо. Я уже слышал о нём немало плохого, стараясь не верить. Однако он сидел за столиком с какими-то оборванцами и неприличного вида женщинами, одни из которых были привлекательны, а другие уродливы, но все утратили облик, достойный человека. Они пили вино из грубых, мятых и грязных алюминиевых кружек, и слышна была громкая, непотребная брань. Придя, домой, я рассказал об этом отцу. Никто так не понимал меня, как он, и никому в жизни я никогда так не доверял, как ему.
— Ты быстрей бы домой добрался, если бы пошёл через центр города. Там тебе не на что было бы глазеть, — улыбаясь, сказал он. – Однако я хочу тебя предостеречь. Не торопись осуждать такого человека, как Мотас Комо. Он, пожалуй, слишком велик для нашего маленького городка. Только я тебя прошу, никогда не рассказывай маме об этом своём приключении. Ей будет страшно и больно, а между тем, ты ещё не раз будешь проводить время именно там. Так жизнь устроена.  В конечном счёте, не прошло и нескольких лет, как я убедился в том, что он был прав, хотя тогда меня это возмутило, потому что человек порядочный не должен посещать сомнительные заведения — так мне тогда казалось, ведь я причислял себя к избранному обществу, а у меня на родине, в глуши, оно очень чопорно и религиозно».
Далее следует упомянуть о девушке, которая едва не погубила Рути, сама же погибла. Об этом редко пишут и совершенно напрасно, с моей точки зрения. В гимназии она была старше Норда на класс — Юли Гастен. Эта история целиком лежит на совести профессора Комо, потому что он знал о том, что отношения молодых людей заходят слишком далеко и, нисколько не пытаясь их предостеречь, всячески способствовал развитию этих трагических событий.
Вот что писал Комо из Талери в Голарн своей приятельнице, популярной в своё время кинозвезде Лилиан Долит (письмо опубликовано с разрешения той, кому было адресовано, в посмертной публикации «Мотас Комо. Дневники, письма, записи и заметки», изданной анонимным дельцом, не имевшим, вероятно, иной цели, как только заработать на скандальных подробностях бурной биографии покойного:
«Лили, чтобы немного отвлечься от кокаина, негритянских массажистов и твоей таинственной депрессии (ты знаешь, что я никогда не понимал толком, что это такое), прочти забавную историю, которой я стал участником, потому что считаю своим долгом вмешаться всякий раз, когда лицемерная и беспощадная добродетель мешает людям получить то драгоценное, что дарит им быстро проходящая юность.
Дело, кончилось плохо, все в этом городишке знают о моей вине, но доказательств нет, а мне стало скучно, и я припоминаю эту мелодраму только для того, чтобы тебя занять, и, быть может, ты даже улыбнёшься.
Разве несколько минут любви, особенно в ранней юности, не стоят жизни? Подростком я не на шутку был влюблён и рисковал жизнью каждый вечер, забираясь по водосточной трубе на высоту шестого этажа, чтобы подсматривать, как готовится ко сну жена хозяина нашей мясной лавки. Полагаю, что в действительности она вовсе не была похожа на Данаю, трепетно ожидающую золотого дождя божественной страсти, как это изобразил подглядевший за ней (за Данаей, разумеется, а не женой мясника) Рембрандт. А мне, клянусь твоими поцелуями — они всегда были восхитительны — мне тогда казалось, что к этой толстой тётке сейчас придёт Зевс-тучегонитель, вместо пьяного мужа, который каждый раз засыпал, сидя за столом, так на неё и не взглянув.
Итак, здесь в гимназии, где я обречён мучить несчастных детей начальной математикой, осточертевшей мне самому, была очаровательная пара. Девушка, дочь церковного органиста, и подросток, сын очень способного и остроумного человека, зачем-то посвятившего свою жизнь изготовлению рыбных консервов. Девушку звали Юли, она утонула, а была очень красива и совершенно глупа, как и положено красавице. Последнее можешь принять и на свой счёт — я больше не боюсь красавиц, даже тебя. Парня (к счастью он остался жив и здоров) зовут Рутан. Очень способный и, что едва ли не важнее, трудоспособный, склонный делать самостоятельные выводы, и местная гимназия ему уже тесна. Он прирождённый гуманитарий и пишет вполне сносные стихи, подражая одновременно Гремкору, потому что тот сам не понимает, что такое ему в голову пришло, и Сторку, потому что тот анархист и сочиняет кровожадные оды социальной свободе. Но здешние преподаватели гуманитарных дисциплин, каждое утро выучивают наизусть передовицу из Правительственного Вестника, поэтому я сам иногда пробовал объяснить ему кое-что из Истории, богословия, литературоведения или теории искусств, насколько во всей этой мешанине разбираюсь.
В течение целого года я постоянно видел влюблённых цыплят вместе. Мне стало их жаль. Он весь кипел от страсти, она же коварно и наивно завлекала его, вернее всего, подсознательно, не зная ещё, куда это её, в первую очередь, может завести. Но существуют религиозные установления, которые в этой дыре – закон. Я стал приглашать их к себе. У меня здесь большой дом, двухэтажный, с мансардой, где я работаю, отдыхаю и сплю, а на втором этаже оборудован вполне приличный кабинет и смежная с ним библиотека. Я ведь кое-какие книги перевёз сюда из Голарна. Я стал морочить им голову разговорами о греках, о гекзаметре, читать вслух какую-то философическую ерунду и даже рассуждал о теории свёрнутого пространства. А время от времени, оставив их наедине с фолиантами, уходил к себе наверх, чтобы связаться с кем-нибудь по Интернету, или просто поработать, вздремнуть или уделить немного времени горничной. Ты сама уж догадайся, какое пламя пылало в библиотеке, пока я уныло изучал анатомию заскорузлой местной крестьянки, рекомендованной мне как богобоязненная, аккуратная и трудолюбивая простая девушка строгих нравов – протеже гимназического пастора, который по наивности, конечно, никак не мог предположить, что она потеряла невинность в возрасте четырнадцати лет по собственной настойчивой инициативе и благодаря глупости деревенского трактирщика – во избежание суда бедняге пришлось заплатить за это сомнительное удовольствие тысячу крейцев её родителям.
Примерно, через полгода таких напряжённых занятий, купаясь во время сильного волнения в море, Юли захлебнулась. Спасти её не удалось, и обнаружилось, что она была беременна. Нравы же здешнего бомонда таковы, что, вернее всего, она покончила с собой….».
Сам Рутан Норд много раз на протяжении всей жизни возвращался к этому тяжкому эпизоду. Большинство биографов утверждают, что его известное стихотворение «Русалка» посвящено Юли Гастен, а ведь эти стихи стали каноническим текстом народной песни – я не знаю более высокой оценки поэтического творчества. Молодой Норд много писал о любви, но о Юли, помимо «Русалки», кажется, ничего не было написано. Из его личной переписки, однако, очевидно, что эта девушка не была им забыта до самой смерти.
«Никогда Юли не выпустит моего сердца из своих нежных ладоней, хотя они и стали теперь холодны, как вода осеннего прибоя. Это, мне приснилось, — писал он отцу из Вартура, где собирался поступать в Университет, который ему так и не суждено было закончить. — Приснилось в тот момент, когда я едва завершил, быть может, важнейшую работу моей жизни, руководимый великим человеком (Он имел в виду «Критику фундаментальной науки», разумеется, преувеличивая значение этой книги в общей массе предстоящего ему разнообразного творчества. Прим. автора). — В то время мне безумно хотелось учиться и писать, и больше ничего, и ни о чём другом я не думал или не хотел думать. Именно тогда, по дороге из гимназии домой я увидел, как белокурая девочка собирает высыпавшиеся из портфеля учебники и тетрадки. Это был прекрасный, но коварный, обманчивый сон. Всё пошло кубарем…».
Спустя шестьдесят лет, в краткой речи, произнесённой им на торжественном ужине в честь своего восьмидесятилетия, он в частности сказал: «Некогда в далёкой юности я совершил безнравственный поступок, который, вполне можно рассматривать как преступление. Но и сегодня я вспоминаю этот грех как нечто наиболее прекрасное из пережитого мною и, как бы ни старался, раскаяться не могу….»
Что касается Мотаса Комо, то Норд никогда и ни в какой связи дурно не отзывался о своём старшем современнике, которого считал крупнейшим учёным Новейшего Времени и человеком, у которого «с Богом счёты свои, а людям он не подотчётен, — именно так он выразился в одном из интервью, когда корреспондент журнала «Кадр» спросил о его личных взаимоотношениях с Комо:
— Комо учил меня всему, что знал сам. А он знал много хорошего и много плохого».
Рутан Норд всегда в специальной шкатулке для наиболее важных документов хранил последнее письмо Комо, которое тот отправил из Талери своему ученику в Вартур. Письмо написано от руки и отправлено обычной почтой – М. Комо не любил Интернета и не доверял электронной почте.
Это письмо посвящено первой политической акции Норда, когда он оказался во главе всебонаканской забастовки преподавателей и учащихся высшей школы. Некоторые строки из этого письма нельзя не привести:
«Ты знаешь, дорогой Рути, что я не верю в Бога, но кто-то, так или иначе, наделил же тебя драгоценностью, которую ты только что вывалял в грязи. Я математик и привык всё на свете измерять с точностью, всегда стремящейся стать абсолютной. Мне ты мог бы поверить, не так ли? Твоя двухчасовая речь перед собранием обеих палат не стоит и тысячной доли того мгновения, когда, наблюдая, ты увидел кромку ослепительного солнечного диска, показавшуюся из-за снежных вершин, или когда тебе улыбнулась юная продавщица цветов на углу улицы Сорго — одно стоит другого. И то, и другое не стоит минуты, проведённой за письменным столом для того, чтобы описать эти восхитительные явления вечно живой действительности и по возможности подвергнуть их строгому научному анализу.
Что такое ты там плёл, в этом стаде баранов? Какое тебе дело до судеб бессмысленных обитателей тузанских джунглей, умирающих с голоду, потому что привыкли работать, понуждаемые кнутом надсмотрщика, а вот надсмотрщика не стало, и они не работают? Какое тебе дело до сельских хозяев и закупочных цен на их продукцию? Перечитай страницы Толстого о Платоне Каратаеве, и ты убедишься в том, что это просто слабоумный. Ему до тебя дела нет, и ты о нём не беспокойся.
Вартурский Университет, старейший на континенте, в результате твоей энергической чепухи сейчас покрыт позором в большей степени, чем, если бы там обнаружили публичный дом, что, к стати говоря, Полицейскому Управлению всегда нетрудно было сделать, но в чём большой беды я не видел никогда.
Тебе необходимо оставить эту толпу бездарей, потому что политика – удел посредственных людей. Ты родился для более высокого, сложного и необходимого миру творческого акта. Уезжай за границу. Как жаль, что ты не умеешь пить вино или веселиться в обществе женщин лёгкого поведения, жизнерадостных дураков и безнравственных негодяев. Это успокаивает, придаёт судьбе оттенок лёгкой оперетты и приводит к здравому рассудку, но я тебя этому не учил. Теперь жалею, да поздно. Я очень болен. Приезжай, по крайней мере, повидаться со мной. Кажется, вскорости мне придётся нанести визит господину Сатане. Как мы с ним столкуемся? Он никогда не казался мне основательней своего небесного противника. Но я никогда не понимал, из-за чего они передрались. Уверен, что, когда сердце остановится, я просто стану вечной, чистой математической формулой, той самой, которую всю жизнь безуспешно пытался вывести….». Это обширное письмо, полное лихорадочных возгласов, датировано днём смерти Мотаса Комо.

Итак, с некоторыми оговорками можно утверждать, что Р. Норд ворвался в политическую жизнь страны и мира в результате молодёжных волнений начала 40-х годов, которые с энтузиазмом были поддержаны частью наиболее радикальной интеллигенции. Радикальная Партия была образована в 42 году по его инициативе, он был автором её грозного манифеста и его избрали Председателем Исполкома, т. е. фактически главой этой крайне прогрессистской организации. Её официальным лозунгом стали слова, выкрикнутые охрипшим, совсем юным ещё голосом Норда на грандиозном митинге в Голарне, за два года до первой партийной учредительной конференции, когда ему вторили около миллиона яростных голосов: «Социальная справедливость – вот политика, истинного здравого смысла!»
Он приехал в Вартур с маленьким саквояжем, собираясь преодолеть большие трудности (подобно Сенду Рокту за сто лет до того), поступил в Университет, блестяще выдержав экзамены, и ему была определена почётная стипендия из фонда Бонаканской Академии. Однако, политическая буря сороковых уносила его всё дальше от науки в открытый океан социальных потрясений.
Бонаканская Республика, в двадцатые-тридцатые годы укрепившая свои политические и военные позиции на Континенте, волею сильно поправевшего парламента энергично готовилась и уже успешно приступила к расширению свободных рыночных пространств, в некоторых случаях легко превращая государства, занимавшие эти пространства, в колониальные владения или во всём безраздельно зависимые от Бонаканской республики сырьевые источники, управляемые марионеточными правительствами. Одновременно военно-промышленные монополии осуществили ряд успешных атак на экономические права трудящихся внутри страны. В особенности это коснулось сельскохозяйственных рабочих, поскольку предприятия этой отрасли не выдерживали конкуренции заморских товаров. Были приняты драконовские законы против нелегальных иммигрантов и существенно урезаны и без того эфемерные права иностранных рабочих. Правительство сквозь пальцы смотрело на несколько зверских погромов в районах, где жили католики, евреи, православные, мусульмане, и цветные.
Неожиданно либеральная интеллигенция выступила слева и чрезвычайно энергично. Улицы больших городов наполнились демонстрантами. Таким образом, двадцатилетний Рути Норд вместо ожидаемой тишины университетских читальных залов и аудиторий оказался в водовороте студенческого бунта.
Как уже было сказано, многие преподаватели поддержали молодёжное движение. Среди них был известный историк Моруальд Преспорн, с которым у Рути сразу же завязались дружеские отношения. Из воспоминаний вдовы Преспорна, Гнери:
«В доме появился юный Аполлон, облачённый в длинный клетчатый пиджак провинциала, и я сказала мужу:
— Полвека назад я сошла бы с ума….
— А знаешь, — сказал мне задумчиво Мор, — чёрт с ней, с его внешностью, а как бы весь Бонакан с ума не сошёл. Я начинаю бояться его. Мне скоро семьдесят, и я попадаю под его влияние. Он способен убедить кого угодно, в чём угодно. Удивительно талантливый парень. Знаешь, что он мне тут сказал как-то? Он уверен, будто История – наука прикладная. Она существует для изготовления политических памфлетов. Настоящий Дантон.
Я беспокоилась о нашей семнадцатилетней внучке, которая уже смотрела на него сияющими глазами. Но в то время Рутан был равнодушен к девушкам. Иная, смертельная опасность подстерегала нас. После расстрела демонстрации в Шегиро — кажется, это было на следующий день или даже вечером того же дня – Норд был у нас. Они с Мором пили кофе и курили в библиотеке. Я была в гостиной. Внезапно раздался какой-то странный звук, который не показался мне очень громким. Во всяком случае, я не так представляла себе взрыв гранаты. Когда я вошла, в лицо мне хлынул поток морозного воздуха из выбитого вместе с рамой окна. Всё было разбито, разворочено и завалено книгами, потому что рухнули огромные дубовые стеллажи. Мой муж лежал на ковре, истекая кровью. Рутан Норд стоял с телефоном в руке и хладнокровно говорил, не обращая внимания на кровь, которая заливала ему лицо. Мне особенно запомнились слова, сказанные с легкомысленной улыбкой:
— Они оказали нам большую услугу…, — между тем, мой муж был уже мёртв».
Выстрел, которым был убит Преспорн, был произведён из армейского гранатомёта. На митинге памяти погибшего учёного первым слово взял Рутан Норд. Он вышел на трибуну с перевязанной головой и был встречен оглушительными криками оваций:
— Живые не заменят погибших, но воспользуются их боевым опытом и унаследуют их беззаветное мужество, — сказал он. – Бонакан, наша родина, слишком долго терпел тиранию бездарных мошенников. Мы у источника великой реки, в русле которой будет развиваться новая эпоха отечественной Истории. С этого момента мой пистолет ни разу не будет поставлен на предохранитель, пока они ещё поганят нашу землю своей позорной и бесстыдной корыстью.
Но значительно позднее, уже будучи многоопытным политиком:
— Что касается предохранителя, то прошло ещё некоторое время, пока я научился стрелять из пистолета, и мне стало известно, что это оружие ставится на предохранитель всегда, кроме тех случаев, когда его собираются немедленно использовать по назначению. Но меры консервативного правительства с одной стороны были жестоки и неконституционны, а с другой стороны нерешительны и вялы. Мы едва не опрокинули всё исполинское здание тысячелетней бонаканской государственности, а взамен не предлагали ничего. Опасность была чрезвычайно велика, требовала чрезвычайных мер. Меня лично, например, следовало немедленно арестовать и расстрелять по суду или без суда. Но они были ни на что не способны, кроме трусливых покушений. Кого Бог хочет наказать, того лишает разума. Я бы добавил: и решимости.
Сразу же после убийства Моруальда Преспорна в парламент был внесён законопроект о референдуме, и когда он не прошёл, депутат от Партии социального прогресса Родгор Лустан потребовал вотума недоверия правительству, а затем внеочередных перевыборов обеих палат Парламента. «Или наоборот, – со смехом добавил он. – Разогнать Парламент, а правительство уйдёт самостоятельно. Это безразлично!». Его речь была встречена оглушительным криком и свистом на правых скамьях. Тогда все левые депутаты покинули зал заседаний и, собравшись в помещении Центрального выставочного зала, сформировали Комитет Общественного Спасения.
В столицу спешно стягивались правительственные войска, а Комитет, в котором Норд занимал пост командующего Национальной Гвардией (её ещё предстояло создать), первым декретом постановил арестовать премьер-министра Макса Голлэ по обвинению в государственной измене. Впрочем, Голлэ в этот момент был уже вне досягаемости Комитета, он уехал сначала на побережье, а через несколько дней и вовсе улетел в Никанию, правительство которой очень нерешительно призвало конфликтующие стороны к конструктивному диалогу.
Со свойственной ему энергией двадцатилетний Норд начинает формирование частей Национальной Гвардии, будучи уверен в том, что гражданская война разразится через неделю — другую. «Я только позабыл об одной малости, — иронизировал он впоследствии. – Мне как-то в голову не приходило, что для ведения войны могут понадобиться военные»….

Теперь я позволю себе отвлечься от этих событий, потому что, как ни странно, именно в эти сумасшедшие дни Рутан Герберт Норд написал книгу коротких отрывков, названных им стихотворениями в прозе: «Ночные страхи», книгу, которую необходимо прочесть каждому, кто хочет получить представление о нём в его молодые годы. Мне придётся привести несколько таких своеобразных произведений, насколько мне известно, не имеющих аналогов в мировой литературе.
Но прежде:
«Я был молодым лейтенантом, когда мой приятель, студент Голарнского Университета, привёл меня на собрание социалистов, которое в действительности оказалось заседанием Комитета Общественного Спасения. Там впервые я увидел Рутана Герберта Норда. Заметив военную форму, он немедленно ко мне подошёл.
— Вы присягали Бонаканской Республике?
— Простите, я присягал Президенту.
— Это всё равно. Ведь такая форма присяги – просто дань прошлому, не более того. У нас не президентское правление, а, между тем, Республика в опасности. Ваша военная специальность?
— Моторизованная пехота.
— Великолепно. Я Рутан Норд, командующий Национальной Гвардией. Вы назначаетесь начальником моего штаба. Сколько человек сейчас подчиняются вам?
— Послушайте, я командир взвода, но моя часть стоит на побережье. Сейчас я в отпуске.
— Взвод…. А это сколько человек? И моторизованная пехота… что, собственно, вы делаете на войне?
Первое время я думал, что связался с сумасшедшим. Но он сумасшедшим не был. Нет. И что-то вроде пехотной бригады мы с ним сумели сколотить за несколько дней. Эту бригаду, вооружили карабинами образца 4 года. А командовать пришлось очень известному тогда человеку, вы, может, слышали? – полковник Ромгерт, лётчик, наш знаменитый асс. Командовать пехотной частью он мог так же, как я управлять реактивным истребителем. К счастью, это оказалось совершенно ни к чему, после того, как Ромгерт сам, по просьбе Норда, связался с министром обороны, и они договорились, потому что когда-то служили вместе на Архипелаге. А если бы в столицу вошли танки, было бы много смеху и слёз. Мы с Ромгертом битый час не могли понять, как разбирается этот древний карабин, что ж можно было студентам-то объяснить? – а бедные ребята, буквально, рвались в бой. Я из этой истории вышел майором, хоть и не понял ни черта. Совсем неплохо, если учитывать, что меня могли просто поставить к стенке.
А ещё Норд мне диктовал книгу. Да, да, книгу! Он, понимаете, наверное, думал, что начальник штаба это что-то вроде адъютанта. И я добросовестно записывал. Мне для этого выдали великолепный ноутбук, карманный. Какие-то детские сказки, только очень страшные и не всегда приличные. Смешное время было….», — из воспоминаний генерал-майора запаса Курта Гроста.

Из книги «Ночные страхи. Стихотворения в прозе»:

*
Никогда не выходите из дому с наступлением сумерек. Бог весть, что может привидеться вам в ночной тьме. И кто прокрадётся за вами следом, когда вы вернётесь обратно? Если вы, вообще вернётесь. Кто ушёл в темноту, рискует не вернуться никогда.
Жена накрывает на стол. Дети играют. Мерцает экран телевизора. Чего вам ещё нужно? Зачем вы смотрите в тёмное окно? Что вам почудилось?

*
Звонок в дверь. Милая девушка ошиблась номером квартиры. Я предложил ей чашку кофе. Мы провели с ней несколько восхитительных часов любви. Когда же ночью я проснулся, со мною рядом лежала старая, гнусного вида шлюха. Мне стоило труда её разбудить.
— Как вы сюда попали, мадам?
— Простите, добрый господин, вы были так настойчивы.
— Где твои тряпки? Убирайся!
— Вы обещали четыре крейца….

*
Однажды в Вартуре я допоздна задержался в Университете и, не сумев остановить такси, шёл домой пешком. Мне навстречу шёл человек в низко надвинутой на глаза шляпе. Он попросил сигарету, и я угостил его хорошей сигарой. Он долго раскуривал её, а я пошёл своей дорогой, когда он вдруг меня окликнул:
— Рути Норд! Потрудитесь остановиться.
Когда он снова приблизился ко мне, оказалось, что это наш старый гимназический инспектор, который давно умер в Талери, откуда не выезжал ни разу в жизни.
— Вы, почему шляетесь по улицам в такое время? Вас давно следует исключить из гимназии. Завтра скажите вашим родителям, что мне нужно с ними поговорить о вашем поведении.
— Господин Свендер, господин Свендер….
— Я уже пятьдесят лет господин Свендер! Потрудитесь вызвать своих родителей на завтра. Вы постоянно хулиганите.
— Но господин инспектор, вы же умерли…, кажется, шесть лет тому назад.
— Как это мило, он даже не помнит даты смерти своего гимназического инспектора! Однако, запомните на всю свою жизнь, Рутан Герберт Норд, гимназический инспектор умереть не может, мы не умираем никогда.

*
В моём родном городке Талери, если, в сумерках возвращаясь с пляжа, свернуть налево, а не направо, окажешься в пустынной местности, которую называют Тёмные холмы. Оттуда многие не вернулись, и никому не известно, что сталось с этими несчастными. Однажды я заблудился таким образом. Мне повезло. Я вернулся. Но никогда никому не стану рассказывать, что я видел, почему и какой ценой не погиб и что обещал тому, кто вывел меня на шоссе, ведущее к городской окраине.

*
В 42 году, уже будучи Председателем Исполкома Радикальной партии, Рутан Норд неожиданно отказывается баллотироваться во вновь учреждённый Парламент и возобновляет, скорее, начинает, занятия на историческом факультете Университета. Всего в качестве студента он провёл три года, легко совмещая занятия с руководством организацией, которая стремительно набирала темпы бурной деятельности. Его редко можно было встретить в аудитории или библиотеке. Он постоянно сидел за столиком университетского кафе. И вокруг него было полно молодёжи. То и дело уезжал в столицу по партийным делам и тогда все вечера проводил в Латерере – предместье столичной богемы. В эти годы он пишет многочисленные памфлеты и статьи, охотно публикуемые левой прессой, и ведёт получасовую телепрограмму «Узлы», очень популярную, остроумную и политически провокативную. Его статья в «Музыкальном вестнике» под заголовком «Шоу-бизнес как фактор национального идиотизма» вызвала шумный скандал. Ему пробовали даже грозить вмешательством мафии. В этом случае Рутан Норд, совершенно неожиданно продемонстрировал способность обороняться и нападать теми средствами, которые ему были предложены. Один из крупнейших продюсеров индустрии массмедиа Кроф взорвался, не успевши выйти из лимузина, прямо во дворе собственного городского особняка.
— Вот вам пример того, что дураки, слюнтяи, трусы, пьяницы и наркоманы ни в коем случае не должны заниматься бандитизмом, это опасно для жизни таких людей — благодушно заявил Норд журналисту, отыскавшему его через полчаса в одном из фешенебельных ресторанов.
— Вы признаёте тот факт, что убийство непосредственно связано с вашей статьёй в «Музыкальном вестнике»?
— Разумеется. Мне угрожали. У меня много политических сторонников и поклонников моей литературы. Некоторые — к сожалению, слишком многие из них – не вполне уравновешенные люди.
— Вы не опасаетесь, что после опубликования этого интервью ваши слова могут быть истолкованы как основание для обвинения?
— Я, вообще, никогда ничего не опасаюсь. Есть основания – пусть обвиняют.
Прокуратура не решилась возбудить уголовное дело.
У Рутана Норда завязываются прочные связи в литературно-художественной среде. Один за другим выходят его поэтические сборники, он популярен больше как литератор и журналист, нежели как политик.

Милая девушка – строго взглянула,
Брови нахмурила, мимо прошла.
Пёстрая шапочка только мелькнула
В шумной вечерней толпе…. Плохи дела!

Что ж так на сердце тяжко и горько?
Или я в Бога не верю нисколько,
Или у этого Бога,
Что воскресает в крови,
Для меня не найдётся немного
Любви?

«Что за проклятое наваждение! Когда с трибуны я выкрикивал банальности, достойные какого-нибудь пьяного бондаря, меня носили на руках. Издаю банальные стихи – такая же картина. Сумасшедшие!».

На тяжёлом серебряном блюде
Остывала Его голова.
Приходили какие-то люди,
Бормотали пустые слова.

А царевна, ликуя, плясала!
Над столицей вставала заря.
И огромная тронная зала
Полыхала в глазах у царя.

Некоторые стихи того периода носят ярко выраженный религиозный характер. Другие – напротив исполнены богоборческого пафоса, очевидно, что Норд как литературный деятель предпринимал мучительные попытки работать в русле идеологии, вытекающей из эпохи раннего Ренессанса, когда ещё жива была надежда, сохранить христианскую доктрину, одновременно реанимируя культуру древней Эллады.
В начале 45 года Рутан впервые встретился с Маргарет Ревен: «Я должен был выступать в кабаре «Флейта Пана» и уже выпил достаточно коньяку для того, чтобы множество восторженных лиц вокруг производили на меня впечатление подлинного успеха. Я читал стихи, и вдруг увидел за одним из столиков маленькую женщину с огромной копной спутанных, чёрных волос. Маргарет была похожа на цыганку. Она слушала с неясной улыбкой, изредка прикасаясь полными губами к бокалу с вином. Я остановился на полуслове и сказал:
— Здесь есть женщина, которая, кажется, что-то хочет мне сказать.
— Девушка, если быть точным.
— Извините мою невольную неточность и позвольте пригласить вас за свой столик. Вы мне скажете, что думаете, а разговаривать через весь зал неудобно, — в то время я именно таким образом и очень легко знакомился с женщинами, и был ещё настолько молод, чтобы этим гордиться.
Марго было двадцать лет, она совсем недавно поступила в Технологический Институт. Она встала и прошла за мой столик. Молча. Удивительная походка была у неё, она будто танцевала. Не прошло и получаса, как мы уже сняли номер. В постели она была сущий бес, и весьма искушена в любви.
— Зачем же ты сказала, что ты девушка? – глупо спросил я её ещё через час.
Она задумчиво смотрела на меня огромными иссиня-чёрными глазами.
— Потому что ты ужасный наглец и пишешь никудышные стихи. Но я читала некоторые твои серьёзные статьи. Не занимайся политикой и литературой. У тебя ничего не выйдет, — она спрыгнула на ковёр и остановилась передо мной, грациозная, будто мраморная статуэтка.
Я никогда не видел женщины прекрасней Марго. Да и, вообще, ничего более совершенного, чем она, я не знал никогда. — Ты родился кабинетной крысой — учёный. Ты историк. Напиши что-нибудь историческое. А иначе…. Знаешь, какая эпитафия будет на твоём могильном камне?
— Не знаю, но мне очень любопытно.
— Здесь покоится Рутан Норд – неотразимый бабник.
Мне было смешно, но я уже чувствовал, что оторваться от неё не в состоянии. В кабаре мы так и не вернулись. Утром, когда заказали завтрак в номер, я сказал, что хочу познакомить её со своим отцом.
— Почему именно с отцом? А твоя матушка?
— С матушкой тоже. Но мой отец – великий человек. Он был другом Мотаса Комо.
— Что касается тебя, то ты великий путаник. Комо был великий человек. То есть, выходит наоборот — твой отец был другом великого человека. Если быть точным. Знаешь, откуда я сюда приехала? Из Мисора. Я горянка.
— Ну и что?
— Ничего, кроме того, что мои братья зарежут нас обоих, если ты на мне не женишься, а я ещё не знаю, действительно ли я жизнью хочу заплатить за эту ночь и, тем более, не знаю, хочу ли я выйти за тебя замуж».
В 46 году выходит объёмистый том: «Заметки на полях истории Великого Княжества Бонаканского 8-12 в. в.». Важнейший вывод этого исторического исследования: «Имперское великодержавие было навязано народу дыбой, петлёй и костром», — не мог не вызвать ярости среди националистически настроенных интеллектуалов, и всё содержание носило настолько скандальный характер, что на заседании Учёного Совета, где обсуждался вопрос о целесообразности внесения книги в перечень трудов Вартурского Университета на правах докторской диссертации, у профессора Кудье стало плохо с сердцем. Кроме того, двадцатисемилетний Рутан Норд удостоился международной премии «За вклад в дело мира» и Государственной премии Республики.
«Итак, подобно Гаральду Смелому, который принёс к ногам киевской княжны несметные сокровища ограбленного им Средиземноморья, я приношу к вашим ногам учёную степень доктора исторических наук, две весьма престижные премии и тираж книги, беспрецедентный для научного труда. Потребуйте же от меня следующего подвига или согласитесь принять мои руку и сердце»….
Вскорости они поехали в Мисор.
«Марго была уроженкой горного селения Сурно, где её отец считался весьма важной персоной. В то время в Мисорское высокогорье невозможно было добраться иным транспортом, кроме вертолета или каравана яков, фуникулёр был построен значительно позднее. Мы доехали поездом только до Маавилье (Небольшой городок, который административно и в соответствии с исторической традицией ещё не относится к Мисору. Прим. автора). Там, вдалеке уже высятся угрюмые громады и ослепительно сверкающие вершины Зурского хребта. Маргарет сказала, что в Мисор не прилетают свататься на вертолёте. В грязной харчевне, куда мы зашли пообедать, на меня посмотрели так, будто я украл оловянную вилку. Марго сказала хозяину, который восседал за стойкой:
— Здравствуй, дядя Пак!
— Здравствуй, доченька. А кого это ты с собой привезла?
— Мой жених. Свататься едет. Его зовут Рутан Норд. Он Председатель Исполкома Радикальной партии, — похвасталась Марго, как настоящая деревенская девчонка.
— Никогда не слышал про такого. А если у него своя партия есть, так что ж он сюда один-то приехал? Кто тут за него драться станет против Ревенов? Твои родичи ведь никогда не шутят. Это ещё хорошо, если твой отец просто задерёт тебе юбку, которая могла бы и подлиннее быть, ты же из порядочной семьи, и выдерет тебя вожжами. А что он сделает с этим парнем, я и знать не хочу. Сватов с подарками следовало прислать, а не являться к родителям собственной персоной, — потом он внимательно посмотрел мне в лицо и спросил. – Ты, паренёк, по крайней мере, человек, достойный? Умеешь пользоваться оружием?
— Немного стреляю из пистолета.
— В таких делах пистолет – оружие негодное. Хорошо, что хоть не боишься. Купи у меня хороший корс (длинный нож. Прим. автора). Он тебе пригодится. Придётся ведь иметь дело с её братьями, а они постыдятся стрелять в того, кто обесчестил их сестру. Знаешь? Я, пожалуй, передам с караванщиком её отцу, что ты понравился мне.
Тогда Марго подбежала к стойке и горячо расцеловала старика:
— Дядя Пак, спасибо тебе! Что возьмёшь с меня за это счастье?
— Э-э-э! Глупости. А сорок лет назад я б с тебя такое запросил, что твой жених наверняка устроил бы тут стрельбу. Такой боевой! Умеет он стрелять из пистолета…. Ты ему хоть объясни, что здесь этим никого не удивишь», — из автобиографического романа «Семья, которой не было», написанного много позднее.

*
Мисорские горцы, с глубокой древности исповедовавшие католицизм, не допустили у себя Реформации, не смотря на то, что религиозные войны 16-17 веков в Бонакане велись под лозунгом национального освобождения от гнёта иноземного католического княжеского дома Даурте. Новая протестантская династия, основанная Гродом Пернори, графом Голарнским, вынуждена была смириться с тем, что папизм сохранился на юге страны нетронутым. Среди суровых жителей этого труднодоступного края достаточно мягкий, незлобивый нрав, склонность к бесплодному философствованию за бутылкой, расхлябанность и непрактичность, свойственная общенациональному характеру тлоссов — абсолютно отсутствуют. Вероятно, к этому не располагают природные условия. Мисорцы — народ, воинственный, взрывной, деятельный и болезненно гордый.
Нет ничего удивительного в том, что поездка привела Рута Норда в восторг. Его новые родственники — увешанные оружием пастухи с высокогорных пастбищ в косматых островерхих меховых шапках и расшитых бисером суконных кафтанах, бородатые, с длинными, рассыпающимися по широким плечам, чёрными, будто вороново крыло, волосами, свято хранившие, свою относительную независимость от Голарна – необычайно заинтересовали его. Долгие часы он проводил в беседах со своим будущим тестем, пытаясь разъяснить ему суть идеологии социальной свободы, которую понять Горту Ревену было, конечно, нелегко, будучи владельцем сотни совсем по рабски бесправных батраков, которые, помимо всего прочего, обязаны были участвовать на стороне Ревенов в постоянных кровавых столкновениях с многочисленными соседями-врагами, поскольку кровомщение там сохранилось по сей день в самой дикой, средневековой форме.
Далее я предлагаю читателю историю поездки Норда с невестой в Мисор, как она сама мне об этом рассказала. Её рассказ я позволил себе несколько литературно обработать, потому что в тот момент, когда я встретился с ней, она, в возрасте восьмидесяти семи лет, была уже смертельно больна.
Разумеется, главе клана Ревенов было очень лестно породниться с одним из наиболее популярных политиков страны, а Норд по его меркам был, к тому же, ещё и сказочно богат, но возникла проблема, решить которую оказалось совсем не просто. Венчание должно было произойти в католическом храме. Для этого Рутан Герберт Норд должен был некоторое время регулярно встречаться с монахом, а затем креститься, поскольку бонаканские католики протестантскую конфирмацию никогда не признавали подлинным Таинством. Попросту, он должен был перейти в католичество, а весь его электорат состоял из протестантов. Именно так поначалу представляли себе ситуацию Маргарет Ревен и Рутан Норд. Как выяснилось, они ошибались.
— Послушайте, — сказал Норд старику, невольно цитируя А. Франса. – Вы же не хотите, чтобы я утопил свою карьеру в святой воде?
— Признаюсь тебе, сынок, я человек не слишком благочестивый. Но даже, если б ты всех нас перевёз в Голарн, а там посадил под замок и приставил к нам полк солдат, это только означало бы, что нас зарежут не через день, а через неделю – всех, всю семью, понимаешь? У нас тут вероотступников не прощают никогда. Знаешь, поговори с отцом Аугусто…. Да, кстати, я забыл тебе передать. Он какую-то официальную бумагу на счёт тебя получил, просил тебе сказать об этом.
— Бумагу? Откуда?
— Мне знать откуда? Попробуй, догадайся — парень ты сообразительный.
Приор монастыря св. Габриэля, самого крупного и богатого в Мисоре, отец Аугусто, был человеком просвещённым. Он защищал диссертацию доктора богословия в Риме, был автором многих значительных, далеко не только богословских работ и фактически возглавлял в стране католическую оппозицию. Норд, конечно, знал, что, так или иначе, с ним придётся встретиться. Они были немного знакомы. Рутан Норд позвонил приору и просил о встрече.
— Доктор Норд, приезжайте в монастырь. Я, конечно, должен был бы сам навестить вас, поскольку гора не ходит к Магомету, но вы историк, а для историка это великий грех, не осмотреть один из древнейших памятников христианской архитектуры раннего средневековья на Континенте. Здесь удивительно красивый и величественный ландшафт. Уж в буквальном-то смысле, мы тут, ближе к небу, чем кто-либо другой – это бесспорно даже для такого известного безбожника, как вы.
«От Сурно до монастыря мы добирались два дня с ночёвкой вокруг жаркого костра под открытым небом. Дорога всё время шла узким карнизом над бездонной пропастью. Под нами тянулась вереница облаков, где-то там, внизу была благодатная Зурская долина, с виноградниками и рощами олив, а над головами угрожающе нависали чёрные скалы.
— Эту дорогу пробивали в камне воины святого, благоверного князя Габриэля Мисорского. Говорят, монастырь построили по его приказу. Это было очень давно, — сказал мне проводник, человек с лицом подлинного разбойника, который то и дело набожно осенял себя крестом, поминая Спасителя, Богородицу и множество всевозможных святых, которые, по его мнению, помогали нам не свалиться вниз. На этой высоте снег уже не тает круглый год….», — из письма отцу.
Монастырь св. Габриэля в те годы представлял собой неприступную крепость, которую даже в наше время вряд ли можно было бы взять штурмом без использования авиации, что позднее и было сделано. Все укрепления были вырублены в скале, а приземистый храм посреди тесного двора, мощенного кое-как обработанными плитами, сложен из огромных диких каменных глыб. Монашеские кельи укрыты в глубоком подземелье. Но приор принял Норда в своём небольшом бревенчатом флигельке, который построил по собственной инициативе. Жарко пылал камин. Отец Аугусто, жизнерадостный, румяный толстяк в облачении францисканца, гостеприимно встретил своего социалистического гостя за богатым столом. Долгое время вечерней трапезы сопровождалось обильными возлияниями и живым, легкомысленным разговором о поэзии, искусстве, общих столичных знакомых. Неожиданно монах вынул из кармана сложенный вчетверо лист бумаги.
— Прочтите это, сын мой. Тут есть, о чём подумать нам обоим.
В письме, переданном по электронной почте из Ватикана, Кардинал Тальони выражал мнение, что не воспользоваться сложившейся ситуацией, было бы преступлением и более того — глупостью. Он от имени Святейшего Престола уполномочивал приора вести переговоры с руководителем Радикальной партии в меру своего разумения: «Их партийная касса пуста. Попробуйте затронуть эту струну. Попробуйте взамен серьёзной финансовой поддержки добиться хотя бы самых неопределённых и ни к чему не обязывающих обещаний начать переговоры об ограничении государственных поборов и заключении с Республикой более или менее твёрдого договора о неприкосновенности церковной собственности. Что касается событий, назревающих непосредственно на юге Бонакана, то вам виднее, чем мне — отсюда издалека — насколько вероятность серьёзного развития этого процесса возможна, и насколько радикалы могут быть полезны или вредны Святой Церкви в этом случае».
— Вы видите, дорогой господин Председатель, как я откровенен с вами? Я ведь и права не имел показывать вам это письмо. А почему показал и впредь собираюсь быть совершенно откровенным? Того же я жду от вас, зная вашу порядочность и особенную щепетильность в политических делах, столь редкую в наше время. Видите ли, я служитель Церкви, но здесь, в Мисоре, моя родина. Собственно, Бонакан для меня просто сильнейший и агрессивный северный сосед, как это было юридически вплоть до 14 века. Вы хорошо знакомы с господином Тервором, нашим депутатом в парламенте?
— Лично почти не знаком. Я знаю, что он сепаратист, но мне это серьёзным не представляется. Вы знаете, что это такое – войска специального назначения, в особенности десантная дивизия «Гром»? Бонакан, безусловно, способен отстоять нерушимость своих границ. И что это за дикая идея? Может быть, Голливуд будет снимать здесь какой-нибудь исторический фильм о княжестве Мисорском?
— К сожалению, речь идёт не о княжестве, а о вполне реальной независимой республике, и уже готовятся выборы в некое подобие законодательного органа власти — Государственного Совета. Я не специалист, как и вы, впрочем, но давайте подумаем вместе: Дивизия «Гром» — так ли уж эффективна она будет в условиях горной партизанской войны? Я, однако, прежде всего, думаю о том, что жертвы среди мирного населения могут быть очень велики. С этой точки зрения ваш брак с дочерью одного из наиболее авторитетных деятелей этого безумного движения был бы с любой разумной точки зрения выгоден всем. С другой стороны, уважаемый господин Норд, я не мог бы себя чувствовать добрым христианином и порядочным человеком, если бы не предостерёг вас. В случае если договорённость об этом браке не будет достигнута, я сомневаюсь, что вам беспрепятственно позволят вернуться в Голарн. Эти люди, кажется, зашли слишком далеко, чтобы церемониться, выбирая средства действий. Им нужна независимость. Они её обещали своему народу.
Тогда Рутан Норд сказал:
— Ваше преподобие! Я социалист и, в любом случае, стою за самоопределение наций. Но жители Мисора – этнические тлоссы. Это их язык является государственным в нашей стране. Вы имеете в виду не межнациональный, а межконфессиональный конфликт. Моя партия поэтому вмешается только с точки зрения конституционных установлений. Весь горный Юг – неотъемлемая часть Бонакана. Что касается моей личной жизни…. Всё это явственно пахнет банальным шантажом, которого я нисколько не боюсь. Если же говорить о моём будущем тесте — а Горт Ревен станет моим тестем, захочет он этого или не захочет, достаточно того, что этого хочет моя невеста — если о нём говорить, имея в виду его политические перспективы, то, мне кажется, он едва умеет читать и писать.
— Поверьте, вы недооцениваете его.
— Я же думаю, что здесь меня недооценивают. Я, впрочем, вам искренне благодарен за благородное предостережение. Понимаю, насколько трудно было вам решиться его сделать, — с беспечной улыбкой завсегдатая латерерских кабаре, которого предупредили о предстоящей потасовке, ответил Норд.
События в Сурно, между тем, развивались так. На третий день после отъезда Норда в монастырь над посёлком зарокотали два боевых вертолёта. Мгновенно селение было оцеплено и взято под контроль ротой спецназа. При этом несколько мужчин, по привычке потянувшихся к оружию, были застрелены безо всяких разбирательств. К тому моменту, как Рутан вернулся, все боеспособные жители Сурно были загнаны в хорошо охраняемый сарай. Герберт Норд вернулся ещё через четверо суток, которые почти всем обитателям Сурно пришлось провести взаперти.
— Где моя невеста, лейтенант? – спросил, Норд, кое-как слезая с косматого яка, на котором его доставили.
— В своём доме, с матерью и сёстрами.
— Её отец?
— Вон в том сарае, со всеми мужчинами вместе. Никого не допрашивали, ожидая вас.
— Есть жертвы?
— Своих я никого не потерял, а четверых местных пришлось застрелить. Ещё трое раненных, им оказана помощь, их возьмём в Голарнский военный госпиталь, это приказ министра.
— Благодарю вас. Приведите сюда Горта Ревена, остальных распустите по домам. Где ваши вертолёты?
— Не стоит благодарности. Я только выполнял личный приказ министра обороны. Здесь вертолёты трудно посадить. Через десять минут, при необходимости, они будут над посёлком, чтобы принять вас на борт — вас и того, кого вы захотите взять с собой.
Привели Горта Ревена.
— Дорогой отец, — сказал Норд, — по вашему настоянию венчание состоится в католическом храме. В кафедральном католическом соборе столицы нашей общей отчизны, города Голарна.
— Мерзавец, ты за это дорого заплатишь.
— Вероятно, заплачу и гораздо дороже, чем вы в состоянии представить себе, но ваша дочь того стоит. Оскорблениям же человека, приведённого ко мне под конвоем, я не придаю значения.
— У меня нет больше старшей дочери.
— Очень жаль. Вам придётся присутствовать на венчании посторонней девушки. Но в Голарне у нас будет много времени для того, чтобы поговорить о делах.
С вертолёта уже сбросили лестницу. Когда Маргарет Ревен вышла из дома, она со смехом бросилась в объятия своего возлюбленного.
— Рути! Да ты настоящий мисорский корсот (бандит)! Отец, согласись, он повёл себя, как мужчина.
— До сих пор ничего не понимаю. Здорово он меня обставил. Признаю, — неожиданно старик с улыбкой хлопнул Норда по плечу. – Ты молодец. Марго — твоя. Возьми с нами и старуху, а то она обидится насмерть. Но учти, здесь подымется весь Мисор, и будет много крови. Как тебе это удалось?
— Почему бы мне не связаться с Голарном по мобильному телефону? У меня спутниковый.
— А мне, и впрямь, это в голову не пришло, — простодушно сказал Ревен и вдруг добавил, лукаво усмехнувшись. — Но ты вроде чем-то расстроен, сынок? Что-то, похоже, не так у тебя получилось?
Действительно, Рутан выглядел очень расстроенным. Это был первый сокрушительный провал в его политической карьере, и этот провал его сильно поразил. В политической игре ему и в дальнейшем случалось капитулировать, но растерялся он, кажется, в первый и в последний раз. В личной жизни – другое дело.
— Как эта партия твоя называется? Всё время из головы выскакивает…. Неважно. А в какой тюрьме будут содержать тестя Председателя этой партии твоей? На венчание я, выходит, поеду в полицейском фургоне. Прямо в наручниках! Ты забавный парень. Здорово придумал.
С этого момента Норд становится яростным антиклерикалом. «Поначалу это был тактический ход. Невозможно было иным способом сохранить хотя бы часть голосов на предстоящих выборах в Парламент. Протестанты с ненавистью отвернулись от человека, сменявшего веру на красавицу жену. А потом уж я просто привык к роли противника любой религиозной конфессии. Я, впрочем, с детства воспитывался в соответствии с весьма умеренной религиозностью всей моей семьи», — из письма другу.

План захватить одного из наиболее популярных бонаканских политических лидеров в качестве заложника немедленно пришла в голову Ревену, как только он узнал, что Норд собирается с ним породниться. Кроме того, у Ревена была слабая надежда приобрести Рутана Норда в качестве влиятельного союзника и через него разговаривать с Республикой и Мировым сообществом, ведь, как никак, он был оппозиционер. Вооружённое выступление готовилось сепаратистами уже достаточно долго, но реальных условий для правильной организации партизанской войны у них не было – мешала смертельная вражда нескольких крупных кланов. В конце концов, произошло сразу несколько подряд спорадических выступлений, демонстраций и нападений на полицейские участки и городские гарнизоны. Правительство не нашло ничего лучше, как объявить чрезвычайное положение и потребовать от каждого гражданина сдачи боевого оружия и, также, охотничьего, на которое не имелось специального разрешения. Это легкомысленное постановление в регионе, где человек без оружия традиционно не считается полноценным мужчиной, произвело впечатление взрыва бомбы. К тому же, сразу после торжественного венчания в Голарнском Соборе св. Петра, Горт Ревен был арестован Службой Безопасности и находился в тюрьме Аремор.
В ответ сепаратисты захватили в Маавилье, который мисорцы никогда не считали своим, городскую больницу. Все больные и персонал, за исключением своих, которых оказалось немного, были объявлены заложниками. Террористы выдвинули единственное требование: Выпустить главу клана Ревенов. В Маавилье было направлено спецподразделение «Барс», и во время штурма больницы погибло 45 человек, в том числе четыре солдата и шесть террористов.
Все крупнейшие столичные газеты опубликовали снимки Рутана Норда с невестой перед аналоем. Заголовки: «Тридцать девять невинных жертв и союз с Ватиканом – цена католической невесты для социалистического лидера», но это было слишком сложно. Гораздо проще: «Предательство!», «Гнусная сделка!», «Позорное отступничество!» и т. д.
Рутан Герберт Норд выступил по телевидению, но его выступление только прибавило масла в огонь:
— Арест моего тестя — совершенно незаконная акция. Более того, это провокация, послужившая сигналом к мятежу. Я подаю в Верховный Суд и обвиняю Генерального Прокурора в превышении служебных полномочий. Для того, чтобы успокоить мирных граждан Мисора, которые лишь неадекватно прореагировали на беззаконие, туда необходимо направить порядочного человека. Где его взять? У меня на подобные поиски времени нет, и я сам отправляюсь туда. Я еду безо всякой охраны. Чистая совесть – вот моё оружие.
В тот же день его официально вызвали в Прокуратуру, где он вынужден был дать подписку о невыезде за пределы городской черты столицы Республики.
Молодые не стали жить в холостяцкой квартире Норда, просто потому что она не понравилась Маргарет, а сняли номер в отеле «Континенталь». Наутро после венчания, внизу, под окнами их номера, на асфальте проезжей части улицы огромными буквами оказалось намалёвано: «Католический бордель».
— Возвращаемся к тебе домой, — решительно заявил Рутан жене. – Наплевать мне на подписку, которую я дал Прокурору, он старый дурак. Я знаю, как мне отсюда исчезнуть.
— Но мама здесь не оставит отца, одного и в тюрьме.
— Она поедет с нами, после того, как я с ней поговорю. Если не возражаешь, я хотел бы поговорить с твоей матерью с глазу на глаз. Я ничем не могу помочь твоему отцу, сидя в этом отеле и отбрёхиваясь от стаи трусливых шавок, которые на меня бросились, как они всегда бросаются на раненого волка. Но, оказавшись в Мисоре, я сумею добиться его освобождения и предотвратить ужасное кровопролитие. Мне дорога судьба страны, я несу ответственность за судьбы народа. Ты вышла замуж за человека, который не вполне свободен, разве ты не знаешь этого?
— В Мисоре тебя убьют.
Он ответил очень коротко.
— Нет. Не убьют.

Здесь уже мельком упоминался полковник ВВС Ромгерт, который во время событий 40 года был назначен командиром пехотной бригады Национальной Гвардии. Рутан Норд позвонил ему и просто спросил, что он думает о происходящем. Сорас Ромгерт, был чрезвычайно популярен как герой минувшей войны с Итарором, однако, сделать военную карьеру ему помешали регулярные запои. Он был уволен в запас и, естественно, очень обижен.
— Что я думаю? Вы славный парень. И не трус, и голова на плечах. Зачем вам политика? Вы постоянно возитесь в дерьме. Бросьте всё это, приезжайте-ка лучше, я угощаю, выпьем, как следует, есть хороший бар неподалёку.
Той же ночью Ромгерт вывез Норда с женой и тёщей на своём спортивном самолете в Мисор. Он вернулся к утру. Но, когда обнаружилось, что Норд уже находится в Сурно, разговаривать о чём бы то ни было с бесстрашным лётчиком оказалось бесполезно. Офицер Управления Безопасности нашёл его в баре «Граната» в кампании таких же отставных ветеранов, как и он сам.
«- Полковник, вы в ночь со вторника на среду вылетали куда-то?
— Откуда мне помнить? Выпить хочешь?
— Вы не помните, поднимали вы самолёт в воздух или нет?
— Да ты выпей, чего стесняешься? Какие они все манерные, эти тыловые крысы. Нет, я определённо куда-то летал…. Может к девкам в Голоари? Ты запроси, сажал ли я там на аэродроме самолёт, у них это должно сидеть в компьютере. Хотя я вряд ли стал бы там садиться. В Голоари я обычно сажусь на пляже, милях в трёх от города, там у моего дружка неплохой загородный бордель, и не слишком дорогой. До того, понимаешь, нарезался тогда, что…. Я знаю, как тебе помочь, браток. Запроси сводку за те сутки в штабе ПВО, они повозятся неделю и точно выяснят. Слушай, ты что, в самом деле непьющий? А в этот бар трезвых не пускают. Придётся мне тебя оштрафовать. Одолжи полсотни крейцев. Не жмотничай. Тебе-то хорошо, ты на службе, а на пенсию особенно не разгуляешься. В 35 году на Архипелаге мне платили по десять тысяч за боевой вылет. Но это, если только машина не требовала капитального ремонта. А если дотягивал до базы на одном «Господи, помилуй….», не платили ни хрена. Вот сволочи! Однако, у меня бывало по пять вылетов в день. Куда только все эти денежки утекли? Проклятые бабы…. Ты, видать, забыл, а я тебя помню. Ты служил во фронтовой контрразведке и меня допрашивал, когда я был сбит над Тузаном. Прямо над самым городом прошили мне очередью двигатель, и, конечно, сразу вспыхнуло. Но я дотянул до какого-то пустыря и ушёл в лес. Обгорел я здорово тогда. Видишь, какая теперь у меня рожа? Неделю там плутал, пока вышел к своим, чуть с голоду не сдох. А ты ещё говорил, что на лице шрамов не останется, утешал меня…. Забыл?
Я не нашёл полсотенной бумажки, пришлось ему дать сто крейцев, вряд ли он их когда-нибудь вернёт….», — из воспоминаний полковника УБ Корда Нори.

Сорас Ромгерт посадил свой самолёт в нескольких милях от Сурно в небольшой каменистой ложбине. Когда двигатель утих, капитан отхлебнул водки из фляги и, улыбаясь, сказал:
— Вам, господа, это совсем не интересно, а только что вы видели высший класс лётного искусства. Я знаю ещё двух-трёх человек, которые сумели бы произвести посадку на таком пятачке. Один из них сейчас уже бригадный генерал ВВС Итарора, это он сбил меня над Тузаном. Зато у него после этого дела оказался повреждён правый глаз, и летать он не может, а меня хоть и попёрли из армии за пьянку, но вот – летаю же. Жаль парня. Не летаешь, вроде и не живёшь. Я с ним виделся после войны….
Жену Горта Ревена звали Сулами. Это была женщина, мудрая и властная.
— Сынок, — сказала она, — послушай меня, старуху. Не возвращайся в Голарн. Это нехорошее место. Здесь, сейчас нам понадобятся такие люди, как ты, и ты будешь воевать за правое дело. Кроме того, ты очень много пьёшь. Тебе нужна жена из порядочной католической семьи, чтоб она приложила к твоей горячей голове нежные, чистые руки.
— Я присягал. Прошу прощения, мадам.
— Зачем же ты согласился доставить нас сюда?
— Мне всегда нравился ваш зять. Люблю отчаянных ребят. Вы передайте там своим от полковника Ромгерта: Я служил с мисорцами и знаю, какие они храбрецы, это у ваших в крови. Но здесь почти никто не представляет себе, что такое эскадрилья штурмовиков над населённым пунктом при отсутствии зенитной установки. Я поэтому никогда в штурмовой авиации и не служил, только испытывать приходилось такие самолёты. И как подумаешь, что вместо бутафорской деревни из фанеры там могли бы быть…. Это очень страшно, мадам. Надо как-то договариваться. Очень много людей погибнет. К тому же, возможно, ваше дело и правое, не мне, солдату, об этом судить, но дело это безнадёжное, мадам.
Старуха нахмурилась.
— Тебе – моя благодарность. Я жена старшего в роде Ревенов и передам твои слова его братьям по оружию и сыновьям, которые сегодня готовятся к битве за дом святого Габриэля.

«Пешком мы поднялись к Сурно, — рассказывала мне Маргарет, — и первый же встреченный нами человек закричал:
— Люди добрые! Да это же сам проклятый антихрист к нам сюда явился!»
Рутана схватили и притащили в Магистрат. Старостой в Сурно в то время был очень старый человек, который ничего, вообще, не понимал. Его, кажется, звали Валер Колар. И он велел отдать Рутана семье Ревенов, как это предписывает в таких случаях дикарская этика моей родины. А если бы он велел собрать сходку, Рутана просто повесили бы. Но дома мои братья ждали, что скажет мать.
— Отец сидит в тюрьме, в Голарне, — сказала она. – Этот человек мне поклялся, что отсюда ему проще освободить Горта. Я ему верю. Кроме того, он муж старшей из ваших сестёр, член нашей семьи. Никто его в этом доме пальцем не тронет…, — помолчала и добавила. – Пока я не велю.
Рутан потребовал, чтобы его связали с руководством мисорского сепаратистского движения.
— Мне нужно увидеть наиболее влиятельных людей в этом краю и довести до их сведения то, что я думаю, — сказал он моим братьям, их у меня было трое. — Нет в мире государственного деятеля, который отказался бы выслушать меня в подобной ситуации. Передайте им, что я здесь, потому что хочу сообщить им нечто весьма важное. Пригласите, также, настоятеля монастыря святого Габриэля, отца Аугусто. В его отсутствие никакого серьёзного разговора не будет. Если уж они взялись решать судьбу народов, пусть и поступают, как люди, несущие ответственность. Я им не союзник, но и не враг. Мне просто нужен единый Бонакан, и я не хочу бессмысленного кровопролития. О семейных делах мы поговорим позже, если я буду жив. А если меня убьют, ваша красавица сестра надолго не останется вдовой, вы же, тем более, вряд ли станете безутешно горевать, — он был совсем спокоен, и никогда, ни до этого, ни позже, я не любила его сильнее, чем в те дни».

Во главе организации, которая называлась «Братство святого Габриэля», тогда стоял приходской священник, отец Себастин, твердолобый аскетический фанатик, человек совершенно непригодный для каких-либо сложных политических манипуляций. Его пришлось долго уговаривать, пока он согласился, наконец, присутствовать на переговорах с Рутаном Нордом. Кроме него, ещё шесть человек, старейшины наиболее влиятельных кланов – Совет Братства – собрались в Магистрате Сурно через пять дней, потому что быстрее никто из них не мог бы добраться туда из своих горных селений. Все они были кровниками. Встретившись, по очереди обнимались и произносили традиционную фразу: «Сегодня свобода – кровная месть завтра». Сюда же приехал и отец Аугусто. Он был бледен и поминутно вытирал вспотевшую от волнения лысину платком. Но, когда все сели за круглый стол в комнате для почётных гостей, он положил на белую скатерть большой конверт, запечатанный красным сургучом. Печать сломал и открыл конверт отец Себастин. В конверте была энциклика Папы Римского, которая объявляла приора монастыря св. Габриэля папским нунцием, выражающим волю Святейшего наместника апостола Петра в Бонаканской Республике.
— С какой целью, любезный брат, вы добились столь высокого назначения? – спросил отец Себастин.
— Раны Христовы! Я этого не добивался, а наоборот умолял избавить меня от непосильного груза ответственности, — вздрагивающим голосом проговорил приор. – Сейчас, однако, господа и вы, любезный брат… я прошу выслушать меня, не как папского нунция, а как мисорца, который в случае неблагоприятного развития событий не убежит, как многие, у кого будет на то возможность, но умрёт здесь, в родных горах. Я монах и сражаться не могу, но паствы своей не покину в смертный час.
Почему я говорю о смерти? Да, дети мои, о неминуемой смерти! Неделю без малого потратил каждый из нас для того, чтобы собраться здесь ввосьмером, а Рутан Норд из далёкого Голарна оказался здесь через четыре часа после того, как самолёт, на котором он вылетел, взял курс на Сурно. Но это был моторный, прогулочный, тихоходный самолёт. А реактивные самолёты ВВС Бонакана, скорость которых превышает скорость звука, с десантом профессиональных военных, будут здесь уже через несколько минут после того, как последует приказ. Один из таких самолётов и доставил в монастырь папскую энциклику. Поскольку этот драгоценный документ поступил на адрес Кабинета Министров, наше доброе правительство решило переправить его мне таким устрашающим способом. Разумеется, это не случайно. Дьявольская машина вошла в пике так, что я был уверен, он разобьётся, а он сбросил пакет и взмыл в небо, будто птица. Пакет упал прямо посреди монастырского двора. Точно так же метко они могут сбрасывать и бомбы.
Что же вы собираетесь делать? Наши вооружённые мужчины уйдут в неприступные горы, а женщины, дети и старики останутся? Дважды уже нам пришлось познакомиться с войсками специального назначения этой страны, которые в соответствии с международным рейтингом, определяемым наиболее авторитетными независимыми экспертами, признаны лучшими в мире на текущий год. В Сурно и в Маавилье они действовали мгновенно и беспощадно. Десять могил, где упокоились наши земляки чуть больше, чем за одну неделю, ещё 39 северян, из которых добрая половина погибла под огнём своих же спецназовцев во время штурма больницы – это для них далеко не предел. В эти войска вербуют, как правило, одиноких, уже прошедших срочную воинскую службу, очень хорошо профессионально и физически подготовленных людей, обязательно с тёмным прошлым. Большинство из них завербовались для того, чтобы избегнуть тюрьмы. Они придут сюда убивать, а это они умеют делать лучше, чем кто-либо на белом свете. И каждый из них давно потерял надежду на милосердие Божие. Подумаем же, как взрослые мужчины, а не малые дети!
Как папский нунций в Бонаканской Республике я потребовал освобождения Горта Ревена безо всяких предварительных условий. Но премьер-министр, господин Вальдер, с которым в четверг утром я говорил по телефону около пятнадцати минут, сообщил мне, что, не имея полномочий отменить решение Генерального Прокурора, он поставил этот вопрос на голосование обеих палат Парламента. Сегодня пятница, два дня выходных, которые несомненно будут использованы для того, чтобы дело затянулось, и дебаты в Парламенте возможно, продлятся ещё несколько дней. Результаты, вернее всего, будут отрицательными, поскольку в Маавилье погибли 39 мирных граждан — невооружённые больные и медики, а таких людей никогда не берут в заложники, и кто-то из нас даст ответ за это преступление перед Богом в день Страшного Суда. Я предлагаю, однако, выслушать вслед за мной Рутана Герберта Норда, который бесстрашно прилетел к нам для переговоров по собственной инициативе, рискуя не только жизнью, которую он ценит недорого, как всякий храбрец – но он рискнул своей репутацией, добрым именем и всей политической карьерой. Он является самым значительным в Бонакане представителем оппозиции нынешнему Правительству и парламентскому большинству.
— Господа, — сказал Норд, — прежде всего, мне придётся добавить к тому, что уже совершенно справедливо сказано представителем Ватикана, сведения, которые вам, безусловно, неизвестны или известны очень неопределённо. В течение года объединение левых партий в Парламенте блокирует принятие окончательного решения о строительстве Союзом Текстильных Предпринимателей Бонакана гигантского комбината первичной обработки овечьей шерсти-сырца в Мисоре. В дальнейшем мне будет очень трудно отстаивать свою позицию по этому вопросу. Большая часть ассигнований на этот регион выделяется из налоговых поступлений. Между тем, в случае если комбинат здесь всё же будет построен, вам значительно легче будет доставить туда шерсть ваших великолепных овец, только заплатят вам за неё, как минимум, вдвое дешевле. А о том, чтобы облегчить в связи с этим налоговое бремя для горных овцеводов, и говорить не стоит. Платить вы не станете меньше, а получать придётся вдвое меньше. Все мы изучали когда-то арифметику. Разве в Мисоре мало бедняков? Уровень жизни здесь, едва ли не втрое ниже, чем в среднем по стране. Разве здесь хватает больниц, школ, иных детских и благотворительных учреждений? Здесь нет ни одного дома для престарелых, и я боюсь, что не все из вас, господа, доподлинно знают, что такое детский сад или ясли для младенцев. А разве не следует требовать от государства серьёзного финансирования дорожного строительства в горных областях? Все мы только что убедились, насколько назрела эта мучительная для местных жителей проблема. Далее. Для того, чтобы успешно развивать здесь туризм, условия для которого превосходны, необходимы огромные бюджетные капиталовложения. Если дело окажется в руках финансовых олигархов, вы не получите ничего. Если мы отстоим в Парламенте закон о государственной монополии на туризм, тут же возникнет вопрос о том, какая часть от астрономических прибылей такого предприятия останется здесь, а что провалится в бездонную бочку общегосударственной казны. Вот о чём с моей точки зрения следует сейчас думать вместо того, чтобы раздувать братоубийственную бойню из-за различия некоторых религиозных установлений. Как бы то ни было, а заповедь Христа «Блаженны миротворцы» обязательна для католиков так же, как и для протестантов.
Как вам известно, около шестисот лет тому назад Антуан IV, великий князь Мисорский, проиграл сражение в ущелье Контазор и сам погиб в этом сражении, после чего с независимостью Мисора было покончено. В Голарне, в Национальном музее, хранится его последнее письмо давнему предшественнику нашего уважаемого отца Аугусто, приору монастыря святого Габриэля, преподобному Кларну, в котором князь пишет в частности: «Проклятые деньги! Мне нечем накормить людей и лошадей. Неужто презренный металл сильнее светлой стали моего меча?». Поистине, он был прав. Для образования и сохранения независимого государства требуются определённые экономические условия, которых в Мисоре никогда не было, нет, и невозможно их искусственно создать, господа. Давайте бороться за права мисорского народа в рамках демократических установлений Бонаканской Республики, единого государства всех тлоссов и нантеков, их давних и верных союзников. Если вы выдвинете требования самой широкой культурной, экономической, и административной автономии, я и мои соратники в Голарне готовы отстаивать эти справедливые требования. Что касается освобождения моего тестя, который был арестован вопреки законам государства, то он выйдет из тюрьмы, как только я сообщу в столицу о вашей конструктивной позиции. В противном случае Парламент примет решение, крайне суровое, поскольку нападение на больницу предоставило сторонникам бессовестной эксплуатации этого региона безграничные преимущества. Проще: Вы дали им в руки козырь. Отнимите же его у них!
Интересно, что оба оратора впоследствии вспоминали этот эпизод совершенно одинаково.
Отец Аугусто: «Это была, пожалуй, лучшая из проповедей, которую мне довелось с божьей помощью произнести. Но, каюсь, меня вдохновлял скорее стоявший ещё в ушах рёв пикирующего прямо мне на голову проклятого самолёта, чем что-либо иное».
Рутан Норд: «Это была самая удачная речь, какую мне удалось произнести за всю мою жизнь. Короткоствольные автоматы, под правым локтем каждого из моих слушателей, признаюсь, меня очень вдохновляли. Ужасно не хотелось умирать».
В начале сентября 46 года Рутан Герберт Норд на Южном вокзале в Голарне был встречен восторженной толпой. Его встречал лично Президент Республики, который, выступая на митинге в честь триумфатора сказал:
— Родина вечно будет помнить человека, сохранившего братский мир для её великого народа. Мы же, его счастливые современники, обязаны воздать ему должное, как человеку, сохранившему наши жизни. Он остановил гражданскую войну одним движением своей молодой, смелой и сильной руки…. – было сказано ещё много трогательных, красивых, высокопарных, наивных, верных и ошибочных слов.
Горта Ревена с женой провожали на родину едва ли не с таким же ликованием. Они шли к вагону по живому ковру из белых роз, символизирующих благословенный мир. Ждали, что, поскольку кабинет министров объявил о своей отставке, Рутан Герберт Норд выдвинет свою кандидатуру на пост главы исполнительной власти.
Через двое суток, утром 11 сентября, четырьмя мощными взрывами, через каждые полчаса предательски следующими один за другим, был полностью уничтожен огромный небоскрёб, в котором помещался гостиничный комплекс «Шер Хоран», в результате чего погибло тысяча двести человек, и было серьёзно ранено более трёх тысяч. Решением Парламента было введено президентское правление и десантная дивизия «Гром» при поддержке авиации обрушилась на Мисор.
«Через несколько дней после первого теракта, за которым последовали и другие, не менее успешные, мы с Маргарет сидели в каком-то уличном кафе. Мимо пробегал мальчишка с газетами. Она протянула ему монетку. На первой полосе «Экспресс» – огромная шапка: «Наши бонаканские ребята разоряют гнёзда стервятников!». Ниже был помещён снимок, и поначалу я не понял, что там было заснято. Какой-то пустырь. Вдруг она сказала:
— Рути! Это Сурно.
Некоторое время мы оба молчали. Я был потрясён. Марго курила, прихлёбывая кофе. Потом она, ни слова не говоря, встала и пошла по улице. Её изумительная походка напоминала танец. Этот танец был прощальным. Следующий раз мы увиделись через четыре года. Тогда я спросил:
— Вероятно, ты ждала, что я догоню тебя?
— Ждала. Но я всё равно не остановилась бы. Я не могла тогда с тобою остаться….», — из романа «Семья, которой не было».

В октябре 46 года Рутан Герберт Норд приезжает в Талери. После шести лет разлуки отец встретил его возбуждённым возгласом:
— Послушай, Рути, как ты думаешь, стоит ли мне решиться на такую трату? Продаётся марка Южно-Африканского Союза, из последней серии британского доминиона и с пропущенной буквой. Таких в самых престижных собраниях сейчас сохранилось не больше четырёх, а в Европе ни одной нет. Но очень дорого. Сказать даже тебе не решаюсь. Двадцать тысяч долларов, это по нынешнему курсу крейца….
— Сегодня утром это было уже… около восьмидесяти пяти тысяч крейцев, и доллар будет расти. Скупой платит дважды, папа, — проговорил Рутан, обнимая отца.
— Почему ты так редко звонил? – спросила Элиз Норд. – Ты очень плохо выглядишь. Куришь много?
— Всё время занят был, не сердись, ма! — Впрочем, возможно, это просто легенда, придуманная досужими журналистами и легкомысленными биографами.
Норд поселяется в доме своих родителей, и некоторое время его видят, неспешно прогуливающимся по набережной с книгой или в кафе, где он за чашкой кофе рассеянно рисует на салфетках колоритные портреты своих просолённых морским ветром земляков. С 46 по 48 годы он не опубликовал ни единой строчки, кроме большой статьи в местной газете «Северная трибуна», посвящённой злоупотреблениям, связанным с благотворительной деятельностью.
«Дети тех, кто погиб в Океане, добывая кусок хлеба для семьи в нечеловеческих условиях, не получают от государства достойных пособий, и это ещё можно было бы объяснить колоссальными расходами, связанными с гражданской войной. Война разразилась, однако, благодаря бессовестной деятельности промышленных монополий, поскольку она, также, является средством наживы. И вот эти господа также отказывают сиротам в малой толике того, что их отцы добыли для их обогащения, не имея современной техники, и ежедневно уходя в рейс, будто в смертельный бой. Детский приют в Талери, скорее напоминает дом для малолетних преступников. Куда ушли деньги, которые в обмен на поистине неслыханные налоговые льготы, были ассигнованы Рыбопромысловым Объединением для помощи малоимущим?….».
Вопреки своему обыкновению, Р. Норд никак не конкретизировал эти вопросы-обвинения. Рыбаки читали статью с энтузиазмом, было опубликовано множество откликов, а затем всё утихло.
Между тем, в Талери со стапелей недавно построенной судоверфи сошла великолепная парусно-моторная, трёхмачтовая, белоснежная красавица яхта, которую Рутан назвал в честь своей матери «Элиз». После ходовых испытаний, корабль был поставлен у пирса в Рыбном порту. Через несколько дней на её сияющем борту оказалось чёрным кузбаслаком намалёвано: «Ответ на детские вопросы столичного господина». Прежде всего, снимок яхты с этой надписью был помещён в столичных газетах. Робкие хозяева местной прессы просто не решились как-то это прокомментировать. В необычно кратком телевизионном интервью Рутан Норд сказал:
— Тот, кто это написал, был совершенно прав.
— Что, в связи с этим, вы собираетесь предпринять?
— Ничего. Мне некогда.
— Всем нашим зрителям чрезвычайно важно узнать, чем вы сейчас заняты.
— Я думаю.
— Поделитесь же с нами вашими мыслями.
— Простите, но это невозможно. Никто ничего не поймёт. Вы — в том числе.
— Сколько времени вы ещё собираетесь провести в Талери?
— Около трёх дней, самое большее. Я ухожу в море. Мне необходимо одиночество, мне не дают сосредоточиться всякой чепухой.
Отправляясь в плавание на своей яхте, Норд хотел оставить ядовитую, чёрную надпись на её борту нетронутой. Но капитан Торк Правер, отказался командовать кораблём, находящимся в таком виде. Надпись зачистили и закрасили, и в феврале 46 года, непогожим, ветреным утром, яхта «Элиз» утонула во мгле надвигающегося шторма.
«Мне приходилось и до того командовать океанскими прогулочными судами, которые принадлежали богатым бездельникам, но такого хозяина у меня не было никогда. Во-первых, он потребовал, чтобы вся команда состояла из холостяков, подобным ему и мне. Во-вторых, мы вышли в море в пятницу, как я не отговаривал его — ведь это дурная примета — и люди неделю после этого не могли успокоиться. В-третьих, когда я спросил его, куда мы следуем, он ответил так:
— Будем считать, что мы отправляемся в кругосветное плавание. Мы, однако, совершенно необязательно должны обогнуть земной шар. Просто в течение года или, может быть, двух лет, я прошу вас постоянно находиться в море, только при необходимости пополняя запасы. Можете пока пересечь Атлантику, а потом решим, куда дальше пойдём. В каждом порту, капитан, мы не задержимся дольше того времени, какое понадобится для текущего ремонта и погрузки необходимого снабжения. Ну, и недели, я думаю, будет вполне достаточно для того, чтобы морякам вдоволь пошататься по борделям и барам без особого урона для здоровья. Я плачу достаточно?
— В этом смысле все довольны.
— Отлично. Вперёд!
Рейс длился больше полутора лет. И почти всё это время Норд сидел, запершись в своей каюте. Иногда вдруг появлялся на верхнем мостике – как правило, в свежую погоду – молча, иногда по нескольку часов подряд оглядывал горизонт. С годами привыкаешь, а для человека непривычного — в открытом море очень красиво. Но по выражению лица никогда, бывало, не подумаешь, что он любуется штормом. Иногда казалось, будто он что-то хочет обнаружить на горизонте – стоит и вглядывается, как вперёдсмотрящий.
Он ни с кем не связывался по радио или электронной почте, только раз в неделю отправлял домой родителям короткое сообщение, и велел мне в портах, куда заходили, никого из журналистов не пускать на борт. Что он делал в своей каюте один? Иногда что-то писал от руки, а иногда работал у компьютера. Я – дело прошлое – сейчас-то уже могу вам сказать, что мне предлагали сто тысяч долларов, если я скопирую текст, который у него в компьютере находился. Я ему об этом доложил. Он тут же хотел выписать мне чек на сто тысяч, но я отказался. Он знал, что эдакие деньги значат для меня, сам ведь вырос в небогатой семье. Купил бы я себе небольшую лавочку или кафе где-нибудь на побережье и дожил бы до старости спокойно.
— Я не сомневался, что вы откажетесь, — мы пожали друг другу руки.
Он был неплохой парень. А какой политик – откуда мне знать, простому моряку. Однажды, это было немного южнее Гаваев, я таки попал в самый тайфун. Этот проклятый тайфун «Лола» – может, помните? – он же из-за какого-то циклона что ли, который с Северо-Запада несло, повернул почти на девяносто градусов на Юг, а прогнозировали, что будет двигаться в сторону Японии. Мне бы нужно было переждать в Гонолулу, но, знал бы – соломки подстелил. Его судно себя показало великолепно, мы, правда, потеряли бизань и грот, а так, всё время исправно держались в разрез волне, и всё обошлось без серьёзных неприятностей. Так вот, представляете, когда мачты стали ломаться, грохоту, конечно, было много, ребята их выкидывали за борт с большим трудом, и я по матюгальнику поминал, прошу прощения, и Господа Бога, и Дьявола, он мне звонит на мостик и спрашивает:
— Капитан Правер, моя помощь не нужна?
Я, уж, было, обиделся:
— Что вы имеете в виду?
— Ну, я всё-таки довольно здоровый парень….
Мне его обижать не захотелось, я и говорю:
— Подымайтесь на мостик и будьте всё время под рукой, можете понадобиться, — он всё время стоял рядом, как вкопанный. Совсем не испугался, а может, виду не подал.
Когда в Гонолулу я поставил судно в док, Норд однажды позвонил мне из отеля «Хилтон-Жемчужина», где поселился на время ремонта. Он пригласил меня поужинать в ресторане отеля.
— Но прежде, дорогой Торки, — вы мне позволите так вас называть? – я прошу вас ненадолго заглянуть ко мне в номер. Я хочу вам кое-что показать. Что-то такое, что вы имеете право увидеть первым.
Ну, худо-бедно, а для выпускника среднего мореходного училища поужинать с лидером парламентской оппозиции, когда не меньше сотни журналистов совершенно безо всякого толку его ждали днём и ночью в гостиничном холле, так что охрана с ног сбивалась…. Я поднялся к нему в номер, и он показал мне огромную стопу бумаг.
— Я вам это дарю с автографом, — и написал на первом листе, прямо наискось через заголовок: «Лучшему в мире моряку и самому надёжному из моих многочисленных попутчиков». – Я вам этого ни в коем случае не желаю, но, если, не дай Бог, не повезёт, учтите, что через полгода эта рукопись будет стоить бешеных денег.
К сожалению, написано по-тлосски, а я, хоть говорю свободно, а читаю на этом языке с трудом, я ведь из коренных северян, и мой родной язык нантекский. Он там делал исправления шариковой ручкой – в этом-то, говорят, самая и ценность этой штуки. А написано там — вы уж не обижайтесь, я никому эту рукопись не показываю, но название помню наизусть: «Религиозная доктрина как попытка ограничить божественную бесконечность». Потом об этой книге много говорили и писали на всех языках, даже пастор наш, отец Аверно, говорил — он целую проповедь об этом сказал в церкви, очень сердился, да я всё равно ничего не понял. Зачем это мне? Я ведь из доброй семьи истинных христиан».
Старый капитан Правер наговорил всё это мне на диктофон за триста крейцев. Больше я не смог ему заплатить. Возраст уже не позволял старику выходить в море, и он жил на нищенскую пенсию. Когда же я посоветовал продать первую рукопись всемирно известной книги с подлинной авторской правкой от руки в какое-нибудь частное собрание, а лучше в Национальную Публичную Библиотеку, он только с улыбкой покачал головой.

Я начал эту работу обещанием бегло коснуться религиозных поисков Рутана Герберта Норда. Помимо только что упомянутой книги, в свет вышли ещё две: «Отрицание догмы» — наиболее популярная, и «Явления божественного творчества в сердце человеческом. Тьма и свет». Последняя книга носит академический характер и широкому читателю малоизвестна. Хотя именно в ней сформулирована самая решительная декларация всего этого мучительного и, кажется, удавшегося ещё в меньшей степени, чем Л. Толстому, богоискательства: «Бог – есть духовная свобода».
Приведу по этому поводу высказывание одного из наиболее авторитетных специалистов того времени. Из краткой статьи профессора богословия Теодора Гримма (Гейдельбергский Университет): «Формулировка философски совершенно неудовлетворительна, поскольку категория духовной свободы никак не определяется автором, да и не может быть определена, в соответствии с простейшей логикой. Невозможно построить систему взглядов на божественное творчество в недрах духовного мира человека, оперируя представлениями, свойственными не Богу, но Его творению».
Как бы то ни было, тираж первого богословского труда Норда, когда он неожиданно выступил в качестве основателя некоего нового вероучения, в течение года значительно превысил миллион экземпляров. Что касается «Отрицания догмы», переведённой на все письменные языки – это и по сию пору бестселлер, и такой томик обязательно стоит на книжной полке всякого читающего человека.
Вероятно, именно это обстоятельство имел в виду старый приятель Норда, приор монастыря св. Габриэля, который передал Норду по электронной почте из Мисора, где беспощадная бойня гражданской войны так и не утихала: «Позвольте поздравить Вас с грандиозным литературным успехом, — в этих поздравительных розах, однако, нетрудно обнаружить колкие шипы гневного сарказма. – Уважаемый мэтр! Художественная литература, несомненно, является проявлением духовной свободы и результатом божественного творчества в Вашем сердце. Но Ваши друзья, которые в своей горной глуши с оружием в руках отстаивают, возможно, по дикарскому невежеству, предрассудки, выдержавшие испытательный срок, длившийся в течение двух тысячелетий, скорее надеются на Вас как на поборника социальной справедливости и свободы совести, в необходимости которых Вы так горячо убеждали своего покойного тестя, чем как на апостола новой веры, которая по справедливости должна быть названа именем её основателя. Только я с трудом представляю себе, как это будет звучать на каком-либо цивилизованном языке. Нордианство? – Кажется, не очень благозвучно. Впрочем, люди привыкают ко всему. Простите старику неудачную остроту. Горячо жму Вашу руку.
P. S.
Вот Вам ещё одно подтверждение несостоятельности церковно-апостольской доктрины: Монастырь, в неприступности которого около тысячи лет тому назад св. Габриэль Мисорский был совершенно уверен, в настоящий момент лежит в руинах, вследствие одного только налёта эскадрильи современных боевых машин ВВС нашей с Вами общей родины. Боюсь, однако, что для исторической науки эта потеря невосполнима.
В подтверждение же верности упомянутой доктрины не могу не сообщить Вам, каким именно образом ваш покорный слуга и со мною ещё шестеро братьев остались в живых. Когда послышался рокот приближающихся самолётов, мы находились в двух милях от монастыря, совершая Святую Мессу в часовне, построенной тем же святым за четыре года до закладки монастыря. Если это не чудо, то квалифицируйте такое явление как-нибудь иначе. В горах все говорят о чуде святого Габриеля, и, признаться, я не знаю, как мне возразить этим людям, наивным, будто евангельские дети….».

В июле 48 года яхта «Элиз» бросила якорь на внешнем рейде Талери. Рутан Герберт Норд, стоял в белоснежном глиссере, будто летевшим над голубой волной родной бухты, с лёгкой улыбкой наблюдая несметную толпу встречающих, которых тесная цепь полицейских с великим трудом удерживала на почтительном расстоянии от причала. Глиссером управлял лично капитан его корабля. Норд, рассеянно рассматривая многочисленные флаги и транспаранты, вдруг спросил Превера:
— Торки, а что это за флаг, которым размахивает какой-то полуголый, лохматый парень, смотрите, вон тот, у него флаг — голубой с белым голубем? Их тут несколько.
— Братство Свободного Духа. Секта такая, — с удивлённой улыбкой сказал Превер. – Как, вы не знаете? У вас же Интернет в каюте. И вы, что, так никогда и не пользуетесь приёмником? Очень популярная секта. Однако, хозяин! Странный же вы человек. Их чаще называют Братством Рутана Норда.
— Информационные и новостные сайты я не просматривал с тех пор, как мы с вами ушли в море, и, вообще, пользовался Интернетом, как библиотекой, а компьютером, как пишущей машинкой, пожалуй, зря…. Да, мне что-то попадалось, но я внимания не обратил на эту чепуху, — задумчиво проговорил Норд. – Так. С одним религиозным братством мне уже приходилось иметь дело однажды. У тех были автоматы. А это, значит, Братство Свободного Духа. С птичкой. Замечательно!
Он попросил Превера, пока они ещё не подошли к берегу, связаться с полицейским начальством, чтобы машину подали прямо к самой кромке пирса.
Он уехал домой, ни сказав никому ни единого слова и даже не поздоровавшись с городским мэром. Вокруг дома Нордов поставили оцепление. Он никого не принимал и не отвечал на телефонные звонки.
— Рути, послушай, — сказал ему как-то отец за обедом. – У ворот вторые сутки добиваются встречи с тобою адепты твоего вероучения. Не моё это дело, конечно, но как-то их немного жаль. Поговори с ними. Разве не интересно познакомиться? Ведь это твои духовные дети.
— Пусть они внимательно прочтут то, что я написал. Они не поняли ровно ничего.
— И ты уверен в том, что это их вина, а не твоя?
В гостиную впустили пятерых молодых людей. Они были одеты весьма экстравагантно, вернее, почти раздеты, особенно две девушки. И, похоже, было, что услугами парикмахера никто из них совсем не пользовался никогда, а купались они, постоянно околачиваясь на городском пляже, только в солёной морской воде – в то время Талерийский пляж не был оборудован душами с пресной водой, Талери, ведь не курорт.
— Дорогой учитель! – воскликнула одна из его очаровательных приверженок. – Завтра утром на площади Рыбацкой Удачи состоится торжественная закладка камня там, где начнётся строительство нашего храма.
— Храма? Какого, чёрт возьми, ещё храма, мадемуазель?
— Храма Свободного Духа.
Рутан вскочил из-за стола и опрокинул себе на брюки чашку кофе.
— Вы с ума сошли, а в бедлам посадят меня! Убирайтесь….
— Дети, дети…, — строго сказала Элиз. – Немедленно успокойтесь. Сейчас Рутан переоденется, мы будем пить кофе с пирожными. И может быть по рюмочке ликёра? Этого, кажется, даже Свободный Дух никому не возбраняет….

Именно так, на мой взгляд, заканчивается первый период биографии Рутана Герберта Норда. В 48 году, когда он вновь появляется в столице, ему исполнилось двадцать девять лет. Он приехал почти инкогнито. Никто не встретил его на Северном вокзале. Просто высокий, элегантный белокурый молодой человек с легким чемоданом в руке, выйдя на площадь, сел в такси и велел отвезти его в скромную гостиницу «Гаренсе», где снял недорогой номер из двух комнат с видом на реку.

Часть вторая

Вот как вспоминал последующие события Рутан Норд по свидетельству некоторых его друзей, с кем мне удалось беседовать. Здесь я позволил себе писать от лица моего героя, в меру моего понимания его внутреннего состояния и посильного знания его литературного стиля:
Чем-то нужно было заниматься дальше. Под аккомпанемент методически регулярных взрывов по всей стране, которые сепаратисты противопоставили налётам авиации на горные селения и непрерывной пальбе правительственных войск в Мисорских горах, приближались очередные выборы в Парламент. Важнейшая тема идиотской парламентской дискуссии: Кто именно кому отвечает на агрессию? Фракция Радикальной Партии ограничивалась беззубыми увещеваниями или прекраснодушными, инфантильными декларациями. Партия в целом существовала формально. И было очень скучно. Я обнаружил, в добавок ко всему, что остался совершенно без средств к существованию. Мои гонорары были уничтожены расходами на ремонт отцовского дома в Талери и сумасшедшими тратами, которые я себе позволил, отправляясь в дальнее плавание. Я решил издавать газету.
Осенью я позвонил Роллу Гонеро, и мы с ним и его женой несколько часов провели за обедом. По правде говоря, этот Гонеро был просто старый кровопийца, но его деятельность была весьма разнообразна. Его официальный титул звучал, как Президент Тлосского Народного Банка. У него был контрольный пакет акций Всебонаканской Железнодорожной Компании. Огромные средства были вложены в тяжёлое и среднее машиностроение. Ему, также принадлежала Компания Дорожного Строительства. Он был фактическим владельцем Научно-исследовательского Института мощного приборостроения. Один из столпов военно-промышленного комплекса. Плюс ко всему, он контролировал фантастические доходы от всего игорного бизнеса на Севере страны, хотя формально его имя не значилось, в связи с этим, ни в едином документе.
У меня же с его женой были когда-то дружеские и даже одно время близкие отношения, которые она не прочь была возобновить, о чём ему было известно, но нисколько его не смущало. В свои семьдесят четыре года Гонеро женился на двадцатипятилетней вдове своего секретаря, предварительно застреленного «при невыясненных обстоятельствах», и к её распутству относился с пониманием и даже более того – ему было спокойней, когда она встречалась постоянно с кем-то определённым, а не шлялась по тёмным притонам, но, не потому что это было опасно, а потому что она слишком много болтала. Берта Гонеро была женщина, привлекательная, неглупая, но порочная и очень злая – всё это в целом плохое сочетание. Она была непредсказуема. С её ведома, вообще, нельзя было заниматься какими бы то ни было делами. Конечно, она боялась своего мужа, потому что он легко мог оставить её в нищете, а то и устроить что-нибудь похуже. Но страх – плохая гарантия конфиденциальности. И мне придётся всё же признаться, что после нескольких лет разлуки я оказался не на шутку ею увлечён. В общем, всё это было нечистоплотно и складывалось крайне неприятно. Но ни у кого из наших денег не было, а этот проходимец, по крайней мере, имел обыкновение держать слово, если кому-то этого слова удавалось от него добиться. Я предложил поужинать втроём в каком-нибудь загородном ресторанчике.
— Почему же, в загородном? – спросил Ролл. – Пообедаем «На крыше». Разве мы шпана какая, торгуем помидорами?
Ресторан «На крыше» был традиционным местом встреч политической элиты, и, конечно, такая встреча не могла пройти незамеченной, но мне нечего было возразить. «На крыше» строго запрещались какие-либо съёмки, но за время, которое мы там провели, к нам несколько раз подходили журналисты — их в ресторане было полно.
— Рути, дорогой мой мальчик, — сказал мне Ролл, — а знаешь, почему ты можешь быть идеалистом, бороться за права нищих, искать Бога? Потому что за две странички дурацкого – уж ты меня прости — текста, в котором я и понять-то ничего толком не смогу, тебе заплатят двадцать тысяч крейцев. А мне, человеку простому, приходится делать деньги из дерьма. Дерьмо, оно дерьмо и есть. Идёт война – на ней можно заработать. Люди, благонамеренные, борются за мир – а это что, не деньги? Всё на свете из дерьма вышло и в дерьмо вернётся. И поэтому из всего на свете можно сделать деньги. А деньги нужны всем. Не только такому старому скряге, как я. Вот видишь, и тебе деньги понадобились. Или мне это почудилось?
— Ты только не принимай всерьёз того, что говорит тебе эта скотина, — сказала Берта.
Ролл засмеялся, выронил сигару и, закашлявшись, стал вытирать слёзы.
— Ох, дети мои, а знаете, от чего я умру? От смеха, честное слово. Скотина-то я, конечно, скотина – кто спорит? Но кто это мне говорит, великий Боже? Берточка, девочка, пойди минут на пятнадцать на веранду, полюбуйся закатом. А нам с господином Председателем нужно обговорить кое-что, если я правильно его понял.
Когда мы остались одни, Ролл Гонеро закурил новую сигару и, отдуваясь и жмурясь от удовольствия, спросил:
— Ну…. Я тебя слушаю, Рутан.
— Мне нужен кредит в полмиллиона крейцев под любые проценты сроком на год.
— Почему бы и нет? Ты человек порядочный и платежеспособный, так я даже не спрашиваю, под какое обеспечение ты у меня такие деньги хочешь одолжить. Но мне придётся спросить тебя: Для чего тебе эти деньги понадобились?
— Зачем тебе это знать?
— В руках такого человека, как ты, деньги – оружие.
— Я хочу издавать газету.
Он удовлетворённо замурлыкал, будто старый кот, наевшийся сметаны. И некоторое время молча думал, окутывая меня облаками сигарного дыма. Говорят, он курил до последнего дня своей никчемной жизни. Затем он сказал:
— У меня встречное предложение. Рути, до выборов меньше года, и на полмиллиона даже ты не в состоянии поднять серьёзное издание, которое, насколько я понимаю, должно взорваться мгновенно, как бомба. Не зарабатывать же на скромную жизнь ты собираешься таким способом? Ты начинаешь предвыборную кампанию. Великолепно. Я финансирую всё это предприятие, вместе с газетой, всем прочим, и деньги можешь не считать. В ближайшие десять лет социалист премьер-министром всё равно не будет, тут не о чём и говорить. Но мне нужно, чтобы ты встал во главе парламентского большинства.
— Прости меня, Ролл, но я, в таком случае, не буду чувствовать себя в безопасности. Как? Ты, в течение более полувека консерватор номер один, наиболее опытный и влиятельный из олигархов, старейший из деятелей имперской ориентации, и ты берёшься финансировать предвыборную кампанию левого блока? Не для того ли, чтобы эту кампанию, в конце концов, провалить?
— Не угадал, — он улыбнулся мне, как непонятливому школьнику. — Зачем мне тратить деньги на провал дела, которое уже провалилось? Ну, вижу, ты хочешь, чтоб я был совсем откровенен. Хорошо. Я буду откровенен в надежде на то, что ты кое-чему у меня научишься, я ведь вскорости помру, а ты всегда мне нравился. Знаешь, я не правый и не левый, и на республику, и на империю мне наплевать. Но не то, чтоб я сильно устал от дураков, а просто под старость они стали раздражать меня. Ты же — не дурак. Научись у меня вести дела. А потом веди их, как на то будет твоё разумение. Интересно тогда будет с тобой бороться или тебя поддерживать. Пока что ты весь открыт для удара. В политике так не играют. Теперь слушай. Ты мне сформируй левый, самый что ни на есть демократический, прямо-таки якобинский парламент. А премьер-министр зато будет такой, что эти две ветви власти немедленно вцепятся друг другу в глотки – об этом я сам позабочусь — чтобы вы, все вместе, мне работать не мешали. Хочу ещё кое-что сделать, пока голова не начнёт отказывать.
— Ролл, упорно говорят, будто в этом заведении под каждым столиком – микрофон.
— Разумеется. Но этот столик я заказал для себя, и здесь всё чисто. Меня, знаешь ли, боятся.
Я долго молчал, хотя раздумывать-то, собственно, тут было не о чем. Я просто любовался этим зловещим мутантом. В ходе социальной эволюции, вероятно, время от времени происходит какой-то сбой, и вот появляется на свет подобный экземпляр. Впечатление он производил сильное, но было страшновато. И слегка тошнило.
— А что ты собираешься делать, Ролл? В чём, собственно, суть твоей деятельности?
— Я делаю деньги. Они мне нужны, потому что я их люблю, Рути. Ну, вот тебе же зачем-то нужна эта стерва, — он кивнул в сторону веранды, где в окружении целой стаи жеребцов в белых смокингах любовалась закатом его супруга. – Ты отлично знаешь, что смысла в ней нет ни на грош, что это почти животное и даже хуже любой самки, которая, спариваясь, затем, по крайней мере, вынашивает потомство. И ты для неё – просто возможность удовлетворить разнообразные пакостные влечения, недостойные тебя. И всё же она тебе нужна. Вот у меня так с деньгами. Ты философ – тебе карты в руки, отчего это так.
— Я тебе благодарен за откровенность. Никто, Ролл, никогда о содержании этого разговора ничего от меня не узнает….
— Не беспокойся ты о пустяках. Я никакой болтовни не боюсь.
— Я всё же попробую повторить свою просьбу. Мне нужно пятьсот тысяч крейцев сроком на год.
— Эх, жаль! Тебя мне жаль, себя жаль. Чёртова жизнь…. Завтра, часов в десять утра, на твоё имя в Народном Банке будет открыт счёт на полмиллиона. Я знаю, что ты их заработаешь. Ну, так через год и внеси их обратно на мой счёт безо всяких процентов, но с учётом движения курса доллара, конечно. Чепуха. Зато в этом году ты, мой дорогой, набьёшь себе шишек по-настоящему. С полумиллионом крейцев в Бонакане никто ещё политически не преуспел. На тебя смолоду свалилась популярность, но это ж просто небольшой аванс, который тебе достался даром, потому что студенты спятили в сороковом году. Вот и всё. А политикой заниматься, опираясь на одну только популярность, как это удавалось, например, Бонапарту, в наше время невозможно. Тебе нужны настоящие деньги. Сегодня ты мог их получить. Завтра я тебе их не предложу.
Ролл Гутер Гонеро умер через три месяца после этого разговора со мной. Он умер от инсульта. Но у меня были слишком сомнительные и не достаточно определённо подтверждённые для опубликования сведения, будто, опираясь на данные медицинской экспертизы, Прокуратура пыталась возбудить уголовное дело, поскольку в действительности он был убит. Ничего, разумеется, у них не вышло. Возможно, в ресторане «На крыше» его недостаточно боялись, и разговор наш прослушивался. Возможно, его прикончил кто-то из партнёров по бизнесу — ведь, в конечном счёте, он был совершенный уголовник. Вернее всего, к этому убийству приложила руку Берта. Она никак в не была заинтересована в его долголетии. Её доля наследства, по моим данным, составила около ста миллионов долларов наличными, и Бог знает, как оценить акции многочисленных законных и незаконных предприятий, которые оказались у неё в руках. У меня была связь с ней, которую я в течение нескольких месяцев после этого знаменательного обеда «На крыше» безуспешно пытался разорвать, и я уверен, что остался жив только благодаря своему везению…. И ещё была женщина, которая эту чертовку просто отпугнула от меня.
Как бы то ни было, я получил деньги, и газета «Свобода» стала выходить.

«Однажды, это было в Опере, во время антракта в фойе к нам с Бертой подошла Маргарет. Она была одна. Это произошло так неожиданно, что у меня голова закружилась.
— Здравствуй, Рути, как поживаешь? Познакомь меня со своей дамой.
— Берта Гонеро, — машинально пробормотал я. – Маргарет… э-э-э, Норд.
Берта и я вымученно рассмеялись нелепости этой ситуации, но Марго была серьёзна и очень бледна.
— Прекрасно. Слушай, Берта, — спокойно, но внушительно сказала она. – У нас в Мисоре женщины никогда никого не убивают. Но я обещаю тебе, что, если ты немедленно не уберёшься,… сию минуту, понимаешь? – если ты не оставишь этого человека раз и навсегда, тогда один из моих братьев или кто-то из их людей, которых здесь достаточно — можешь мне поверить — выпустит тебе требуху, тебе и Рутану тоже, потому что при живой жене любовниц не заводят люди, достойные жить на белом свете. Так у нас говорят, в горах. Вы оба живы ещё — только потому, что я не ставлю свою родню в известность о подробностях моей личной жизни. Мой отец убит в Сурно, а мать осталась жива. В последнем письме она спрашивала, когда я, наконец, подарю ей внука. Ты что скажешь на это, Рути? Что мне ей ответить?
— Марго, если б ты меня простила, то я…, — у меня в горле запершило, и я остановился.
— Смерть своих земляков, а тем более смерть родного отца, я не прощу ни одному еретику в этой Богом проклятой долине. Но ты мой муж, и я люблю тебя, — она говорила достаточно громко для того, чтобы окружающие стали оборачиваться на нас.
Наступило молчание. Женщины смотрели друг другу в глаза.
— Вы хотите, чтобы я ушла прямо сейчас? Но это произведёт впечатление скандала и будет очень вредно для репутации вашего мужа, он человек, известный.
— А, по-моему, его репутации вредит скорее связь с вами, поскольку ваша репутация нечиста, Берта Гонеро! – громко отчеканила Марго.
Берта повернулась и ушла. Марго, как ни в чём не бывало, оперлась о мою руку, и некоторое время мы прогуливались в фойе молча. Потом зазвенел первый звонок, и она сказала:
— Ты знаешь, Нартари определённо простужен. Он хрипит. Невозможно слушать «Травиату» в таком исполнении. Поехали домой.
В вестибюле, помогая ей накинуть шубку, я сказал:
— Марго, но я забыл тебя спросить….
— Что?
— Где наш дом?
— Мой дом там, где живёт мой муж, — ответила она, и мы поехали в отель «Гаренсе».
Когда в номере мы остались наедине, она быстро подошла ко мне и крепко схватила мои руки своими маленькими, сильными руками. Только тогда я заметил, как тяжело она дышит. Марго задыхалась.
— О, Пресвятая Дева…. Раны Христовы! Рути, не девушкой я досталась тебе, но после венца я тебе ни разу не изменила и никогда не изменю….», — из романа «Семья которой не было».

Поскольку первоначальные затраты на издание газеты «Свобода» не могли быть велики, а, вернее всего, по более серьёзным причинам, Норд сразу объявил, что издаёт газету одного автора, который одновременно является и редактором, и единственным учредителем, и владельцем. Это не был печатный орган Радикальной Партии, это был рупор Рутана Герберта Норда. Одновременно с этой газетой, которая выходила дважды в неделю на четырёх полосах, Норд в течение всего предвыборного года регулярно издаёт краткие брошюры, теоретического содержания — одну за другой. Наиболее известные из них: «Имперское сознание – раковая опухоль мозга нации», «Душа и сердце человека в условиях свободы и несвободы», «Свобода предпринимательства и олигархия», «Социализм как материальное воплощение свободного духа». Эти небольшие книжки вероятно, можно считать основой, на которой через несколько лет он сформировал свою собственную версию социалистического миропонимания, подробно изложенную в его фундаментальном труде «Свобода духа и социальная справедливость».
Время от времени Норд совершал непродолжительные поездки по стране. Всё остальное время, работая по шестнадцать часов в сутки, Норд постоянно сидел с открытым ноутбуком за своим заваленном бумагами столиком в скромном ресторане «Гаренсе», который ещё долго после того, как закончилась эта изнурительная гонка, продолжал оставаться популярным политическим клубом.
Газета, о которой идёт речь, несомненно, сыграла весьма значительную роль в политической и культурной жизни страны. Позднее много раз огромными тиражами переиздавались сборники статей, которые Р. Норд условно называл памфлетами, помещая в каждом номере газеты на первой полосе. Эти краткие произведения сейчас переведены на все письменные языки, и ни один человек на планете не в состоянии заниматься политической деятельностью, так или иначе, не ориентируясь на них – едва ли в меньшей степени, чем на труды Макиавелли. В газете печатались серьёзные обзоры литературы, искусства и науки.
Много внимания уделялось проблемам, бурного и неуправляемого развития массовой культуры. На этом направлении предвыборной борьбы Норда нельзя не остановиться, хотя бы потому, что в этой связи его не раз обвиняли в беззастенчивом манипулировании молодёжным сознанием. Кроме того, по разным поводам, так или иначе относящихся к этому вопросу, ему пришлось выдержать несколько судебных процессов, каждый из которых он выиграл. Значительная часть его электората составляла молодёжь. Рутан Норд, поэтому неожиданно спокойно отнёсся к обширной и очень яркой кампании, организованной сразу несколькими крайне сомнительными в нравственном отношении журналами, в результате которой он был объявлен секс-символом Бонакана 49 года. Было опубликовано несколько фоторепортажей, где Рутан Норд был снят вместе с женой во время отдыха на побережье. Их фотографировали во время охоты верхом на лошадях, у пылающего костра в лесу, крепко обнявшись, в тесной двухместной палатке, в молодёжной дискотеке, в бассейне, в тренажёрном зале. Появился скандальный снимок, сделанный в их супружеской спальне: «Рутан Норд атакует», где знаменитый лидер оппозиции, действительно, атаковал смеющуюся Маргарет, и оба были полураздеты. На запрос в парламенте по поводу этого снимка он невозмутимо ответил:
— Спальня, клозет, ванная комната существуют именно для того, чтобы окружающие не видели, чем я там занят – так объясняли мне в детстве мои родители. Но их мнение по этому животрепещущему вопросу ни для кого не закон. Я никогда не делаю ничего такого, что я вынужден был бы скрывать от окружающих. Есть, однако, многие моменты, когда я не вижу необходимости показываться посторонним.
С моей точки зрения, которая ни для кого не обязательна, не всё в моей жизни, как и у всякого человека, пригодно для рассмотрения обществом нормальных и порядочных людей. Разумеется, если б мы с женой знали, что нас снимают, мы немедленно оделись бы – ведь мы оба совершенно нормальны психически и, надеюсь, оба можем считаться порядочными людьми. Возможно, администрация отеля поступает незаконно, устанавливая или позволяя устанавливать в моей спальне скрытую камеру, но у меня нет времени разбираться в таких юридических тонкостях, поскольку я себя не ощущаю оскорблённым. Мы были счастливы – и вот оказалось, что нас засняли и показали всем желающим. Зачем? Мне это непонятно. Но, повторяю, поскольку скрывать мне нечего, человек, который при этом не испытывает мучительного стыда, может рассматривать этот идиотский снимок — это его право. Всё же, я в таких случаях советовал бы обращаться к психоаналитику, подчёркиваю: это просто совет, никто не обязан его выполнять как законодательное предписание.
Последовательно продолжая отстаивать принцип свободы печати, я ни в коем случае не проголосую за введение полицейских мер против каких-либо изданий, вызывающих неприятие того или иного общественного круга. Я продолжаю поддерживать протест своей фракции в связи возбуждением уголовного дела против издательства «Единство», выпустившего, впервые на тлосском языке, книгу А. Гитлера «Моя борьба». В этом случае следует изъять из библиотек, прежде всего, книги Вагнера, Ницше, Киплинга, Джека Лондона, Гамсуна и многое другое, а это было бы варварством, не смотря ни на что. Невозможно бороться с фашизмом, не давая возможности обывателю познакомиться с содержанием этого учения. Невозможно бороться с падением нравственности, совершая полицейские налёты на публичные дома и закрывая порнографические журналы.
— Что вы больше всего цените в женщине? – спросил его корреспондент скандального журнала «Делай, что хочешь!».
Очень неохотно, журналу, делавшему ставку на кисеёй завуалированную порнографию, пришлось опубликовать уничтожающий ответ:
— Только те качества, о которых рассказывать, кому бы то ни было, я не вижу необходимости и не испытываю желания. Но я стараюсь никогда не делать того, в чём не вижу необходимости и к чему меня не побуждает настойчивое желание. Разве это не естественно? Давайте же будем естественны, но и не будем прилюдно отправлять естественные нужды – так легче жить на свете, поверьте! С другой стороны, если читатели вашего журнала стремятся жить так открыто, как живут бессловесные животные, я не могу им этого запретить, это противоречило бы моим принципам. Но я не рассчитываю на их голоса на предстоящих выборах. Мы объединяем вокруг себя здоровых людей, а для больных будем требовать от исполнительной власти максимально эффективных ассигнований на медицинское обслуживание.
Ему удавалось, не выглядеть старозаветным патриархом, опрокидывая в уличную грязь бессмысленных и корыстных молодёжных кумиров того времени. Интервью, которое он взял у Тельза Круно, исполнителя, собиравшего на стадионах многие десятки тысяч исступлённых поклонников, было озаглавлено: «Два часа в одной комнате с павианом». Круно подал в суд.
«Господин Круно, — через свою газету отвечал Норд пострадавшему, — Вы мне, действительно, напомнили павиана – не столько Вашей внешностью, манерой вести себя и своеобразным взглядом на взаимоотношения полов, который Вы сформулировали так просто, как обезьяна разгрызает орех, сколько Вашей способностью рассуждать об искусстве, особенно о музыке. Если с моей стороны это преступление, я готов нести ответственность, если Вы понесли моральный ущерб, я готов возместить Вам его из тех средств, которые получены от реализации того номера газеты, в котором вся вторая полоса посвящена нашей с Вами беседе. Номер вышел рекордным тиражом, разошёлся полностью, и средства эти весьма внушительны. Не отказывайтесь. В конце концов, это интервью мы создавали вместе с вами».
Последняя полоса всегда целиком посвящалась спорту, и Рутан Норд, к удивлению всех, кто знал его, на этой полосе проявил себя как великолепный спортивный обозреватель.
Уже к весне 49 года стало ясно, что Радикальная партия, блокируясь с ещё несколькими, менее значительными левыми париями и движениями, предвыборную гонку выигрывает.

«Однажды мы с Марго получили приглашение на молодёжный праздник, который назывался «В ладу с природой», кажется, именно так. Я приглашение принял, заметив только, что название праздника звучит неловко, неуклюже, нельзя ли придумать что-нибудь поживее? Но было уже поздно, повсюду красовались рекламные щиты, а телевидение и радио просто захлёбывалось от обилия роликов в честь этого грандиозного события. Собралось человек сто пятьдесят молодых парней и девушек, были и совсем ещё дети. И, конечно, съёмочная группа. Все погрузились в автобусы, и мы с женой решили ехать вместе со всеми, чтобы произвести впечатление простых и компанейских ребят. Некоторое время, пока колонна автобусов шла по шоссе я с любопытством всматривался в лица своих молодых сторонников, соратников, братьев, или даже духовных детей, потому что без Братства Свободного Духа тут, конечно, не обошлось, и к каждой кабине было прикреплено голубое полотнище с белым голубем – с этим я уже смирился.
— Боже, почему у них такие постные физиономии? Рути, ты заметил, что большинство девушек носят очки? – шепнула мне на ухо Марго, она была настроена крайне саркастически.
Мне только оставалось пожать плечами. В дороге исполнялись хором какие-то неслыханные гимны, тексты которых не имели достойных аналогов по степени надругательства над отечественной версификацией. Один из них я приведу здесь, скрепя сердце:

В радости и в горе,
В житейском море
Свобода духа – наш девиз!

В нём спасенье
И обретенье
Чистоты невинных небесных божьих птиц….

Хором, надо отдать должное, достаточно слаженным и полнозвучным, дирижировал нелепый очкастый коротышка, то и дело вытягиваясь на носки, будто пытаясь взлететь к неведомой ему, но почему-то страстно вожделенной свободе духа.
Он так размахивал руками, что я, находясь радом с ним, боялся, как бы мне не получить ни за что, ни про что звонкую братскую затрещину. Через некоторое время автобусы свернули на просёлок, тянувшийся густым хвойным лесом. Здесь было очень красиво, зато машины немедленно увязли в глубоком пушистом снегу. Водители ещё около получаса пытались продолжить движение, а затем заявили руководителю хора, которого звали Гитас Мати, что автобусы такой дорогой не пройдут.
— Прекрасно! – воскликнул этот не вполне благоразумный энтузиаст. – Итак, друзья, приключения начинаются. Мы отправляемся пешком.
Мы с Марго были достаточно тепло одеты, а все остальные, включая самого Мати, облачились в лёгкие, яркие нейлоновые курточки, такие же брюки и спортивные кроссовки, вероятно, совершенно не рассчитывая пробираться в зарослях, по колено в снегу. Мороз был никак не меньше 20 градусов по Цельсию. Возраст же некоторых искателей приключений не превышал и двенадцати лет.
— Вы только послушайте, как восхитительно скрипит снежок! Мне это напоминает скрипичный оркестр, — неуверенно улыбаясь сказал Мати.
— Рути, — тихо обратилась ко мне Марго. – Уговори его посадить детей в автобусы и вернуться на шоссе. Я тебя уверяю: самое безобидное, что может случиться с человеком в такой ситуации, это воспаление лёгких. Пусть он не валяет дурака. Господин Мати, как далеко отсюда место, где вы собираетесь разводить костёр?
— Совсем недалеко, в пяти километрах отсюда. Там уже заготовлен хворост.
— Поверьте мне, пять километров в таком лесу, по такому снегу и при таком морозе – это очень далеко. Дети плохо одеты. Вы тоже, между прочим.
— У вас есть, по крайней мере, коньяк или спирт? Это может понадобиться, — сказал я.
— Что вы? Мы принципиально против употребления….
— Чёрт бы вас побрал, — тихо сказал я, начиная закипать.
— Стоп, стоп, стоп! – весело сказала Марго. – Если от дороги отойти метров на сто, не дальше, есть прекрасная поляна, над которой постоянно витает Свободный Дух. Это я говорю вам как законная жена Рутана Норда. Мы туда сейчас отправляемся, только обязательно бегом. Я впереди — все за мной. А ты, братишка, — обратилась она к одному из водителей, — садись в автобус и привези из ближайшего посёлка побольше баранины, бутылок пятнадцать, нет, маловато, полсотни бутылок хорошего коньяку, а то у наших путешественников и в глотках не запершит. Не забудь всякой зелени, какой там найдёшь, и перца, и лимонов. Вспомни всё, что необходимо. Деньги в этом бумажнике, бери и потрать, сколько понадобиться. Спроси там штуки три больших котла, литров на пятьдесят. Если котлов не найдётся, возьми десяток вёдер. И мы с тобой приготовим здесь отличную баранью зурбу, горячую, как огонь, чтобы кровь не остывала от мороза. Я не ошиблась, ты ведь ещё не забыл, что это такое?
— Нет, сестрёнка, ты не ошиблась. Как это позабыть? — белозубо улыбаясь, ответил молодой водитель. – Мы сварим хорошую зурбу для детей этой долины. Пусть попробуют мисорскую похлёбку, от которой наши женщины так красивы, а мужчины так смелы.
Парень побежал к своей машине. Господин Мати, помявшись, сказал:
— Госпожа Норд, вы совершенно уверены в своём земляке?
— Ни в ком нельзя быть уверенным в военное время, господин Мати. Но я, дочь покойного Горта Ревена, уверена в том, что, когда я здесь — в безопасности все, кто со мной.
Как все дураки, этот Гитас Мати был чрезвычайно бдителен в самый неподходящий момент. Мне пришлось напомнить ему, что водителя он сам нанимал, и как это он не обратил внимания на его южный выговор?
— И вы уверены, что в ста метрах отсюда поляна?
— Поляна не поляна, а делянка лесорубов. Вы что, не видите, здесь трактором вытаскивали брёвна на дорогу? И там, конечно, полно хвороста.
И как всякий дурак, он был очень любознателен.
— А почему вы думаете, что до этой делянки не больше ста метров?
— Потому что, таская брёвна издалека, поневоле пробили бы в лесу целую просеку, объяснила ему Марго. — А тут всего несколько деревьев повалили, чтоб не мешались. Да, эту прогалину отсюда видно. Вы видите?
— Ничего я не вижу, — сказал Мати. – У меня всё время очки запотевают.
Это были великолепные пять часов у огромного костра, и молодёжи они пошли на пользу. Особенно мисорская похлёбка из баранины, щедро сдобренная коньяком, при чём Марго и водитель, которого звали Рон, наперебой сокрушались, что нигде здесь не найти полведра настоящей семидесятиградусной виноградной водки, которую следовало бы добавлять в похлёбку вместо коньяка, и поэтому похлёбке не хватало крепости и привкуса винограда. Напоследок, разлили по стаканчикам из-под термосов остатки коньяка, и я сказал:
— Ребята, мы тут за этими хлопотами как-то забыли про Свободный Дух. А ведь он, действительно, над этой поляной витает. Моя жена никогда не ошибается, всегда знает, где его найти.
И все невольно задрали головы в небо, где качались вершины исполинских сосен, и кружили снежинки, и вспыхивали искры от костра, улетая в высоту», — из книги «Призрак первой победы».

В конце мая 49 года состоялось первое заседание вновь избранного Парламента Республики. Спикером нижней палаты по обычаю был выбран депутат от оппозиции. Впервые за минувшие сто с лишним лет это был консерватор. Престарелый король чёрной металлургии, Турнер Виари, поднялся на трибуну, опираясь на массивную трость, сверкающую золотым набалдашником. Склонив белую голову, он очень значительно произнёс:
— Уважаемые коллеги! Впервые на протяжении своей достаточно длительной политической карьеры я присутствую на этом заседании в составе меньшинства. Сейчас слово будет предоставлено лидеру левого блока партий, и я с вашего разрешения воспользуюсь правом возраста, обратившись к нему со словами отеческого увещевания:
— Господин Норд, будьте благоразумны!
Норд поддержал ветерана парламентских сражений под руку, пока тот спускался в зал, а затем, не торопясь, поднялся на три ступеньки, с высоты которых человека слушала вся страна и весь мир. «Когда я поднимался, у меня кружилась голова», — признавался он позднее. Его последующая речь не была продолжительной. Несколько общих фраз о верности республиканским установлениям и конституции страны. Затем Норд замолчал, оглядывая зал и набирая воздуху в грудь, потому что собирался открыть это заседание неслыханным скандалом.
— От нас ждут мира, — сказал он. – Не мы развязали гражданскую войну, не мы вели её настолько дикарским, средневековым и бесперспективным образом, что каждый день этого кровопролития навеки останется несмываемым тёмным пятном в исторической памяти наших народов, однако, от нас ждут мира, и я в эту минуту собираю всё мужество, на какое способен, для того, чтобы сказать следующее:
Уважаемые коллеги! Бонакан проиграл войну с сепаратистами…. – и он, перекрывая сильным, молодым голосом грохот сдвигаемых кресел, потому что все встали, сквозь оглушительный свист справа и выкрики: «Позор! Предатели!», продолжал. – Бонакан проиграл войну на поле боя и вынужден продолжить борьбу за целостность страны за столом мирных переговоров. К следующему заседанию каждый из вас уже будет иметь на своём рабочем столе подробный отчёт о ведении боевых действий в Мисоре в течение истекших трёх лет, который мне с немалым трудом удалось получить в Министерстве Обороны. Тогда в ходе прений мы выясним, ошибаюсь ли я, и Бонакан, быть может, должен продолжать войну, всё более утопая в трясине внешнего долга, теряя международный престиж, рискуя статусом великой державы и, что наиболее важно, теряя репутацию цивилизованного государства. Или же вы придёте к выводу, что я прав: то есть, военные возможности исчерпаны — в финансовом, стратегическом, политическом и нравственном отношениях — и нам не остаётся ничего, как только выслушать наших противников, которые были беспощадны не в большей степени, чем беспощадны были мы. Я позволю себе напомнить, что любая гражданская война всегда носит истребительный характер и приносит потрясающие примеры взаимной жестокости. И мы ни на минуту не должны забывать того обстоятельства, что в этой войне армия, признанная в мире одной из наиболее технически оснащённых и лидирующей в области боевой подготовки личного состава, воевала три года с партизанскими отрядами горных пастухов, не имеющих представления об использовании авиации или защите от её сокрушительных налётов. Известные мне боевые ассы Бонакана, уроженцы Мисора, воюют на стороне Правительства страны. Наши противники практически не имеют реального боевого опыта, не владеют артиллерией и не организованны какой-либо мало-мальски обоснованной военно-политической доктриной. Некоторые из этих людей, вследствие упомянутых обстоятельств, однажды вступили на путь террора, который завёл их так далеко, что многие из них никогда уже не только не смогут вести переговоры с нами, но должны быть, в соответствии с их преступлениями, судимы. И эту проблему мы обсудим, и обсудим возможность амнистии для террористов, исключая, разумеется, их руководящее звено.
Перед нами, также, встанет ещё одна тягчайшая задача. Многие боевые офицеры Вооружённых Сил Бонаканской Республики, в последнее время подвергались уничтожающей критике за жестокости по отношению к мирному населению Мисора, жестокости, неслыханные и никак не обусловленные военной необходимостью. Нам здесь придётся решить, какие из этих действий являются военными преступлениями, какие носят уголовный характер, а какие могут быть оправданы обстоятельствами.
Предстоящие переговоры, не смотря на военное поражение, о котором я уже упомянул, следует рассматривать как переговоры сильной стороны со слабой, поскольку людские, материальные и технологические ресурсы сторон несоизмеримы. Однако, именно поэтому суд над военными преступниками, которого мы потребуем в ходе предстоящих переговоров, ни в коем случае не должен превратиться в суд над нашими противниками. Это было бы решительным нарушением принципа равенства перед законом.
Я максимально кратко упомянул сейчас наиболее значительные направления, на которых мы собираемся работать в ближайшие месяцы. Следующее заседание, я предложил бы провести через неделю, чтобы каждая фракция имела достаточно возможностей для подготовки и формирования своей позиции в тех условиях, которые я сейчас бегло обрисовал…. В течение предстоящей недели по традиции меня как лидера правящего большинства примет Президент, и мы здесь, на совместном заседании обеих палат, выслушаем его обращение к народу и Парламенту уже после того, как между нами буду проведены подробные консультации….
Около шестидесяти лет спустя, Маргарет Норд, которую я навестил тогда в голарнской онкологической клинике св. Гильты, рассказывала мне:
«После заседания, Рут быстро пробился сквозь толпу, так что даже охрана отстала от него, и нашёл меня у подъезда. Для этого мы просто воспользовались мобильными телефонами, которые были оборудованы миниатюрными пеленгаторами. Тогда это только что входило в моду. Был тёплый весенний вечер. Огромное скопление народа затопило площадь перед Дворцом Парламента и все улочки вокруг. Он обнял и расцеловал меня, а потом вдруг сказал:
— Марго, если ты не против, поедем к Сорасу.
— Боже мой! Зачем тебе сейчас этот пьяница?
— Ты поймёшь. Лишь бы он не был слишком пьян. Он мне сейчас очень нужен. Ну, пусть, он даже слишком пьян будет – всё равно он нужен мне.
В это время подошёл лимузин Рута с флажком на капоте, битком набитый, какими-то, как мне показалось, огромными парнями. Один из них откозырял:
— Ваше сопровождение, господин депутат. Старший лейтенант Консиген, начальник вашей охраны. Куда мы едем?
— Вы и ваши люди едете по домам. Всю неделю вы свободны.
— Это было бы неплохо, но я, к сожалению, подчиняюсь не вам, а Отделу сопровождения и охраны Управления Безопасности.
Рут недолго подумал и сказал:
— Хорошо. Вы обязаны докладывать о том, куда я поехал, когда и с кем встретился?
— Прямых указаний на этот счёт я не получал. Но, конечно, будут вопросы со стороны… контрразведки, например.
— Поговорим по дороге. Сейчас поехали, — и машина рванула на бешеной скорости, с вертящейся мигалкой и воем сирены, которую в бронированном салоне было едва слышно.
В этой машине водитель и всё сопровождение были изолированы от пассажиров, и мы с мужем сидели в комфортабельном помещении, где работал кондиционер, мерцал телеэкран, там был даже бар, умывальная раковина и кабинка туалета. Послышался голос Консигена:
— Господа, перед вами панель, на которой вы увидите мембрану микрофона. Если нажмёте правую клавишу, я буду слышать вас.
Рут протянул руку, нажал кнопку и сказал:
— Мне слышится сирена. Для чего мы людей пугаем, лейтенант?
— Это инструкция, которую я не могу не выполнить.
— Вы имеете право выпить со мной, моей женой и моим другом, к которому мы едем? Я, кстати, так и не сказал вам, куда мы едем….
— Пока не выберемся из этой каши, не так уж важно, куда мы едем. А куда?
— Улица Лерг, дом 19. Это уже за кольцевой трассой.
— Будем там не раньше, чем через сорок минут.
— А как на счёт выпить?
— Я буду откровенным. Я ведь голосовал за вас. Пить я не имею права. Но имею право, а в некоторых случаях обязан, делать вид, что пью. Тогда мне придётся принимать специальные таблетки. Я старюсь пореже этим пользоваться, потому что на сердце нагрузка большая, и того гляди – цирроз печени. Но в таких случаях, я буду пить, оставаясь совершенно трезвым. Вам необходимо учитывать это постоянно.
— Очень жаль. Я вижу, своим людям вы доверяете. Хотите, чтоб я доверял вам?
— Шестой год вместе служим. До вас охраняли депутата Гонтати. Никому не следует доверять, пока вы не видели человека в деле. Мы все здесь за вас голосовали, но есть присяга. Кроме того, служебная карьера, семья…. Всем нам сейчас очень трудно.
— Сколько у вас людей?
— Здесь четверо, кроме меня и водителя. И ещё четверо в машине, которая следует за нами, но они будут с нами только в эту первую неделю.
— Знаете, с кем я собираюсь встретиться?
— Лерг, 19…. Нет, что-то такого адреса не припомню. Кто ж это у нас живёт на улице Лерг?
— Сорас Ромгерт.
— А-а-а…. – неопределённо протянул Консиген.
Рутан вынул мобильный телефон и набрал номер.
— Здорово, Сорас. Где ты? Понятно, я так и думал. И уже нализался? Ну, тогда подожди меня. Мне нужно поговорить, а потом вместе выпьем, как следует. Я сильно устал. Надо бы расслабиться. Спасибо.
Мы приехали в бар «Граната», где Рут был встречен приветственным смехом и аплодисментами. Ромгерт сидел за стойкой.
— Поглядите на этого депутата. Жена его не оставляет одного ни на минуту. Ещё бы — секс-символ! Попробуй она только недоглядеть, и он тут же подхватит триппер. Зря, значит, наши девки наводили марафет. Прошу прощения, мадам, — обратился он к Маргарет. – Это просто солдатская шутка. Да, сказать по правде, завидно мне становится, когда я гляжу на вас обоих. Не обижайтесь на меня за это. Вы такие молодые, счастливые. Как здоровье вашей матушки? Вон там накрывают столик на троих, а пока выпьем у стойки. По одной, ну! За нового депутата! Ребята, угощаю всех. Выпьем за нашего депутата. Он мне сейчас пообещает увеличить пенсии офицерам запаса и оклады кадровым резервистам, а то я его отсюда живым не выпущу.
Наша охрана мирно устроилась где-то в тёмном углу помещения, и на них никто не обращал внимания. Мы сели за столик, и Сорас вдруг совершенно трезво и серьёзно, негромко сказал:
— Рутан. Я горжусь тем, что ты ко мне первому обратился. Не считаешь, значит, меня совсем уж за пустое место. Хочешь, я поговорю с твоей охраной по-офицерски?
— Я сам поговорю, а ты что-нибудь от себя добавь. Их надо как-то нейтрализовать. Хотя бы до конца недели, пока меня ещё не принял Президент. На первый взгляд, ребята неплохие.
— Это их профессия – производить хорошее впечатление. Имей в виду, они сейчас слышат каждое слово, которое здесь произносится, и даже, как у меня в животе бурчит. Техника у них классная. Пусть уж лучше сидят на глазах. Я их приглашу к нам…. Э, парень, нам нужен другой столик — здесь будет большая компания, восемь человек. И, соответственно, добавь выпивки и закуски.
Сорас, не спеша и слегка пошатываясь со стаканом водки в руке, отправился к столику охраны и говорил с ними минуты две. Потом они все встали и пересели за длинный стол, накрытый для этого прямо посреди зала.
— Ну, мы выпьем. Вам, ребята, нельзя. Вы на службе. Знаете новость? Вот, даже Его Превосходительство ещё не знает, что с ноля часов каждый боевой вылет со всех баз, откуда наши атакуют Мисор, будет задержан на пять минут. Это протест в рамках присяги. И все завтрашние газеты выйдут с открытым письмом, которое группа наших лётчиков, действующих там, направила на имя Министра Обороны. В письме выражается, мнение, что штурмовые налёты на населённые пункты, где нет никого, кроме мирного населения, противоречат офицерской чести и порочат почётное звание солдата. После этого всех, кто подписался, наверняка, отдадут под Трибунал. Как вам это нравится?
Консиген молча указал на свой нагрудный карман, давая понять, что там диктофон.
— Подождите, господа, — сказал Рут. – Я собираюсь…. Собственно, я хотел…..
В это время к нам подошёл огромный человек с лицом в рытвинах и зелёных пороховых пятнах. В руке он держал бутылку водки:

В оранжевой пыли пехотная колонна
Уходит никуда! – дико заорал он, и сразу несколько охрипших голосов подхватили:

О, золотая девушка с Архипелага
С алыми цветами в чёрных косах,
Улыбнись мне, улыбнись в последний раз!

Консиген слушал с каменным лицом.

В оранжевой пыли пехотная колонна
Уходит никуда!

Обжигай меня глазами полными любви и слёз,
Пока наш строй не скрылся в оранжевой пыли,
Босоногая красавица моя!

Улыбнись мне, улыбнись в последний раз!

— Консиген! – крикнул великан. – Как это тебя угораздило в УБ? Ты же служил в полковой разведке.
— В Мисоре меня контузило и попортило мне правое колено. Где-то надо служить? – мрачно сказал Консиген.
— Это верно. Я в бессрочном резерве, а оклад такой, что едва хватает на одну белую горячку в месяц. Ты охраняешь неплохого парня, да вот беда – он совсем желторотый. Не подведи его под монастырь, а!
Консиген пожал плечами и снова указал на свой нагрудный карман.
— Так. Ещё по одной, — сказал Ромгерт. Он, взяв салфетку, что-то написал на ней и бросил её через столик Консигену.
Консиген взял салфетку и прочёл.
— Лори, — сказал он одному из своих подчинённых, — у меня в машине осталась коробка с сигарами. Не в службу, а в дружбу, принеси мне их, я хочу всех угостить. Сигары, кубинские, настоящие.
Парень пошёл через зал.
— Я пока тоже отлучусь, поговорю с хозяином. Нужно ему долг отдать и заодно договориться на счёт сегодняшнего вечера, — сказал Ромгерт.
Однако, вместо того, чтобы направиться к стойке, где сидел хозяин заведения, капитан пошёл вслед за охранником на улицу. Их не было всего несколько минут. Вернувшись, охранник положил на скатерть коробку. Консиген открыл её. Поверх сигар лежал обрывок бумаги, и он быстро прочёл то, что там было написано и передал бумагу Руту. Рут утвердительно кивнул головой.
— Ну, мы когда-нибудь напьёмся сегодня? – спросил Ромгерт. – Рути, наливай всем.
— Сорас, — сказал Рут, разливая водку, — я приехал выпить с тобой по стопке, а пью уже четвёртую. Если не хочешь, чтоб я здесь уснул, выпьем по последней и, не обижайся, отпусти меня домой. Я под собою ног не чую. Мне нужно отоспаться.
— Эх, что с тобой делать? Какой сон? Жена всё равно тебе спать не даст. Так уж и быть. За твою удачу! За удачу всех добрых бонаканцев, а кто наживается на нашей крови, путь отправляется к чёртовой матери!
Когда мы уходили, у нас за спиной слышалась эта ужасная песня:

В оранжевой пыли пехотная колонна
Уходит никуда!».

Из воспоминаний Марка Консигена:
«За мной приехали около семи утра, едва я спать улёгся. Жена была тогда на седьмом месяце, и они её здорово напугали.
— Одевайтесь, старший лейтенант, едем в Управление, — офицер предъявил мне удостоверение отдела внутренних расследований.
— Послушай, Марк, — сказал мне майор Морни. – Вот запись. Как ты её собираешься объяснить нам? «Так. Ещё по одной…», — это голос Ромгерта. А потом какое-то шелестение. Значит, капитан Ромгерт предложил выпить…, а потом? Не слышно, как разливают. Что вы там делали в это время? Что это за шелест?
— Салфетки, — сказал я.
— Правильно. Писали на салфетках. Этот Ромгерт в последний раз воспользовался салфеткой по назначению лет тридцать тому назад. Не морочь мне голову. Разве я первый год на службе? Напиши заявление об отставке по семейным обстоятельствам. Только не слишком убивайся. Мне, похоже, скоро самому придётся писать такое заявление. На этих социалистов плохая надежда, а служить прежней сволочи неохота. Не знаю, что делать».

Прошло несколько дней, прежде чем Рутана Норда принял Президент Республики. По давней традиции на эту должность выбирали старейшего и наиболее уважаемого политического деятеля, и по Конституции — пожизненно. Новат Гунт Госкар уже двадцать лет был Президентом. Этот восьмидесятипятилетний старик с возрастом не утратил юмора, в достаточной мере сдобренного не слишком злым, но очень убедительным цинизмом. Все его усилия, по его собственному выражению, были направлены на «отклонение от президентского дворца какой-либо ответственности за происходящее». Существовал целый цикл президентских анекдотов, не чрезмерно смелых и смешных, но очень характерных и популярных. Например. «Ваше Высокопревосходительство, в этом году лето обещает быть дождливым.
— Откуда поступают к вам эти сведения?
— От моей тёщи.
— Тёща…. Тёща — что-то знакомое. Фамилия…. А! Никанийский иммигрант. Помню этого чиновника, он всегда был чрезмерно инициативен. Но человек, добросовестный. Объясните ему, что его это не касается. Я стою во главе государства, господа!».
Однажды УБ представило Госкару объёмистый сборник подобных анекдотов. Он был расстроен:
— В годы моей молодости за некоторые политические анекдоты можно было получить десять лет каторги. А всё это — очень скучно.
«Около десяти утра на улице послышался пронзительный вой сразу нескольких сирен.
— Рути, ты только посмотри! – сказала Марго.
Я выглянул в окно и увидел, как множество полицейских разгоняют прохожих, которые были вынуждены прятаться в ближайшие подъезды или сворачивать в переулки, где им, вернее всего, совершенно нечего было делать. Длинный кортеж громадных чёрных автомобилей протянулся вдоль всего фасада нашего непритязательного отеля. В это время хозяин отеля, вырядившийся, будто на свадьбу, негромко стукнув в дверь, вошёл в номер и срывающимся голосом проговорил: «Господин адъютант Президента Республики — к Вашему Превосходительству!»
Два дня тому назад я задолжал ему в покер три тысячи крейцев, а за проживание и питание не было плачено с февраля.
Вошёл очень молодой человек в каком-то совсем карнавальном мундире, в золотых позументах, с одним эполетом на левом плече и весь увешенный шнурками аксельбантов. Это было смешно. В левой руке он держал треуголку с яркими перьями.
— Ваше Превосходительство! – провозгласил он металлическим голосом. – Президент Республики ждёт вас. Автомобиль у подъезда.
Госкара я имел удовольствие увидеть в первый раз осенью 46 года, когда на митинге в Голарне он распевал мне дифирамбы накануне взрыва Шер Хорана. Конечно, я видел его несколько раз в зале заседаний Парламента, а один раз мы с Марго наблюдали в Голоари, как его с трудом усаживали в белоснежный глиссер, чтобы доставить на президентскую яхту, стоявшую на рейде. Но в обстановке рабочего кабинета он оказался просто высоким, очень худым, измождённым лысым стариком, который, с трудом переставляя негнущиеся ноги, пошёл мне навстречу и обеими руками взял меня за руки.
— Я очень рад! – неожиданно искренне сказал он. – Я внимательно слежу за вашей головокружительной карьерой ещё с той поры, когда вы учились в гимназии. Покойный Мотас Комо писал мне из Талери, что у него есть гениальный ученик. Да…. Комо. Я был тогда Министром внутренних дел. Мы поступили со стариком, пожалуй, слишком строго.
Бледной, почти прозрачной, вздрагивающей рукой он взял со стола колокольчик и позвонил. Вошла величественная темноглазая пятидесятилетняя красавица с серебряной короной тугих кос над высоко поднятой головой. В газетах её сравнивали с Афиной Палладой.
— Лиззи, принеси, голубушка, нам сюда, прямо в кабинет, что-нибудь перекусить. И обязательно коньяку. Весь мир знает, что это ваш любимый напиток, господин Норд. У меня французский, двадцатилетней выдержки. Сигару?
Когда Лиззи Расси, его знаменитая экономка, опустив на мгновение голову и взмахнув мохнатыми ресницами, ушла, старик засмеялся и прикоснулся к моему плечу невесомой ладонью:
— Признаюсь вам — бессмысленно было бы отрицать — я к старости совершенно запутался в своих отношениях с прислугой. И такой пустяк кормит целую армию журналистов! Что ж я поделаю? Наши слабости всегда сильнее наших нравственных принципов, — по-дружески сказал он мне. – Мы сначала выпьем немного – вы коньяку, а я лекарства, по-другому не получится, к сожалению – а потом поговорим о делах.
Пусть это не будет слишком длинный разговор. Во-первых, я уже с трудом выдерживаю продолжительные дебаты, а во-вторых, подозреваю, что мои советы окажутся напрасными. Всё же я должен буду что-то вам посоветовать. Парламенту придётся выбирать премьер-министра из трёх кандидатур, ни одна из которых вас не устроит. Но худой мир, лучше доброй ссоры, не так ли, молодой человек?
— Поговорка народа, который никогда ей не следовал в своей исторической практике, — заметил я.
— Не потому ли Рим оказался так жалок на исходе своего исторического пути? Господин Норд, в настоящий момент мы с вами – дипломаты. Ведём переговоры. В этой ситуации хуже всего упираться лбом в стену, и надеюсь, мы оба ничего подобного сейчас не сделаем.
Снова вошла Лиззи Расси с огромным подносом, уставленным деликатесами.
— Моя жена мечтает с вами познакомиться, госпожа Расси, — сказал я.
— Мой добрый господин, — произнесла Расси очень низким и грубым, будто у талерийской рыбозасольщицы, голосом, — я простая женщина, зарабатываю в прислугах.
— Не беда, — сказал я. – В этом дворце только его хозяин достоин звания аристократа. Мой отец всю жизнь, и по сей день, трудится на заводе в Талери, а покойный отец моей жены был пастухом, владельцем может быть сотен пяти овец. У него был ещё домишко, сложенный из каменных глыб и бельгийская винтовка, из которой он никогда не стрелял. Он только каждый день разбирал, протирал, смазывал её и снова собирал, а потом осторожно вешал на стену. «Заграничная штука! – говорил он при этом. – Таких сумасшедших денег стоит. А на охоте я и простым дробовиком обойдусь», — он был почти неграмотный.
— Что же мне делать в эти странные времена? – гордо и одновременно с некоторым сарказмом сказал Госкар. – Я, действительно, настоящий барон. Рыцари Госкары служили ещё князьям Даурте. Потом один из моих предков поставил подпись под грамотой, которая, волею Тлосского рыцарского круга и Союза нантекских торговых городов, провозглашала Ургна III Пернори, графа Голарнского, бонаканским королём. И вот, будто в наказание за это, я стал сенатором, а потом и Президентом Республики. Но, вероятно, всё это к чему-то идёт, не так ли? Вот об этом-то мы сейчас и побеседуем с моим молодым гостем.
Итак, мы остались с Госкаром наедине. Он довольно неуклюже и настойчиво угощал меня, ему, видно, хотелось, чтобы я выпил побольше коньяку. Как человек, редко употребляющий спиртное, он, был уверен, что это быстро собьёт меня с толку. В то время, однако, сбить меня с толку при помощи спиртного было совершенно невозможно. Отдав должное коньяку, который, действительно, был хорош, я попросил его назвать кандидатов в премьер-министры:
— Простите мне это нетерпение. Наверное, я плохой дипломат.
Немного помолчав, Президент назвал три фамилии, из которых принять я не мог ни одной, даже условно. Старик это, конечно, понимал и рассчитывал на это. Тонкая, недобрая улыбка сквозила на его бесцветных губах.
— Таким образом, власть будет парализована, Ваше Высокопревосходительство.
— Что же вы посоветуете мне в такой ситуации? Я, видите ли, привык опираться на такую власть, которую осуществляют люди, реального образа мыслей. У меня нет связей среди анархистов, — он выпрямился в своём кресле, и тон его изменился. Он стал говорить со мной, как с нашкодившим двоечником, и я принял эту игру.
— Господин Президент, я признаюсь, что положение, в котором я оказался, весьма затруднительно. Но вы обещали совет.
— Конечно. Поддержать вас добрым советом – мой долг. В сущности, в этом и заключаются мои обязанности на посту Главы Государства. Но будет лучше, если, нисколько не умаляя ваших достоинств, я сделаю это по праву старика, умудрённого горьким жизненным опытом. Подумать только! Ведь вы, Ваше Превосходительство, вполне могли бы быть моим внуком, а как-нибудь я вам расскажу некоторые забавные эпизоды моей совсем ранней юности, которые позволяют предположить, что вы даже правнуком моим вполне могли бы оказаться. Мальчишкой я рос в нашем родовом замке Госкартор, и молоденьким служанкам от меня просто не было никакого спасения, — Президент добродушно рассмеялся. — Я дам вам хороший совет. Прежде всего, необходимо очень мягко, но достаточно настойчиво дать понять депутатам, что ваша речь, произнесённая на первом заседании, была следствием вполне понятной усталости и расстроенных нервов. Вы должны убедить их в том, что во главе Исполнительной Власти нужен человек, достаточно опытный, пользующийся известностью в международных дипломатических и деловых кругах, заслуживший популярность в высших эшелонах офицерского корпуса, связанный многолетним сотрудничеством с Генеральным Штабом. Мне грустно говорить вам это, поверьте, но вы ошиблись, господин Норд. Нет ни малейшей возможности сесть за стол переговоров с сепаратистами. Это было бы смешно, а сейчас не время для шуток. Кто будет вести переговоры с уголовными преступниками? На какой основе? На каком, языке, наконец? Это бредни. Не отчаивайтесь, как у политика, у вас ещё всё в впереди, — его губы змеились улыбкой.
Я долго молчал, а Президент подвинул себе миниатюрную рюмочку и налил туда не более десяти граммов коньяку. И пригубил. И зажмурил глаза.
— Чудесно, — сказал Президент.
— Да! Кстати, об уголовниках. Пока не забыл,  — сказал я, — вы ещё не знаете, что заявил вчера Грегор Крати?
— Нет, и признаюсь, я не знаю, кто это.
Затем, я совершенно серьёзно произнёс следующую нелепую басню:
— Грегор Крати — хорошо известный полиции бандит, который, занимает весьма значительное положение в финансовой иерархии страны. Он Президент Народного Банка. И он сказал, представьте себе, что пока из государственного бюджета не будет выжато всё возможное, война продолжится. Он сказал, что война продолжится, потому что его это устраивает. На него, пожалуй, не следовало бы обращать внимания, но он имел наглость сослаться лично на вас. Несколько дней тому назад мой агент вручил мне снимки, копии которых я могу оставить у вас. На память о сегодняшней встрече.
И я вручил Президенту конверт с десятком достаточно отчётливых снимков, где он сидел за столом, заваленным бумагами, а рядом — сменивший покойного Гонеро, Президент Народного Банка Грегор Крати. Там был даже снимок, на котором Крати подписывал некий документ, очень напоминающий банковский чек. На следующем снимке Глава Государства с вежливым поклоном принимал от него этот листок бумаги как подношение. И тут же присутствовал Президент Национального Банка Республики Миви Нуртор. В общем, это был целый цветник Президентов. И, конечно, несколько снимков, где эти уважаемые граждане горячо пожимали друг другу руки.
— Ну, дорогой мой! Это, безусловно, простой коллаж. Я ещё недостаточно выжил из ума….
— И я был уверен, что это фальшивка, но потом, для того, чтобы увериться в этом окончательно, просил эксперта военно-морской разведки, инженер-полковника Малера дать заключение. Ваше Высокопревосходительство, это не коллаж, это подлинные снимки, — я сделал внушительную паузу. – Я, конечно, взял с Малера честное слово о неразглашении этого досадного факта. Но что такое слово старого разведчика? Дым.
Разумеется, то, что я показал, в действительности было подделкой и очень грубой. К тому же, никакого инженер-полковника Малера в военно-морской разведке не было и в помине. Но об огромной сумме, перечисленной со счёта Народного банка на личный счёт Госкара в Швейцарии, мне было доподлинно известно. Я просто рассчитывал на неосведомлённость и старческую трусость Госкара. Конечно, я рисковал, но это не был слишком безумный риск.
— Итак, вы свою политическую карьеру начинаете с банального шантажа, — сказал старик вставая.
— Моя карьера на этом поприще началась немного раньше. Вы уже забыли 40 год?
— Это когда вы предводительствовали бандами хулиганья в столице? Ну, так чего вы хотите, в конце концов?
Момент наступил, и я сказал:
— Чего я хочу? Я не хочу, а просто выхода иного не вижу, как только взять на себя формирование и руководство новым кабинетом. Больше ничего. Превосходный у вас коньяк, но, признаться, у меня разболелась голова. Пожалуй, мы заговорились, как бы я не опоздал домой к обеду. Так я в понедельник, накануне вашего обращения к народу и Парламенту, доложу своим коллегам, что вы, Ваше Высокопревосходительство, поручили сформировать правительство мне?
— Вы сумасшедший. Вы играете с огнём.
— Вы мне позволите откланяться?
— А что это за балаган с забастовкой боевых лётчиков? И их открытое письмо министру? Неужто это тоже дело ваших рук? Это измена присяге, их следует судить.
— Если новый военный министр примет такое решение, их будут судить. Только вряд ли. Потому что этот пост я предпочитаю оставить за собой. Так мне будет спокойней.
— Разве не Военная прокуратура принимает подобные решения? Или вы оставляете за собою и пост Военного Прокурора?
— Ваше Высокопревосходительство, новый Военный Прокурор, безусловно, будет независим, как бывает независим всякий Военный Прокурор, — я позволил себе улыбнуться.
Это была наглость, но, мне кажется, я имел на неё право….», — из книги «Призрак первой победы».

В 49 году Рутану Герберту Норду исполнилось тридцать лет. В тот год он часто повторял, что уже достиг того возраста, в котором Иисус начал свою проповедь, кардинально изменившую внутреннее содержание человека как божественного творения и вследствие этого – картину всего, что человека окружает, всего материального мира. Однажды на иронический вопрос журналиста, не собирается ли он сам произвести нечто подобное, Норд ответил:
— Подобная революция уже произошла внутри меня. Мы все будем свидетелями того, насколько это изменит окружающую меня действительность.
Но значительно позднее: «В тридцать лет я, как ни странно, всё ещё был глупым, самонадеянным мальчишкой и, кроме того, страдал манией величия, к счастью, в слабой форме – иначе через несколько лет я оказался бы в психиатрической клинике. Меня спасли разочарования и неудачи – лучшее лекарство от этого заболевания, разумеется, в том случае, когда оно не слишком запущено».
Я попытаюсь вкратце обрисовать Норда, каким он был в то время — внешне. Он никогда всерьёз не занимался спортом и не следил за своим здоровьем, однако, в этом отношении представлял собою, по выражению своего давнего друга и оппонента, отца Аугусто, «идеальный экземпляр человеческой породы». Высокий, мужественный, быстрый и физически очень сильный и ловкий, белокурый, с высоким, чистым лбом, который был резко очерчен круто изогнутыми, всегда подвижными тонкими чёрными бровями, С выразительной и благородной мимикой лица, прямым и внезапным, взглядом, крупных, миндалевидных, ярко-синих глаз, в тени длинных и пушистых, как у девушки, ресниц, Рутан Норд немедленно обращал на себя внимание повсюду, где бы ни появлялся. Он воспитался таким образом, что свободно чувствовал себя в обстановке академической аудитории, среди рабочих портового дока, в шумной компании столичной литературно-художественной богемы, в изысканном салоне великосветской дамы и в обществе опасных обитателей тёмных притонов Голоари.
Незадолго до смерти, в возрасте восьмидесяти четырёх лет, он писал:
«В молодости я не был святым. Я умел нравиться и нравился женщинам, и мне случалось этим пользоваться не всегда таким образом, какой, строго говоря, предусматривает репутация порядочного человека. Время от времени, в жизненной и деловой практике, я достаточно успешно пользовался нерешительностью и даже робостью, которые в моём присутствии испытывали многие мужчины. Мне пришлось дожить до глубокой старости для того, чтобы понять насколько это было недостойно. Я предлагаю, однако, всякому, кто в таком случае без греха, бросить камень. С другой стороны я сумел не допустить к себе в душу позорного стремления к эксплуатации человеческой слабости — это стремление мне всегда претило и вызывало тяжёлое чувство по отношению к тому, кто страдал этим видом нравственной проказы. Всё же, придётся признать, что и до сих пор человек, не способный преодолеть слабость тела и духа, вызывает у меня неприятное чувство, и я стараюсь от него отгородиться. Если же такой человек стоит у меня на пути, мне трудно вести себя в соответствии с Евангельскими заповедями, которые я формально считаю для себя законом», — из письма известной художнице Гейне Мензо, об отношениях с которой ещё придёт время рассказать.
Итак, в 49 году, впервые после революции конца 19 века, в Бонакане крайне левые социалисты оказались у власти. Поскольку речь не шла о социализме, умеренном — шведского или австрийского образца, это произвело тяжёлое впечатление в Европе, на Континенте и за океаном. Ждали трагических событий, а в добрую волю Норда и в его здравый смысл никто не верил. Я приведу здесь выдержку из секретного доклада посла Итарора, отправленного в королевский МИД через месяц после образования в Голарне социалистического кабинета:
«Он сформировал правительство из ничтожных, посредственных, чем-либо скомпрометированных или же лично ему преданных и материально зависящих от него людей. Его проект восстановления мира в стране – не что иное, как пустой мираж. Как мираж опирается на воздух, так и его внутренняя политика в обстановке эскалации гражданской войны опирается на популистские выходки. Нет более или менее серьёзного учреждения в Бонакане, которое он, так или иначе, не стремился бы скомпрометировать и руководству которого прямо или косвенно не грозил. В частности он устроил нечто вроде погрома в Генеральном Штабе, где начальником теперь является некий генерал-майор Сильро, уволенный в резерв за нетрезвое поведение, самодурство и неслыханное безрассудство, которым он прославился ещё во время войны на Архипелаге. Зато этот человек очень популярен среди солдатни. В настоящий момент во главе каждого подразделения Генштаба стоит один из активистов печального известного Комитета Ветеранов Тузанской Войны. Идёт сокрушительный град возмущённых рапортов об отставке за подписью наиболее уважаемых и заслуженных высших офицеров. Новый Генеральный Прокурор, кажется, недавно с университетской скамьи, уже выдал около двухсот ордеров на арест крупнейших бизнесменов и чиновников финансового ведомства. Деятельность наиболее активных и платежеспособных банков приостановлена. Свирепствует охота на казнокрадов и нарушителей налогового законодательства, которые Главе Исполнительной Власти видятся повсюду. Улицы городов полны бездельников, которые пьяны и празднуют победу – неизвестно над кем. Между тем, с прилавков уже пропали предметы первой необходимости, мясные и молочные продукты вздорожали и становятся редкостью, есть затруднения даже с доставкой хлеба. Многие предприятия стоят из-за отсутствия сырья. Таким образом, невозможно не предвидеть в ближайшие же месяцы новой чехарды с перевыборами Парламента в связи с неминуемой отставкой кабинета. Что касается нынешнего Парламента, то в настоящий момент он напоминает студию патетической декламации. Президент Республики нем, как рыба. Он, по своему обыкновению, стремится ни за что не брать на себя ответственность. На мой взгляд, следует обдумать возможности пересмотра результатов минувшей войны 34 – 36 г. г., поскольку удержать Архипелаг в такой ситуации Бонакан не в состоянии».
Последующие события, однако, показали, что желаемое в этом докладе выдавалось за действительное. Премьер-министр, будучи по Конституции Главнокомандующим и одновременно взяв на себя ответственность за Военное Министерство, совершенно неожиданно отдал приказ о выводе из Мисора всех бонаканских войск. В горы были направлены транспортные вертолёты с гуманитарным грузом. На специальной пресскоференции, транслированной всеми теле и радио компаниями страны, Рутан Норд заявил, что по самым предварительным подсчётам общая сумма, необходимая для восстановления и дальнейшего развития южных районов, определяется новым Правительством в пятьдесят миллиардов крейцев, и большая часть этих средств будет получена из средств Парламентской Комиссии по борьбе с экономическими преступлениями. Ни одно предприятие в стране не будет функционировать, пока эта Комиссия не удостоверит, правильную уплату налогов. И это в первую очередь относится к коммерческим банкам, которые, однако, обязаны при этом без малейшей задержки выплачивать вкладчикам востребованные суммы в полном объёме. Также, и производственные предприятия, остановленные в этой связи, должны тщательно выполнять все обязательства по договорам с заказчиками и оплатить сотрудникам вынужденный простой в размере среднего заработка. Предприятия, не сумевшие в трёхмесячный срок погасить государственный долг, будут национализированы. В государственную казну, таким образом, он рассчитывал получить сверх упомянутых пятидесяти миллиардов ещё не менее ста миллиардов крейцев. И, примерно, столько же – вследствие прекращения финансирования боевых действий. Таким образом, по расчётам нового Премьер-министра, расходы на восстановление и развитие Мисорского высокогорья не только не могли окончательно подорвать экономику страны, как предрекали его политические противники, но предполагалась полная ликвидация непомерного государственного платёжного дефицита, возникшего в ходе гражданской войны. Норд официально заявил, что переговоры с руководством самопровозглашённой Мисорской Республикой начнутся в городе Маавилье 10 апреля и продолжатся до тех пор, пока взаимоприемлемое соглашение не будет достигнуто. На первом этапе в переговорах примут участие Председатель Государственного Совета Мисорской Республики, Грет Багнор, и он сам, Премьер-министр Бонаканской Республики. Далее он добавил, что в этот начальный период мирных дипломатических контактов вопрос об отделении Мисора не будет обсуждаться. Пока как условие, которое никто не вправе подвергнуть сомнению, принимается безусловное право мисорского народа на самоопределение. В Маавилье же речь пойдёт о перспективах восстановления хозяйства разорённого войной края. Эта задача принята в качестве приоритетной — вне зависимости от разрешения вопроса об отделении.
Это была полная капитуляция перед сепаратистами. Один из наиболее популярных и уважаемых в Бонакане общественно-политических обозревателей, доктор Порор Мерко, писал по этому поводу: «Ни один народ никогда не поддержит мер, требующих от него унижения национальной гордости. Мисор присоединился к Бонаканскому княжеству шестьсот лет тому назад в ходе общего для всего региона и естественно обусловленного исторического процесса. Невозможно искусственно разъять это единое целое, избежав катастрофических явлений социального, экономического и культурного характера. Между тем, нужно быть слишком наивным или слишком бесчестным человеком для того, чтобы убаюкивать миллионы обывателей надеждами на мирное урегулирование за столом переговоров с уголовными преступниками и малограмотными, фанатическими попами.
Вся эта затея с мирными переговорами на деле продиктована преступным стремлением недобросовестных политиков до бесконечности извлекать прибыль для своих спонсоров из братского кровопролития, воспользовавшись невежеством и религиозными предрассудками мисорских крестьян. Сложившееся положение — просто свидетельство несовершенства демократических институтов нашей страны, не более того. Но эти люди пришли и уйдут, а великий, единый Бонакан останется».
Накануне отъезда бонаканской делегации в Маавилье на переговоры, по крупнейшим городам страны прокатились многолюдные демонстрации за и против политики нового Правительства. В нескольких случаях полиции пришлось разгонять демонстрантов силой. Во время многотысячного митинга в Голарне, проведённого по инициативе правого блока, произошли серьёзные беспорядки, когда в ход пошли пожарные брандспойты, а затем и пластиковые пули, и слезоточивый газ.
«Истинное народовластие вовсе не благостная рождественская идиллия, нарисованная на фанерном щите, — писала по этому поводу газета «Политика». — Это сложнейший механизм, который требует тщательного соблюдения каждого из многочисленных правил его эксплуатации. При неправильной эксплуатации этот механизм выходит из строя всегда внезапно, и такая авария чревата гибелью всего государственного строения. Новый Премьер-министр, кажется, ни в коем случае не намеревался нарушить один из важнейших принципов демократической доктрины: «Свобода митингов, собраний и демонстраций». Однако соблюдать это священное для каждого республиканца установление оказалось гораздо сложнее, чем ежедневно поминать его к месту и не к месту, как это делают некоторые не в меру религиозные люди, к месту и не к месту поминая всуе имя Господа Бога своего».
Вечером 6 апреля Норд выступил на митинге, организованном в предместье столицы, Толурте, на так называемом Расстрельном пустыре, где около 150 лет назад победившие умеренные граждане уничтожили несколькими артиллерийскими залпами 468 обезоруженных бойцов Революционной Гвардии. По данным Управления Полиции в митинге приняли участие, по меньшей мере, полтора миллиона человек, большинство из которых приехало из провинции. Тогда Норд произнёс знаменитую речь, которую здесь не имеет смысла приводить полностью, поскольку она входит в любое из его собраний сочинений. Эта речь коренным образом изменила настроение умов в Бонакане. Стало ясно, что к власти пришла весьма значительная сила, важнейшим оружием которой была способность опираться на тех, кого давний предшественник Норда, Сенд Рокт, называл молчаливыми миллионами. Я упомяну только некоторые характерные эпизоды этого великолепного спектакля.
Поднявшись на трибуну, Норд молчал, пережидая гром приветствий, а затем с улыбкой произнёс по нантекски:
— As gro barbari nutason, banvini mo?
Тут же из пульсирующих бешеным порывом, раскалённых недр огромной толпы послышались радостные голоса его земляков, которые кричали ему:
— Et barbari nutason be tuo, banavi!
Это был традиционный обмен приветствиями нантекских рыбаков:
— Хорош ли был улов, братья мои?
— И тебе хорошего улова, брат!
Некоторое время Норд вглядывался в толпу. Потом он снова заговорил, на этот раз по тлосски. Он говорил очень медленно, будто мирно беседуя с приятелем за столиком кафе.
— Я ведь простой парень, сограждане. Коренной северянин с нантекского побережья. Родился и вырос в Талери, есть такой маленький городок там у нас, о котором здесь многие, наверное, и не слышали. Там до сих пор ещё по мостовым бродят куры, а мои родители во дворе всегда откармливают к Рождеству пару поросят, так что над домом всегда туча мух стоит, а ведь Норды считаются в Талери богачами. Ещё бы! У моего папаши даже есть воскресный шевиотовый костюм и трость с серебром. У нас, в Бонакане, мы, нантеки, всегда были nusi banvini – младшими братьями, которых за стол сажают во вторую очередь. Некоторые обижаются, а я смотрю на это спокойно. Без нас Бонакан всё равно не обойдётся, потому что никто так не был верен Голарну в удаче и неудаче, как наши рыбацкие города. И как вся Нантека за Бонакан стоит стеной, так и я никогда ему не изменю. Ну, повезло мне, конечно, выбился в начальство. Но ведь это только благодаря вам. А без вас цена мне — ломаный грош, — он вдруг ухватился за древко знамени, которое развевалось над его головой. – К чему это здесь? Что это? Для кого это? Кого защищает, кому грозит свирепым оскалом своих клыков непобедимый бонаканский лев?
Каждый из этих вопросов, звонко выкрикнутых, будто выброшенных в лица толпы горстью камней, отчётливо прозвучал в наступившей тишине. Люди напряжённо ждали ответов. Рутан Норд вдруг, грубо, по-матросски выругавшись, ударил себя крепким кулаком в лоб и зло рассмеялся:
— Чёрт бы вас побрал, чего вы ждёте? Может, хотите, чтоб я стал вам тут расписывать, какая у нас была героическая История, и какие важные господа где-то воевали и сколько с войны пригнали пленных и добра приволокли? Как же вас легко обмануть, великий Боже! Да это же театр, неужто вы не понимаете? И вы думаете, что я тоже, как и все прежние, стану вас этим театром дурить? Неужто я вовсе на порядочного человека не похож?…
Он говорил о жизни бонаканских провинций, о работе на судоверфях, нефтепромыслах, в горячих цехах литейных заводов, на гигантских текстильных фабриках и на конвейерах машиностроительных комбинатов:
— Все эти люди получают минимум, это зафиксировано в трудовом законодательстве. Человек, который стоит у доменной печи, не может получать меньше восемнадцати крейцев, пятидесяти сондов в час. Но, если он будет работать, как это в Конституции записано, по восемь часов в сутки с одним выходным, это составит в неделю меньше тысячи крейцев…. около девятисот, правильно? В месяц, значит, он и четырёх тысяч не заработает…. И вот, добрые господа говорят рабочему, что можно, в обход Конституции, которую полтораста лет тому назад кровью своей полили герои, убитые здесь, на этом Расстрельном Пустыре, можно работать и по шестнадцать часов в сутки, только эти переработки не пойдут в зачёт к пенсии, если бедняга до неё доживёт. Невыплаты эти незаконны, и переработки эти незаконны. Но всего выходит немного меньше восьми тысяч. А как ему отказаться от восьми тысяч крейцев в месяц, когда нужно треть из этой суммы отдать за жильё и коммунальные услуги? Да, спятил я что ли, кому всё это рассказываю?…
У моего отца есть друг во Франции, они вместе учились, только тот машиностроитель, работает на «Рено» инженером. Вот я могу позвонить в кафе, где он сейчас обедает, и его подзовут к телефону, потому что четверть второго, там у них обеденный перерыв, и вся смена обедает, весь его цех. Там из-за пяти минут обеденного перерыва, который хотели у рабочих отнять, в прошлом году чуть не остановилась вся тяжёлая промышленность Французской Республики. Почему? А там есть ВКТ. Знаете, что это? Всеобщая Конфедерация Труда. Она существует уже более ста лет. К власти могут прийти правые, могут левые, а тронуть права рабочих никто не посмеет. Почему? Да просто потому, что в конце 18 века, около трёхсот лет тому назад, в Париже слишком много хозяев остались без головы, и нынешние хозяева это запомнили накрепко.
Завтра во всех газетах напишут, что я вас зову на баррикады. Но это неправда. Я знаю, что вы не хотите бойни. Вы хотите получить возможность нормально работать. Вы на это имеете право. Вы получите возможность реализовать эти права, если последовательно будете поддерживать политическую линию, которую мы разработали и успешно осуществляем. Пока — тьфу, не сглазить! – всё у нас получается. Но я напоминаю вам, это мой долг, напомнить вам, что численность личного состава всех силовых структур Бонакана составляет около трёх миллионов бойцов. А одних только промышленных рабочих – двадцать восемь миллионов, почти половина населения всей нашей страны. Никогда об этом не забывайте и ничего не бойтесь, вам нечего бояться! Вы пошли за мной, и я вам клянусь, что вы получите всё, что вам причитается по справедливости, если не покинете меня. Именно поэтому я через несколько дней уезжаю в Мисор. Мне нужен мир для того, чтобы бороться за благосостояние нации. Моим же противникам нужна война, потому что во время войны, как тёмной ночью – все кошки серы.
Он говорил о войнах, о мирной политике и политике имперской.
— Около четырёхсот лет тому назад на востоке Европы шла война между двумя странами – Швецией и Россией. За что они воевали? Решалось, кто будет великой державой в тех краях и станет вмешиваться в дела всего белого света, а кто мирно замкнётся в своих исторических границах. Русская армия оказалась сильнее. Русский император Пётр I, по прозвищу Великий, разбил шведского короля у города Полтавы, шведская армия бежала. Никто из вас не малограмотный, и все смотрят телевизор. Вы знаете, что твориться в России сегодня, и что в Швеции. Так, в конечном-то счёте, кто ж выиграл эту битву, про которую вам в школе вдалбливали в голову, если только вы прошли полностью весь гимназический курс, помните? – Швеция выиграла, потому что за разгром своей армии она получила для своего народа мир на многие столетия.
Теперь вернёмся к себе домой. Мы в 36 году выиграли войну, разбили итарорскую армию и захватили Архипелаг. Наше государство после этого стало могущественнее и богаче. Святая правда – кто спорит? А кто из вас стал богаче? И каким образом он разбогател? Я хочу сейчас обратиться к каждому, кто стал богат после войны, таких здесь немного, но они есть, а другие слышат меня по радио и телевидению: Сотни тысяч мирных тружеников потеряли работу или разорились, благодаря этой войне, их жизнь до сих пор не вошла в нормальное русло. Самые же молодые, самые сильные, самые способные – цвет нации — были искалечены в сражениях и вернулись домой, чтобы утешить жён и детей звоном орденов, за которые государство не платит сейчас ветеранам ни сонда, а о тех, кто домой не вернулся, мне и сказать нечего, я не смею о них говорить…. Так, как же сумел ты стать богат? Ответь не Богу, и не народу, и не налоговому инспектору, ответь самому себе, заглянув в самый тёмный угол души, как удалось тебе разбогатеть? Ответь, и тогда ты освободишься, потому что сейчас ты раб своего греха, позор на твою голову!
Наконец, он заговорил о гражданской войне:
— Тлоссы – великий народ, и они создали великое государство. Это государство представляет собою неоценимое сокровище, не только потому, что оно призвано охранять каждого из своих граждан, предоставляя ему свободную возможность мирно трудиться и жить. Это государство — непременное условие развития культурной традиции, которой воистину нет цены, потому что каждый из нас умрёт, а наша национальная культура – то, что мы оставляем после себя для всех народов планеты, на которой живём – останется после нас в вечности. Почему же тлоссы убивают друг друга? Тлоссы по-нашему, по северному – mozo banvini, старшие братья. И вот они никак не выяснят, кто ж из них-то старше здесь, протестанты или католики. Ну, я вам скажу. Когда я женился на горянке, меня чуть с говном не съели в Талери. У нас есть пастор Аверно, настоятель цехового храма талерийских рыбаков. Так он целую проповедь посвятил тому, как я венчался в папистском храме. Он не велел добрым людям ко мне близко подходить. Почему-то никто его не послушал, а почему, как вы думаете? Отцу Аверно такая баба, как моя жена, и во сне не приснится. Что ж мне было делать? Конечно, я из семьи истинных христиан, но как дело дошло до того, что стали вмешиваться в мою жизнь, я послушал здравого рассудка. И я об этом не пожалел – она мне скоро сына подарит, так она обещала, во всяком случае, а если будет девка, тоже не беда, я не повешусь. Но гражданская война – совсем другое дело. Простому человеку в этом случае к здравому рассудку прислушаться не дадут. Ему, во-первых, и те, и другие станут толковать о Страшном Суде, а во-вторых, его никто и спрашивать не станет – напялят на голову пилотку, и вперёд!
«Всё, что я тогда говорил, годилось малым детям. Каждый из этих людей, с глазу на глаз, не стал бы слушать, и на смех бы поднял меня. Толпа – другое дело. Я приготовил очень разумную и правильно аргументированную речь, посвящённую внутриполитическому положению страны. Но, когда вгляделся в лица толпы, понял, что, теснясь в этом огромном стаде, прижавшись плечом к плечу, они ничего серьёзного понять не в состоянии. В конце концов, к машине меня несли на руках. Появилась даже идея нести на руках мою машину до самого здания Совета Министров, где мне делать было совершенно нечего. Но, к счастью, бронированную машину тащить не получилось, хорошо ещё, что никто не покалечился. Меня оставили в покое», — из книги «Призрак первой победы».

Восьмого апреля делегация Бонаканской Республики специальным правительственным поездом выехала в Маавилье. Эти события я пересказываю по воспоминаниям секретаря Норда, Сильвана Зунга.
Девятого апреля Грет Багнор, Председатель Госсовета Мисорской Республики, устроил торжественный приём в честь высоких гостей из соседней страны, так ему угодно было выразиться. Приём состоялся в помещении небольшого ресторана единственного в городе туристического отеля «Орлиный приют». Вокруг стола, за которым сидели участники грядущих мирных переговоров, стояли вооружённые горцы. Багнор наотрез отказался допустить в зал сотрудников бонаканских спецслужб. Однако, Управление Безопасности окружило здание отеля непроницаемой наружной охраной. Багнор уже встал с бокалом в руке, намереваясь произнести тост, когда неподалёку послышались автоматные очереди, а потом и разрывы гранат. Все были в замешательстве. Рутан Норд спросил:
— Ваше Высокопревосходительство, вам известно, кто это нас атакует?
— Не вполне, — сказал Багнор. – Это, вернее всего, люди полевого командира Тови Менга, он мне не подчиняется. Но, возможно, это кто-то другой. Во всяком случае, я гарантирую вашу безопасность. У меня здесь людей достаточно.
— Вы меня неправильно поняли, или я неясно выразился, — сказал Норд. – О своей безопасности я сам позабочусь. Но меня беспокоит ваша способность влиять на ход событий в этой стране.
— Я являюсь Председателем Совета в результате всенародных выборов. Не все, однако, как вы сами понимаете, голосовали за меня.
— И за меня не все голосовали в Бонакане. Но после выборов все вооружённые формирования мне подчинены, безусловно. Извините, эта стрельба мешает мне пить вино. С вашего разрешения, пойду, взгляну, что там делается. Вы не составите мне компанию?
Когда они в сопровождении множества автоматчиков вышли из подъезда, прямо на небольшой площади перед отелем разорвалась мина. Всех осыпало щебнем. Кто-то вёл огонь сразу из нескольких узких проулков, со всех четырёх сторон площади.
К Председателю подошёл человек с автоматом в правой руке, а охотничья винтовка висела у него за спиной, оборванный и грязный, заросший бородой, так что видны были только два лихорадочно блестящих глаза. Он грубо взял Багнора за рукав:
— Грети, это люди Ревенов, около двухсот стволов. И в городе полно корсотов, которые всегда готовы их поддержать. Тебе с этими господами нужно уйти в укрытие. Нам пока придётся отступить. Пойдём в контратаку, когда они выйдут на площадь. Плохо, что у них БМП, и никак не удаётся её подбить. Нас обстреливают из миномёта. У меня четырнадцать человек выбыли. Шестеро убиты.
— А что в тылу у них? — спросил Багнор. – Их надо взять в кольцо.
— Нет, я все силы здесь сосредоточил. В переулках трудно их окружить. Господин Норд, это младший брат вашей жены привёл сюда своих людей. Он даже отца родного никогда не слушал. А вас он приговорил к смерти, вы слышали об этом? Старуха сейчас в горах, она хворает. И связи с ней нет. Не удаётся пока наладить. У них там старая рация, а у меня нет подходящего аппарата. Но она велела мне передать, что желает вам удачи. Вашего сына пусть назовут Гортом, в честь его деда.
— Она серьёзно больна?
— Она умирает, господин Норд. Контузия её доканала.
— Когда она была контужена?
— Ещё в 46 году. Попала под бомбёжку.
— Сколько лет сейчас Нотаму?
— Послезавтра будем праздновать его именины. Ему исполнится двадцать один.
— Будете праздновать? Вы тоже?
— Весь Мисор будет праздновать именины Нотама Ревена. Это младший сын Горта Ревена. К тому же послезавтра день святого Нотама – большой праздник.
— Капитан Брох! – вдруг резко выкрикнул Норд. Он был бледен, и брови его сдвинулись. – Дайте мне четверых надёжных солдат. Я иду на переговоры.
Весёлая стайка свинцовых птичек пролетела над головами, кто-то испуганно пригнулся, кто-то растерянно озирался, а пули впились в каменные плиты за спинами.
Рядом послышался негромкий сиплый голос:
— Ваше Высокопревосходительство! Пойдёмте, если хотите, со мной. Мы пойдём вдвоём. На переговоры не ходят в сопровождении солдат спецназа.
— Здравствуйте, — сказал Норд. – Лицо ваше мне знакомо, но я что-то….
— Генгер Жаворн, независимый журналист. Вы читали мои репортажи, даже несколько раз приводили цитаты из них. И часто на меня ссылаетесь. Похоже, вы мне верите. Здесь работать очень сложно. Вы идёте?
Подошёл офицер Управления Безопасности Брох. Он был смущён.
— Ваше Высокопревосходительство. Не заставляйте меня применять силу. Я не имею права. У меня приказ держать вас постоянно под охраной всего подразделения.
— А… силу? — сказал Норд. — Вы не хотите применять силу? Не беспокойтесь, вам в данном случае не придётся силу применять. Капитан, смирно, слушать меня! Отвечать! Кто здесь старший по команде в настоящий момент? Спрашивает Главнокомандующий Вооружёнными Силами Бонаканской Республики. Отвечать на вопрос!
Капитан молчал.
— Приступайте к выполнению своих обязанностей, содержание которых я не стану вам напоминать, потому что они мне самому неизвестны. Извините, мне некогда, — он обратился к Жаворну, который смотрел на него с улыбкой. – Мой расчёт на то, что во главе этих боевиков мой родственник, брат жены.
— Этот расчет был бы верен Ваше Высокопревосходительство….
— Если вы постоянно будете титуловать меня таким образом, мы, во всяком случае, далеко не уйдём. Зовите меня Рутом. Просто Рут, и всё.
— Вы правы. Рут, это был бы верный расчёт, если б речь не шла о таком человеке, как Нотам Ревен. Он немного не в себе после смерти отца. Но если я буду с вами — другое дело. Наши хотели его расстрелять, я не позволил, предъявил удостоверение корреспондента Правительственного Вестника, оно было просрочено, но командиру взвода спецназа не ко времени было разбираться в этом. Его переправили в один из фильтрационных лагерей, откуда он в ту же ночь сбежал. После этого мы с ним считаемся корари ба респеро, братья по крови, которая течёт из жил. Все здесь это знают. Так идём?
— Идём, — сказал Норд. – Жду по дороге ваших указаний.
Тогда Жаворн, не торопясь, спустился по ступеням и поднял руки, ладонями вперёд.
— Друзья! – прокричал он. – Я брат Нотама Ревена по крови, которая течёт из жил, Генгер Жаворн, журналист. Вы все меня знаете, кроме молокососов. Премьер Бонаканской Республики просил меня, и я обещал ему, что доставлю его на переговоры с вашим командиром живым и здоровым. Не стреляйте, это будет не по чести. Пусть нас вдвоём проводят к Нотаму. Пусть нам глаза завяжут, не возражаем.
Через некоторое время на площадь вышел молодой парень в аккуратной камуфляжной форме бонаканского десантника. Он не был вооружён.
— Нотам велел передать от его имени: Он хочет участвовать в переговорах. Он приговорил к смерти Рутана Норда, и упомянутый Норд будет в своё время убит. Но это случится позже. Сейчас он готов говорить с Главою Исполнительной Власти Бонаканской Республики. Однако, он будет говорить за столом этих переговоров как независимая сторона. Нотам Ревен не подчиняется Грету Багнору.
— Как вы советуете отвечать? – спросил Норд у Жаворна.
— Скажите, что без Нотама Ревена результат переговоров был бы сомнительным, хотя вы уважаете выбор мисорского народа в лице Председателя Государственного Совета.
Норд громко прокричал эти слова почти буквально.
— Через несколько минут наш командир будет здесь.
Когда, наконец, Нотам Ревен сел за стол рядом с Нордом и Багнором, Норд неожиданно сказал:
— Господа, если то, что я сейчас скажу, неверно, пусть у меня отсохнет правая рука, такая у вас поговорка есть, я не ошибся? Мы, в этом составе, можем обсуждать всё, что нам угодно, а результатов не будет, пока все достойные предводители мисорских бойцов не соберутся здесь. Выборы Главы Государства – внутреннее дело народа. Но для того, чтобы решить судьбу народа, необходимо выслушать всех.
Багнор был в ярости. Что касается Нотама, то он колебался.
— Постой, Рути, — запросто сказал он свояку, приговорённому к смерти. – Ты хочешь собрать здесь около пятидесяти человек, никто из которых не ладит с другими.
— Да, именно так. И представителей духовенства. И папского нунция в Бонакане, который находится на территории Мисора. И ещё хотя бы несколько самых богатых граждан, которые могли бы нам дельно рассказать, об экономическом положении края. И ещё…. Необходимо найти и пригласить профессора Густа Вортара, одного из самых авторитетных врачей в Бонакане, мне известно, что он сейчас где-то в горах. И нескольких наиболее уважаемых учителей из далёких горных школ тоже нужно пригласить. Мне кажется, что к мнению этих людей здесь давно уже никто не прислушивается. И, конечно, должны присутствовать старейшины наиболее влиятельных кланов. Мы не собираемся здесь обсуждать вопрос о независимости Мисора. Речь идёт о восстановлении хозяйства, реконструкции разрушенных предприятий и дорог, о помощи разорённым семьям, строительстве школ и больниц. Война закончилась.
— Вы пересматриваете результаты выборов…, — гневно начал было Багнор.
— Война закончилась, — сказал Нотам, — а вы всё ещё хотите быть Мисору поводырями. Оставьте нас в покое. Рути, ты однажды уже собрал наших старейшин в Сурно. Вспомни, чем это кончилось.
— Четыре года тому назад ты был ещё ребёнком, Нотами, — сказал Норд, — но и ты должен знать, чем это кончилось. Мне сейчас не хочется вспоминать….
— Вспомни, — упрямо повторил Нотам.
— Хорошо. Пока мы с твоим отцом в Голарне обменивались рукопожатиями, готовился взрыв Шер Хорана. С этого началась война. Сейчас мы оба стали старше. Остановим это!
— Я тебе признаюсь, что мне неизвестно, кто готовил этот взрыв.
— Если тебя интересуют не те, бедолаги, что смонтировали взрывное устройство и сами погибли там, а те, кто всё это спланировал, организовал и оплатил, то мне они известны. Это всего несколько человек. Среди них есть горцы, есть и северяне, есть и иностранцы. Их имена станут достоянием гласности в нужный момент, тогда все они будут преданы суду Международного Трибунала.
— Послушай, родич, — сказал Нотам Ревен, — объясни ты мне, ради сердца Непорочной Девы, к чему мне этот Международный трибунал? Почему Мисор не может их судить своим судом?
Норд протянул руку и ласково, с грустной улыбкой коснулся ладонью щеки своего шурина. Лицо молодого человека уже зарастало нежной, юношеской бородой:
— Потому что Мисор на земле не один. Что здесь аукнулось, откликается по всему белому свету, Нотами, — неожиданно он добавил. – Как ты похож на свою сестру…. Больше чем другие братья и сестры.
— Это правда? Ты, действительно, так думаешь? – обрадовано спросил Нотам. – Все мы очень любим Маргарет и гордимся ей. Как случилось, что мы с тобой стали врагами?
— Об этом позже поговорим. Твои люди пусть охраняют слабые ростки мира, которые здесь, в Маавилье уже взошли. Будь осторожней. Такие ростки, как правило, легко гибнут, растоптанные солдатским сапогом.

На ещё не начавшихся переговорах был объявлен двухнедельный перерыв. Норд несколько раз летал на армейском вертолёте в Голарн, где его ждали общегосударственные дела. Из Маавилье же он связался со множеством людей в Мисоре. Появился отец Аугусто, а вместе с ним другие разнообразные и на первый взгляд не имеющие отношения к делу лица. У некоторых на лбу просто написано было: «корсот». Рутан Норд тратил много времени, совершенно серьёзно беседуя с каждым из них, а все вечера проводил с отцом Аугусто за бутылкой виноградной водки.
Как-то раз, он вызвал Сильвана Зунга к себе в номер.
— Господин Зунг, вы остаётесь здесь для того, чтобы отвечать посетителям, что я чрезвычайно занят, принять не могу. Я уезжаю.
— Куда?
— Это государственная тайна. Вам могу сказать в самой общем форме: В горы. Но не смейте об этом заикаться даже во сне.
— Ваше Высокопревосходительство…. – проговорил ошеломлённый Зунг. – Вы с ума сошли!
— Ну, так меня посадят в сумасшедший дом. Но если вы хотите сохранить свой пост и ту перспективу дальнейшей карьеры, которую он вам предоставляет, молчите, Сильван. Я сюда приехал не шутки шутить.

Из воспоминаний журналиста Генгера Жаворна: «Однажды ночью меня разбудил сигнал мобильного телефона.
— Вы спите, Генгер?
Я посмотрел на часы. Половина третьего.
— Разумеется, сплю. Сплю, и мне снится, будто мне звонит Премьер-министр. В вашем возрасте у меня не было бессонницы.
— Я не страдаю бессонницей и ужасно хочу спать. Но есть срочное дело. Ничего, если я загляну к вам в номер? Со мной бутылка великолепного коньяку, не отказывайтесь.
Ещё бы я отказался! Была небольшая проблема, которую пришлось решать в пожарном порядке. Я в те годы в одиночестве не спал никогда.
— Нени, просыпайся. Тебе надо уходить. Сейчас сюда придёт Рутан Норд. Возьми пятьсот крейцев из ящика в письменном столе.
— Ты с ума сошёл! Норд, придёт, а я куда-то исчезну. Единственный шанс познакомиться с таким шикарным женихом….
— Живо собирайся. Он женат. Сегодня вечером я, наконец, познакомлю тебя с ребятами из «Бонакан-TV», обещаю.
Конечно, они столкнулись в дверях.
— Добрый вечер или доброе утро, Ваше Высокопревосходительство.
— Генгер, — сказал Норд. – Вы великомученик гражданского долга. Если б со мной была такая красавица, я послал бы к чёрту самого архиепископа Голарнского. Мадемуазель, вы не уйдете, не выпив с нами рюмочку коньяку.
— Боюсь, мне будет скучно с вами, господа. Вы слишком деловые люди.
Во всём, что касалось женщин, он до глубокой старости оставался совершенным мальчишкой. Он внимательно посмотрел на неё и вдруг говорит:
— Много неожиданного может случиться в ближайшие дни. Но скучно не будет никому из нас троих. Можете не сомневаться. Если, конечно, вы не откажетесь составить мне компанию.
И Нени осталась. Мне пришлось их представить друг другу. Кто такая была эта Нени? Девчонка из интим-бара, которая приехала ко мне в Маавилье из Латерера. «Я прослежу, чтоб ты здесь не стал католиком», — так она мне сказала.

Могу догадываться, однако, что она не теряла времени, когда я уходил в горы, потому что в городок съехалась вся политическая тусовка страны, и хорошо заработать своим немудрёным ремеслом ей ничего не стоило. Красива она была, как всякая восемнадцатилетняя девчонка, не более того. Но она была неробкого десятка и очень остроумна, немного по-детски. Впоследствии у меня из-за неё были большие неприятности с мадам Маргарет Норд.
Мне уже говорили, что Рутан Норд, затевая какое-нибудь немыслимое дело, в первое время действует, как помешанный. Он именно так себя и повёл. Мы втроём выпили немного коньяку.
— Послушайте, Генгер. Если б каким-то чудом я сейчас оказался в горах, с кем, по вашему мнению, мне следовало бы увидеться в первую очередь, с Тови Менгом?
— Ни в коем случае, — сказал я. – Тови — корсот. Но… это разговор наедине.
— Бросьте. Нени пойдёт с нами в горы. Хочешь спасти родину?
— А почему бы и нет? – сказала премьер-министру проклятая девка. — Запросто. Ты мне только растолкуй, как это делается. А можно мне ещё коньяку?
— Конечно, выпей. В горах не будет ничего, кроме виноградной водки, которой меня постоянно потчует моя жена, она здешняя уроженка.
Я, конечно, ужасно разозлился. В жизни не видел такого младенческого легкомыслия в таких тяжелейших условия.
— Во-первых, вы ошибаетесь. Вы ошибаетесь даже по поводу виноградной водки. Например, Тови Менг, которого вы только что упомянули, ничего, кроме виски «Белая лошадь», по семьсот крейцев за бутылку, на язык не берёт. Рут, вы совсем никакого представления не имеете о людях, с которыми хотите дело иметь. Взять Нени в горы вы не можете, потому что первая, с кем вам придётся встретиться, это ваша тёща, Сулами Ревен. Сейчас она очень больна, говорят, смертельно. Ей немедленно доложат, что вас сопровождает молодая женщина, у которой, между прочим, есть жёлтый билет, выданный ей голарнской полицией по всем правилам о надзоре за проституцией.
Нени показала мне язык, она не обиделась:
— Ну, и что? Подумаешь! Знаешь Лолу Бозульхо, мулатку с островов? Она вышла замуж недавно. За кого, тебе не интересно? За американца, Джеймса О’Грэди, чемпиона мира по кикбоксингу. Это не хуже любого министра. О’Грэди даже богаче любого президента. Он Лоле подарил яхту за пятнадцать миллионов долларов.
На Нени очень трудно было злиться. На Норда – ещё трудней.
— Генгер, не начинайте, ради Бога, проповедовать здравый смысл. Я и без того не выспался. Нени с вами. Это ваша секретарша. При чём тут я?
— Секретарша? Хорошо, пусть это будет моя секретарша. Но зачем она вам?
— Просто приятно смотреть на эту румяную рожицу. Нельзя быть всё время серьёзным человеком. Серьёзные люди служат в секретариате кабинета министров. Хотите отвечать на телефонные звонки? Давайте-ка ещё выпьем.
— Рут, выпить я не прочь, но когда вырисовывается перспектива спокойной, сытой и безопасной жизни….
— Вы врёте Генгер. Как вам не стыдно? Никогда б вы не стали работать прислугой при министерстве. Лучше я вас устрою тайным агентом. Хотите быть агентом УБ?
— Ваше Высокопревосходительство, устройте меня Президентом Народного Банка вместо дурака Крати.
— Разве вы умеете воровать?
— Ну, полно, не боги горшки обжигают! Научусь.
И так мы ещё немного побалагурили, а Нени уплетала пирожные и забавно кривлялась, как обезьянка.
— Рут, — сказал я, — уже поздно. Если мы уходим, это должно быть не позднее двух часов дня.
— Я думал, что уходить нужно ночью.
— Ночью охрана начеку, потому что преступники работают, а все порядочные люди мирно спят. Днём же всё наоборот. Мы сядем в мой автомобиль, если вы сумеете отвязаться от капитана Броха, и я повезу вас немного проветриться на озеро. Купаться ещё рано, но вы имеете право любоваться природой в компании своих друзей. Всё снаряжение будет уже в багажнике. На озере бросим машину и уйдём, сделав большой крюк. Уйти незамеченным отсюда сейчас очень непросто, тем более вам. Но я знаю, как это сделать. У нас, Ваше Высокопревосходительство, есть один очень значительный козырь. Дело в том, что никому в голову не придёт такое сумасшедшее дело, когда человек в вашем положении, в такой исторический момент ведёт себя таким образом. Если вы останетесь живы, у бонаканских психиатров работы будет невпроворот. Но это вряд ли. Такие ребята, как вы долго не живут. Вас в горах, конечно, прикончат, а я, наконец-то, заработаю себе на спокойную старость. Жаль только, что сначала придётся лет пять отсидеть в тюрьме. За всё приходится платить.
Мы всё время шутили, и мне вспомнилось, что это дурная примета. Мне это дело очень не понравилось. Но я, видите ли, профессионал. Я не режиссирую события. Мне платят за то, что я их фиксирую. Наконец, Норд встал и обнял меня:
— Генгер, до чего же я рад, что вы здесь оказались! До завтра, мадемуазель Нени.
Когда Норд ушёл, я сказал Нени:
— Вот что. Живо собирай манатки. Уезжаешь пятичасовым поездом в Голарн.
— Слушай, Генгри, а почему он меня к себе не пригласил? Он не голубой? А может импотент?
— К сожалению, ни то, ни другое.
— Ужасно красивый парень. Но почему он меня не пригласил?
— Может, не окончательно ещё спятил…. Ты меня хорошо поняла? У тебя времени совсем немного. Я тебе должен…, скажем, четыре тысячи крейцев. Достаточно? Но здесь у меня только полторы. В Голарне рассчитаемся.
Девчонка скорчила такую уморительную гримасу, что я не мог не улыбнуться.
— Я спать ложусь, — сказал она. — Завтра ухожу в горы с великим человеком. Он меня попросил спасти родину. Перед этим нужно выспаться, как следует, дело ведь не шуточное.
— Нени, осторожней. У нас, там будет совсем не много шансов остаться в живых. Это мой хлеб, а ты-то здесь при чём?
— Не мели чепухи, — сказала она мне. – Я отберу его у этой бабы, как её звать?
Через несколько минут она уже сладко спала в моей постели, устроившись поперёк, так что мне некуда было и приткнуться.

Капитан Логер Брох был круглый дурак и к тому же пьяница. По утрам у него всегда было такое лицо, будто его ночью подвешивали за ноги. Я нашёл его в баре и сказал:
— Логер, вам известно, что ваш подопечный – сумасшедший?
— Хотите выпить? – сказал Брох. – Конечно, у него голова не в порядке, но он человек не вредный. И не трус.
Он заказал виски, и мы выпили.
— Сегодня я везу его на озеро. Пристал ко мне с ножом в горло. Хочет осмотреть окрестности. Дадите мне людей?
— О, Господи, ни минуты покоя. Он куда-то ночью исчез из своего номера. С ног мы сбились.
— Ну, не трудно догадаться, куда ночью может исчезнуть парень в его возрасте….
— Да я и не волновался нисколько. Просто люди замучились. Теперь он, слава Богу, отсыпается. Проклятая служба. Что поделывают ваши друзья бандиты?
— Сегодня никого в городе не будет. У них ведь праздник. Все поехали в монастырь, в Атаоли. Завтра начнут снова здесь собираться. Ждут работы, чёрт бы их подрал.
— Вы уверены, что сегодня будет спокойно?
— Да ведь сегодня день святого Рона.
На самом деле этот праздник в горах отмечают зимой, после Рождества. Но ему было ни до чего.
— Так вы его прокатите? Надеюсь, он не задумает купаться. Вода ещё очень холодная.
— Об этом не беспокойтесь. Вообще, погода такая, что, я думаю, ему быстро надоест.
Около двух часов пополудни мы с Нордом и Нени уехали из города. Не смотря на пасмурную погоду, Нени нарядилась, как на званный ужин.
— Что это ты не ко времени напялила на себя вечернее платье? Учти, детка, всё это пропадёт.
— Президент меня пригласил, а у президентов – всегда вечер.
Норд сиял. Он глаз с неё не сводил. Оба они мне понравились в этой ситуации, потому что совсем не боялись. Но, отчасти это было оттого, что они не знали, чего бояться. А я знал. И, признаюсь, сильно нервничал.
— Но я ведь не президент. Я всего лишь премьер-министр, — весело говорил Норд.
— Вы обязательно станете президентом. Я об этом позабочусь, если хотите, конечно. В таких делах нужна решительность. Я вас научу, если вы меня, как следует, попросите.
— Да, решительность – вот чего мне всегда не хватало, — сказал Норд. – Буду просить, как можно убедительней.
Они оба смеялись. Просто поверить было трудно, что мы собираемся предпринять эдакий смертельный трюк. Шутка сказать!
Машину я оставил на берегу, на самом видном месте. Со мной было три комплекта камуфляжной формы вместе с тёплым бельём, три пары десантных ботинок и всё прочее. Переоделись, а наши тряпки я завязал в большой узел, а в узле тяжёлый камень – и всё утопил. Из оружия у меня был только старенький охотничий карабин.
В шести километрах стояли лагерем люди полевого командира Хакра Крама, моего старого друга, и, прежде всего я собирался выйти к нему. А там посмотрим. Он человек был, дельный, трезвый и не слишком бешенный. Мне нужен был его совет.
В густых зарослях колючего кустарника мы обогнули озеро, и пошли прямо на юг, минуя хоженые тропы. Это было медленней, но безопасней. Пошёл мелкий тёплый дождь. Это было плохо — в шелесте дождя как бы неожиданно не оказаться в расположении боевиков, которые могли невпопад открыть огонь по неизвестным людям.
— Я прошу вас обоих быть предельно осторожными сейчас, — сказал я. – И старайтесь слушать внимательно. О любом незнакомом звуке дайте мне знак. Лучше не переговариваться.
Примерно час мы шли молча, и, казалось, бесшумно. Мы уже начинали в горы подниматься. В километре слева от нас уже видна была небольшая высота, поросшая карликовым дубом. Это был ориентир. За этой высотой стоял лагерь Крама. Я знал, что сейчас что-то произойдёт – хорошее или плохое, потому что у Крама все затворы были всегда взведены. Норд сделал мне знак: он что-то услышал. Я остановился и стал прислушиваться. Ничего не услышал. Проклятый дождь. Тут меня осенило. Я дал знак ложиться. Карабина я не трогал, он был ни к чему.
В борделях Латерера и Голоари Нени не раз наблюдала смертельные перестрелки. Поэтому она привычно легла ничком и прикрыла голову руками. Норд потрепал её по плечу и мне подмигнул. Он всё понимал и держался великолепно. Я всё никак не мог решиться. То ли голос подать – могли пальнуть на голос. Или затаиться — может быть, они прошли бы мимо. Ударила длинная автоматная очередь. Низко стрелял этот парень, знал, что мы залегли. Нас осыпало листьями и обдало водой.
— Не стрелять! Генгер Жаворн пришёл с важным гостем к своему другу Хакру Краму, — крикнул я. – Выходите. Мы друзья.
Ещё минуту они выжидали, а потом послышался хруст веток, люди выходили на нас. Мы с Нордом встали по моему знаку. Всё обошлось.
— Вставай Нени! – сказал я. – Не бойся. Нас узнали….
Но она не встала. Норд бросился к девушке с каким-то детским жалобным криком. Пуля пробила ей голову, кровь, булькая, вытекала, заливая листья и траву вокруг. Вышли трое и остановились.
— Врач! – закричал Норд. – Позовите врача, чёрт возьми!
— Зачем тут врач? Тут уже и священник не нужен. Всё кончено, — сказал один из них.
— Кто стрелял? Я премьер-министр Бонаканской республики, Рутан Норд.
— Да будь ты хоть сам Господь Бог, — ответил парень. – Чего ты хочешь? Стрелял я. Ничего тут не поделаешь. Генгри, кого это ты к нам притащил?
Ни на кого больше не обращая внимания, Норд подошел ко мне и посмотрел мне в лицо. Он плакал и вздрагивал.
— Почему это случилось с ней, Генгри?
— Рут, успокойтесь. Это могло случиться с каждым из нас. И вернее всего, ещё случится, раз уж мы пошли сюда.
— Но с ней это не должно было случиться!
— А-а-а! Вот в чём дело, — сказал тот, что был постарше. – Понимаю. Но так часто случается, мой добрый господин. Вы взяли с собой девушку, чтоб веселей была прогулка. И чтоб она видела, какой вы храбрец. А попало-то как раз ей. Поэтому мы стараемся сюда женщин не брать. Мы считаем, что это не благородно.
В руках у Норда мгновенно оказался пистолет.
— Я тебя застрелю, негодяй!
— Генгри, — невозмутимо сказал боевик, — успокой ты его как-нибудь. И ему надо привести себя в порядок. Иначе, ты же знаешь Хакра, он с ним и говорить не станет.
— Здорово же мы их допекли, если сам Норд сюда явился, — сказал молодой парень.
— А ты молчи. Не смей встревать, когда старшие говорят. Не твоего ума это дело, сынок….

Рутан долго молча стоял, напряжённо пытаясь собраться с мыслями.
— Передайте господину Хакру Краму, что по пути в расположение его отряда случилось трагическое происшествие, виною которого я сам. И я прошу у него аудиенции через тридцать минут, за которые я надеюсь прийти в себя. Я сильно потрясён, — сказал он. – Я рассчитываю на весьма эффективные переговоры с ним. Мне только нужно… немного….
— Что за человек? Глазам своим не верю, — сказал старший. – Так это Рутан Герберт Норд?
— Он самый, — сказал я. – Он выходил победителем из таких сражений, которые вам здесь и во сне не снились, понимаешь, брат? Просто он к стрельбе не привык.
— Пойду, доложу обо всём Хакру, — сказал боевик. – Пока, Генгри, разведи костёр. Холодает. Дай господину Премьер-министру чего-нибудь согревающего и…. В общем, я не знаю.
Он ушёл. Я прикрыл Нени одеялом. Развёл костёр и велел Руту согреться во что бы то ни стало. Дал ему немного водки, а потом горячего кофе с сахаром. Съесть что-нибудь он отказался. Я заставил его залезть в спальный мешок. Его сначала сильно трясло, но минут через пятнадцать он успокоился и попросил закурить.
Ровно через полчаса совершенно бесшумно появился Хакр Крам. Нужно о нём немного рассказать. Ему тогда было сорок четыре года. Вся его семья погибла во время одной из первых бомбардировок. У него не было ни одного родственника. Таких в горах называют корари Багоро Гонатон – брат Господа Бога. Он был небольшого роста, щуплый и болезненный с виду, и у него глаза слезились – это было что-то нервное, после контузии, так что он был плохой стрелок. Но о нём тогда писали, что это прирождённый военный, человек сверхъестественной интуиции и силы воли. У него не было нервов. Но при этом он сумел сохранить твёрдый здравый рассудок. Никогда ничего не делал и не говорил, не подумавши. Его потом убили люди из клана Рочо Симара.
— С вашего разрешения, господа, — сказал он. – Ваше Высокопревосходительство, я считаю, если моё мнение здесь что-нибудь значит, что вам следует несколько дней провести в моём лагере и, как следует, отдохнуть. Мы успеем поговорить. Я давно этого хотел, но, конечно, не смел и надеяться. Быть может, мне удастся высказать несколько удачных соображений.
Рутан поднял голову:
— Простите за этот вопрос. Где вы учились?
— Учился в Сельскохозяйственном колледже, в Атаоли. Точнее, сначала я закончил там духовное училище при монастыре, а потом поступил в колледж. Но колледж я не успел закончить. Я женился, а мой отец умер, пришлось работать. Я был старшим в большой семье. Но…. Теперь, Ваше Высокопревосходительство, у меня другая семья. Война подарила мне эту новую семью, — он положил руку Рутану на плечо и говорил всё это очень мягко и ласково, будто младшему брату. Пойдёмте, если вы можете идти. Там для вас уже готова тёплая палатка, одеяла, всё необходимое. Есть и хорошая связь, но я вам не советую сейчас заниматься делами. Успеется».

Две недели, проведённые Рутаном Гербертом Нордом в Мисорских горах, послужили материалом для целой серии приключенческих романов, журналистских расследований, ещё более фантастических, чем эти романы, а также для множества клеветнических инсинуаций и целых томов биографической апологетики. Целые тонны тенденциозных измышлений. В действительности всё было проще. Норд провёл в лагере Хакра Крама около недели и связался по спутниковому телефону с некоторыми важнейшими руководителями боевых отрядов мисорских сепаратистов. Затем он под надёжной охраной поднялся выше в горы и встретился там с неким Нависолом Бутарто. В распоряжении этого человека было более восьми тысяч хорошо обученных и вооружённых бойцов – самая боеспособная часть мисорского сопротивления.
После телефонной беседы с Бутарто и краткой переписки с ним по электронной почте Хакр Крам лично встретиться с этим влиятельным вождём повстанцев отказался. Вот текст его электронного письма к Бутарто: «Нави, брат, ты этого человека выслушай, он нам не чужой. Маргарет Ревен — его жена. А что касается несчастной девки, что случайно у меня тут застрелили, так я не знаю, кто она. Это дело почтенной Сулами Ревен, и не нам с тобою вмешиваться.
Я не говорю тебе, что война закончится сегодня. Но можно будет говорить о мире, если ты не упрёшься рогами в гору, как бык. Он говорить о провозглашении независимости сейчас не станет, но и не отвергает такой возможности в дальнейшем. Он хочет провести в Маавилье первый этап переговоров, на котором о независимости, вообще, не будет речи. Речь пойдёт о средствах на восстановление разбитого и разрушенного, а это нам очень на руку, потому что, не успеешь оглянуться, как лето пройдёт, в высокогорье ударят морозы, а у нас со снабжением совсем плохо.
Нам с тобой лично лучше не встречаться, а то заговорят, что наши кланы примиряются под автоматами бонаканского спецназа. Не знаю, это к худу или к добру, что кандидатура нашего уважаемого Грета Багнора в качестве главы государства или хотя бы автономии, вообще, в качестве нашего представителя, Норда совершенно не устраивает. Он мне сказал, что Грет человек легкомысленный, спесивый, лживый и ненадёжный и очень ленивый, как большинство таких людей. А разве это не так? Ему нужно найти замену. Я отправляю к тебе караван с бонаканским Премьер-министром под надёжным конвоем, и упаси Бог, чтобы кто об этом стал болтать. Если все эти чистые господа уедут из Маавилье в Голарн – дело плохо. Подумай ты, ради Пресвятой Девы! Речь идёт о женщинах, детях и стариках. В Мисоре от них ещё никто никогда не отмахивался.
Человек этот достоин самых добрых отзывов, я с ним часами говорил. Он не трус, не глупец и хочет добра. Но он сторонник единства. Я его не убедил, в том, что нам лучше отделиться от северных провинций, от Бонакана, потому что мы сами и есть Бонакан. Так он считает. Он сказал мне:
— Вы лучше моего говорите на тлосском языке. Вы тлосс, а я нантек. Как вы можете помышлять о разрыве единства великой державы?
Кроме того, он уверен, что, независимый Мисор будет совершенно нищей страной – признаюсь, я призадумался, ведь он прав, Нави».

Часть третья

Переговоры в Маавилье продолжались, как известно, в течение всей министерской каденции Норда совершенно безрезультатно. Однако, в результате гражданская война, если и не была остановлена, то ушла в подполье. Террористические акты продолжались. Однако они происходили редко, «значительно реже, чем автомобильные катастрофы», по язвительному замечанию генерала Расинера, наиболее авторитетного сторонника решительных действий в Мисоре. Дискуссия, которая по этому поводу разгорелась между генералом и Премьер-министром, а затем политический кризис, остановивший работу государственных институтов на несколько месяцев – всё это стоит того, чтобы подробней остановиться на этих событиях. Но прежде следует кратко характеризовать внешнеполитическое положение Бонакана накануне августа 52 года.
24 июля произошло событие, совершенно неожиданное в журналистских, политических, парламентских и военных кругах. Никто ничего не подозревал. Незадолго до того, как всегда, 4 июля посол Итарора в присутствие Президента и Премьер-министра возложил венок на могилу неизвестного солдата и произнёс речь, не дающую оснований для каких-либо подозрений. И вот, не прошло и месяца, как он попросил у Премьер-министра срочной аудиенции. Правительство Итарора в ультимативной форме, без внятных обоснований такого шага, потребовало от Бонакана вывести войска с островов Архипелага и все боевые корабли, способные нести на борту авиацию, или ракетные установки, способные поражать цели на островах, держать не западнее мыса Крор. Это ещё не было объявлением войны. Но посол Итарора вернулся на родину, весь дипломатический персонал был спешно эвакуирован, и отношения между государствами были прерваны де-факто.

25 июля состоялось внеочередное заседание нижней палаты Парламента с тем, чтобы выработать позицию для утверждения её Сенатом и Президентом. Вначале, как-будто ничто не сулило грозы. Начальник Управления авиации Генштаба генерал-лейтенант Росинер, во время краткого сообщения в парламенте по поводу требований Военного министерства, пересмотреть некоторые статьи бюджета в пользу расходов на вооружение, уронил неосторожную фразу, встреченную саркастическим смехом справа. Премьер-министр попросил слова.
Рутан Норд бегом поднялся на трибуну и с раздражением бросил на полированную столешницу папку с бумагами.
— Я всё утро изучал подробный доклад Председателя Государственного Комитета по внешней разведке, содержащий чрезвычайно тревожные прогнозы. Меня просили здесь присутствовать для того, чтобы информировать депутатов о позиции Правительства относительно объёма предстоящих ассигнований на военные цели, и в частности на строительство нового истребителя-бомбардировщика НК-44. Я готовился изложить своё мнение, поскольку это оружие может понадобиться стране не сегодня–завтра. Вместо этого мне здесь приходится отвечать на оскорбления.
— О каких вы оскорблениях изволите говорить Ваше Высокопревосходительство? – крикнул с места Росинер.
— Кабинет мучительными усилиями остановил гражданскую войну, — сказал Норд. – Вы сейчас совершенно недвусмысленно отметили, что усилия эти были напрасны, и война продолжается. Я правильно понял вас, коллега? Но это оскорбление, и я вынужден отвечать. Было сделано больше возможного. Когда я пытался воздействовать на духовенство, требуя от него активной миротворческой позиции – не вы ли, господа, держали меня за руки? Это конфликт религиозный. Такие противостояния не утихают в течение несколько лет. Единственное, что мне удалось сделать, это добиться разоружения регулярных войсковых подразделений сепаратистов, которые они создавали, к стати говоря, нисколько не обращая внимания на все усилия бонаканской армии, которая трудилась в горах не за страх, а за совесть. Но мы добились соглашения о расформировании и сдаче боевого оружия. Соглашение было выполнено. Согласен, это было выполнено лишь частично. Прошу конкретных предложений о мерах по разоружению тех отрядов боевиков, которые продолжают скрываться в высокогорье, сохраняя боевую готовность. Что касается вооружённых шаек корсотов в горах, то они скрывались там столетиями, и сейчас, надеюсь, мы эту проблему затрагивать не станем. Так или иначе, наши меры позволили стране освободить гигантские материальные средства, а потери среди мирного населения сократились настолько, насколько это было возможно. Для достижения этой цели мне лично пришлось побывать в такой глубине сепаратистского тыла, куда бесстрашный бонаканский спецназ попасть не мог и во сне, не смотря на то, что вы атаковали непрерывно в течение четырёх с лишним лет. Господин Росинер, я официально прошу Вас принести извинения!
— Я прошу Вас с этой высокой трибуны публично принести извинения тысячам сирот, отцы которых погибли в боях, поскольку каждый раз, когда победа была близка, Правительство останавливало нас! – выкрикнул, вставая, генерал.
— Вы требовали от нас введения чрезвычайного положения, когда было бы узаконено ваше право уничтожать мирное население. Ваши люди откровенно занимались мародёрством и грабежом. Не смейте упоминать здесь слово «победа». Таких позорных побед не знала бонаканская история! Я был бы проклят народом, оказавшим мне доверие, потомками, своей женой и новорождённым сыном, допустив такую победу, — не к месту он упомянул свою жену.
Росинер попросил слова для краткого сообщения. Этот человек имел все основания ненавидеть Рутана Норда. Премьер-министр не только неоднократно обвинял его в излишней жестокости, но нередко публично называл военным преступником, между тем, как генерал-лейтенант Росинер за время войны был дважды тяжело ранен и во многих случаях лично водил в атаку взвод под ураганным огнём.
Он хладнокровно поднялся на трибуну и неторопливо проговорил:
— Уважаемые коллеги! Не позднее завтрашнего утра Генеральный Штаб представит господину Генеральному прокурору сведения, которых, по свидетельству наших юристов, вполне достаточно для того, чтобы привлечь мадам Маргарет Норд к ответственности за шпионаж в пользу сепаратистов. И на завтрашнем вечернем заседании я представлю на рассмотрение народных представителей предварительное заключение Генпрокуратуры по этим позорным и весьма характерным для общего стиля работы нынешнего кабинета фактам. И раз уж мне не за что просить извинения, я, вынужден принести Его Высокопревосходительству искренние соболезнования по этому поводу. По этому же поводу, кстати, вероятно, придётся допросить и его самого — допросить в парламентской комиссии, которую придётся создать из депутатов, независимых на деле, а не на словах. Согласитесь, без этого вряд ли удастся обойтись. Быть может, я ошибаюсь?
— Вы совершенно правы, уважаемый коллега. Я обязан и готов ответить на любые вопросы, заданные мне парламентариями в соответствии с Конституцией страны, — сказал Норд. – Если же моя жена виновна в государственной измене, Генеральный прокурор, также, я надеюсь, выполнит свой долг. Но я хочу обратить внимание всех присутствующих, что это смехотворное, и, к сожалению, очень затяжное дело затевается на фоне тяжелейшего военно-политического кризиса на Континенте и непосредственно в виду назревающего военного конфликта с Итарором и Никанией. А теперь, если мне позволят, я зачитаю некоторые цифры, необходимые для принятия эффективного решения по внесению в связи со всем этим чрезвычайных изменений в государственный бюджет, — он долго молчал, это была привычка, и так он поступал всегда, намереваясь нанести сокрушительный удар. – Для того, чтобы бонаканские ВВС получили требуемые девять реактивных, сверхзвуковых истребителей-бомбардировщиков, недоступных для спутниковых систем слежения противника и способных нести каждый шесть ракет «воздух-земля» с ядерными боеголовками, Национальному Банку необходимо в текущем квартале выделить, помимо уже затраченных сумм, ещё более четырёхсот миллионов долларов. И далее эти расходы, безусловно, будут увеличиваться. К моменту, когда три тройки этих самолётов окажутся в распоряжении Министерства обороны, общие расходы превысят шесть миллиардов долларов. Это не очень мало, учитывая потери, которые казна понесла в результате войны в горах, и, предвидя ещё многие миллионы, которые придётся потратить на восстановление разрушенного хозяйства края. Но это и не слишком много. Не слишком много, потому что за прошедшие несколько месяцев вследствие некоторых мер, принятых Правительством, резко повысились поступления в казну, укрепилась национальная валюта, остановлен рост доллара, казавшийся неудержимым – никогда за истекшие полвека экономическое положение страны не было столь надёжным. Этого не видят наши враги на Континенте – прекрасно! — пусть это моё заявление будет для них неожиданным сюрпризом. Мне только искренне жаль, что этого, кажется, не видят и многие законодатели, собравшиеся в этом зале.
Наступила мёртвая тишина, и в этой тишине спикер Нижней Палаты Турнер Виари сказал отрывисто, резко и с характерной старческой одышкой:
— Господа! Только что произошло беспрецедентное в Истории демократического Бонакана событие. Глава Исполнительной Власти с трибуны парламента объявил войну национальным деловым кругам. Более того, он практически осмелился подвергнуть сомнению экономическую доктрину, на которую страна успешно опиралась в течение полутораста лет. Результаты этой неслыханной выходки последуют незамедлительно! — однако даже на экранах многочисленных телевизоров было видно, как дрожат пухлые пальцы старика, теребившие только что переданную ему из зала записку.

Из воспоминаний Генгера Жаворна:
«На счетах Национального банка и ещё десятка крупнейших банков страны денег не было совершенно. Они были перечислены за рубеж, и к моменту, когда Правительству могли бы потребоваться значительные суммы, у финансовых властителей Бонакана была готова для Норда жёсткая петля. Однако он был великий мастер наносить внезапные удары. Неслыханная выходка Рутана Норда, которую имел в виду Виари, собственно, заключалась в том, что он лично и очень быстро связавшись с руководством банков, куда переведены были (совершенно незаконно) более шестисот миллиардов долларов, добился того, что вклады эти были заморожены (незаконно в не меньшей степени). Всё это напоминало сумасшедший дом, но положение на Континенте было таково, что всемирные финансовые частные и государственные организации готовы были на что угодно, лишь бы война не разразилась во всём масштабе. Наиболее крупные финансовые объединения на Континенте, а также МВФ, Лондонский клуб и ещё несколько значительных организаций, контролирующих мировую экономику, выделили требуемую сумму, и она поступила на счёта Национального банка как раз тогда, когда никто в стране не знал, откуда зарвавшееся Правительство возьмёт деньги на продолжение своей совершенной неслыханной до того внутренней политики.
Мне как журналисту посчастливилось присутствовать на секретной по официальной версии, а в действительности, широко освещённой впоследствии прессой встрече Норда с людьми, вознамерившимися устроить ему обструкцию. Всё, что об этом писали в газетах, однако, вовсе не соответствовало действительности. Встреча состоялась ночью того же дня в поместье Виари, в шести милях от столицы. Грегор Крати, идиот, собирался предварить переговоры танцами девок и внушительной выпивкой.
— Я вас понимаю, господин Крати. Ближайшие годы вы рискуете провести в таком месте, где ничего подобного ни за какие деньги не достанешь, — сказал Норд. – Да вот беда. У меня очень мало времени. Пусть девушки отдохнут сегодня. Пусть им скажут от моего имени, что каждая из них – красавица.
— Вы угрожаете?
— Наконец-то, мы поняли друг друга. Мне необходимо очень кратко обменяться с вами некоторыми сведениями, если вам это будет угодно. В противном случае, простите, я очень занят. И, кроме того, смертельно устал. Да и жена может неправильно понять человека, который посреди ночи уходит невесть куда. Мне придётся покинуть вас, — он пытался улыбнуться. — Вообще, господин Виари, вам не кажется, что слишком много скандалов? Если вы соблаговолите подать в отставку, я не стану давать этому делу, юридический ход, взявши часть ответственности на себя, и министр финансов, господин Гонтати, солидарен со мной. В этом случае, он не возражает, не смотря на то, что это очень скомпрометирует Правительство и каждого из нас персонально. Но война на пороге.
Он был окружён толпой журналистов и всякой окологазетной и околобанковской швали. Посыпались вопросы, и Норд неожиданно грубо – это он впервые в моём присутствии так выразился – произнёс:
— Что ты, щенок, мне суёшь свой дурацкий микрофон прямо в физиономию?
Ещё через минуту:
— Нет, никак не раньше, чем я продиктую текст официального заявления. Да, только завтра. Завтра к вечеру. Я не имею права делать какие-либо заявления сейчас лично от своего имени. Ну, как вы думаете, я готов сейчас к пресс-конференции? В вашем распоряжении эти господа. Они, кажется, жаждут высказаться.
У Рута на лице было какое-то смутное, рассеянное и беспомощное выражение.
— Генгер, поедемте в вашей машине. Я больше не могу.
Но я знал, как можно привести его в порядок. Я просто спросил его:
— Рути, вы что, не можете взять себя в руки?
Он выпрямился и вздохнул.
— Поедемте на моей, пусть обойдётся без очередного скандала с охраной. О, Боже, как я от всего этого устал. Мы поедем в сторону Тропарана, и там, если налево свернуть просёлком, есть кафе в лесу, знаете? Кафе «Соловьиное гнездо». Там какой-то старик чудесно играет на скрипке, поэтому и название такое. Вы знаете, что именно в этом кафе умер Сорас Ромгерт, мой друг? Он был замечательный человек. Храбрец.
— Вот как? Я не знал, что Ромгерт умер там. Какое-то место для него неподходящее. От чего он умер?
— Отчего он умереть мог? Инсульт. Я предложил хозяину укрепить памятную доску на столике, за которым он перед этим сидел. Почему-то ни за что не соглашается. Домой я сейчас просто — не могу. Чёрт, как мне от охраны избавиться? Хорошо, поедем с этими парнями. А в кафе сейчас почти никого нет. Очень поздно. Есть несколько знакомых, несколько сумасшедших, несколько игроков в лото. Там совсем нет пьяных, и очень тихо. Я устал, Генгри.
Он то и дело повторял это слово: «Устал!».
— Вы не знаете, — это он уже в машине мне говорил, — вы ещё не знаете, я вам не рассказывал, я хочу написать книгу. Вряд ли вам это интересно, но послушайте. Всё, что происходит сейчас, имеет определённые исторические корни. Был такой мелкий феодал, барон Фульдер. В общем, он ничего из себя не представлял. Да…. Я позабыл вам сказать, что это было в одиннадцатом веке. Просто графу Гроду Пернори нравилось, как Фульдер играет на лютне. Ещё он неплохо для того времени фехтовал. Он, в сущности, был простой человек. Но однажды барон почему-то сказал: «Ваша Светлость! Ваша Светлость, — он сказал…, — мы все устали от этих Даурте. И, что ещё хуже, народ устал от папистов. Спасите нас, Ваша Светлость!». Одиннадцатый век! Вот когда началось освобождение — этой фразой маленького человека. Вы знаете, я хочу написать книгу. Настоящую. Каких ещё не писал никогда. Я хочу назвать её «Долгий путь к свободе». В нашей стране этот процесс длился в течение почти целого тысячелетия. Вот начинается революционный скачок. Генгри, я хочу за письменный стол. Я не могу больше заниматься политикой.
— Выспаться вам надо. Вот что. Просто выспаться.
— Марго не вернётся ко мне, — он включил связь. – Марк, у вас есть коньяк? Передайте мне бутылку. Был бы жив Ромгерт, я б давно уже отправил её за границу. Я и сейчас попытаюсь это сделать. Но она ко мне не вернётся. Она в отчаянии от того, что мать умерла со словами осуждения…. Какая ужасная вражда, какая ярость! Великий Боже! И это всё под религиозными лозунгами. В сороковом году было по-другому. Генгри, скажите мне честно, совсем честно, ведь мы друзья с вами, правда? Разве моя вина в том, что гражданская война разразилась? Есть в этом моя вина?
И мы заговорили о политике. Мы говорили о прошлом. Мы лихорадочно говорили об этом, то и дело прихлёбывая из бутылки. Из таких разговоров никогда ничего хорошего не выходит. И в этот раз не вышло. Громадный чёрный бронированный лимузин летел по тёмному, едва освещённому редкими фонарями шоссе на Тропаран. А мы кричали друг на друга, и оба были неправы.
— Что вы могли предположить, явившись в Сурно в качестве жениха? Дитя вы малое что ли? Это было последней каплей. Они бы ещё десять раз подумали. А это был прямой вызов.
— Неправда. Отец Аугусто считал, что это могло бы принести благие плоды. Кроме того, войну готовили заранее, очень давно. Это были люди Гонеро. Разведка Итарора. Монахи отца Себастино.
— А какого чёрта вы тогда вызвали в горы спецназ? Спецназ появился — пролилась кровь….
И тут раздался взрыв и сразу следом за ним непрерывный стук автоматов. Мы оказались заперты с двух сторон шоссе каким-то войсковым подразделением.
— Ваше Высокопревосходительство, — раздался по связи металлический голос Марка Консигена. – в случае попадания гранаты, вы не в безопасности. Нам следует покинуть машину. Нас обстреливают не террористы, Ваше Высокопревосходительство. Это какое-то регулярное подразделение. Я полагаю, что это УБ.
— Приказывайте, — сказал Норд. – Приказывайте, и я в вашем распоряжении, старший лейтенант. Я плохо умею обращаться с автоматом, но у меня хороший пистолет. Если вы разрешите, я буду пользоваться им.
Нас было восемь человек. По непрерывным огнём мы перекатились по асфальту в кювет и стали стрелять куда попало, пока с обеих сторон шоссе не показались БТРы, и через мощный усилитель нам не было предложено сложить оружие.
— Я действую по личному приказу Премьер-министра страны! — прокричал командир.
Я ни минуты не сомневался в том, что сделает сейчас Рутан Норд. Он совершенно спокойно и молча поднялся во весь рост и стал отряхивать брюки. А потом он снял пиджак и выколотил его на совесть. Стрельба, конечно, остановилась, но стволы бойцов смотрели на нас с брони БТРов совсем не доброжелательно. Но можно сказать, что эти стволы несколько растерянно смотрели на нас.
— Консиген, у нас все целы? – спросил Норд, а потом вдруг крикнул. – Командир подразделения, вы только что атаковали Главнокомандующего Вооружёнными силами страны. Доложите, у вас все целы?
— Так точно, все! – послышался ответ.
— Господа, я прошу вас: осторожней. Нам предстоит неприятная встреча, — сказал Консиген.
По шоссе к нам шёл невысокий, коренастый майор. Остановившись на уставном расстоянии, он козырнул и отрапортовал:
— Майор Управления Безопасности Нурер Лорк по Вашему приказанию, Ваше Высокопревосходительство!
— Атаковали меня по моему приказанию?
Неожиданно майор выстрелил в Рутана Норда, и тот упал. Раздался ещё один выстрел, стрелял Консиген. Но этот Лорк убит, конечно, не был. В таких случаях охранники стараются взять нападавших живыми. Норд был без сознания перенесён в машину. Рана в голову, и трудно было определить, насколько она опасна. Крови было много, и её долго не удавалось остановить, но я надеялся, что он потерял сознание просто от удара, и был только задет какой-то крупный кровеносный сосуд. По счастью я оказался прав.
— Майор, я вам советую, — сказал Консиген, — отвечать на мои вопросы без промедления. Вы знаете, что такое «утконос»?
— Какое-то животное.
— Вижу, вы и впрямь не знаете. Это у нас в УБ, в Отделе внутренних расследований есть такие плоские щипчики, точь в точь похожие на утиный нос. Этой штукой они медленно ломают человеку носовую перегородку. Медленно, понимаете? Он должен сначала, так сказать, психологически дозреть. Там же служат садисты. Это совершенно больные люди. А я боевой офицер. Вам лучше ответить на мои вопросы, чем….
— Консиген, ты говори толком, а пугать будешь свою жену.
Пуля попала Лорку в плечо, и, кость не была задета. Его перевязали. Он был немного бледен от потери крови и попросил чего-нибудь выпить.
— Марк, — крикнул охранник из машины, — премьер-министр очнулся. Требует, чтоб его выпустили.
— Генгри, что мне делать? – спросил Консиген.
Я пошёл к машине и сел рядом с Рутом. Голову ему аккуратно забинтовали, но повязка промокала кровью.
— Как вы себя чувствуете?
— С ума они сошли. Этот дурак не выпускает меня из машины.
— Вы слишком много крови потеряли. Сейчас вам нужен покой, Рут. Всё остальное потом.
— Ничего подобного. Давайте мне глоток коньяку, и я поговорю с человеком, которому приказали уничтожить главу государства. Я сам выясню у него, чей именно приказ он выполнял. Его же никто пальцем не тронет. Он выполнял приказ. Не сумел выполнить. Но и за это я не собираюсь взыскивать с него, — он улыбнулся. – С моей стороны это было бы неблагодарностью. Тащите его в машину, и едем в кафе. Мы, кажется, собирались поужинать. Хотя, боюсь, уже время позавтракать, — действительно, рассвело.
— Ваше Высокопревосходительство, разрешите нам взять его в свой отсек. Мне так будет спокойней, — сказал Консиген.
— Нет, Марк, вы, пожалуйста, успокойтесь самостоятельно. Офицер стрелял почти в упор. Я бы и то не промахнулся, а он в Службе Безопасности дослужился до майора. Думаю, стреляет немного лучше моего. Распорядитесь, чтобы эти боевые машины вместе с солдатами вернулись в расположение части. А их командира я приглашаю немного выпить. Надеюсь, я имею право на это? Майор, вы мне объясните, пожалуйста, почему вы промахнулись? Только не говорите, что вспомнили о девушке из кабаре «Шаглир», и у вас дрогнула рука, — он уже смеялся.
— Я вас убивать не хотел, Ваше Высокопревосходительство. Только вряд ли мне поверят, — именно так Норд умел приобретать лично преданных себе людей. Я это не раз наблюдал.
— Не обращайте внимания на того, кто вам не поверит. Я вам поверю. Вы мне только что доложили, что это было сделано по приказу Главнокомандующего вооружёнными силами Бонакана. Не так ли? Коньяк пьёте? А то у меня ужасно голова трещит от вашего угощения.
— Так точно! – растерянно сказал Нурер Лорк.
— Консиген, поехали! – он совершенно пришёл в себя. Снова стал таким, каким его привыкли видеть всегда. Быть может, только я видел его однажды таким, каким он был несколько минут назад. Я его видел в таком состоянии в Мисоре, когда случайно по его вине была убита девушка по имени Нени.
Конечно, кафе было закрыто, и охрана разбудила хозяина, а Норд попросил, чтоб разбудили и скрипача. За ним поехали в деревню в миле от кафе.
— Неплохой музыкант. Если б не пьянство, он играл бы в Национальном симфоническом оркестре».

На следующий день произошли события, которые в бонаканской Новейшей Истории принято называть «кризисом Норда». Столичный гарнизон был поднят по тревоге. Городские уличные мальчишки с кипами газет – традиция, которой Бонакан не изменяет и по сию пору. Уже к обеду они бежали по городу с дикими воплями:
— Неслыханные правительственные репрессии! Арестован президент Национального Банка, Миви Нуртор, арестован президент Тлосского Народного Банка, Грегор Крати, в нарушение принципа депутатской неприкосновенности арестован спикер нижней палаты Парламента, Турнер Виари – и ещё одиннадцать наиболее влиятельных финансовых и политических деятелей Бонаканской Республики! Президент готовит обращение к народу и Парламенту, а в это время закрыто вещание частных и государственных каналов радио и телевидения. Личным распоряжением Премьер-министра приостановлено действие Конституции! Рутан Герберт Норд заявил, что отныне и вплоть до отмены чрезвычайного положения он намерен управлять страной посредством декретов, издаваемых Комитетом Спасения Отечества, председателем которого является он сам. Комитет Спасения Отечества – управляет страной! Комитет, сформированный исключительно из депутатов Блока левых партий! Покушение на Республику – так характеризует происходящее Порор Мерко, самый популярный политический аналитик на Континенте!
Приблизительно в 15 часов снова – пронзительный и зловещий крик сотен детских голосов:
— Специальный выпуск «Парламентской газеты»! Резиденция Президента Республики окружена войсками специального назначения! Начальник Государственного Управления Безопасности, Борис Ганзар, арестован во исполнении декрета КСО! Его обвиняют в организации покушения на Премьер-министра! Борис Ганзар заявил, что у него было прямое распоряжение Президента страны о ликвидации Главы исполнительной власти!
Какой-то сорванец, размахивая газетами, придумал для краткости выкрикивать всего два слова: «Конец Света!». Сотни его товарищей с энтузиазмом это подхватили: «Конец Света начинается в Бонакане! Труба архангела! Читайте!».
Колонны лёгких танков и БМП с надсадным воем двигателей потянулись прямыми, просторными проспектами Голарна, и стволы орудий, медленно поворачиваясь, холодными взглядами своих прицелов озирали бесчисленные дома, небоскрёбы, магазины, дворцы, храмы, кабаки, театры, скверы и парки родной столицы.
Ни одна вечерняя газета не вышла. Весь тираж бы арестован в типографиях, в том числе тираж вечерних выпусков «Парламентской газеты», «Правительственного вестника» и еженедельника «Молор!» («Вперёд!», официального органа правящего блока партий). В 20 часов прекратили работу все частные теле и радио компании. В 21 час по первому государственному телеканалу выступил Рутан Герберт Норд. Он появился в кадре с перевязанной головой. Он как-то сказал по этому поводу журналисту Ренорду Гремре:
— Если я появляюсь на людях с перевязанным пальцем, который порезал у себя на кухне, разделывая рыбу, это стоит двухчасового выступления перед стотысячной толпой.
Он молчал чуть менее минуты, прямо глядя в объектив. Потом вдруг сказал:
— Чего вы испугались? Конца Света? Вы не напрасно испугались. Дело к тому и шло! Но мы остановили этот искусственно состряпанный конец света для дураков и паникёров, а готовили этот конец света изменники и воры. А что теперь? Дорогие сограждане, у меня нет времени на длинные речи, — после этого Норд ещё помолчал и внезапно унылой скороговоркой пробормотал маловразумительную и не слишком бодрую для такого случая, совершенно дежурную, механическую речь, которой никто от него не ждал. – Я считаю своим долгом доложить бонаканскому народу, что в результате заговора нескольких десятков государственных преступников был спровоцирован военный конфликт с Итарором и Никанийской конфедерацией. Никания в этом случае поддерживает нашего традиционного противника, поскольку на Архипелаге затронуты её интересы.
Мы не имеем возможности исправить это положение в одночасье, хотя я неоднократно в течение истекших суток связывался по телефону с Президентом конфедерации, господином Турсом Могаре – он лично ничего позитивного предпринять не может.
Не далее, как вчера, специальным подразделением оккупационных войск Бонакана на Тузанском Архипелаге был атакован урановый рудник «Кораби», который Никания арендовала у Бонакана по договору 38 года на пятьдесят лет. Были уничтожены пулемётным огнём сорок восемь никанийских подданных, рабочих и служащих этого рудника. Кроме того, взорвано ценнейшее оборудование, завалены глубинные шахты и сгорели склады урановой руды – все потери исчисляются в двести сорок миллиардов долларов. Командир подразделения сослался на письменный приказ своего непосредственного начальника – генерал-майора Глесингера, который действовал с ведома бонаканского МИДа.
Многие из вас знают, что эти оккупационные боевые части ещё с 36 года были переданы в подчинение дипломатическому ведомству.
Это возмутительное, провокационное нападение было предпринято по личному распоряжению министра иностранных дел господина Нукра Нарзамае, который получил за это со счёта Тлосского Народного Банка, президент которого сейчас арестован, два миллиона долларов. Что касается Гарзаре, то он сейчас вне досягаемости наших спецслужб. Он бежал в США. Генерал Глесингер застрелился. Я пользуюсь случаем, чтобы выразить соболезнование семье погибшего.
Эта конфликтная ситуация готовилась несколько лет. Расследование ведётся, а пока война уже началась.
Я отдал приказ главкому ВМФ выдвинуть две полностью укомплектованные эскадры с авианосцем «Бробар Гонатон» («Божий Гнев») значительно западнее мыса Крор для того, чтобы иметь возможность решительно остановить боевые корабли противника, если они попытаются блокировать свободное движение транспортных судов в направлении Тузанского Архипелага через пролив Турни. Стратегическая бомбардировочная авиация совершает регулярные облёты вражеской территории на высотах, теоретически недоступных зенитному обстрелу и готова атаковать. Но эти наши самолёты не оборудованы противорадиолокационной техникой и поэтому, атакуя, вернее всего, окажутся уязвимы для ударов самонаводящихся ракет «земля-воздух». В распоряжении бонаканской авиации есть всего девять самолётов, оборудованных в этом отношении удовлетворительно, однако, эти самолёты мы вынуждены постоянно держать на аэродромах, поскольку необходимость совершить бомбардировку крупнейших городов противника, в особенности столицы Итарора, города Даголассе, может возникнуть каждую минуту. Вынужден сообщить вам, что два наших бомбардировщика уже сбиты над Итарором, а в ответ были нанесены бомбовые удары по расположениям войск противника в районе залива Битор и по нескольким военно-воздушным базам противника — в долине Новиль и на побережье. Было произведено, также, четыре ракетных залпа по военным объектам Никании.
Мы спешно готовимся к высадке боевого десанта на северном побережье Конфедерации, одновременно готовясь отразить аналогичные действия объединённых сил противника, которые предполагаются в районе города Тропарана и бухты Глорс, откуда началась частичная эвакуация населения, материальных ценностей и производственных предприятий. Я не могу не поставить в известность каждого из вас о том, что война начинается в условиях крайне невыгодных для нашей страны.
Наша авиация, особенно истребительная авиация, находится в состоянии перевооружения и переукомплектования. Армия Бонакана не в достаточном количестве снабжена танками, транспортной техникой, в случае развёртывания крупномасштабной войны армии не хватит горючего, и в довершение всего, наиболее надёжные в боевом отношении наземные воинские части прибудут к месту предполагаемых боевых действий не ранее чем через две – три недели, так как в настоящий момент они дислоцированы на Юге страны, в Мисорских горах. Снимая эти части с мест их нынешней дислокации, мы открываем мисорским сепаратистам возможность для наступательных действий.
Произведён призыв резервистов, и мы готовы объявить всеобщую мобилизацию. Вместе с тем, я не оставляю надежды на успех дипломатических усилий, поскольку провокация налицо. В любом случае я выражаю уверенность в победе бонаканского народа, уповая на Бога, мужество наших солдат и боевой опыт наших офицеров. Спасибо за внимание.
Многие потом говорили, что эта краткая речь совершенно не была похожа на речи Норда, да и, вообще, не была речью главы государства. Так мог бы говорить провинциальный военный комиссар, находясь в растерянности и опасаясь сказать лишнее или наоборот пропустить что-то важное. Однако, выходя из студии, Норд вдруг остановился и сказал с улыбкой, обращаясь к изумлённым журналистам, столпившимся вокруг него:
— Господа! Это не для обнародования: Я только что произвёл самый сокрушительный залп, который прозвучит в этой сумасшедшей войне, ничего страшнее уже не произойдёт – можете быть уверены в этом, вся остальная пальба будет не настолько ужасна. Всё обойдётся. Не спешите эвакуировать свои семьи в Баркарори или вообще куда-то за границу. Вы только понапрасну потратите деньги. Дети должны оставаться в летних лагерях – такая прекрасная погода на взморье! Не торопитесь срывать их с места, господа. Я вижу, никто из вас ещё не выключил своего диктофона. Ну, и прекрасно. С этим моим заявлением поступайте по усмотрению. Так я начинаю свои боевые действия. Я ведь не артиллерист, человек штатский! – он смеялся, он очень часто вдруг начинал смеяться в эти дни.

Именно тогда, в августе 52 года Рутан Герберт Норд впервые познакомился с Гейной Мензо. Гейне Мелиссе Мензо тогда едва исполнилось пятнадцать лет. В рамках кое-как развёрнутой военно-пропагандистской кампании, которой Норд не придавал серьёзного значения, но и отмахнуться от неё не мог, он с супругой, принимал делегацию бойскаутов города Вартура. Высокая, смуглая девочка первой подбежала к нему с букетом цветов.
— Могу я узнать ваше имя, молодая госпожа?
— Гейна Мензо, Ваше Высокопревосходительство.
— Нантеканка! As gro barbari nutason, nomegre mo? – Хорош ли был улов, землячка моя?
— Et barbari nutason be tuo, nomogra mo! – и тебе хорошего улова, земляк мой! – Но, Ваше Высокопревосходительство, я не нантеканка. Разве вы не видите, что я еврейка? Просто родом с побережья.
— Что ж, евреи издавна живут в нашем краю. Как это я по глазам твоим не заметил сразу?
— Что это с моими глазами случилось? – белозубо улыбаясь, спросила школьница.
— Твои глаза смотрят в вечность, девочка, как у всех евреев, — внезапно серьёзно нахмурившись, сказал Норд.
До их следующей встречи оставалось всего двадцать лет.

Далее, я позволю себе снова привести несколько отрывков из воспоминаний Маргарет Норд, которыми я здесь уже не раз воспользовался с её разрешения. Она, накануне смерти, предоставила в моё распоряжение объёмистую папку с рукописью:
— Вы используйте это, как вам будет угодно и, пожалуйста, не стесняйтесь. Рути умер год назад, — сказала она. – Я умру через несколько месяцев, и нам обоим всё равно. Мне, во всяком случае.
Она немного ошиблась. Через пятнадцать минут, она прервалась на полуслове и попросила вызвать сестру. Ещё через полчаса её не стало. Ей было тогда 92 года. Норду исполнилось бы 98.
«После этого знаменитого кризиса Рут постоянно находился в подавленном состоянии. Всё чаще я заставала его за компьютером, когда он сидел, глядя в пустой монитор и явно ни о чём не думая. Бутылка коньяка всегда стояла рядом. Однажды я спросила:
— Послушай, Рути, идиотский вопрос, но не я одна им задаюсь. Как идёт война? Что-то не слышно канонады. Даже во время войны в Мисоре было больше грома. А сейчас – тишина. Страницы газет пусты. Вот, посмотри – «Политический курьер». На первой полосе: Министр строительства готовится дать показания парламентской комиссии в связи с обвинением в гомосексуальной связи с юной ослепительной звездой бонаканской эстрады Юрто Гукасом. Гукас – несовершеннолетний, как я слышала, всё это, однако, совершенная чепуха. В конце концов, подобные судебные процессы только рекламируют индустрию молодёжного развратата. Тебе так не кажется? Но что это за чертовщина? К чему это всё? Что это значит?
— В эти дрязги я не вмешиваюсь, Марго. Зачем это мне? Этого Гукаса родители уже увезли в Европу, а наш уважаемый министр…. Подаст в отставку. Кабинету ничто не грозит сейчас. А война? Какая война? Мне нужно было очистить политическую сцену. Там оказалось несколько лишних персонажей – вот и всё. К стати. Помнишь, ты спрашивала, куда пристроить сынишку Хогра Свонга? Надо бы позвонить Хогру. Позвони ему. Он ведь преподавал физическую подготовку в Университете, когда там я учился. Я рекомендую его парня в секретариат нового Министерства строительства. Лишь бы он умел читать и писать. Ты спроси об этом. Если умеет — этого вполне достаточно. Министром будет, кажется, Грагьер. Хороший парень. Простоват, конечно, но всё равно на государственное строительство выделены такие гроши, что…. На этом посту Ирод Великий нам не понадобится. Я завтра же поговорю с Грагьером. Марго, ты не хочешь съездить в Голоари, немного проветриться?
Я видела, что Рут в отчаянии.
— Ты мне скажи, что случилось, Рут? Скажи мне, — твердила я. – Ты хотел взяться за книгу. А что ты сейчас делаешь?
Несколько раз он меня очень грубо обрывал, и мне пришлось оставить это. И он очень много пил тогда. Как-то раз он меня уговорил, и мы поехали в «Савой».
— Мы посидим за столиком и поговорим, Марго. Послушаем хорошую музыку и поговорим. Я хочу посоветоваться с тобой. Помнишь, что ты говорила мне в нашу первую ночь?
Я засмеялась:
— Ту ночь я запомнила на всю жизнь, а вот что я говорила….
— Напрасно ты забыла. Ты мне не советовала заниматься политикой. Совсем. Ты сказала, что я родился кабинетным учёным. И Мотас Комо говорил мне то же самое, он мне писал об этом в день своей смерти. Он меня очень любил.
«Савой» ресторан дорогой, уютный, вполне приличный, с хорошей кухней и погребом, но для официальных лиц негодный – там слишком много посетителей, способных скомпрометировать, кого угодно.
— Поэтому мы с тобой и ужинаем в «Савое», — сказал мне Рут. – Знаешь, я стал прожжённым политиком. Все правила этой игры мне известны. И я хорошо знаю, что в некоторых случаях эти правила только для того и существуют, чтобы их нарушать, тогда никто не заподозрит тебя в скрытности и угрюмом характере. Угрюмых политиков не любят. Хотя Наполеон был человек очень угрюмый. Но я ему в подмётки не гожусь…. Но, я признаюсь тебе…. Я признаюсь…. Хочу признаться….
Мы уже сидели за столиком и сразу несколько официантов готовились торжественно сервировать королевский ужин. Подошёл хозяин заведения. Это был пожилой человек с выражением лица опытного циркового иллюзиониста.
— К вашим услугам, Ваше Высокопревосходительство.
— Здравствуйте, Гороли, — сказал Рут, – тащите коньяк. У вас есть Frapin урожая 39 года?
— Разумеется.
— Пусть принесут две бутылки. А для моей жены мисорскую виноградную водку, только настоящую. И чего-нибудь мясного. Минеральной воды. Каких-нибудь салатов. Потом кофе. Вот и всё. И оставьте нас в покое, а то, я вижу, вы тут битый час собираетесь воду в ступе толочь. Хотите выпить с нами? Наливайте нам – всем троим. Марго, он хороший парень. Ты его не бойся. Такой разведки в мире нет, которая не платила бы ему за сведения, взятые, буквально прямо, с этого позолоченного потолка. По самым скромным расчётам он уже заработал около пятнадцати миллионов на войне, которая так и не началась. Во всяком случае, Республиканский Комитет по внешней разведке не далее, как неделю назад перечислил ему на счёт около трёх миллионов долларов, чёрт знает за что. Пейте коньяк, Гороли. Вы старый скряга. Если б я вас время от времени не угощал, вы никогда бы и вкуса настоящего коньяка не узнали, а ведь я-то нищий в сравнении с вами. Ну, расскажите нам что-нибудь забавное, Гороли. Мне надоели задумчивые физиономии. Вы что, язык проглотили? В конце концов, это неприлично — дама соскучится. Распорядитесь, чтоб оркестр исполнил что-нибудь из Брамса.
Мы чокнулись и выпили.
— Так, о чём это я? А! Я собирался сделать признание своей жене. Я ей хотел признаться. Я хочу в отставку. Хочу вернуться к своим родителям. Они состарились и нуждаются в уходе. Я тоже ужасно устал. Идёт война, а мне, представьте, совершенно нечего делать. Я же ещё должен написать книгу. Да, Гороли, книгу! Настоящую книгу, и чёрт вас побери вместе с вашими миллионами. И всех остальных вместе с вами.
И так мы сидели за столом и слушали эту мрачную болтовню Рутана. У него в кармане просигналил мобильный телефон. В это время он уже приканчивал бутылку коньяку, а накануне выпил едва ли не столько же, и не съел ничего совершенно, и я видела, что ему плохо. Он побледнел.
— Слушаю. Так, — сказал Рут. – Продвигается? Ага, я понимаю — в направлении базы. Да. Я вас понимаю. И пожар? Командир корабля? И старший механик тоже? И старший помощник…. Я понимаю. Удалось сохранить плавучесть. На два-три часа. Замечательно. Каково число жертв, установленное на этот час? Внушительная цифра, господин капитан третьего ранга. Определённо, мы оба с вами войдём в Историю. А в отсеках? Вот как? Почему же вам неизвестно? Ориентировочно…. Чудесно. Я предрекаю вам головокружительную военную карьеру. Я в таких случаях никогда не ошибаюсь. Только сначала придётся выяснить, не заслуживаете ли вы расстрела по приговору военно-полевого суда. Что-нибудь ещё? Благодарю вас. Нет, эскадра остаётся на своём месте. Придётся принять бой в том составе, какой имеется в наличии. Через тридцать минут — мой самолёт…. Я выезжаю на 6-ю базу. Охрана! – крикнул он.
К нам подбежало сразу несколько человек.
— Консиген! Машину для Марго, и везите её домой. Вы остаётесь с ней, понятно? Я лечу на шестую базу ВВС. Свяжитесь с ними, чтоб они готовили мой самолёт. Вызовите туда экипаж. Через сорок минут мы должны быть в воздухе. Всё вам понятно?
И вдруг какой-то совершенно пьяный человек на другом конце зала закричал:
— Господа! Господа! Мне только что позвонили. Атакован авианосец «Бробар Гонатон». Там погибли сотни человек. Это катастрофа. Он выведен из строя! – оркестр смолк, многие вскочили, несколько столиков опрокинулось, покатились стулья, и зазвенела разбитая посуда.
— Консиген, — негромко сказал Рутан, — у меня к вам просьба. Свяжитесь с Управлением Безопасности и передайте мой категорический приказ каждого паникёра расстреливать на месте.
— Ваше Высо….
— Обращайтесь ко мне по-человечески, чёрт возьми!
— Господин Норд, вы, пожалуй, погорячились.
— Верно. Передайте в Управление, что я требую серьёзных мер против возникновения паники. Вплоть до расстрелов. Так – годится, по-вашему?
— Вполне, — сказал Консиген.
— Чудесно. Марго, — сказал он. – В отставку я пока не ухожу. Слетаю подышать морским воздухом. Утром позвоню тебе. Дома ложись спать. Я не советую тебе провести ночь, слушая радио или телевидение. Сейчас будет целый шквал вранья. Я сам тебя буду информировать. Пока что могу сообщить тебе, что «Бробар Гонатон», действительно, подбит. Точно известно, что погибло около четырёхсот человек и, примерно, столько же заперто в отсеках, откуда им не выбраться, поскольку возник пожар. Они идут к нашей базе, но не имеют достаточного хода. Команду принял Ротвор Гулер, второй штурман, ты, кажется, с ним знакомилась, когда был последний выпуск военно-морской академии. Он человек честный и хладнокровный. Судя по его тону, намерен выполнить свой долг. И я этого тоже хочу, Марго. Хочу выполнить свой долг. Похоже, судно затонет. Мне придётся отдать приказ, команде покинуть борт авианосца.
— А те, что находятся в отсеках? – спросила я.
— Их не спасти. Но, кроме них, там ещё тысяча восемьсот человек, которые могут и должны остаться в живых, Марго. Пожелай мне удачи!».

Я не могу здесь описать в подробностях сражение у мыса Крор. Вернее, следует назвать это событие – разгром у мыса Крор. Подробный анализ катастрофы следует искать в многочисленных работах военных специалистов. Сводная эскадра бонаканских кораблей в составе ста шестидесяти единиц различного боевого назначения и мощности не была должным образом построена и снабжена, как для обороны, так и для нападения. При первом же налёте Итарорских штурмовиков сразу несколько ракет поразило авианосец «Бробар Гонатон», который должен был прикрывать громадное, беспорядочное скопление военно-морской техники мощным заградительным огнём своих зенитных установок. Корабли Итарора и Никании подошли на расстояние, достаточное для огня прямой наводкой. Бонаканские корабли прицельно отвечать не имели возможности, они к сражению были совершенно не готовы. Большая часть корабельной артиллерии просто не была приведена в исправное состояние. Этого нападения никто в Бонакане не ждал. В результате страна в течение нескольких часов лишилась более чем половины своего военно-морского флота. Такова видимая сторона событий. Но суть того, что произошло в действительности, я попробую передать своему читателю очень приблизительно, в порядке одной из многочисленных версий.
На протяжении полувека несколько раз предпринимались попытки опубликовать или как-то иначе предать гласности содержание нескольких телефонных разговоров Р. Норда, его министра обороны, Ленарда Сильро, его главкома ВМФ, некоторых ответственных чиновников Генштаба, Штабов ВМФ и ВВС с высшими государственными чиновниками Итарора и Никании накануне военного конфликта 52 года. В частности, многие осведомленные люди считают, будто и по сию пору целы записи телефонных переговоров Норда с Первым королевским министром Итарора Кларисом Лувенто. Однако эти аудиоматериалы не обнародованы и вряд ли будут обнародованы, поскольку, весьма существенно затрагивая престиж и репутацию важнейших государственных институтов Бонакана, Итарорского королевства и Никанийской Конфедерации, находятся в архивах спецслужб под грифом «Совершенно секретно».
Можно, однако, предположить, что первоначально по замыслу Норда планировалась грандиозная мистификация. Был инсценирован военный конфликт с целью, окончательно расправиться с политическими противниками внутри страны. И некий ответственный сотрудник контрразведки Никанийской Конфедерации, пожелавший остаться неизвестным, прямо сказал мне, что, по его сведениям, в случае благоприятного развития событий, Бонакан уступал за это Итарору четыре восточных острова Тузанского Архипелага, а Никания получала весьма существенную часть территории в низовьях реки Илир вместе с городом Барогро. Однако руководители Итарора и Никании верно определили внутренне состояние бонаканского общества, его центробежные тенденции. Это был наиболее удачный момент для предательского удара. «История нас будет судить по справедливости, но мне до этого дела нет, поскольку я верю в Бога, а не в Историю. В памяти же своих народов мы останемся победителями», — сказал тогда президент Никанийской Конфедерации Турс Могаре. Соглашения, заключённые тайно, рассчитанные на честное слово партнёров, не имели юридической силы и были легко нарушены. Естественно, это позволило Итарору и Никании нанести удар, сокрушительный и внезапный.
Как бы то ни было, седьмого августа Рутан Норд вылетел на лёгком спортивном самолёте к мысу Крор, над которым шло воздушное сражение. Самолёт приземлился на военном аэродроме 6-й базы ВВС Крораэро. Там премьер-министр пересел на вертолёт и через несколько минут уже был на борту гибнувшего авианосца. Он провёл на верхнем мостике корабля около часа. До самого горизонта океанский простор затягивало чёрными клубами дыма от непрерывных разрывов на горящих кораблях. Двигатели авианосца остановились и умолкли. Морской исполин – гордость бонаканской судостроительной техники, с сильным креном на левый борт и деферентом на корму, высоко задрав носовую часть, изредка огрызался своими зенитками и производил время от времени совершенно впустую артиллерийские залпы в сторону никанийских военных кораблей, которые в четырёх милях ураганным огнём уничтожали плохо организованную с самого начала сражения и уже практически рассеянную сводную бонаканскую эскадру.
Капитан третьего ранга Ротвор Гулер, второй штурман авианосца, принявший командование кораблём, поднялся на мостик и сказал, обращаясь к Норду:
— Господин Главнокомандующий! Следует принять решение об оставлении экипажем корабля, и о его затоплении.
— Мне очень жаль. Я за это отвечу, Ротвор. Ваша совесть чиста. За каждую жизнь, за каждого мёртвого моряка и за корабль я отвечу перед Богом и людьми. И перед своей совестью….
Моряк молча выслушал Норда и продолжал, по-уставному вытянувшись, смотреть ему в лицо. Он ждал.
— Отдавайте приказ, капитан!
О гибели авианосца «Бробар Гонатон» сам Норд вспоминал так: «Море было спокойно. Легко, не смотря на крен и деферент, удалось спустить на воду спасательные боты и плотики. Где-то в боевых отсеках корабля ещё живы были сотни героев, оставленных мною на произвол судьбы. В глубине корпуса корабля слышался гул и грохот срывающихся со станин громадных агрегатов и механизмов.
— Капитан, как, по-вашему мнению, поведёт себя атомный реактор после того, как затонет корабль?
— В ближайшие годы об этом не стоит думать, господин Главнокомандующий. Он уже автоматически заключен в надёжную гермокапсулу.
— Что означают эти флаги на гафеле?
— Виноват, Ваше Высокопревосходительство, я лично….
— Что?
— Я самостоятельно отдал приказ. Я подумал…. Это сигнал: «Погибаю, но не сдаюсь!» — традиция, людям легче будет на душе, Ваше Высоко….
— Оставьте. Это я, по крайней мере, в состоянии понять. Хотите коньяку? — я протянул ему фляжку.
— Виноват, но мне…. Я сейчас не могу пить. Это было бы… неправильно. Я прошу вас простить меня, я что-то ничего не понимаю, господин Главнокомандующий, — бедняга, он ничего не понимал и совсем запутался в моих титулах. И он просил меня простить его за это.
Ни разу в жизни я не испытывал такого жгучего стыда. В сущности, мне следовало тогда застрелиться. Я вглядывался в лица окружавших меня простых людей. Не понимаю, почему они не выбросили меня за борт. Внезапная тишина поразила меня. Канонада смолкла, и около двухсот кораблей противника приспустили флаги.
— Что это, Гулер?
— Отдают последнюю честь флагману бонаканского флота, господин Главнокомандующий»

В последних числах июля 52 года Норд подал в отставку, и мне придётся в общих чертах обрисовать чрезвычайно бурную общественную реакцию, вслед за этим решительным поступком, который, хотя и был вполне в его духе, но в сложившейся ситуации, конечно, произвёл на весь Бонакан в целом и на каждого из множества его верных сторонников очень тяжёлое впечатление. Достаточно привести несколько высказываний из воспоминаний Г. Жаворна, его друга, человека, очень близкого ему как в том, что касалось его государственной деятельности, так и личной жизни – Жаворн не просто был вхож к нему в дом, а был очень дружен со всей его семьёй, особенно с отцом. Именно поэтому его воспоминания, а он когда-то был очень популярен в Бонакане как журналист, я здесь постоянно цитирую.
«Он позвонил мне, как это часто бывало, посреди ночи. В этот момент я писал краткий обзор за минувшие сутки для «Курьер дор коппен», сдать его должен был не позднее семи часов утра.
Суть дела, вкратце, состояла в том, что итарорский десант успешно высадился в бухте Глорс. В ту же ночь, вслед за десантом пошла боевая техника, и противник успешно продвигался в направлении города Тропарана, откуда не был своевременно эвакуирован крупнейший и единственный тогда в Бонакане завод «Клонир», производивший ракетные двигатели для ПВО.
— Генгер, вы ещё не спите?
— Простите, Ваше Высокопревосходительство, это странный вопрос. Я работаю.
— Минут через десять подойдёт машина, приезжайте в Министерство.
— Я могу узнать, что случилось?
И вдруг я услышал:
— Да, ничего, собственно…. Просто немного выпьем. У меня что-то голова раскалывается.
Я всегда очень любил этого человека, — писал далее Генгер Жаворн. – Кроме того, я привык к цинизму в самых его неожиданных проявлениях, и сам никогда не был святым. Я, однако, был так поражён, что некоторое время молчал, будто оглушенный.
— Генгер. Вы там не уснули?
— Помилуйте, Рут, если уж вы когда-то сами позволили мне так себя именовать! Мне совершенно не до сна. Поверьте.
— Тем более, приезжайте. Поговорим. Ведь мы друзья. Помните, как мы вышли в расположение боевиков? Славный парень был этот Хакр Крам. За что они его прикончили? Вы мне расскажете. Я, впрочем, так и думал, что его они в живых не оставят. Он был слишком искренний человек. А красотку Нени помните? Я часто её вспоминаю. Жаль. Вот дурацкая случайность! Сплошные случайности в последнее время…. Когда я был в России, мне там не раз повторяли забавную пословицу. «От работы даже лошадь умирает». Очень популярная в России пословица. Забавные ребята, эти русские. Нельзя работать третьи сутки подряд.
И вот, что я тогда ему сказал:
— Ваше Высокопревосходительство! Я, кажется, неплохо владею тлосским языком. Я сейчас предпринимаю тяжелейшие усилия для того, чтобы, воспользовавшись этим своим знанием родного языка, как-то объяснить нашим согражданам сложившееся положение и вашу позицию, которая мне не вполне ясна. То есть, именно потому, что я продолжаю считать вас своим другом, я и надеюсь на то, что ваша позиция мне не вполне ясна. Иначе мне пришлось бы признать, что вы сейчас совершаете преступление. И, быть может, в нарушение журналистской этики, я пытаюсь оправдать ваши действия накануне катастрофы и ваше поведение за истекшие нескольких суток. Я не поеду пить коньяк. Я журналист. Мобилизован в соответствии с вашим приказом.
— Да, я, кажется, что-то такое подписывал. Но вы не поняли меня. Я просто велел Консигену доставить вас в министерство. Он привезёт вас.
Меня чуть ли не насильно привезли в Военное Министерство около четырёх часов утра. Консиген по дороге всё время молчал, а потом вдруг спросил меня:
— Генгер, как вы думаете, насколько это реально, добиться гражданства для моей семьи в Баркарори? Там, кажется, ещё более или менее безопасно, и вряд ли они станут нарушать нейтралитет. Беда в том, что Рила опять в положении. Не хочется мне просить об этом шефа. Он в последнее время…. Я, то есть, в последнее время плохо его стал понимать. А у вас нет знакомых в посольстве Баркарори?
— Марк! Вы паникуете?
— Послушайте, Генгер. Я воевал на Архипелаге, в Мисоре, где мне прострелили колено, и была контузия, на Контисоле, в этой мясорубке на Руманроре, где была ещё одна вполне приличная контузия, и осколок до сих пор сидит в ляжке. И меня отправили охранять, простите, чёрт знает кого, и я никогда не знал от кого. Дослужился до старшего лейтенанта. Ребята, с кем я учился, кое-кто уже командуют полками, потому что, кроме войны, они ещё и жить умеют, а я нет. Не умею. Я только драться умею. Больше ничего. Но, может быть, я заслужил право для своих четверых малышей и жены, чтоб они жили спокойно, и чтоб они учились в школе, а не прятались по бомбоубежищам? – я увидел, что у этого человека, всегда такого невозмутимого, трясутся руки. От него сильно пахло спиртом. – Я ничего не прошу, — почти закричал он, — только безопасности для семьи! Если кому-то снова понадобилось отправить меня в пекло, я готов. Я присягал. Но вот, что я вам скажу, и это всё: Я больше никому не верю. Никому!
Норд сидел в кабинете и пил коньяк. По-настоящему пьян он никогда не бывал. Но он был бледен, как покойник. Я сел за стол напротив него и тоже выпил коньяку, а потом попросил разрешения позвонить в редакцию газеты, поскольку они к утру ждали обзора, которого не предвиделось.
— Продиктуйте по телефону. Да сейчас уже и так всем известно, что Тропаран сдан, и несколько наших дивизий….
— Стоп, — сказал я. – Мне об этом ничего не известно.
— Ну, так я вам об этом сообщаю первым. А я-то всегда считал вас самым осведомлённым человеком на Континенте. Вот вам — репутации! А всё почему? Вы стареете, Генгер. Вы стали слишком скрупулёзно относиться к своим обязанностям. Наплевать на этот обзор в «Курьер дор коппен». Кто сейчас читает газеты? Вот, тут в донесении:  «68-я и 137-я пехотные дивизии, неся значительные потери в живой силе и технике, и два батальона – всё, что осталось от десантной дивизии «Рысь» — А также 11-я отдельная бригада морской пехоты «Пиранья», и большое количество людей, потерявших свои части, в полном беспорядке отступают в сторону Нидоре, где в настоящий момент невозможно укрепиться. Поэтому я предполагаю, минуя город, занять позицию несколько восточней, если позволит обстановка, по линии Номбатал – Карскоф – Тонкрайн, поскольку холмы и большое количество оврагов там позволят…. Так…. Дальше что-то не вполне мне понятное – не важно. Дальше. Противник преследует, стремясь постоянно держаться у меня на плечах, — что за идиотское выражение! — не давая времени для того, чтобы окопаться и оборудовать более или менее удовлетворительную линию обороны», — это какой-то полковник Марир, никогда не слышал о таком. Послушайте, Генгер, кажется, кому-то придётся подумать об обороне столицы. Забавно! Наливайте-ка лучше. В такой ситуации ничего нам с вами больше не остаётся. Вы мне обещали рассказать, за что эти сумасшедшие убили самого способного из своих вождей, Хакра Крама. Чем он-то им не угодил?
— Простите, Рут, я не обещал этого. Я не испытываю сейчас желания предаться бесплодным воспоминаниям, хотя, действительно, Хакр был моим другом. Его убили люди из клана Рочо Симара. Эти люди были корсоты, они не имели отношения к войне. А Хакр считал, что их необходимо уничтожать, поскольку они компрометируют идею независимости Мисора. И его люди убивали корсотов всегда, как возможность представлялась. Вот и всё. А что касается ситуации сегодняшнего дня, то я просто поверить не могу в то, что вы её считаете забавной. Я вас прошу мне объяснить вашу позицию. Вы же, а не я, только что мне напомнили о том, что мы друзья с вами. Так объясните мне это не как журналисту, а как другу. Я, действительно, совершенно не в состоянии понять, что вы забавного нашли в всём происходящем. Бонакан в считанные дни, кажется, потеряет половину северного побережья – почти всю вашу родину, между прочим, вы что, не видите, что мы теряем Нантеку и, вполне возможно, вместе с неким городком Талери, о котором вы, надеюсь, ещё не забыли. И там до сих пор находятся ваши родители, — я обращался, будто к совершенно глухому человеку, который смотрел на меня, никак не реагируя.
Потом он сказал:
— Нет. Стариков я вывез. Они сейчас в Голоари.
И вдруг вошла Маргарет Норд. Она очень обрадовалась мне, это было неожиданно — для меня, во всяком случае, потому она долго не могла простить мне истории с несчастной Нени.
— Генгер! Генгер, Господи, как же я рада вам! Вы совсем о нас забыли. Разрешите мне распорядиться, чтобы подали ужин, ведь вы никогда ничего не едите, кроме сухой колбасы. Об этом знает вся страна.
Этих ребят я любил обоих. Я никогда не видел такой очаровательной пары, и никогда среди моих знакомых не было таких сердечных искренних и порядочных людей. Ведь я журналист – моя среда нечиста просто по роду занятий. Я, вообще, думаю, что им обоим не место было среди политических деятелей. Но это была его судьба. Он думал, что когда-нибудь доберётся до письменного стола. Но его судьба – была политика. Почему? Этого я не знаю. Я, вообще, не знаю, что такое судьба».

Итак, 29-го июля Р. Г. Норд официально объявил о своей отставке. Вечером того же числа он выступил с обращением к бонаканскому народу. Пожалуй, это была самая краткая речь из тех, что когда-либо произносились в подобных обстоятельствах. Вот её дословный текст: «Уважаемые сограждане! Только что я известил Парламент о том, что слагаю с себя обязанности Главы исполнительной власти, и народные представители сочли возможным принять мою отставку. Будет создана парламентская комиссия для расследования принятых мною как премьер-министром мер, оказавшихся причиной тягчайшей военно-политической катастрофы. Я готов ответить на все вопросы, которые будут заданы мне в ходе этого расследования. Я ни у кого не прошу прощения, поскольку в этих обстоятельствах о прощении и речи быть не может. Мой последний долг как премьер-министра – сообщить вам о том, что в результате войны, которую следует считать уже проигранной, и гражданских беспорядков, которые не прекращаются и в тот момент, когда сейчас я обращаюсь к вам — по данным на этот час погибло никак не менее 70-ти тысяч человек, из которых около половины – гражданские лица. Итак, то, что произошло по моей вине, не может быть прощено, и я прошу только поверить тому, что это моё искреннее убеждение, и вся ответственность за события последних дней лежит исключительно на мне. Подробности о сложившейся ситуации вы узнаете от того, кто сегодня сменит меня на этом посту. Я родился бонаканцем, умру бонаканцем и готов нести ответственность за совершённые мною преступления в соответствии с законом и справедливостью. Разрешите теперь простится с вами».
По Конституции в подобных случаях обязанности Главы исполнительной власти временно выполняет его первый заместитель, которым является Начальник Генерального Штаба. Но генерал Моруско выехал в район Тропарана, где пытался организовать эвакуацию населения, и не возвращался оттуда вплоть до окончания боевых действий. Там он был ранен, и его деятельность не принесла никаких плодов.
Высадка Итарорского десанта в бухте Глорс была произведена с большими потерями, поскольку со стороны 137 пехотной дивизии, оборонявшей побережье на этом участке, было оказано отчаянное сопротивление, и к тому же командир дивизии, генерал Влодар, приказал не брать пленных, а добивать их на месте. Естественно, что по мере продвижения Итарорских войск в глубину бонаканской территории, в особенности при их вступлении в Тропаран, имели место серьёзные жестокости по отношению к мирному населению. Во время занятия города в общей сложности погибло 14 тысяч человек, большей частью женщин, стариков и подростков. Руководитель местной организации бойскаутов, Нуке Зарк, раздал детям боевое оружие – это были карабины образца 18 года – и пытался отражать наступление итарорских десантников. Он погиб одним из первых. Всего в результате этой нелепой акции было уничтожено 436 детей, в возрасте от 12 до 15 лет, из них 142 девочки.
В ночь с 29 на 30 июля в Голарне сотни тысяч людей вышли на улицы. Резиденция премьер-министра была окружена беснующейся толпой. Комендант резиденции, полковник Рурф, приказал стрелять. Однако в толпе оказалось около шестисот армейских ветеранов, которые, самостоятельно разогнав собравшихся, под прикрытием гранитного парапета, окружавшего здание почти по всему периметру, заняли боевую позицию и открыли организованный огонь из стрелкового оружия и гранатомётов. В результате погибло ещё полторы тысячи человек.

Затем начались переговоры о временном прекращении огня, 2-го августа боевые действия были приостановлены. 5-го августа парламентская делегация Бонаканской Республики прибыла в Тропаран для определения условий капитуляции. Накануне, был убит депутат Гонтати, ближайший человек Норда в Радикальной партии. Его застрелил полковник Рудер прямо в зале заседаний парламента и тут же застрелился сам. Рудер во время войны на Архипелаге командовал мобильным 64 полком ВДВ особого назначения, постоянно находившимся в распоряжении верховного командования. За время той войны Рудер был ранен шесть раз. Он был кавалером Ордена Мужества. В 37 году его полк внезапным штурмом взял военную базу Итарора на острове Норфир, что фактически решило исход войны.
6-го августа, когда переговоры в Тропаране уже начались, умер от инфаркта президент Бонаканской Республики Новат Гунт Госкар. Никто не сомневался в том, что, по крайней мере, в рамках этого конфликта — всё кончено. Однако это было не так. Никаких результатов переговоры в Тропаране, продолжавшиеся, впрочем, очень недолго, не достигли. Итарорские войска возобновили наступление. Они находились уже в пятидесяти милях от столицы. Однако уже к середине августа 52 года Норд изменил положение таким образом, как никому и в голову бы не пришло предположить. Об этом – несколько позже.
Капитан дальнего плавания Торк Правер, в возрасте 69 лет вспоминал, наговаривая эти воспоминания на мой диктофон: «1-го августа 52 года было приказано все гражданские суда, из Талери, перегнать в Голоари под прикрытие стоявшей там эскадры эсминцев и артиллерии форта. Личная яхта Рутана Норда «Элиз», которой я командовал, должна была находиться на внешнем рейде Голоари, поддерживая непрерывную связь с берегом и готовность выйти в море в любую минуту. Я это выполнил и не покидал судно, ожидая распоряжения хозяина, от которого некоторое время не было ни слова. 3-го июля меня запросили из Управления порта о состоянии судна. Я доложил, что состояние удовлетворительно, и судно в соответствии с полученным мною накануне приказом готово к выходу в море. Я, также, предупредил, что без личного распоряжения владельца яхты в море не выйду, так как это частная собственность, а постановления о мобилизации частных плавсредств не поступало. Примерно через час катер портовой полиции доставил на яхту родителей Норда, с которыми я был едва знаком. Его мать, Элизабет, была весьма достойная женщина. Что касается господина Герберта Норда, отца моего хозяина и друга, то я предпочёл бы никак здесь о нём не отзываться – я не в состоянии понимать подобных людей.
Вечером, около 23 часов, тот же катер доставил на судно Рутана Норда и его жену, с которой я был очень дружен, насколько разница в возрасте и общественном положении мне это позволяли, ведь хозяйка – всегда хозяйка. Мы обнялись – втроём. Я никогда не забуду того, что сказала мне Маргарет в тот момент. Она мне сказала, — голос Правера вздрагивал:
— Дядюшка Торки…. – она больше ничего мне не сказала, только не отпускала моей руки. – Дядюшка Торки….
Рассказывая мне об этом, старик был необыкновенно взволнован. Вероятно, тогда он пережил большое потрясение.
— Что я за человек? Просто пересохшая вяленая ставрида, вот и всё. Старый холостяк. У меня в жизни порядочной женщины-то не было ни разу, одни портовые девки. А это был ангел во плоти, клянусь муками Спасителя. Рутан был её недостоин. Ни один мужчина на свете не был достоин её. И вот я видел, что у меня на корабле ей было спокойней, потому что рядом — такой человек, как я. Прошу прощения, господин историк, — он всегда меня так называл. — Я…. Мне трудно это объяснить… Что я мог сказать ей? Я сказал, что она на борту одного из наиболее надёжных океанских судов такого класса, и что в открытом море я ничего не боюсь, а это была неправда, и Маргарет это знала, потому что боевые корабли Никании крейсировали уже в десятке миль от Голоари, и чтоб я делать стал? Только умереть, ради неё. Но капитан корабля даже умереть не имеет права, господин историк. Вот, я держал её за руку и молчал.
Чёрт возьми, что это за женщина была! Она умерла. А я почему-то всё живу. Я ведь на двадцать лет старше её.
Потом он помолчал, стараясь справиться с волнением, и проговорил:
— Простите меня. Я прошу вас всё это стереть. К чему это?
И потом, ещё немного помолчав:
— Нет. Пусть остаётся. Пусть уж всё останется, как оно было».
Далее: «А потом я сказал Руту, что жду его приказа, но если выходить в море, нужно торопиться. Они атакуют никак не позже, чем через сутки. Сейчас просто готовят достаточно эффективный и по возможности безопасный налёт авиации, а на это требуется время. В присутствии стариков и Маргарет я не стал объяснять ему, да он, вероятно, и сам понимал, что эти наши лёгкие эсминцы являются кораблями вспомогательного прикрытия – их согнали сюда в кучу, но это не эскадра, а просто скопление мишеней для противника. И артиллерии форта никак недостаточно для того, чтобы подавить флот противника, который вполне способен ракетным огнём в течение нескольких минут весь город вместе с этим фортом сравнять с землёй.
Рутан попросил меня пройти в каюту для делового разговора, а его родителей и жену разместить по моему усмотрению. Я велел привести в порядок его собственную каюту, а каюта для стариков была готова.
Норд выглядел очень плохо. Знаете, так случается с человеком иногда? Он даже был плохо выбрит и одет как-то неопрятно, а ведь Рутан Норд всегда был большой франт. И у него были мешки под глазами, всё лицо опухло. То и дело вынет из кармана пиджака фляжку с коньяком и глотнёт. Он двигался как-то неуверенно, будто боялся свалиться за борт. Таким я его не видел никогда – ни до этого, ни после.
— Торки. Слушайте. Мне необходимо выйти в море. Вы, действительно, можете пройти мимо тех кораблей, что видны на горизонте, так, чтоб они не потопили нас? Безусловно, им известно, что на яхте могу находиться я или кто-то из моей семьи. И ещё вопрос: Видите ли, у меня есть договорённость с властями Гарасао, что родители и жена будут приняты в качестве политических беженцев. Но сколько времени понадобится яхте для того, чтобы достигнуть острова, оставаясь в целости и сохранности? Насколько это, вообще, реально сейчас на этой яхте добраться до Гарасао?
Я подумал немного.
— Очень маловероятно, что они предполагают, будто вы морем попытаетесь уйти из этой ловушки. Но я без ложной скромности, скажу: Они не знают, кто командует вашим кораблём. Погода благоприятная. Я уйду на Восток, двигаясь около суток вдоль побережья так близко к берегу, как только глубины позволят, и не особенно рискуя наткнуться на сторожевик, нет их на Восток вдоль нашего побережья, нечего им делать там. В открытое море выйдем завтра к ночи – по возможности внезапно и быстро, насколько только дизель и ветер помогут. В Гарасао будем через четверо суток, если ветер не изменится, и не заштормит. Вечерняя метеосводка предполагает не больше пяти-шести баллов. Но самолёты, Рут! С воздуха заметят – конец. Тогда уж, кроме Бога, никто нам не поможет.
— Ночью?
— Да что это с вами, Рут? Радары. Приборы ночного видения. Но им это и не понадобится, потому что очень светлые ночи. Лето. Небо ясное. Полнолуние. Мы сильно рискуем, и я обязан вам об этом доложить. Однако их самолёты не делают здесь регулярных облётов, потому что наша эскадра в бухте заперта достаточно надёжно. Следует положиться на Бога.
— Я предпочитаю положиться на свою счастливую звезду, — сказал мне этот безбожник, — и мне ничего не оставалось, как только перекреститься.
Около ноля часов на судно прибыл представитель Генеральной Прокуратуры. И этот господин потребовал от Рутана Норда немедленно сойти на берег и вылететь в Голарн, где ему надлежало отвечать на вопросы парламентской комиссии.
— Торки, я оставляю с вами родителей и жену.
— Вы знаете меня. Сделаю, что возможно будет.
— Я знаю, что вы старика моего не любите. Поверьте, вы его плохо знаете.
— Глупости, Рутан. Разве мы с вами не друзья? Яхта великолепная. Обстоятельства весьма благоприятные. Лучше постарайтесь-ка в тюрьму не попасть.
— Да уж теперь, какое это имеет значение?
— А ваша матушка? И, кроме того, Рути…. Это, конечно, пустяк. Но я голосовал за вас.
Он спросил меня:
— Вы не могли бы, капитан, хотя бы очень приблизительно, назвать мне наиболее опасное время завтрашней ночи?
— Неужто вы хотите помолиться?
— Я не знаю, — ответил он.
— Тогда, раз уж вы спросили, около четырёх часов утра прочтите «Отче наш». Вы помните, хозяин, эту молитву?
— Я вспомню, — сказал он мне. – Обязательно вспомню об этой молитве. Если я даже текст и позабыл, мне кажется, этого будет достаточно. Просто вспомню об этой молитве.
Вы, господин историк, конечно, слышали и читали об этом переходе. Но люди много придумывают. Мне давали читать одну книжку, где написано, будто я, когда в открытое море выходил, наткнулся на никанийский крейсер, и там целое сражение было. Я не люблю людей обижать, а этот человек, видно, хотел меня представить героем – так не стал я возражать. Хотя наши ребята очень смеялись надо мной. Такие суда, как «Элиз», никакого вооружения на борту нести не могут. Это запрещается. Понимаете? – прогулочное судно. Но я, действительно, следующим вечером, с наступлением темноты взял курс в открытое море и был обстрелян. Однако я шёл крутыми галсами. У них не было времени меня преследовать. Той же ночью стало известно, что Норд уже в Голарне, и «Элиз» оставили в покое. Мы шли в Гарасао целую неделю. Погода испортилась».

Парламентская комиссия по расследованию обстоятельств «кризиса Норда» собралась совершенно несвоевременно. На первом же её заседании председатель комиссии судья Ронуг Нур заявил:
— Я назначен в результате голосования, и, тем не менее, поскольку противник приближается к столице, выполнять свои обязанности затрудняюсь, поскольку здесь есть только один человек, способный остановить крушение государства. Его следует наделить соответствующими полномочиями. Комиссия может выполнить свою задачу только после того, как будет остановлено наступление танковых колонн Итарора.
Таким образом, вместо того, чтобы попасть в тюрьму, 7-го июля Рутан Норд уже был председателем Парламентской комиссии по обороне. Он тут же выехал на фронт. Вот небольшая выдержка из его воспоминаний о тех событиях.
«С момента этого дурацкого покушения и начала «кризиса», который не слишком остроумно назвали моим именем я очень много пил, и сделал, много глупостей, и сказал много такого, чего не следовало говорить. Однако я был очень тронут решением коллег.
К вечеру 8-го июля я прилетел на вертолёте в расположение Ставки. Там почти в полном составе находились тогда все командующие направлениями и приехали многие офицеры из Генштаба. Они непрерывно совещались, то есть попросту перебранивались. Генерал Моруско, он же по совместительству премьер-министр, как тогда печально шутили, был тяжело ранен. Ленард Сильро, который был начальником Ген. Штаба и его первым заместителем и командовал северо-западным направлением, встретил меня очень бодро. Он был пьян. Со мной был Нурер Лорк, тот самый, что стрелял в меня. Это был очень надёжный человек.
— Рут, мы их остановим, только нужно как-то наладить наши дела в воздухе. Бомбардировщики…. — сказал Сильро.
— Ты же знаешь, Лен, что нет истребителей для сопровождения.
— Вот, я никак и не могу договориться с Управлением авиации. Без прикрытия можно атаковать. Много раз мы так делали на Руманроре. Потери были, конечно, но в такое время, что думать о потерях?
— Так мы делать теперь не станем, — сказал я. – Ты спать ложись, выглядишь плохо. Я выезжаю на передовую.
Меня на джипе привезли в расположение 17-й пехотной дивизии, которую недавно транспортными самолётами удалось перебросить на фронт из Маавилье. Никакого артиллерийского прикрытия не было. Людей пригнали на убой. В наспех, кое-как выкопанных траншеях солдаты слонялись, будто лунатики. Сыпал мелкий дождь, и сапоги увязали в жидкой глине. Один солдат узнал меня и сказал:
— Сукин сын! Ты во время появился, чтоб тебя здесь расстрелять. Ни за чем ты больше здесь не нужен.
Разрывы ракет, мин и снарядов мерно следовали один за другим. Продвигаясь в траншеях, то и дело приходилось переступать через трупы, которые никто не убирал. Было множество раненых, на которых совершенно никто не обращал внимания.
— Где медицинская часть? – спросил я.
Подошёл какой-то майор и, не представившись, лениво приложил пальцы к козырьку:
— Было прямое попадание в палатку медицинского батальона. Никого в живых не осталось. Сейчас здесь нет ни одного медика, кроме нескольких санитаров. Но мы оставляем эту позицию, господа, — сказал он. – По моим расчётам через час пойдут танки. Через три-четыре часа они будут здесь. Вам сейчас лучше здесь не находиться.
— Ты, майор, сейчас докладываешь обстановку депутату и председателю Парламентской комиссии по обороне, — сказал Лорк. – Представься и веди себя, как положено.
— Я этого человека знаю, — проговорил майор. — Но он всё же вынужден был подтянуться. – Ваше Превосходительство, докладывает майор Годгер, командир 2-го полка 17 пехотной дивизии. Полковник убит, я принял командование полком.
— Вызовите командира полковой разведки, — сказал я. – Лорк, ты с ним поговори. Мне нужно остановить наступление на сутки, — он спокойно кивнул.
Пришёл совершенно седой офицер в чине капитана. Его звали Пол Рутаж. Я представил майора Лорка как офицера УБ и попросил познакомить его с ситуацией. Несколько минут они говорили о чём-то мне не вполне понятном.
— Это невозможно, — сказал капитан. – Вертолёт не годится, его немедленно собьют, самолётов нет, а танковые корпуса сосредотачивают на подступах к Голарну. А на нескольких БМП прорваться туда нельзя, это в тылу, и охранение, конечно, налажено на совесть. Диверсия?
— Я это сделаю, Пол. Только дай мне надёжного человека. Не обязательно солдата. Лучше кого-нибудь из местных.
— Здесь при полку есть одна тётка.
— Женщина это плохо.
— У неё дом разбили, и погибла вся семья. Двое детей, муж и старуха мать. Однако, она держится молодцом. Она кашеварит тут у нас.
— Сколько ей лет?
— Нет и пятидесяти. Здоровая баба. И неглупая. И она хорошо знает, где это. Жаль, конечно. Но, если хочешь счастья попытать – это лучший вариант.
— Зови её, и пусть готовят мне штатское и рюкзак со взрывчаткой.
Привели очень худую, высокую крестьянку с лицом, морщинистым и почти чёрным от загара, будто печёное яблоко.
— Как тебя зовут? – спросил Лорк.
— Тамена Волд, добрый господин.
— Знаешь деревню Солзо?
— Знаю. Там была мельница. Туда ездили зерно молоть.
— Далеко это?
— Если лесом идти напрямки, отсюда мили четыре. А можно ещё короче, через болото. Там я тропу знаю, но, если понесём большую тяжесть, времени больше уйдёт, там очень топко.
— Вот видишь, — сказал Рутаж. – Она сообразительная.
— Быстро же они собираются продвигаться, если уж склад ГСМ сюда перенесли, — сказал Лорк, обращаясь к Рутажу, — впереди лошади бегут.
Тот равнодушно пожал плечами.
— Послушай, Тамена, — сказал Лорк, — там, в Солзо, они хранят сейчас горючее для своих танков. Если этот склад взорвать, они остановятся. Ты можешь проводить меня туда, а я могу его взорвать. Только это очень опасно. Имеем шансы оба оттуда не вернуться. Ты понимаешь?
— Да, — сказала Тамена. – Когда пойдём туда?
— Через двадцать минут.
— Хорошо. Пойду пока, сниму котёл с плиты, а то похлёбка для ребят подгорит.
Через полчаса они ушли. Я попросил Годгера отвести меня куда-нибудь, где можно было бы выспаться.
— Господин Норд, мне сейчас звонили из Ставки, вас ждут, там совещание.
— Мне там делать нечего. Мне нужно выспаться, потому что у меня впереди тяжёлая ночь. Хотите коньяку?
— От глотка не откажусь. Пойдёмте, я покажу вам приличный и вполне целый ещё блиндаж, — Годгер глотнул из моей фляжки и спросил отдышавшись. – Есть хотите? Тут можно сварить кофе. Санитарку вам прислать?
— Зачем?
— Всё ж какое-то развлечение.
В блиндаже горела керосиновая лампа. Дощатый стол с недоеденной закуской и пустые бутылки. На утрамбованный земляной пол были набросаны грязные надувные матрацы, одеяла, белья не было.
— Майор. Давайте займёмся санитарками чуть позже. Прикажите разбудить меня, как только вернётся Лорк, или когда, вообще, что-то произойдёт.
— Слушаюсь, — он повернулся, чтобы уйти.
Но мне было очень не по себе, и не хотелось оставаться одному.
— Постойте, майор, — сказал я. – Извините. Где там ваша санитарка?
Пришла молоденькая девчонка, туго затянутая в камуфляжную форму. Она испуганно глядела на меня, и её била мелкая дрожь.
— Хочешь коньяку?
— Она глотнула из моей фляжки и закашлялась.
— Знаешь что? – сказал я. – Завари-ка нам кофе. Почему ты дрожишь?
— Господин Норд, — пролепетала она, — я член университетского Совета Общества Свободного Духа. Но я впервые вижу вас так близко. У меня есть коллекция ваших снимков – четыреста фотографий.
— Ты в Голарне учишься? На каком факультете? Как тебя зовут?
— Тава Ворп. Я учусь в Вартуре. На физмате. Я пошла в армию добровольно.
— Молодец, — я улыбнулся. — Так мы с тобой однокашники. Я учился там на истфаке.
Я осторожно прикоснулся к её нежной, совсем ещё детской щеке.
— Ты хочешь любви?
— Бог это свобода, а свобода это любовь, — сказала девушка. – Так вы написали. Но, господин Норд, меня изнасиловали солдаты. Их было много. И теперь мне очень больно.
Я велел ей ложиться к стенке и никуда из блиндажа не выходить. Укрыл её одеялом, которых тут было несколько.
— Постарайся уснуть и больше ничего не бойся. Утром я домой тебя отправлю. Где ты живёшь?
— В Каморане. Там у меня мама, папа и две бабушки.
— Сейчас постарайся уснуть. У тебя есть снотворное?
— Только морфин для тяжёло раненных. Но я этого боюсь.
— Глотни ещё коньяку. Ты уснёшь. То, что случилось, я понимаю, было страшно, но забудется. Домой приедешь, сходи к врачу. У тебя есть парень?
— Есть. Мы хотели пожениться.
— Никогда ему про это не рассказывай.
Я лёг на матрас и мгновенно уснул. Проснулся от грохота взрыва издалека. Потом ещё взрыв, оттуда же, и ещё. Я посмотрел на часы. Четверть двенадцатого. Значит, я проспал около двух часов. Лорк дело своё сделал, а вернётся ли он со своей невозмутимой спутницей? Тава села на кровати, ужасе закрывая уши ладошками.
— Тава, не бойся. Это хорошие взрывы. Теперь скоро всё кончится. Ты спала?
— Нет, господин Норд, я давно уже не могу уснуть. Несколько суток не сплю. От коньяка у меня только разболелась голова.
Вошёл майор Годгер.
— Майор, вы знаете, что эту девушку изнасиловали в расположении вашего полка?
— Так точно, знаю. Но что поделаешь? Люди совсем с ума посходили. У себя в полку я расстрелял четверых. Бесятся. Ваше превосходительство! Майор Лорк и женщина Тамена Волд погибли. Они не успели отойти на достаточное расстояние от заминированного объекта. Склад ГСМ противника ими уничтожен полностью и горит.
— Хорошо. Я распоряжусь, относительно их обоих. Их посмертно наградят, и позаботятся о семьях.
— У Тамены Волд семьи нет, все погибли, Ваше превосходительство.
— Я поручу надёжному чиновнику позаботиться о том, чтобы память о ней…
Я вырвал из блокнота листок, написал несколько слов, порывшись в кармане, отыскал печать и приложил её к документу.
— Майор. Эта девушка, Тава Ворп, рядовой медицинской службы, командируется Парламентской комиссией по обороне в город Каморан по адресу, который она укажет сопровождению устно. У неё важнейшее секретное задание. Немедленно отправьте её туда вертолётом. Немедленно! Военные власти обязаны повсюду оказывать ей всяческое содействие. Пусть разбудят моего водителя, я возвращаюсь в Ставку.
После взрыва обстрел наших позиций сменился ураганным огнём. Затем показалась эскадрилья штурмовиков. Машину пришлось бросить. Мы с водителем ушли в траншеи и добирались до села Ролор, где находился блиндаж Ставки, совершенно уже разбитыми траншеями, большей частью брошенными и заваленными трупами и умирающими. Водителя звали Робер, в селе у него была семья. Этого парня, который работал трактористом на животноводческой ферме в Ролоре, мобилизовали несколько дней тому назад. Он был бледен и вздрагивал. Несколько раз я спрашивал, как он чувствует себя, Робер не отвечал. Потом он споткнулся. Не знаю, куда он был ранен – весь в крови.
— Господин Норд, у меня вчера родился сын. Это уже четвёртый, поэтому меня и не призывали в мирное время. Простите меня, но я больше никогда не пойду на выборы. Я больше не буду голосовать. Совсем. Ни за кого.
Не прошло и минуты, как он умер.
Из Ставки я связался по спутниковому телефону с Турсом Могаре, президентом Никании.
— Турс. Я признаюсь, что повёл себя, как идиот.
— Прекрасно, Рути. Но этого признания, к сожалению, теперь уже не достаточно. Договоримся пока о временном прекращении огня. Хочешь встретиться лично? Вообще-то, сейчас это не слишком удобно, потому что ты больше не премьер, но с другой стороны мне с тобой легче будет договориться. Всё равно Моруско вести переговоры не может. Ты уж прости, я назову вещи своими именами: Он слишком порядочен для таких перговоров, какие нам с тобою предстоят.
— Турс, ты меня недооцениваешь, когда думаешь, что будет легче со мной на переговорах.
— Я не о том. Не хочу говорить с людьми, не имеющими достаточной информации. И нам с тобой ещё необходимо твёрдо установить пределы конфиденциальности. Кого-нибудь наделённого полномочиями из Итарора я вызову. Подойдёт тебе их министр иностранных дел? Толковый парень. Ты его знаешь?
— Керс Луко. Подойдёт. Так ты признаёшь, что мы все немного замарались, а?
— Мы все наделали глупостей, — сказал мне Президент. – Возможно, не в равной степени, но все. Приватно я могу, что угодно, признать, а для публики всё остаётся в пределах версии, которая должна быть выработана в условиях максимальной секретности. Это обязательное условие моей стороны. Мы понесли большие потери и имеем право на их возмещение.
— Хорошо, сказал я. – Разве я школьник, простых вещей не понимаю? Но у моей стороны тоже есть обязательные условия.
— Надеюсь, они будут приемлемы для всех, — с наслаждением проговорил он. – Мой долг – отстаивать интересы отечества и союзников.
Этот предатель оказался ещё и садистом.
В соответствии с достигнутыми впоследствии договорённостями, я не имею права обнародовать содержание состоявшихся через двое суток переговоров.  Как бы то ни было, Бонакан территориально потерял устье реки Илир и три небольших островка на севере Архипелага. Могло кончиться гораздо хуже. Ответственность лежала исключительно на мне, и мне не с кем было её разделить, кроме моих сообщников за рубежом. Я, по сути, чувствовал себя изменником. Безусловно, любой другой деятель, повинный в подобных событиях, был бы судим как изменник. Но меня охраняла популярность в народных массах. Народ, будто женщина неверному любовнику, прощал мне всё. Но и до сих пор мне непонятно, и я никогда не пойму, что, собственно, эти миллионы простых людей нашли во мне достойного столь самоотверженной любви».

Часть четвёртая

В сентябре Норд, вернувшись в Голарн, встретился с президентом – пост, который поспешно отдали генералу Моруско, когда он ещё находился на фронте — поражённый нервной депрессий в результате перенапряжения, нескольких ранений и сильнейшей контузии, он был совершенно бездеятелен. Ему то и дело ставили капельницу.
— Какой пост вы хотели бы занять, господин Норд? – спросил Моруско. – Выбирайте. Вы нужны, можете что-то решать, а у меня нет инициативы. Я бронзовая фигура на фасаде президентского дворца. Следует отменить президентское правление. Вы должны поставить этот вопрос перед Нижней палатой в ближайшее время. У меня нет сил. Точнее, я умираю.
— Я надеюсь на то, что вы преувеличиваете, господин президент. Но я не могу не принять эти ваши трагические слова к сведению. Я именно поэтому и рассчитываю на пост Министра внутренних дел в новом правительстве, — сказал Норд. — Насколько я понимаю, это будет правительство коалиции? И уже, надеюсь, при парламентской республике. Но, генерал Моруско! Возьмите себя в руки. Вы нужны стране живым, как всегда. Прошу вас.
— Так и будет. Я много раз умирал, а до сих пор жив. Буду жив – останусь президентом. Не важно, кто будет сейчас президентом. Но я не знаю, что делать. Моя специальность – танки. Я хотел сесть в танк и атаковать, поэтому уехал на фронт. Умереть в бою хотел. Я просил доктора Порора Мерко, журналиста, сформировать сбалансированный кабинет. Парламенту всего удобней было свалить эту тяжесть на умирающего — с меня ведь и взятки гладки, — он вытянул тощую, морщинистую шею, с трудом отрывая голову от подушки. – Всё пропало, Рути, всё пошло к чертям…
— Я берусь за внутренние дела, потому что сейчас важнее всего сохранить единство нации. Такое единство не всегда достигается мирными средствами. Меры принуждения, иногда самые свирепые, могут оказаться необходимы, и я готов их применять, не слишком задумываясь о реакции общественного мнения. Слезоточивый газ и резиновые пули! О, Господи…. Если уж так сложилось – я стану полицейским. Меньше всего я этого хотел, но полицейский — ключевая фигура на ближайшие годы. Пусть Мерко не беспокоится, сообщите ему об этом. Я, конечно, знаю, как он относится ко мне, но свой либерализм я положил пока под сукно и постараюсь пореже о нём вспоминать.

Вот неожиданность для любого биографа. Таких неожиданностей, впрочем, немало в биографии Норда. На посту министра внутренних дел, который одновременно был и генеральным инспектором полиции, суетном и всегда двусмысленном, особенно для такого политика, как он, Норд заканчивает и выпускает в свет два автобиографических романа, которые расходятся огромными тиражами в рекордные сроки. «Семья, которой не было» и «Призрак одной победы». Первая книга перечёркивает его личную жизнь, а вторая – его многолетнюю политическую деятельность. По стране прокатилась волна самоубийств. Сторонники Норда горячо и трагически переживали его падение. Тысячи граждан заявили о выходе из Радикальной партии. Рутан Герберт Норд – банкрот в свои тридцать с небольшим лет – возраст расцвета сил и творческого опыта — живого, способного к бурному развитию и осмыслению. Его давний противник на политической арене Порор Мерко заметил как-то: «Это не скала рухнула, а высохло живое дерево, молодое и плодоносное. Это грустно, господа. Позор тому из нас, кто станет ликовать».
Несомненно, следует привести здесь несколько заключительных абзацев книги «Семья, которой не было», поскольку это важнее для раскрытия внутреннего облика моего героя, чем его отчаянные выкрики с парламентской трибуны — о политических поражениях и разочарованиях. В то время он не раз позволял себе такие выступления в собрании народных представителей.
«Как-то весной 53-го года мне доложили, что некий подданный Гарасао, Олдейл Хозрах с женой, просит визы на въезд в Бонакан, на родину своей жены, урождённой Маргарет Ревен.
— В чём же дело? Какие сомнения в связи с этим? – известие сильно поразило меня.
Она вышла замуж. Я, действительно, около полугода до того высылал на Гарасао своё согласие на развод. Этого следовало ждать, но я был горько потрясён.
— Ваше превосходительство, Маргарет Ревен получила политическое убежище на Гарасао в дни падения Тропарана и наступления противника на столицу. Мы сомневались в её праве вернуться сейчас на родину. Она была под следствием по обвинению в связях с мисорскими сепаратистами и шпионаже в их пользу. Как минимум это несвоевременно.
— В подобных случаях никому не следует чинить препятствий, — пробормотал я. – Амнистия распространяется на всех, не так ли?
Чиновник поклонился, пряча злорадную улыбку. Я знал, что меня уже никто не боготворит, и многие смеются надо мной. Жёлтые газеты были полны фельетонами и карикатурами в мой адрес.
— Кто её муж?
— Инженер. Он служит в Островной Энергетической компании Гарасао. Моложе её на четыре года.
— Я вас прошу распорядиться по этому поводу, — неуверенно сказал я. – Мне хотелось бы знать, где они станут жить в Бонакане. Доложите мне. Это личная просьба.
— Слушаюсь, Ваше Превосходительство.

Марго с мужем, прежде всего, поехали в Мисор. За ними, разумеется, была установлена слежка. В то время я так организовал информационную службу полиции, что следили почти за каждым, кто вызывал малейшее подозрение или даже просто малейший интерес. Такая слежка устанавливалась автоматически. Но в этом случае о результатах докладывали лично и конфиденциально только мне одному. Они остановились на пепелище Сурно и три дня провели там в каком-то сарае. Марго ходила молиться в часовню, кое-как построенную на руинах. Часовня была посвящена Непорочной Деве Мисорской Освободительнице. Её муж всегда находился рядом с ней, хотя, конечно, не был католиком. Как большинство европейцев, коренных жителей Архипелага, он был протестантом, «истинным христианином». Помимо туземного жаргона, который издавна называется «лоротур» — смесь нескольких наречий аборигенов, нантекского, тлосского, а в значительной части немецкого и голландского – он говорил, на правильном тлосском и английском. Это был человек, необщительный, замкнутый, стеснительный и молчаливый. Некрасивый, невысокого роста, худощавый и даже щуплый, в очках. Я долго рассматривал его фото. Настоящий торговец карандашами по давнему едкому выражению Клемансо, который таким образом разочарованно характеризовал когда-то Дрейфуса, с триумфом вышедшего из заключения и получившего ненадолго, во искупление своих бед, пост начальника генерального штаба французской армии. Торговец карандашами. Но Дрейфус, что ни говори, а такую моральную компенсацию у Франции заслужил. Да и я, в конце концов, не великий Клемансо. Пусть торговец карандашами убирается восвояси.
Марго разительно изменилась. Она очень располнела. И приобрела выражение безмятежного покоя и какой-то сонной кротости. Теперь её волосы, когда-то курчавые в мелкие кольца, разгладились, отросли, она покрасила их в белокурый цвет и аккуратно укладывала вокруг головы. Я спросил, не беременна ли она. Мне доложили: Нет, не беременна. И мне стало известен её доверительный разговор со старой подругой по женскому колледжу в Маавилье о том, что у неё больше никогда не будет детей. Это вредно для здоровья, мучительно и потом очень беспокойно, когда они растут.
В Сурно приехали некоторые полевые командиры или гонцы от них и главари корсотских банд. Все они приехали, чтобы засвидетельствовать своё почтение старшей дочери покойных Горта и Сулами Ревен. Нотам Ревен был убит в горах год назад, но приехали его братья. Это была семейная встреча со слезами, воем старух, истерическими вскриками молодых женщин, жареным мясом и виноградной водкой. В Мисоре обычное дело.
Мой сын, которому исполнилось уже четыре года, оставался на Гарасао с родителями нового мужа Марго. Они вернулись из Мисора в Голарн и поселились в скромной гостинице. Тогда я не выдержал и прислал им приглашение на ужин. Это была глупость.
Моя резиденция помещалась прямо в здании министерства. Они явились неохотно. Отмалчивались. За ужином они пробовали справиться со смущением, как умели. Инженер рассказал несколько бородатых анекдотов. Наконец, представилась возможность сказать друг другу два слова наедине. Инженер поехал осматривать Голарнский Национальный музей. Мы с Марго, которая отговорилась головной болью, остались. Я пил коньяк. Марго заплакала. С горечью я увидел, что это слёзы злые и не вполне искренние.
— Марго, поверь, я рад, что муж твой достойный человек. Но, Бога ради, скажи, чем он лучше меня? Мне он представляется посредственностью. Как он будет воспитывать нашего сына? Он научит его правильно рассчитывать зарплату на месяц вперёд. Не так ли? А что ещё он ему даст?
— Он ему даст спокойную душу, чтоб сердце его не рвалось на части всю жизнь. К чему ты всё это затеял? Так долго, так упорно. Я думала, это никогда не кончится. Но для меня это закончилось, когда я ушла от тебя. А для миллионов наших соотечественников твой кошмар ещё продолжается.
— Не знаю, права ли ты, — сказал я. – Не знаю, Марго, дорогая, не знаю, любовь моя, не знаю.
— Вартурский Университет обратился ко мне с просьбой предоставить материалы, касающиеся твоей недавней деятельности на посту премьер-министра. Я отказалась. В сущности, я ничего не знаю об этом. Но мне пришло в голову, что ты сам бы мог, отойдя от непосредственной политической деятельности, написать воспоминания и анализ событий, начиная со студенческих волнений начала сороковых и о военном кризисе минувшего года. А роль, какую ты играешь сейчас в процессе возрождения Радикальной партии, одновременно, вопреки логике – ты же левый социалист — как министр полиции, запирая все возможные и невозможные замки и останавливая общественную жизнь, такая роль всех приводит в недоумение. Это так непоследовательно, так странно! Ведь партийный аппарат, созданный тобой, может служить чему угодно, только не социалистической идее. Рут! Это очень важно и может быть очень интересно широкому читателю. И это бесценно с точки зрения исторической науки. Попробуй сформулировать свою позицию в этом случае, социальную позицию Рутана Норда, основоположника этой партии.
Я с удивлением смотрел на неё. Кто-то просил её со мной об этом поговорить.
— Что ты так смотришь? Я всегда считала тебя кабинетный человеком, — она поняла мои подозрения и смутилась. — Ты напрасно так долго занимался политикой и войной. Это не твоё дело. Ты же историк. И Мотас Комо так считал.
Она стала округлой, мягкой в движениях и высказываниях, то и дело наивно улыбалась. На прощание, однако, она прошептала мне, тихо, так, будто кто-то мог её услышать, кроме меня:
— Рути, так жить я не могла. Ни одна женщина не может так жить. Прощай. Меня, прежней, уж больше нет. Я живу в доме, куда не доносится грохот артиллерии. И когда я слышу смутный отзвук, я думаю: «Это Рути грохочет». Забавно, не правда ли?
Мой муж не посредственность, милый. Всякого человека, который не занимается стрельбой по звёздам небесным, ты называешь посредственностью. Мой Олдейл не посредственность, он просто тень, а это гораздо спокойней, в доме всегда тихо. Но, говорят, он хороший специалист, — горячо шептала она, — и он очень заботится обо мне. Он никогда бы не полетел со мной на самолёте пьяного Ромгерта в самое логово мисорских корсотов. Он и Ромгерта побоялся бы, и моих диких братьев. То и дело спрашивает: «Тебя не продует, сердце моё?». Конечно, иногда меня это раздражает, ведь у него никакого сердца нет, какое сердце у тени из проектора? – выключи только лампочку, и его не станет. Но мне спокойно. А, кроме покоя, мне ничего теперь и не нужно. Я поэтому и рожать больше не хочу. Не хочу иметь детей от бестелесной тени. Твой сын похож на тебя. Он ломает всё, что попадает ему под руку, но мне не удалось заинтересовать его самым простейшим детским конструктором. Он сразу принялся всё развинчивать. Его дело крушить. Вылитый отец. Прощай. Я увидела тебя, и с меня достаточно. Я счастлива.
Марго была счастлива. Никогда этого не пойму, и я не в силах смириться с этим. Отчего ей доступно оказалось это мелкое счастье насекомого, вся жизнь которого — от восхода солнца до заката? Она летала со мной в Сурно накануне взрыва в Шер Хоране, и писала, что никогда не любила меня горячей, чем в те дни. Всё это печально. Печальнее же всего, что в конце нашей встречи Марго вдруг взяла меня за руку и ласково спросила:
— Рути, послушай…. Ты не согласишься похлопотать о бонаканском гражданстве для Олдейла и ещё ему нужна работа на каком-то солидном предприятии на Континенте. Он очень мало получает в Энергетической компании. И у него там совсем неинтересная работа.
— Марго, дорогая, — сказал я, — ты же представляешь себе, сколько таких прошений проходят сейчас через мой кабинет. Многие потеряли работу, многие оказались в эмиграции. Я вас обоих предупреждаю, что работы нет, а гражданство получить нетрудно, но жить будет не на что.
— Хорошо. Понятно, — сказала она, – я понимаю. Всё понимаю. Забудь об этой просьбе.
— Почему мне забыть об этом?
— Потому что я унизилась, — она заплакала».

Норд на посту министра МВД и генерального инспектора Полиции быстро привёл страну в состояние концентрационного лагеря. По данным независимого статистического журнала «Бонакан в цифрах» только в течение 53 года в стране было установлено более полутора миллионов следящих радио и видео устройств. Гражданину негде было остаться наедине с самим собой, разве только в клозете. Перлюстрировалась любая переписка, в том числе и электронная, и требовалось всего несколько слов, наспех написанных безграмотной служанкой или завистником соседом, чтобы человеку отключили Интернет. А в отдельных случаях даже телефон. И для этого не требовалось санкции прокурора. Решалось в административном порядке. Всю страну обошла карикатура, где Р. Г. Норд сам запирал себя в клетку со словами: «Никто не может быть повергнут аресту без санкции государственного прокурора».
Вместе с тем Норд с энтузиазмом взялся за реорганизацию Радикальной партии, которая и впрямь перестала выполнять радикальную программу, принятую в далёком прошлом, и её депутаты в Парламенте отдавали свои голоса за самые заскорузлые антирабочие и агрессивные законопроекты, возникшие в недрах военно-промышленного комплекса и оплаченные из колоссальных средств этого чудовища, порождённого войной и государственной и хозяйственной разрухой.
Норду, однако, всё меньше и меньше верили. Однако его бывшая жена ошибалась. Он вовсе не собирался поставить свою партию на службу олигархии. Наоборот.
Норд с одной стороны стягивал страну тисками полицейского надзора и постоянно сокращал пределы свободы личности. А с другой стороны, в рамках своей партийной деятельности, он трансформировал радикальную партию в военно-политическую организацию крайне левого толка.
«Доктор Норд, — писал ему его престарелый соратник по партии депутат Собурор, — ради всего святого, перестаньте переодеваться перед каждым выходом на трибуну. Никто давно уже не понимает Вашего политического курса. Вы спутали все карты на столе. Но скажите откровенно: Где Ваша собственная игра, настоящая, а не придуманная для прикрытия? Вы теряете ветеранов, теряете молодых энтузиастов. Кого же Вы намерены приобрести? Неужто Вам никто не нужен, кроме полицейского эскорта?».

В это время отставной капитан Консиген, долгое время командовавший охраной Норда, жил в Голоари. Он был одинок, семья погибла в 52-м году, он так и не сумел тогда отправить жену и детей в Баркарори. Мне удалось найти магнитофонную запись его ответов на вопросы корреспондента газеты «Таконенти» (сплетни).
Эта запись не была опубликована, так как газету министерство внутренних дел заблаговременно закрыло, а весь тираж был изъят.
Вопросы корреспондента не сохранились или не были записаны. Вот моя расшифровка этого ужасного текста.
— «….нет, уважаемый. Никто не увольнял меня, а я был ранен очередной раз в Тропаране и на этот раз серьёзно. У меня теперь одно лёгкое. Меня и отправили в отставку. А, примерно, через год Рутан Норд позвонил мне. Вернее, офицер его позвонил и пригласил. Почему насильно? Наоборот, я рад был. Ведь помимо службы, мы друзья были. Он и дома у меня не раз гостил, и меня к себе звал, я первую жену его, красавицу, знал хорошо. И с ней дружил. Замечательные люди. И меня Норд пригласил. Я к нему приехал. Машину он сам прислал за мной. Приехали прямо в министерство. Он там и жил тогда, и сейчас он там живёт, как я слышал. Его обслуга – полицейские офицеры. Тоже ведь он потерял семью — жену и сына, она с сыном бросила его в тяжёлую минуту. Плохо. Но речь шла ведь об их жизнях. И отец его умер на Гарасао от инфаркта. А мать совсем одряхлела. Говорили, что она всё время проводит в палисаднике, полулёжа в плетёном кресле, любуясь клумбами. Кажется, она немного тронулась умом. Всем, кто любил его, было тяжело, а старик не перенёс этого. Что ж тут удивительного! Рутан Норд провалился.
— Марк, что вы поделываете? – спросил он меня. – Очень не хватает толковых и храбрых людей. Все разбежались от меня. Кроме тех, кто погиб.
Принесли коньяк, мы выпили, молчали. Вдруг он поднял голову. Сигарета в углу рта. Он напомнил мне прежнего Норда:
— Марк, я затеваю большое дело. Помогите мне. На этот раз не придётся стрелять. Я хочу назначить вас начальником информационной безопасности в партийном аппарате радикалов. Там ужасный бардак. Ведь эта работа вам знакома.
— Я отвечу только в самых общих чертах, Рут. Вам нужен хороший компьютерщик. Столько молодых ребят. Столько новых технологий. Мне не разобраться.
— Вы отказываетесь?
Я пожал плечами. Мне жаль было смотреть на него. Он выглядел, как обиженный ребёнок.
— Как хотите, но я буду считать, что вы опасаетесь за репутацию. Я стал прокажённым.
— Наплевать мне на репутацию, — сказал я. – Хотите откровенно? Дело не в репутации, а в том, что я хочу спокойно дожить до старости. Разве я не имею права? Мне предложили тренировать бойцов спецподразделений Управления Безопасности. Это спокойная работа. Восточные единоборства. Никакой ответственности и приличное жалование.
— Хорошо, — сказал Норд. – Давайте-ка немного встряхнёмся. Пейте коньяк.
И тут появились девки в полицейской форме, их было трое, двое молоденьких, а одна постарше, совершенно непотребного вида. Мне это было совсем ни к чему, а его явно волновало. Старшую, очень высокую и толстую, похожую на бегемота, я видел у него в секретариате. Она уселась на письменный стол, прямо на бумаги, и, грузно поворачивая тяжкий зад, выше пояса задрала узкую форменную юбку, так что швы затрещали, и быстро освободилась от трусов, — Норд засмеялся. Он был пьян.
— Кто из вас самый смелый, господа?
Она была в чине сержанта. Нагло и призывно с бесстыдной улыбкой развела жирные колени. Норд неуверенно улыбался и поглядывал на меня с трясущимся стаканом в руке. Конечно, я уже слышал, что он устраивает отвратительные оргии у себя в кабинете. Но мне не хотелось в это верить. Теперь пришлось убедиться.
— Вы человек нравственный, Консиген? Никогда бы не подумал. Давайте ещё выпьем и полюбуемся на них.
Девушки, хихикая и отталкивая друг друга, вдвоем подбежали к толстухе. Чёрт знает, что они там вытворяли, я и говорить-то не хочу. Сержант всё выкрикивала какие-то похабные мерзости. В казармах я видел и не такое, а тут был потрясён. Рутан Герберт Норд! Я совсем не ханжа, но у меня перед глазами стояло лицо покойной жены. И я про себя стал молиться.
— О чём это вы задумались, капитан?
— Простите Ваше превосходительство. Я молюсь Господу Богу.
— Рути, — сказала толстуха. – Ты, если ещё не спятил, так обязательно спятишь. Кого это ты сюда притащил, на ночь глядя?
Тогда он велел девкам убираться. Они исчезли. Норд выпил почти полный стакан коньяку и вдруг заплакал. Он браниться последними словами и плакал. Потом он посмотрел на меня.
— Нет. Нет, Марк. Вы не правы. Рано ещё превращаться в тень. Я не тень, а человек из плоти и крови! Вы тоже. Давайте же бороться с тенями! Они заполонили всю страну….».
Запись на этом обрывается. Разумеется, ни строчки отсюда не было опубликовано.
Человек, который передал мне эту запись, был антиквар из маленького городка Могру. Торговал всяким мусором. Кассета попала к нему случайно.
— Господин, это принадлежало одному журналисту. Он умер, и родные не знали, что делать с бумажками. После него остались какие-то рукописи, их у меня на следующий день полиция отобрала. А кассету я припрятал. Это ведь очень дорогой компромат, но я боюсь его показывать здесь. Вы иностранец…. Вы меня не обидите.
На самом деле кассете цена была грош. К тому времени подобных документов было уже опубликовано очень много. Норд, однако, не обращал внимания на это. В парламентских кругах складывалось мнение, будто он что-то готовит. Этого, впрочем, ждали от него всегда. И на этот раз так оно и было. Он медленно приходил в себя. Примерно в это время в еженедельном журнале Радикальной партии «Вперёд!» выходит короткое стихотворение Норда, которое я здесь приведу полностью:

Так вот, что мы придумали!
Мы смеялись и бросили их,
Забыли и закопали.
Мы — бесстыдные наследники мёртвых
Получили в наследство веру и храбрость.
К чему это нам? Будем веселиться!
Женщины нас обнимают.
Но это не те женщины,
Что шли в контратаку на пулемёты
У стен каждого из наших потрясенных городов!
Шлюхи веселятся — их время.
Боевые подруги солдат,
Матери солдат – где они?
Забыты и закопаны.

Это было не самое лучшее из его стихотворений. Но оно произвело впечатление разорвавшейся гранаты. Уже через несколько дней стены едва ли не каждого дома были исписаны строками из этого стихотворения. Тут и там взгляд натыкался на надпись: «Забыты и закопаны!» или «Шлюхи веселятся!», «Бесстыдные наследники мёртвых!». Полиция в растерянности не решалась стирать эти надписи.
Некоторое время газеты и телевидение были заняты безобразным погромом в ночном клубе «Луло Фатесии» (пьяные цветы) – обычное место развлечений золотой молодёжи. Там нагрянувшей толпой безработных, бродяг и просто хулиганов были зверски убиты четверо молодых людей, из них одна девушка, и эта девушка была дочерью депутата Роба Кроноре. Многие были покалечены во время свалки – трудно оказалось найти виновных – людей из уличной толпы или полицейских, потому что завсегдатаи клуба отчаянно защищались, и полиция била уже просто кого попало.
Премьер-министр Порор Мерко ничего не сумел предпринять, как только временно, впредь до особого распоряжения закрыть все ночные заведения в столице.
В рабочих кварталах и национальных окраинах, среди бедноты то и дело возникала спорадическая стрельба по дорогим автомобилям и патрулям полиции. Всё чаще собирались толпы оборванных людей под лозунгами: «Социальная справедливость!», «В море ворьё!», «Работы и справедливого распределения доходов!».
Внезапно вся столичная полиция и части внутренних войск, дислоцированные в Голарне, были приведены в состояние боевой готовности. Армейские части гарнизона были блокированы. Министр внутренних дел потребовал возможности обратиться к нации по всем каналам радио и телевидения. Юридически это было нарушением протокола. С такими обращениями выступают только президент и премьер-министр. А фактически это было объявлением гражданской войны. Министр обороны заявил, что Голарнский гарнизон располагает всеми возможностями для стабилизации положения, и внутренние войска будут разоружены, если последует соответствующий приказ Главнокомандующего. Премьер-министр, Порор Мерко, колебался.

Обращение Министра внутренних дел Бонаканской Республики Рутана Герберта Норда к бонаканскому народу.
— Уважаемые сограждане, я обращаюсь к вам не как официальное лицо, — сказал он.
– Я к вам обращаюсь как Рутан Норд, все вы знаете меня. И я имею право обратиться к вам – не юридическое, а моральное право, которого у меня никто не отнимет. Никогда. Я долгие годы вёл вас трудной дорогой. Дорога эта была, поистине трудной, но я позволю себе напомнить вам евангельскую истину: Широкие врата ведут в погибель, но узкие врата во спасение ведут. Не так ли?
В течение нескольких месяцев я, занимая пост министра внутренних дел, убедился в том, что общегосударственный кризис не только не миновал, но развивается всё более интенсивно.
В связи с этим я требую в кратчайшие сроки назначить внеочередные выборы Парламента. Страна семимильными шагами движется к диктатуре олигархии. Я со всей ответственностью заявляю: на этот момент конституционные институты абсолютно парализованы. В такой ситуации мне не оставалось ничего, как только объявить это бессильное правительство низложенным. Я приказал привести вверенные мне полицейские части и части внутренних войск, дислоцированных в столице, в полную боевую готовность и занять важнейшие стратегические пункты города. Я объявляю чрезвычайное положение по всей стране, комендантский час, и с этой минуты границы Республики закрыты. Выездные и въездные визы выдаются непосредственно полицейскими властями. Иностранцы могут покинуть республику после тщательной проверки соответствующими полицейскими инстанциями, а пока все эти лица должны, сдав ценности и оружие, находиться в специально оборудованных уже для этого лагерях перемещённых лиц. Я жду от нации поддержки. Я готов формировать вооружённые части из добровольцев для решительного использования их в случае попыток вооружённого сопротивления ставленников коррумпированной власти.
Сограждане! Нет у меня времени для долгих разговоров. Прошу соблюдать спокойствие, дисциплину и мужественное, сознательное подчинение Комитету Общественного Спасения, который уже создан из лояльных депутатов и готовится взять на себя всю полноту власти. Главою Комитета его членам было угодно избрать меня. Мы вернём Бонакану его былую независимость, справедливое демократическое устройство и внутренне согласие сословий. Да здравствует свобода! Да здравствует единство нации!
Из очерка Норда «Социальные особенности путча 54 года»:
«Мне очень важно было, чтоб никто ничего не понял. Никакой конкретики. Ведь сотни тысяч смирных обывателей можно вывести на улицу только при условии, что ничего конкретного не будет даже шёпотом на ухо ни одному из них произнесено. Я их позвал на улицу, и они повалили туда огромными толпами. Я тогда ещё свято верил, что таким образом можно избавиться от преступной клики, ежегодно собиравшей в частных банках львиную долю национального дохода».
Из воспоминаний Порора Мерко:
«Прослушав сумасшедшее выступление Норда по телевидению, я тут же ему позвонил. Трудно было дозвониться.
— А, Пор! Как я рад, что ты звонишь. Будешь работать с нами? – спросил он. – У меня в Голарне тридцать тысяч вооружённых бойцов ополчения. Хорошо вооружены.
— Боже мой, Рут! Что ты натворил? Как? Ты объявляешь законное правительство низложенным? А ты подумал, к чему бы это привести могло, если было бы возможно? Тебе мало оказалось всего, что уже произошло? И ты окончательно хочешь погубить страну. Что это за части ты тут формируешь? Тебе мало погибших мирных граждан? Опомнись! — кричал я в телефон. – Кровь на мостовых ещё не высохла! Мне докладывали, но я, признаться, подумал, что ты имеешь в виду какие-то отряды, вроде народных дружин, призванных следить за порядком. И что за идиотский Комитет снова пришёл в твою больную голову? Но сейчас, слава Богу, не 40 год. Тебе нужно отдохнуть.
— Оставьте меня в покое с порядком! – закричал он. – Не нужно порядка! Нужно сражаться за свободу и справедливость. Порор, скажи мне, когда, наконец, мы дадим возможность народу расправиться с мафией?
— Если ты снова стремишься поднять волну самочинных уличных расправ….
— Все остальные средства против олигархии не эффективны. Это я тебе как полицейский говорю.
Мне как премьер-министру пришлось принять крайние меры. Комитет был расформирован, Норд смещён с поста министра. Парламент подавляющим большинством голосов принял закон о безусловном подчинении внутренних войск Главнокомандующему армии страны. Был поставлен на голосование вопрос о лишении Норда депутатской неприкосновенности, но почти никто не проголосовал за этот разумный проект. Кое-кто из правых в своих выступлениях даже требовал постановления о высылке Норда за пределы страны или преданию его суду по всем обвинениям, которые были выдвинуты против него в последние годы, а обвинений и попыток возбудить уголовные дела было множество. Предпринимались и попытки организовать большой политический судебный процесс. Всё это было в Парламенте заблокировано.
И вот первое депутатское выступление Норда после этих событий.
— Уважаемые коллеги! Мне снятся сны. Мне снится моя родина. Великий Боже! Как же она далека от каждого из нас. Бонакан – великий и свободный….
Из поздних воспоминаний «Мне, действительно снились сны, но вовсе не те, о которых я так высокопарно докладывал Собранию народных представителей. Мне постоянно снились руины Сурно, пылающий отель Шер Хоран, его чёрная громада, медленно разваливающаяся на гигантские глыбы бетона, и мрачная толпа, в ужасе теснившая оцепление вокруг этого кошмара, где заживо сгорали сотни людей, развалины монастыря св. Габриеля, гибнущий авианосец «Бробар Гонатон».
Снились мне и погубленная мною в мисорских горах, погубленная мною — именно мною — из дурацкого каприза, маленькая красавица Нени, мой верный майор Нурер Лорк и его бесстрашная проводница, Тамена Волд, погибшая вместе с ним, при подрыве склада ГСМ противника, и милая девушка, вчерашняя студентка, Тава Ворп, доброволец армии, брошенной на произвол судьбы – солдаты, спятившие от водки и паники, изнасиловали её.
Неужели всё это было делом моих рук? И как я мог всё это искупить? И ещё мне часто снился мой давний учитель Мотас Комо. Он был великий циник. Но он меня предупреждал о том, что дорога моя неверна, совершенно искренне. Он меня любил и мной гордился….».

По давней парламентской традиции депутат имеет право на трёх помощников, оплачиваемых из парламентских средств.
Норд о Мелли Авек:
«Мне её порекомендовал Генгер. Она была известной журналисткой, и в то время ей исполнилось чуть больше сорока. Но я ни разу не видел её фотографии, и по телевидению она никогда не выступала. Ничего удивительного. Издалека я, конечно, часто видел её и время от времени давал ей интервью, но приглядеться к ней в такие моменты времени не было.

Меня поразили спутанные и напоминающие проволоку красной меди волосы. Смуглое, скуластое лицо было усеяно крупными оспинами — какая-то кожная болезнь, перенесённая в детстве. И крепко сбитая, но совсем не ловкая, корявая фигура крестьянки. Одевалась она так, будто её второпях вытащили из постели посреди ночи – первое, что под руку подвернулось. В довершение всего, глаза узкие, как у китаянки, только синие. Синева эта мне понравилась – две узких полоски синевы. Что за необыкновенные глаза, и всё время глядят тебе в лицо.
Мы встретились втроём в маленьком кафе где-то на окраине, чтобы не привлекать внимания. Если б она явилась ко мне в офис вместе с Генгером Жаворном, об этом немедленно стали бы судачить утренние газеты.
— Послушайте, господин Норд, — сказала Мелли, едва мы все уселись. – Послушайте старую газетную крысу. Раз уж произошли столь необычные события, их необходимо пропагандистски так обработать, чтобы они играли на вас.
— Вы считаете это возможным?
— Я считаю это необходимым! Возможно – невозможно! – она говорила с восклицательными знаками. — Что это за слова для политика вашего стиля? Поставьте задачу, и давайте работать! И знаете что? – она вдруг протянула руку к моей рюмке коньяку и вылила её в вазу с цветами. – Эти цветы искусственные, им не повредит, а вы скоро во время какого-нибудь выступления запутаетесь в двух словах! Это будет конец вашей карьеры! И вы стали очень мало писать, а ваши статьи значили много. Их люди ждали и верили им больше, чем вашим речам!
Сама Мелли пила коньяк непрерывно. Он совершенно на неё не действовал.
— Послушайте, Мелли, — сказал я. – Признаться, я надеялся, что вы наведёте порядок в работе депутатской фракции. Чёрт знает, чем занимаются депутаты-радикалы.
Тогда она вот что отмочила. Она подозвала официантку. Это была молодая девушка.
— Простите, как вас зовут?
— Барбара.
— Очень приятно. Вот депутат Парламента Рутан Герберт Норд. Хотите работать его помощницей? Тридцать тысяч крейцев в течение месячного испытательного срока. Потом – семьдесят пять. Вы владеете компьютером?
— Я студентка.
— Простите, минутку. Это недоразумение. Мадам неудачно пошутила. Я прошу у вас прощения. Мелли, что вы вытворяете?
— А вы что вытворяете? Вы мне предлагаете место делопроизводителя?
— Рутан, Рутан, Мелли! Успокойтесь, — сказал со смехом Генгри. — Рутан это, действительно, недоразумение. Я вам рекомендую очень перспективного человека. Если вы, вообще, не собираетесь бросить политику, без такого человека вам не обойтись. Особенно сейчас.
— Хорошо. Извините меня, Мелли. Я хочу выслушать, что вы предлагаете. И последую вашему совету, если….
— Вот-вот. Журнал «Вперёд», газета «Свобода». Вы ещё не забыли 48 год?
— Журнал появился позднее, а газету я сам издавал, сам редактировал и был её единственным автором. Ежедневная газета. С ума сойти, как вспомнишь.
Итак, мы сидели втроём в кафе. Пили коньяк. И я обнаружил, что совсем не замечаю своего верного друга Генгера, а, не отрываясь, гляжу в раскосые глаза Мелли и слушаю её выкрики. Я сделал ей двусмысленный комплимент:
— Мелли, знаете, кого вы напомнили мне? Кулан-хатун. Так звали последнюю, самую любимую, молодую жену Чингиз-хана. Она была красавица.
— Да, — нисколько не смутившись, ответила она. – Она была красавица, как и я – на монгольский манер. Её отравили, если я ничего не перепутала. Она влезла в государственные дела. И я тем же занимаюсь постоянно.
— Она, действительно, вмешалась в государственные дела. Но очень своеобразно. Родила старику сына, который по монгольскому обычаю был его наследником. Кто-то из старших сыновей….
— Понимаю. Вы мне льстите. Вы же известный сердцеед. Рути! Поменьше коньяку! И знаете что? Давайте-ка подумаем о прессе. Этих двух изданий достаточно. Не хватает только прежнего издателя, редактора и автора. Подумаем вместе, друзья, куда он девался, этот неугомонный человек?
Я вздохнул:
— В последние годы меня здорово отбуцкали, как боксёры говорят. Я сейчас в состоянии нокдауна.
Мелли проговорила, в меру своих возможностей стараясь придать выражению лица элегическое выражение:
— Господа, на улице чудный вечер. Поедемте в Латерер и побродим там. Поболтаем с уличными художниками.
Когда приехали в Латерер, уже стемнело. Улицы, освещённые жёлтыми фонарями, были полны слоняющихся туристов. Художники сидели в кафе, и большинство из них уже здорово набрались. Меня везде узнавали. Мелли и Генгера тоже узнавали. И стало очень скучно. Давно со мной не случалось такого: мне расхотелось пить. Наоборот. Я хотел быть трезвым.
— Послушай, Генгри…. Ты не обидишься, если….
— Великолепно, — сказал он, улыбаясь. – Мне тут нужно заглянуть к одному приятелю.
Мы с Мелли остались одни.
— Куда ещё можно поехать? – спросил я. – Я вижу, вам здесь надоело.
— Вы обязательно хотите ехать куда-то?
— Нет. Я вот что предлагаю…. Есть тут одно место. Вы, Мелли, знаете, виноват, знали полковника Сораса Ромгерта?
Она вздохнула и провела сильными, грубыми пальцами по лбу:
— Да, Рутан. Я знала этого человека. Очень хорошо знала его. Он был моим мужем. Недолго и несчастливо, но был мужем. И какое-то время я была без ума от него. А он…. Сорас это Сорас. Самолёты и водка. Сказать по правде он не оставил ни копейки от денег моего покойного отца.
— Вот как? Я-то уверен был, что Сорас – старый холостяк. И он никогда не говорил, что был женат.
— Не сомневаюсь. Он не часто вспоминал об этом, — Мелли вздохнула и улыбнулась. — Но Сорас был женат дважды. Развод с первой женой не был оформлен официально. Официально его вдовой считается некая Анна Ромгерт в девичестве ра-Рукор, баронесса. А наш с ним брак свершился на небесах, но оказался, как и первый — неудачным.  Мы куда-то собирались ехать?
— Но, предлагая поехать туда, Мелли, я ещё не знал….
— Куда?
— Кафе «Гнездо соловья».
— Где это? – она не знала.
— Мелли, вы знаете ведь, где умер Сорас?
— В Госпитале Военно-медицинской Академии.
— А где с ним случился инсульт?
— В каком-то кабаке. Разве не в «Гранате»?
— Нет. Он потерял сознание в этом маленьком кафе. Очень редко он приходил туда. Я расспрашивал хозяина. Ничего связного добиться мне не удалось. Ночное кафе, где собираются игроки в лото, у кого бессонница. Все они работают в лесничестве. Там даже пьяниц не бывает никогда, кроме скрипача. Там прекрасный скрипач, у которого прозвище Соловей. Замечательный музыкант, когда не напивается. Вот и всё. Но вы меня простите, и мы туда, конечно, не поедем.
Мелли молчала, а мы шли в толпе. Моя машина с трудом следовала за нами. Изредка раздавался её пронзительный сигнал – депутатский эскорт. Через некоторое время она вдруг сказала:
— Так вы друзьями были? А вы знаете, что он очень любил музыку и неплохо играл на фортепьяно? Водка и самолёты. Самолёты и водка. Музыка уступила дорогу, а я уж и подавно, — она улыбнулась, и я вдруг увидел, что зубы у Мелли белоснежные, ровные и улыбка преображает её лицо, делая его привлекательным. Если, конечно, это грустная и добрая улыбка, которой она улыбнулась мне в этот момент. Не так уж часто она улыбалась, вообще. – Знаете что, Рути? Поехали туда. Я знаю, почему Сорас пришёл в это кафе накануне смерти. Хорошую музыку послушать хотел. Далеко это?
Я сказал, что это по шоссе на Тропаран, и на моей машине мы там будем минут через сорок. В машине мы почти всё время молчали. Только один раз Мелли заговорила. Она сказала:
— Да. Поездка. Вот это поездка, чёрт возьми! Но я хочу послушать скрипача. Если Сорасу он нравился, значит, музыкант неплохой. Знаете, Сорас говорил, что самолёт это целый оркестр. Иногда в воздухе – он первое время часто брал меня с собой – вдруг спросит:
— Слышишь трубу? А вот это струнные. Слышишь? Это флейта. Так ты говоришь, скрипач хороший? Сегодня у него будет слушатель. Сорас научил меня слушать музыку.
Мелли обратилась ко мне на «ты». Это случилось непроизвольно, и она со своей чудесной улыбкой поправилась:
— Прошу прощения, Ваше превосходительство.

Как всегда, в кафе «Гнездо соловья» было тихо. Так тихо, что слышен был шум сосен, которые окружали маленький бревенчатый домик. Соловей, которого звали, собственно, Коло Дори, сидел за столиком с бутылкой водки, но был ещё относительно трезвым. Я хорошо знал его слабости.
— Маэстро! – сказал я, подведя Мелли к его столику под руку. – Я решился сегодня представить вам моего друга, сотрудницу и соратницу по политической борьбе. Госпожа Мелли Авек – маэстро Коло Дори. Госпожа Авек большая ценительница скрипичной музыки.
Поднявшийся со стула старик склонил седую голову и церемонно поцеловал у дамы руку.
— Мадам! Настоящая музыка здесь редко звучит. Мне приходится исполнять простые народные мелодии. Но и народная музыка имеет свои достоинства, а, кроме того – она ведь источник классического музыкального искусства. Вы окажете мне честь, господа? – он гостеприимно отодвинул стул. — Что вы хотели бы услышать сегодня ночью?
— Что-нибудь из Паганини. Вы исполняете каприсы Паганини? – сказала Мелли, садясь за его столик и бесцеремонно потянув меня за рукав, чтобы я тоже сел.
— Это музыка очень сложна – не только для исполнителя, но и для слушателя. Я знал только одного человека, который заказывал Паганини в этом кафе. Это был лётчик. Он погиб. Его звали Сорас Ромгерт. Знаменитый герой. Быть может, вы слышали о нём?
— Что-то слышала, — спокойно сказала Мелли.
— Погиб? Коло, что ты говоришь?
— Да, я тебе говорю, что он погиб в полёте. Я был тут, рядом с ним, и сразу подошёл к нему, когда он на стол повалился. У него уже плохо действовала речь, и его последние слова были: «Не могу связаться с базой. Горючее на исходе. Видимость – ноль. Теряю ориентировку». И он очень сильно бранился. Знаете, так – по-солдатски. И ещё что-то такое говорил, но я запомнил только это. Он был в это время в полёте, в небе. Вот как он погиб. Неужели вы не понимаете, господа? Сегодня я исполню вам то, что он заказал мне тогда, но прослушать уже не успел. Он хотел именно что-то из каприсов Паганини.

Мы слушали музыку. Коло Дори всегда играл без сопровождения. В отличие от большинства музыкантов, во время исполнения лицо его было неподвижно, и совершенно неподвижно стоял он со скрипкой на маленькой сцене. Его игра была неуловима, и казалось, будто скрипка звучит сама.
Лицо Мелли в эти минуты поразительно изменилось. Красивой она, конечно, не стала. Но лицо её стало неожиданно строго, значительно, задумчиво, и так благородно было его выражение, что я только изредка украдкой решался взглянуть на неё. Два узких ярко-синих луча её взгляда уходили куда-то в бесконечность.
Сколько я, однако, банальностей здесь нагородил! Вполне естественно. Я тогда просто был без ума от неё.
Коло играл около часа в полной тишине. Кроме нас в кафе сидели за лото ещё несколько человек. Это были рабочие местного лесничества. Они слушали, как и мы, забыв про всё на свете. Только изредка кто-то из них наливал стопку простой водки и молча её опрокидывал. Потом, когда Коло устало опустил скрипку, кто-то из них проговорил:
— Соловей, ты уж давно так не играл. И ты музыку эту редко играешь. Я помню парня, который тебе заказывал это, а потом его на Скорой помощи увезли. Он умер?
— Умер, Грото. Он умер, — сказал Коло. – Знаешь, он был военный лётчик, много раз умирал. А этот раз был последний.
— К тебе пришли важные господа. Не напивайся, Коло.
— Не такие люди пришли, чтоб не напиться, — сказал старик. Он вернулся за столик и налил себе полный фужер коньяка. – За что мы выпьем?
— Говорят, прошлое никогда не возвращается, — сказала Мелли. – Я хочу выпить за то, чтобы оно иногда показывалось нам издалека, звучало издалека, как сегодня. Сейчас мы выпьем за это, а потом, Коло, расскажите мне, что-нибудь о Сорасе Ромгерте. Мы с ним были когда-то очень близки, но мало что знали друг о друге. Расскажите нам о Сорасе и о Паганини. Вы же знаете их обоих.
В ту ночь был сильный холодный ветер. Шум сосен и вой ветра. Растопили камин, потому что дуло из окон. И тревожные трепетные отсветы пламени легли на лица.
— С Николо Паганини я разговариваю каждый день. Особенно по утрам, когда затылок болит, но в голове ещё ясно и светло. Всегда о музыке. О жизни как-то не получалось разговора. А с вашим другом я говорил всерьёз всего несколько раз. Говорили мы каждый о своём, почти не слушая друг друга. Он мне рассказывал о полётах, а я ему о музыке.
— Но мы оба дилетанты. Мы не поймём того, что Паганини говорил вам о музыке.
— Да, — сказал Коло. – Вряд ли.
— Коло, вспомните для меня, что-нибудь из того, что рассказывал вам Сорас.
— Сорас однажды рассказал мне, как его самолёт подбили, и он горел в самолёте, и посадил его чудом на каком-то пустыре. И до того на его лице были следы ожогов, полученные в ранней молодости, во время первой войны на Архипелаге, а после этого случая…. В эти минуты, он говорил мне, его самолёт исполнял «Полонез» Агинского. Ведь его самолёт это был целый симфонический оркестр.
— Я знала его ещё до второй войны. Я не хочу про это.
Коло Дори помолчал, а потом улыбнулся:
— Но вы наверняка знаете, что он умел очень ловко показывать фокусы на картах, монетках, самые разные фокусы, со стаканом водки, например, который он устанавливал у себя на голове. Потом стряхнёт его, поймает зубами за край и выпьет. Ни капли не проливалось. Кто тут ни пробовал – никому не удалось такое.
— Он любил цирк. У него было много друзей среди цирковых артистов, и кто-то из них его научил фокусам. Он часто говорил, что, если б не самолёты, стал бы циркачом, — сказала Мелли.
Но она не улыбнулась.
— А музыкант – разве не фокусник? Посмотрите, он протянул Мелли скрипку. — Что это? Какая-то деревянная коробочка. Теперь смотрите, — Дори взял скрипку и сделал движение смычком. Послышался протяжный, печальный, нежный звук, чистый и звонкий, — разве это не фокус?
Но Мелли было грустно.
— Коло, — сказал кто-то из игроков в лото, — всё это здорово, но ты сыграй-ка нам «Красавицу жену». Господин депутат, послушайте нашу песню, мы споём её хором, а Коло подыграет нам. Вы же наш, господи Норд? Вы за нас? Мы хотим спеть для вас.
Коло не поднялся на сцену, а остался в зале. Он расхаживал между столиков со скрипкой, наигрывая простой мотив, а несколько охрипших голосов затянули:

Я и минутки не поспал. И как уснёшь, ребята,
Когда со мною рядом красавица жена!

Эта старая песня, которую все мы знали, всех развеселила. И Мелли улыбнулась. Эти люди песню свою очень любили. Её пели их отцы и деды. Старая песня лесорубов постепенно превратилась в своеобразный гимн бонаканских рабочих. И, как смог, я стал подпевать:

Чашка крепкого кофе и – вперёд!
Днём работа, жена ночью.
Когда ж я буду спать?

Как ночью уснуть?
Она только вздохнёт —
Я уж проснулся,
Чтобы обнять её!

Но она всегда во сне вздыхает.
Ей снится по ночам,
Только любовь,
Только мои поцелуи.
Когда ж я буду спать?

Эти разудалые куплеты могли следовать друг за другом очень долго. Потом наступала пауза.

А поздно вечером
Прибегает на делянку –
Муж не вернулся домой.
Его задавила, падая, старая сосна.
Может, он плохо выспался? –
Спросил управляющий. –
Может, выспался плохо?

Да разве выспишься, когда всю ночь
С тобою рядом красавица жена?

Этот неожиданный финал пелся совсем на другой мотив – протяжный и печальный.

— Рутан Герберт Норд, — вдруг тихо произнесла Мелли. – То, что сейчас вы скажете этим людям, через несколько дней разнесётся по всей стране. Вставайте и говорите!
Я поднялся и долго молчал.
— Ну! – сказала Мелли.
И вот что я сказал тогда. Она оказалась права. Уже через день мои слова, сказанные в присутствии нескольких человек, были уже написаны на каждой стене, на каждом заборе, едва ли не из каждого окна вывешивали полотнища с этими словами. А всего-то я сказал:

— Ребята! Ещё в сороковые годы я обещал вам новый свободный и богатый Бонакан. И только сейчас пришло время сдержать слово. Почему именно сейчас? Да просто потому, что я сердцем и духом рос вместе с вами. Народ наш рос, все мы росли. Сейчас мы доросли до свободы, мы уже можем сразиться за неё с теми, кто некогда похитил этот дар Божий у нашего народа. Я зову вас на борьбу с олигархами на жизнь и смерть. А вы меня не оставляйте и верьте каждому моему слову, но и не забывайте, что у меня только две ноги, а не четыре, как у лошади. А ведь и лошадь, бывает, спотыкается.
Какой-то человек с протезом вместо правой руки ответил мне:
— Послушай, Норд, мы много скверного слышали о тебе, а не верили этому никогда. Я помню, как ты приехал на фронт, когда противник уже захватил Тропаран и катился к столице. И ты остановил их танки. Ты их остановил. Я свидетель, ребята, — он оглянулся. – Я его там видел, в траншеях. Я там руку оставил, потому что сумасшедший был артобстрел. Он совсем ничего не боялся. Господин Норд, мы вас не оставим.
Уходя, я каждому пожал руку, а инвалида обнял, и он заплакал. Всё было очень трогательно. Что мне делать на следующий день, я не знал. Мелли была рядом со мной в машине. И она сказала:
— Если хочешь, больше не будешь спать. Я тебе спать не дам. Как в этой песне».

В сентябре 53 года начинается период, который в Бонакане принято называть «революцией лозунгов». Рутан Норд внезапно активизировал свою деятельность, и главным образом это коснулось печатных изданий, которые тем или иным способом он поставил под свой контроль. Но, кроме того, Р. Норд, действуя энергично и решительно, как этого никто уже не ждал от него, организовал неслыханную эскалацию митингов и демонстраций, происходивших по всей стране ежедневно.
И он выступал в некоторые дни по три-четыре раза в разных городах страны, на разных митингах, или участвовал в шествиях и демонстрациях, или выступал с серьёзными докладами в таких авторитетных учреждениях, как Вартурский и Голарнский Университеты, Президиум Бонаканской академии, Институт Экономического Развития, Управление стратегических расчётов Генштаба.
Была реорганизована редакция газеты «Свобода». Он снова умудрялся выпускать её, не пользуясь ничьей помощью, кроме Мелли Авек, которая была постоянно рядом с ним.
Из воспоминаний Мелли Авек:
«Однажды, это было в начале зимы 54-го, мы с Рути поехали на выходные в Талери. Я просто обмирала со страха. Мало того, что я урод, так ещё и старше его почти на десять лет. Когда мы вышли на перрон, Рути сказал:
— Знаешь. Пойдём пешком. Ты посмотришь на город и проветришься. И успокоишься, — добавил он, крепко на глазах у всех обнимая меня.
Я не раз бывала в Талери, но всё по редакционным заданиям, и некогда было рассматривать город – я ведь никогда не писала краеведческих очерков.
— Мы сейчас выйдем на набережную, пройдёмся немного, полюбуемся зимним морем, и ты увидишь мою яхту «Элиз». В честь мамы я так назвал судно. Если не устала, поднимемся и зайдём к капитану Торку Праверу, выпьем с ним по рюмке. Это мой друг, я хочу, чтоб ты понравилась ему.
Мы шли вдоль пустынной набережной, дул жгучий морозный ветерок, и волны с весело искрящимися на солнце гребешками катились от самого горизонта к берегу.           Небольшой белоснежный парусник с тремя высокими мачтами, слегка покачивался у бетонного причала. Паруса были аккуратно свёрнуты. Рутан подошёл к трапу и крикнул:
— Хэй, вахта!
— Есть вахта! – откликнулся чей-то голос.
— Капитан на борту?
С высокого борта свесилась голова человека, повязанная красным шерстяным платком. Рутан заговорил с ним по нантекски. Ещё через несколько минут по трапу уже быстро бежал к нам бодрый краснощёкий, совершенно седой старикан в белом кителе с золотыми нашивками на рукаве и лихо примятой и сбитой на затылок мичманке. Рутан обнял его.
— Торки, это Мелли Авек. Ты слышал, я думаю…. Капитан Торк Правер.
— Очень приятно, мадам. Прошу вас в мою каюту, — старик явно старался не смотреть на меня.
Но когда он посмотрел на меня своими серыми глазами с привычным прищуром моряка, я поняла, что понравилась ему. Хотя не думаю, чтобы он в меня влюбился, как когда-то, говорят, влюбился в Маргарет Ревен.
— Рути, если мадам Элиз Норд узнает, что ты не сразу домой поехал, она обидится.
— Хочу, чтоб Мелли немного освоилась в Талери.
Мы выпили и поговорили о пустяках. Потом после некоторого молчания старик сказал мне:
— Мадам Авек. Этот человек – сильный, как брашпиль, но иногда он бывает слабым, как надежда увидеть что-то неожиданное за горизонтом. Я поясню. Брашпиль – это лебёдка, которая поднимает тяжёлый якорь, а за горизонтом… всякий моряк знает, что его ждёт за горизонтом. Там почти не бывает неожиданностей. И всё же надеешься всегда или наоборот боишься – вдруг что-то не так, и увидишь чудо. Вот он какой, наш Рути Норд! Мы все должны беречь его, а вы особенно, потому что вы ближе к нему, как никто из нас.
— Я думала, господин Правер, что моряки всегда говорят прямо и… не так витиевато, что ли. Вы сказали, как будто прочли стихи.
— Рад, что вы оценили, — ответил он, с улыбкой открывая пожелтевшие от табака, но крепкие, будто у старого волка, зубы. – Я вам признаюсь, что я это всю ночь сочинял для вас. Я ведь очень люблю Рутана Норда. И я очень беспокоюсь. Женщина может человека поддержать и может погубить его.
— Но я постараюсь его не погубить. Я не просто женщина. Я человек, такой же, как и Рути. Мы сражаемся с ним вместе, плечо к плечу.
Правер выпил коньяку, стал раскуривать коротенькую почерневшую от времени трубку и замолчал. Он долго молчал, взглядывая со своим прищуром то на Рута, то на меня.
— Кто из вас, господа, скажет мне, за что и с кем вы сражаетесь?
— За свободный Бонакан, — сказала я. – Против олигархической банды, пожирающей богатство страны. Мы – социалисты.
— Послушай, Торки, — сказал Рут, — мы поведём Бонакан за горизонт и посмотрим, что нас там ждёт.
— Вот это меня и беспокоит. Социалисты. Я читал книжку про Сенда Рокта, социалиста. Он жил лет сто тому назад. Его убили, а потом стали убивать рабочих. За горизонтом…. Вы знаете, что там?
— Знаю, как ты знаешь, когда выходишь в открытое море, — сказал Рут.
— Мне показалось в 52 году, что….
— Многого я тебе не расскажу, но я хочу, чтоб ты знал: В 52 году меня надули мои коллеги из Итарора и Никании. Может человек поверить лжецу и ошибиться?
— Я вот у себя на корабле ошибаться не имею права. Корабль ведь не мой. А, кроме того, на нём 16 человек команды, не считая пассажиров. Я всегда точно знаю, что там, за горизонтом. Если есть сомнение, никогда не выйду в море. Кроме того, я хочу, чтоб ты знал, что люди говорят. Тебя они любят и верят тебе. Но они думают, что социализм – это когда рабочих убивают. Сейчас их пока просто грабят. Не знаю, что лучше. И все сомневаются. Социализм! Как только социализм – так сразу стрельба. А если рабочие станут убивать – я ведь читаю иногда газету «Свобода» — так это нисколько не лучше. Пусть не будет стрельбы, Рут.
— Эх, чёрт! – вдруг сказал Рут и ударил кулаком по столу. – «За горизонтом», вот как будет книга называться. Это будет книга об истинных целях социалистического движения. Что ты скажешь, Мелли?
— Напиши книгу Рути! – сказала я. – Давно следовало написать. Я буду помогать тебе.
Мы провели на яхте около часа. Для того чтобы ехать домой, он хотел взять такси, но на причале уже стояла машина, присланная Муниципалитетом и ещё одна с полицейской охраной.
— Старший лейтенант спецподразделения полиции Вури Пролло, Ваше Превосходительство, — сказал офицер, прикладывая пальцы к козырьку. — Приказано глаз с вас не спускать, Ваше Превосходительство.
— Хорошо. Домой нас отвезёте, и до завтра можете быть свободны. Не волнуйтесь, я позвоню в Муниципалитет и договорюсь там, чтобы мы с вами не слишком надоедали друг другу.

Маленькая, очень опрятная старушка сидела в плетёном кресле, поставленном на одной из дорожек небольшого палисадника перед двухэтажным домом, сложенным из дикого камня, с высокой каминной трубой, как строят в Нантеке особняки состоятельные люди.
— Рути! Почему так рано сегодня? В гимназии не было занятий?
— Отпустили по домам, мама, — сказал Рут, крепко взяв меня за руку, потому что я испугалась. – Всех отпустили.
— Что это за неожиданные каникулы?
— Мама, позволь тебе представить мадам Мели Авек, мою помощницу в Парламенте и партии.
Старушка подняла на меня выцветшие от времени светло-голубые глаза.
— Здравствуйте, мадам. Рут писал мне о вас. Я рада, что вы нашли время навестить меня здесь. Извините, что я не встаю. Ноги отказывают. Кроме того, как вы только что, вероятно, заметили, — улыбаясь, проговорила она, — я схожу с ума. Мне вдруг показалось, что Рути пришёл домой из гимназии, — она улыбнулась мне. – Забавно. Трост умер, мой муж. А я всё по утрам боюсь проспать. Только мне он доверял варить свой утренний кофе. И пил его ещё в постели. На одеяло положит свой ноутбук и просматривает в Интернете все сайты по филателии. А кофе обязательно проливалось на пододеяльник. С этим невозможно было бороться. Все его альбомы целы. Не знаю, что с ними делать. Приезжали какие-то люди и предлагали продать коллекцию за триста тысяч долларов. А потом ещё приехал молодой человек, который предложил выставить альбомы на аукцион, который ежегодно проводится в Женеве. Рут! Но я хотела бы подарить папину коллекцию Бонаканскому Национальному музею. Как ты думаешь?
— Мама, всё это, действительно большая ценность, и мы все вместе подумаем. Возможно, Талерийский Муниципалитет захочет приобрести эти альбомы для краеведческого музея. Отец очень любил Талери. Он неохотно выезжал отсюда даже по важным делам.
— Да, мадам Авек. Мой муж был талериец. Его знали все нашем маленьком городе. Не раз предлагали баллотироваться в мэры, но он отказывался. Он был очень занятой человек. Но когда ему пришлось покинуть Талери – он умер. Он не мог жить на Гарасао. Господи! Что за ужасные места. Слишком много чернокожих. Краснокожих. И желтокожих, — она засмеялась. — Я не расистка. Но находиться на улице в толпе этих разноцветных людей мне было просто страшно. Я болтаю, а вы проголодались.
Мадам Норд позвонила в бронзовый колокольчик, стоявший на столике, таком же плетёном, как и кресло, в котором она сидела:
— Отправляйтесь в гостиную, вам туда принесут чего-нибудь перекусить. Рути, мальчик, я чуть позже, когда меня доставят к вам в гостиную, хочу с тобой поговорить о твоих делах. Вы не возражаете, мадам Авек? Я буду рада, если вы тоже примете участие в нашем разговоре.
В гостиной накрыли очень чопорный стол, если не считать бутылки коньяка, без которого Рут не садился за стол никогда. После того, как мы съели по нескольку горячих бутербродов с ветчиной и по блюдцу с салатом, принесли кофе и бисквиты.
— Мадам Авек, я уже не могу сама управляться на кухне, но эти бисквиты я научила готовить прислугу, — две молодые девушки, опустив глаза, молча обслуживали нас.
Старушка начала издалека:
— Рути, а ты ещё помнишь время, когда мой сын не был государственным деятелем?
Все мы засмеялись – втроём.
— Разве только, когда я в гимназию ходил, мама.
— Ты, конечно, знаешь, что я не слишком привечала у нас господина Мотаса Комо, хотя он и был великим человеком, да к тому же ещё и другом твоего отца. Это был, конечно, необыкновенный человек, — продолжала она, обратившись ко мне. – Но я с трудом переношу людей, не имеющих твёрдых нравственных установлений. Рути ещё был ребёнком, а Комо в его присутствии позволял себе говорить о вещах весьма сомнительных. Но, Рути, я хочу к тебе обратиться. Не он ли, твой великий учитель, незадолго до смерти категорически советовал тебе отказаться от политической карьеры? – старушка задумчиво помешивала кофе в чашечке, изредка с наивной хитростью взглядывая на сына, а иногда на меня. — Мотас Комо считал тебя будущим великим историком. Я очень хорошо помню один случай. Тебе было лет пятнадцать, и рабочие на судоремонтном заводе объявили забастовку. Они требовали повысить им заработную плату. В городе было очень шумно. Однажды, когда господин Комо обедал у нас, мы услышали со стороны гавани стрельбу. Там полиция стреляла резиновыми пулями. И ты вскочил, как встрёпанный. Именно, как встрёпанный! Ты кричал, что хочешь быть там, где народ сражается за свои права. Вспомни, что он сказал тебе тогда – твой учитель.
— Мама, он не раз высказывал эту мысль. Он сказал, я отлично помню этот случай, что каждый человек должен сам бороться за свои права, не касаясь чужих прав, которые его не касаются. Сказал, что, вмешиваясь в чужую борьбу, я нарушаю естественные права личности быть свободной. И ещё он добавил, что моё призвание в том, чтобы подвергнуть эти социальные явления строгому и правильному научному анализу. Большего никто не в силах сделать для этих рабочих. Ну, что ж! Я его не послушал.
— Вы знаете, дети, — сказала, ещё помолчав немного, мадам Норд, — я никогда не интересовалась политикой, мало общалась с людьми не своего круга, а сейчас-то и подавно – я просто изолирована. Изредка перезваниваюсь со старыми подругами, чтобы пожаловаться друг другу на всевозможные болезни. Но один недавний эпизод вас обоих может заинтересовать.
Одну из этих девушек, которые обслуживают нас, зовут Нарен. Она из далёкого рыбачьего посёлка. Отец её погиб в море. Мать тоже в прислугах. Это ведь и есть тот самый — народ? Или я что-то путаю? Я спросила её, знает ли она, кто такой Рутан Герберт Норд, мой сын? И что же она ответила? – мы с Рутом заинтересованно молчали.
— Рутан Норд «Русалку» написал. Это его песня, — вот что она мне ответила. – Но она не знает, что существует в Бонакане Радикальная партия, которую ты создал в возрасте двадцати лет. Не знает, что её зовут на баррикады. Она вовсе не настроена, подобно «Свободе» Делакруа, размахивать винтовкой, обнажившись при этом, невесть зачем, по пояс. Я открою вам секрет. Эта девушка хочет выйти замуж в Талери. И уже, кажется, есть претендент на её руку и сердце. Очень хороший молодой человек. Он работает на судоверфи. Я переписываюсь с её матерью, и мне поручена роль свахи. Жаль, что при этом я потеряю хорошую служанку.
Потом она спросила:
— Рути ты был когда-нибудь в Зееборне?
— Нет. Ни разу не пришлось.
— Маленький городок, почти деревня, в ста милях отсюда на Запад. И у меня там живёт подруга, живёт одна с тех пор, как овдовела, и я с ней заключила твёрдый договор. Но это тайна. И я вам больше того скажу. Это государственная тайна, господа. Потому что, как только Его Превосходительство Рутан Норд захочет, он сможет жить в доме этой женщины, сколько понадобится, я заплатила вперёд. Разумеется, жить не обязательно одному. Вы, мадам Авек, можете жить там тоже, раз вы помогаете Руту в его делах.
— Мама, ты заплатила вперёд? Ты уверена, что появится такая необходимость, мне скрываться в такой глуши? От кого?
— От кого-нибудь придётся, Рут. Если не в этом году, так через год, времени у тебя совсем немного. Его всегда меньше, чем человек предполагает, — серьёзно ответила старуха, и её лицо неожиданно стало жёстким и строгим. — Всегда имей это в виду, и об этом никто не будет знать, кроме нас троих и моей подруги Ренальды Готтом. Ты известишь меня, Рут, когда увидишь, что необходимость появилась, и тебе необходимо на время исчезнуть?
— Хорошо, мама. Обещаю.
Этот разговор произвёл на него тяжёлое впечатление. Он не раз говорил мне, что его мать не осмысляет окружающее, а действует в силу женской интуиции – почти всегда безошибочно. Когда мы остались одни в его комнате. Он задумчиво сказал мне:
— Мелли, как ты думаешь, или, может быть, есть какие-то статистические данные…. Люди, которые миллионными толпами собираются на митинги – насколько сознательно они это делают? Конечно, когда девушка из рыбацкого посёлка…. Но её мать, зрелая, видавшая виды женщина, вдова моряка? Она тоже ничего не знает и ни о чём не задумывается? Все несправедливости воспринимает, будто дождь или снег? — вопрос ребёнка.
Этот человек, которого я очень любила тогда, мог заниматься в жизни чем угодно – он был необыкновенно талантлив – только не политикой, Мотас Комо был прав. Я видела очень хорошо, что связываю свою политическую судьбу с деятелем, способным рухнуть в самый неподходящий момент.
Но Рутан Норд – моя последняя любовь. Что его привлекало во мне? Во всяком случае, не моя татарская физиономия. Может быть, я умела вести себя с ним в интимных отношениях. Я, действительно, не давала ему спать. А может быть, это он постоянно будил меня. Мы оба просто друг другу не давали спать.
Я из семьи истинных христиан, но и в нынешнем печальном возрасте, и с гимназических ещё лет, уверена, что это очень многого стоит – такие отношения. Мы и днём часто, друг другу покоя не давали. Однажды я пришла на заседание парламентского комитета, где он должен был докладывать, и сказала, что его требует к себе Мерко – срочно. А поехали мы домой.
— Да ведь в его резиденцию сейчас бросилась целая стая репортёров! – со смехом сказал он мне.
— Ну, их к чёрту!
— Ты права, любимая, — сказал он. – Ты совершенно права, — говорил он в машине, жарко целуя меня. – Ну, их всех к чёрту!
Позднее, Генгер Жаворн говорил мне, что я Норда, в этом смысле, спасла. Накануне знакомства со мной Рут ужасно распутничал и всё больше пил.
Кроме того, ему нравилась моя энергия и убеждённость, а я надеялась принять участие в создании великой книги, которую он, безусловно, мог написать. И был какой-то момент, когда он считал, что без моей помощи он не напишет этой книги».

Итак, с 53 года по 58 Рутан Норд продолжает эскалацию непрерывной социалистической, а по сути, антиправительственной пропаганды всеми средствами, которыми он располагал как депутат, руководитель парламентского большинства и один из наиболее популярных политиков в стране. В конечном счете, к моменту официальных выборов в Парламент страна находилась в состоянии анархии. Выдержка из письма премьер-министра Порора Мерко Рутану Норду, датированному декабрём 56 года:
«…. Мне известно, что Вы никогда не задумывались о своей репутации, поскольку она имеет свойство воскресать, подобно фениксу из пепла. Причина этого явления – чрезвычайно пристрастное отношение миллионов бессловесных тружеников к Вашему имени. Я же обращаюсь к Вашему чувству долга и безупречной порядочности, в которых, не смотря на все наши принципиальные и неразрешимые разногласия, ни разу не имел оснований усомниться.
Необходимо провести выборы, которые Радикальная партия, безусловно, выиграет огромным большинством, в обстановке, хотя бы приблизительно напоминающей о реальном воссоздании Законодательного института – важнейшего из демократических учреждений, которому следует вернуть, наконец, возможность влиять на ход вещей.
И я настоятельно прошу Вас подумать о формировании коалиционного кабинета, иначе внутригосударственный кризис перерастёт в революцию со всеми вытекающими последствиями.
У меня на столе весьма неутешительные, более того, угрожающие доклады из Министерства финансов и Национального банка. По некоторым данным объём национального экспорта понизится в будущем году никак не менее чем на 20%, а импорт, естественно увеличится, и множество мелких производителей уже сейчас находятся на краю банкротства. Что касается финансов, то вся банковская система ещё жива только вследствие постоянных многомиллионных инъекций из государственных средств.
В моём распоряжении находятся данные внешней разведки, которые свидетельствуют о крайне агрессивных настроениях в определённых кругах Итарора и некоторых других сопредельных государств, а также на Архипелаге, где государственная власть на сегодняшний момент совершенно парализована.
Ваше Превосходительство! Вы несколько раз уже едва не погубили Бонакан, и Вы же его спасали в самый критический момент. Близится развязка. Баррикады!
Господин Норд, я поручаю Вас Милосердному Богу, Вас и вместе с Вами нашу родину, которой грозит опасность превратиться в конгломерат практически независимых друг от друга провинций, беспомощных против вмешательства извне.
Если Вы окажете мне честь, посетив меня в моей резиденции в удобное для Вас время, я с глазу на глаз сообщу Вам некоторые подробности донесений нашей разведывательной резидентуры в Итароре, Никании, Баркарори, а также познакомлю Вас с подробным докладом Начальника Управления контрразведки.
Бонакан на грани территориального распада. В подтверждение этого моего утверждения я прошу Вас навести справки в доступных только Вам источникам на Юге, в Мисорских горах, и Вы получите возможность сравнить эти данные с теми неутешительными донесениями, которые я регулярно получаю из Ватикана от своих наиболее надёжных агентов, работающих в Курии».

Весной 57 года миллионные толпы народа хлынули на улицы бонаканских городов. Это ещё не был открытый мятеж, но многочисленные лозунги призывали именно к мятежу. В своём не слишком убедительном выступлении по национальному телевидению Р. Норд обратился к народу с призывом хранить терпение, думать о предстоящих выборах и добиваться своих законных прав законными методами, достойными цивилизованного народа.
Из книги «Революция 58 года»:
«Накануне Нового, 58 года мы с Мелли сняли небольшую квартиру в центре Голарна, неподалёку от лесопарка, и я перестал жить в Министерстве, будто в осаждённой крепости. Однажды, рано утром, около восьми часов, в спальню настойчиво постучал слуга и тревожно сказал из-за двери:
— Просыпайтесь, господа. Ради Бога, проснитесь! Толпа.
Мелли повернулась на другой бок, а я встал и босиком подошёл к окну. Отодвинув штору, я увидел, что улица запружена людьми и в парке полно народу.
— Мелли, просыпайся и сделай снимки для сегодняшнего номера газеты. Ничего страшного. С ума сходят. С тлоссами это случается регулярно, — сказал я, — примерно, раз в два-три года. Полно пьяных.
Мелли, накинув халат, подошла и стала смотреть в окно. Она сделала несколько снимков.
— Что ты хочешь писать?
— Подумаю. А пока я выйду, поговорю с этими бесноватыми. Ты со мной не ходи. Они тебя не любят. Ведь я герой. А возлюбленные героев – все ведьмы.
— Рути, уверяю тебя, ты настроен так легкомысленно, совершенно напрасно и несвоевременно. Послушай! – стреляли в воздух. – Звони в Управление и вызывай полицию и войска. Этих людей необходимо разогнать.
— Сейчас я с ними поговорю, и они сами разойдутся.
Я вышел во двор в тапочках и спортивном костюме. Сделал движение рукой и попросил:
— Ребята, дайте-ка мне матюгальник. У вас их столько, будто вы собрались тут хором исполнить для меня наш бонаканский государственный гимн ни свет, ни заря: О, Бонаканские белые розы, что зацветают весной…. Нельзя было немного подождать? Вы мне с женой спать не дали.
И услышал в ответ:
— Какая она тебе жена? Спишь со всякими шлюхами, пока страну разбирают по кирпичу.
— Сейчас я кое-что скажу этим господам, которые посетили меня так рано. Ты подожди немного. Потом, когда они разойдутся по домам…. За то, что ты сейчас сказал, ты мне должен два своих передних зуба.
Мне дали громкоговоритель. И в это время полетели камни. Один из них разбил мне физиономию. И громкоговоритель выбило из рук. Несколько выстрелов. Вряд ли целились в меня — огнестрельное оружие было, вероятно, рассчитано на мою охрану, которую снял своим приказом бригадный генерал полиции Шарн Мноро, в те сутки дежурный по столичному городу. Это был очень глупый человек. Чем он руководствовался, выяснить не удалось, потому что в десять часов его застрелил во дворе министерства сержант Лул Танри. Об этом чуть позднее.
Итак, впервые в моей политической практике люди не дали мне говорить. Я вернулся в дом, прошёл в кабинет, вынул из ящика письменного стола пистолет и сунул его за пояс. И позвонил в министерство. Потом кое-как умылся, наскоро перекусил и сел работать. Мелли сказала мне, что мы в доме одни. Вся прислуга ушла, шесть человек, и последним был тот, кто нас разбудил.
— Мы не одни, Мели. Во-первых, у меня есть пистолет. Рядом со мной ты – это, во-первых, а пистолет, во-вторых, а в-третьих, за нас вся страна против шайки мелких жуликов. Не бойся. Я вызвал войска. Людей разгонят, надеюсь, обойдётся без жертв.
Без жертв, однако, не обошлось. При разгоне этого утреннего сборища погибло шесть человек, в том числе двое полицейских.
Мне позвонил премьер.
— Господин Норд, — сказал он, подчёркнуто официально, — ваша лихорадочная деятельность вызвала эти события. Но, зная вас, не сомневаюсь в том, что вы справитесь с ними достойно. Однако, я хочу получить подробный доклад о ваших дальнейших намерениях как министра внутренних дел и генерального инспектора полиции по стабилизации обстановки в стране.
— Этот доклад будет готов сегодня к вечеру, Ваше Высокопревосходительство. Когда вы прикажете доставить вам все материалы?
— Завтра к утру, если это вас не затруднит.
— Будет исполнено!
Тут Мерко не выдержал и рассмеялся. Засмеялся и я.
— Боже мой, Рут, мы такие серьёзные люди. Далеко пойдём.
— Я уже присмотрел себе тёплое местечко в талерийском Муниципалитете. У них умер старик-швейцар. Тот самый, что застукал меня однажды, когда я разрисовывал стены фломастером. Не все рисунки были вполне приличны. Мотас Комо меня подучил, а этот швейцар поймал меня и оттаскал за уши. Теперь он умер. Там неплохо платят. Очень красивая униформа, бесплатное питание и проезд на городском транспорте тоже. Так что я с голоду не помру.
— Что касается меня, то я вернусь в газету, которую вы закрыли, а ведь, как только вы станете швейцаром….
— Газета откроется. Вы совершенно правы.

Утром следующего дня, к 9-ти часам я приехал в резиденцию Мерко с папкой, в которой была какая-то ерунда. Конечно, он понимал, что ничего серьёзного я не привёз, и спросил:
— Вы завтракали, Рути?
— Что-то перекусил.
— Чёрт бы всё побрал! Мне кажется, что я схожу с ума. И, хотя это не в моих привычках, я предлагаю вам выпить коньяку. Без коньяку вы, говорят, не обойдётесь и у престола Божия. И мне не мешает встряхнуться и кое-что обдумать. Давайте поговорим и оба разъедемся по домам. И выспимся оба, как следует.
— Господь Бог…. Вот, единственный собутыльник, который мне кажется нежелательным — мне всю жизнь так казалось. Вы – другое дело. Что ж, выпьем.
Принесли коньяк, кофе и печенье. Порор Мерко очень волновался. Человек совершенно непьющий, он пригубил коньяку и вздрагивающей рукой взял чашку кофе.
— Скажите, Рут, вы мне верите? Доверяете? Никогда я не совершал непорядочных поступков – вы это знаете. Будем же откровенны. Объясните мне…. Нет, сначала скажите, что это за история с вашей охраной.
— Пока сержант Лул Танри даёт показания, что он убил Шанра по собственной инициативе, — сказал я. — Когда узнал, что была снята охрана, он застрелил его. Почему генерал так распорядился, не удаётся пока выяснить. Нет никаких вразумительных версий. Лул был уверен, что генерал Мноро, начальник отдела патрульно-постовой службы, получил взятку. Но мой несчастный Лул Танри ошибся, бедняга.  Генерал был человек, весьма исполнительный, служака, и подкупить его было невозможно – для мздоимства он был слишком глуп.
— А этот сержант?
— Лул – ветеран 52-го года. Лично мне предан. Он был ранен при неудачной обороне линии Номбатал – Карскоф – Тонкрайн, вы помните? Лул служил тогда в бригаде морской пехоты «Пиранья», от которой почти никого не сталось в живых. Орден короля Ургна IV третьей степени — солдатский.  К сожалению, он был пьян вчера вечером.
Порор долго молчал и вдруг попросил у меня сигарету.
— Эх, дорогой мой Рути! Я бросил курить сразу после Университета. Вы тогда ещё и в школе не учились. Знаете? Полковник Марир, который пытался удержаться на этой линии – был моим зятем. Хороший муж был у дочки. Добрый, порядочный и простой человек. Она до сих пор верна ему, не вышла замуж и постоянно говорит о каких-то монастырях. Мы с женой воспитали её по-католически, а теперь очень боимся этого. Внучке шесть лет, и родилась она уже сиротой. Донон Марир был среди морских пехотинцев, которых там оставалось уже немного, и он повёл их в совершенно безнадёжную контратаку. Вернее всего, они с этим Танри были знакомы. Ведь Донон окончил офицерское училище морской пехоты и служил в этих войсках.
Некоторое время Порор смотрел на стол, будто обнаружив там что-то необыкновенное.
— Ну, что? Ну, как вы думаете, Рут? Может быть… мне выпить коньяку, как вы пьёте его всегда — много, так вот, залпом из стакана? Это придаёт вам сил?
— Иногда. Но не всегда. Это снимет напряжение. Вам станет легче. Только, будучи пьяным, нельзя принимать решений. В большинстве случаев такие решения бывают неверны.
— А Черчилль?
Я видел, что Порор Мерко хочет принять такое решение, каких ему никогда не приходилось принимать.
— Пор, дорогой мой! Давайте поговорим о Черчилле позднее, и вы, конечно, выпейте, обязательно выпейте, но тоже позднее. Давайте решим этот вопрос ещё до того, как вы выпьете коньяку.
— Какой вопрос, Рути?
— Что нам делать с Лулом Танри?
— Я думаю. Но мы-то с вами, что можем сделать для него? Генеральный Прокурор, быть может, что-то сумеет.
Я протянул руку через стол и положил ладонь Порору Мерко на плечо.
— В этой папке, которую я вам принёс – доклад, который вам напомнит наши гимназические сочинения. И там написано, что, вернее всего, генерал Шарн Мноро снял мою охрану, намереваясь сменить её более надёжным подразделением из состава Управления Безопасности, но люди из УБ не успели приехать на место, потому что шоссе оказалось забито людьми и автомобилями, между тем, как полицейские охранники уже покинули объект. Простое недоразумение. Нарушение устава смены охранного караула, кто-то отсидит на офицерской гауптвахте десять суток.
Но это всё неправда, Пор. В таких случаях Управление Безопасности доставляет своих коммандос к месту на вертолёте. В действительности кто-то в Управлении Безопасности сказал по телефону Шарну Мноро: «Снимай своих ребят, Шарн, мои там будут через десять минут — вертолётом. Им лучше не встречаться. Знаешь ведь, что они друг друга не любят». Шарн ответил: «Да, пожалуй, так лучше. Высылай вертолёт», — есть запись этого разговора. Она у меня, эта запись. А через двадцать минут звонок Мноро из МВД в УБ. И офицер, имени которого я сейчас не назову, хочу удостовериться доподлинно, этот офицер говорит: «Что мне делать, господин генерал? В моём распоряжение нет людей для охраны министра МВД».
Кто это сделал и почему? Всё это можно и нужно расследовать. И я это выясню. Это выяснить несложно. Но привлечь к ответственности офицера УБ, который отказался выделить людей для охраны министра внутренних дел – почти невозможно, не втянувшись в грандиозный судебный процесс, устраивать который в такой ситуации – безумие, потому что провокаторы именно этого и хотели. И думают, будто добились своего. А я с этим человеком поговорю по душам, как умею. Мне известно, что это вполне честный офицер. Я знаю, как поступать в таких случаях. Я знаю, кто этот офицер и кто его убедил в необходимости такой меры. Но всё это позднее. Сейчас вам нужно снять телефонную трубку – вот эту: Правительственная связь – и вас соединят с нашим уважаемым Романом Сенгли, Генеральным Прокурором республики. И вы ему скажите, что правительство в очень сложном положении, что в случае возбуждения уголовного дела против кавалера солдатского ордена короля Ургна IV положение в силовых структурах ещё более осложниться. И вы ему скажите, дословно следующие слова: «Роман, оставь в покое этого сержанта. Сейчас не до него». Вот и всё. Он вас прекрасно поймёт.
— — — — — — — —

Условное окончание романа:
………………………………………………
В 99 году Рутану Герберту Норду исполнилось девяносто лет. Этот юбилей был отмечен на торжественном собрании обеих палат парламента. После десятка торжественных речей – первым выступал Президент, затем Премьер-министр, а за ними ещё несколько старейших депутатов и политических деятелей – на трибуну поднялся человек, опиравшийся на трость с массивным золотым набалдашником. Он был совсем сед, очень исхудал и осунулся лицом, двигался с трудом, но держался прямо.
— Дамы и господа! Уважаемые коллеги! Друзья! Я глубоко тронут всем, что здесь было сказано. Я глубоко, от всего сердца…, —  неожиданно Норд замолчал. Он молча оглядывал огромный зал, вглядываясь в незнакомые лица. – В первый раз я поднимался по ступеням на эту трибуну в мае 49 года, когда оказался во главе парламентского большинства. Тогда, впервые за минувших сто лет блок левых партий завоевал большинство. Была весна, май. Мы решительно остановили гражданскую войну…. Мне тогда было тридцать лет. Мы все были молоды. Возможно, мы во многом ошибались, многого не могли предвидеть. Я не знал о грядущих испытаниях….
Норду было трудно говорить. Он тяжело дышал. Вынул из кармана платок и промокнул капли холодного пота на лбу. Весь зал встал с громовыми аплодисментами. За стенами дворца Парламента загремел другой гром. Приказом министра обороны Бонаканская Республика приветствовала своего престарелого вождя двадцатью четырьмя залпами из орудий столичного гарнизона. На банкет в свою честь Норд остаться не смог. Его врач заявил, что необходимо лечь в постель.
Через несколько дней, рано утром огромный чёрный лимузин остановился у фешенебельного ресторана «Савой» в Голоари. Из салона лимузина и нескольких машин сопровождения вышли охранники в великолепных чёрных костюмах. Всего двадцать человек – никто из них не был меньше 1 метра 95 сантиметров ростом, каждый имел удостоверение инструктора по снайперской стрельбе и чёрный пояс по тому или иному виду восточных единоборств. Это было специальное подразделение Генерального штаба страны. Рутан Гербет Норд прошёл в ресторан к своему столику. Вышколенный официант бесшумно приблизился и поклонился.
— Здравствуйте, — сказал старик. – Сегодня, кажется, будет жарко.
— Вы совершенно правы, ваше высокопревосходительство!
— Есть коньяк  Фрапин разлива 1939 года?
— Разумеется.
— Принесите. И ещё кофе. И печенье.
Официант тяжело вздохнул.
— Виноват, ваше высокопревосходительство. Запрещено подавать вам коньяк.
— Чашку кофе.
— Только с молоком.
— Хорошо, — вдруг Норд окликнул. – Старший лейтенант!
Огромный офицер вскочил из-за соседнего столика:
— Слушаю, ваше высокопревосходительство!
— Вы не могли бы с вашими людьми пересесть немного подальше? Вон, я вижу свободный столик. Оттуда хорошо видно море.
— Виноват, ваше высокопревосходительство! Имею приказ держать людей не далее пятнадцати метров от местонахождения вашего превосходительства!
— Хорошо. Не кричите так. Я вас прекрасно слышу, — он улыбнулся. – Лейтенант, присаживайтесь-ка не надолго за мой столик. Я хочу вас кое о чём расспросить. Какое училище вы окончили? Как вас зовут? Сколько вам лет? Садитесь, садитесь, что вы встали, будто памятник?
— Воздушно-десантных войск, ваше высокопревосходительство. Меня зовут Дол Тогро. Двадцать два года.
— Вы быстро продвинулись по службе, уже старший лейтенант. Хотите выпить? Если уж мне нельзя, я вас хочу угостить. Расскажите немного о себе. Постойте, постойте…. Тогро. Откуда вы родом?
— Из Тропарана. Вы, может быть, слышали о моём дедушке.
Норд престал улыбаться и замолчал, будто наткнувшись на каменную стену. Потом он негромко и с трудом проговорил:
— Карист Тогро твой дед? И ты знаешь, как он погиб? Конечно, знаешь. Что ты думаешь об этом? – в таких случаях у него начиналась сильная одышка. Официант принёс стакан минеральной воды.
— Я горжусь своим дедом. Он ведь был героем, ваше высокопревосходительство. Он был главным пастором города, мог бы остаться в стороне. Но он взял в руки оружие и…. Он пошёл в атаку вместе с бойцами морской пехоты из бригады «Пиранья» и погиб.
— Знаю. Официант! – Норд вынул мобильник и набрал номер. – Барышня, это Рутан Герберт Норд. Доложите господину министру, что мне необходимо с ним срочно поговорить. Пусть прервёт совещание, чёрт вас дери! Немедленно! Дело государственной важности. И пусть, как следует, вспомнит, кто я такой, прежде чем заговорить со мною, а то я ему напомню об этом так, что он до смерти не забудет. Так ему передайте! Совещание у него! Распустились…. Господин министр, вынужден просить прощения, но я забыл ваше имя. Господин Домати. Это ваш родственник был когда-то чемпионом Континента по лёгкой атлетике? Точно – прыжки с шестом. А! Ваш дед. Постоянно чьи-то внуки мне попадаются в последнее время. Сейчас мой телефон возьмёт официант ресторана «Савой», где я завтракаю. Соблаговолите ему приказать, чтобы он принёс мне то, что я заказываю, а не то, что вашим сотрудникам было угодно рекомендовать мне. Консилиум вам не подчиняется? Делайте, что я вам велел! Полгода тому назад мне докладывали, что Министерство здравоохранения, финансирует деятельность производителей шарлатанских снадобий и даже какой-то ассоциации экстрасенсов. У меня времени всё не хватает вами заняться…. Хорошо. Скажите ему, чтобы принёс коньяку. Всего хорошего, ваше превосходительство.
Официант был бледен. Но молодой лейтенант восторженно улыбался. Это был Рутан Герберт Норд!
— Выпьем в память твоего деда, мальчик. Он был храбрец.
— При исполнении служебных обязанностей, я….
— Хватит молоть чепуху. Налей себе и мне. Это мой приказ. Или ты думаешь, будто я уже и приказать никому ничего не могу?
Они выпили.
— Сигарету. Положи всю пачку на стол, не жадничай. Ты никогда не слышал, лейтенант, как это случилось, что Итарорские десантники оказались в Тропаране, в двухстах километрах от нашего северного побережья, а до подступов к Голарну оставалось не больше десяти километров?
— Итарор, коварно нарушив мирные соглашения, напал на нашу родину и….
— Это из учебника Истории. А твои родители, что рассказывали тебе?
— Отец говорил мне, что вы были обмануты. И после падения Тропарана вы прибыли на передовую и остановили наступление танковых колонн противника. Вы проявили бесстрашие.
— Налей нам, у меня что-то руки трясутся. Война началась по моей вине, понимаешь? А к войне Бонакан готов не был. Отец твой знает об этом. Выпьем.
Они оба курили. Норд был очень возбуждён, и румянец выступил на морщинистых щеках.
— Танковые колонны, продвигавшиеся к столице, не я остановил, а майор УБ Нурер Лорк. С ним проводницей была простая крестьянка Тамена Ворп. Оба погибли. Они взорвали склад ГСМ противника. Я здесь совершенно ни при чём. Я такого приказа не отдавал. Я даже не знал, что это возможно. Послушай, Дол, — успокаиваясь и становясь задумчивым и печальным, проговорил Норд, — расскажи мне, что ты знаешь обо мне? Постой. Хочешь поступить на курсы офицеров Генштаба?
— Простите, ваше высокопревосходительство. Но я не хочу быть штабным.
— Жаль. Но, если уж не хочешь, так и не нужно. Так, что ты обо мне знаешь?
— Вы великий человек, — сказал лейтенант. – Вы прославились, ваше высокопревосходительство.
Старик поперхнулся и закашлялся.
— Действительно, это так. Я прославился. А чем я прославился, Дол?
— Всей вашей жизнью.
Рутан Норд выплеснул из недопитого стакана колы остатки в вазу с цветами и налил в стакан коньяку, и легко выпил — залпом.
— Вот как? Всей моей жизнью. Всей жизнью. Да! Дол, ты слышал песенку такую: Русалка ныряет в пенистых гребнях прибоя….
— Кто же не слышал? Это наша песня. «Русалка». Бонаканская песня. Мама мне пела, когда я маленьким был.
— А на самом-то деле, мой лейтенант, была прекрасная девушка, которая меня любила. Я же думал о том, чтобы прославиться. И однажды…. Однажды она в сильный шторм заплыла очень далеко – так далеко, чтобы ей уже не выплыть, понимаешь? Тогда я написал стихотворение. Люди стали петь. Песня стала народной. Ты не знал об этом?
— Виноват, ваше высокопревосходительство. Не знал.
— Ты уже участвовал в боевых действиях?
— Нет, ваше высокопревосходительство. Только один раз разгоняли толпу докеров в порту.
Старик вздохнул.
— Мой маленький герой. У тебя есть девушка?
— Невеста. Мы помолвлены. Поженимся, когда я получу звание капитана.
— Почему? Почему такое условие?
— Я так решил, ваше высокопревосходительство.
— Не откладывай надолго, — сказал старик.
Потом он вздохнул:
— Эх, я хотел невозможного.
— Простите, ваше высокопревосходительство?
— Да это я так. Это стариковское, лейтенант…. Я сказал, что жизнь-то я прожил и даже прославился. Только всё осталось прежним, будто меня и на свете не было.
— — — —
………………………………………….

О Сорасе Ромгерте.

Две женщины, две войны – две жизни полковника Сораса Ромгерта.

*
Родители.

Высоко в небе над громадой столичного небоскрёба «Штык», беспощадным клинком нацеленного куда-то в непроглядную мутную бездну, всегда — ночью во тьме, а днём во мгле ядовитого смога — клубилось исполинское облако, в глубине которого мерцали волшебные слова: «Спортивный Клуб Республиканской Армии Бонакана».

Отца Сораса Ромгерта, о котором я вам сейчас попытаюсь кое-что рассказать, звали Грор. Подростком он едва умел складывать буквы, написанное разбирал по слогам, и эти слова, сияющие неоновым огнем, были первыми, прочитанными им не по принуждению и без крайней необходимости. Происходя из семьи потомственного голарнского мусорщика и не сумевши одолеть семиклассного барьера начального гимназического курса, Грор Ромгерт до гробовой доски читал совсем плохо, а писать и вовсе не умел, подписывался кое-как и каждый раз по-другому – настолько, что в восемнадцать лет его не хотели, было, даже на срочную службу призывать.

Его, быть может, и не призвали бы в армию, ведь по закону не окончившие начального курса не подлежат призыву, но случайно или не случайно на призывном пункте оказался некий майор. Многие офицеры впоследствии приписывали себе эту честь. Майор сказал:

— Господа, паренек уже защищает спортивную честь бонаканских вооруженных сил на боксерском ринге. Чемпион страны среди юниоров, он выступает за армейский клуб. Не будем слишком строги к нему. Никому из истинных патриотов нашей родины он не позволит пожалеть об этом через несколько лет.

Этот майор оказался прав. Грор Ромгерт, который все три года срочной службы числился при спортивной роте Генерального штаба, вернулся домой чемпионом Континента в среднем весе, и его стали готовить к отборочным матчам на чемпионат мира. Чемпионом мира он не был ни разу, но без малого четверть века входил в десятку сильнейших боксёров планеты.

Не смотря на малограмотность, Грор Ромгерт вполне успешно сам вёл свои финансовые дела, не прибегая к помощи профессиональных спортивных менеджеров. Когда его сын, Сорас, поступил в подготовительный класс гимназии, семья Ромгерт была уже очень богата. Грор купил на Юге бонаканского побережья великолепную виллу, земельный участок и дворец на берегу Флоридского пролива, несколько домов на Корсике и Сицилии, у него была прибыльная недвижимость в виде нескольких туристических фирм с отелями, туристическими и спортивными базами, флотом круизных пароходов, авиацией и  другим транспортом на островах Архипелага, Канарах, Багамах, Гавайях, во Флориде, в Израиле, Египте и Иордании. Он вкладывал средства в игорный бизнес, удачно занимался делами профсоюзов и благотворительностью, хотя так и не научился пользоваться компьютером.

Некоторые журналисты утверждали, будто малограмотность Грора Ромгерта ни что иное, как просто рекламный трюк его имиджмейкеров. Однако ведь ни одной знаменитости ещё не удавалось мистифицировать миллионы поклонников всю свою жизнь, а умер он в возрасте 96 лет.

Когда пришло время оставить ринг, он тренировал сборную Бонакана по боксу, успешно снимался в сериале «Спортивная любовь» и одно время давал уроки рукопашного боя популярному национальному лидеру страны Рутану Герберту Норду – они были очень дружны. Он познакомил своего сына с Нордом, который искренне любил обоих Ромгертов – известно, что Р. Г. Норд никогда не замечал социальных перегородок и презрительно относился к «смехотворному снобизму бонаканской плутократии».

Мать Сораса Ромгерта, Лола, преподавала историю в Вартурском Университете. Её специальностью была Древняя Греция. Она могла говорить и читать по-гречески, на латыни, на иврите, по-арабски, на фарси, по-старославянски и почти на всех европейских языках – совершенно свободно, и была автором нескольких серьёзных попыток лингвистического анализа санскрита в его ведической письменной форме. В тридцать лет она была профессором, членом бонаканской Академии, почётным доктором нескольких европейских университетов. В Вартуре заведовала Кафедрой истории античной философии.

И Лола Ромгерт безумно любила своего мужа – дремучего, неотёсанного спортсмена, сына мусорщика, и не раз, думая о нём, плакала, счастливо улыбаясь сквозь эти сладкие слёзы любви.

— Сынок, — сказал как-то Грор сыну. – Всегда зарабатывай деньги, их должно быть много — обязательно. Что такое деньги? Я этого не знаю. Но, когда у человека много денег, самая замечательная женщина на свете, красавица и умница, может полюбить его – даже такая женщина, как твоя мать – но денег должно быть очень много. Понимаешь? Нет в мире женщины прекрасней её, и она изучила разные мудрёные науки, президенты и премьер-министры за честь почитают появиться рядом с ней на экране, а полюбила простого парня — такого, как я. Почему она полюбила меня? Ты ей этого никогда не говори, но если б не был я богат, никогда б она меня не полюбила, никогда б не стала моей женой.

Сорас отца любил, но не уважал. Он отцу не поверил. Он, как и Грор Ромгерт, обожествлял свою скромную и тихую, будто светлый ангел, мать. И мальчик отца не послушался. Он рассказал матери о разговоре с отцом, а Лола Ромгерт, сидя, как всегда в недолгие часы отдыха, в уютном плетеном кресле у камина,  взяла его чернокудрявую голову в свои нежные, прохладные ладони, положила себе на колени и сказала со вздохом:

— Мой маленький! Об этом лучше не думать. Твой отец красивый мужчина. Сильный. Храбрый. Добрый. Он очень сердечный человек. Очень любит меня. Но…. Сори, он правду сказал тебе.

Мальчик вскочил:

— Как же ты мне рассказывала о нищем учёном, который был сильней царя всех солдат?

— Как их звали обоих? Ты уже забыл. Философ и писатель Диоген был сильней царя Александра Македонского – это правда. Но Диоген никогда счастлив не был. У него не было жены, не было детей, не было дома даже – он жил в большом глиняном кувшине, в каких греки тогда хранили зерно, и был очень одинок, а тяжелее одиночества на свете нет ничего.
— — — —

*

Сорасу было 13 лет, когда одноклассник затащил его в душ – подсматривать за девочками, которые там мылись после урока гимнастики. Душевая для мальчиков была пуста, но её забыли запереть. За тонкой стеной была душевая для девочек. Оттуда доносились плеск воды, неясные возгласы и смех. У белокафельной стены стояла стремянка, забытая сантехником.

— Сори, поднимись по стремянке и глянь. Видишь фрамугу? Оттуда всё видно. Здесь темней, чем у них – они нас не видят. Я открыл фрамугу. Когда поднимешься – увидишь, что они там делают, и услышишь, что они говорят. Я смотрел и слышал…, — паренёк задыхался с вытаращенными глазами, был красен и растрёпан.

— Что они там делают? – спросил Сорас.

— Они…. Он друг друга разглядывают. И они говорят….

— О чём говорят они?

— Сам послушай. Они про нас говорят. Поли Нур сказала: «Что бы стало с мальчишками, если б они увидели нас голыми?», и она глаза так закрыла, так вздохнула, что у меня…. Ты знаешь, как они вздыхают, Сори? И как они смеются, знаешь? Они тоже за нами подсматривают. И они говорили, что мы всё время о них думаем. Залезай туда. Это Элла Морати придумала подсматривать и их подучила. У неё такие большие сиськи… даже больше, чем у моей мамы.  Я чуть оттуда не свалился, и сейчас у меня кружится голова.

— А ты сам додумался до этого? – спросил Сорас. – Никто тебя не подучил?

— Да. Я сам додумался.

Тогда Сорас Ромгерт стал этого мальчика бить. Грор, его отец, много возился с ним, стараясь, чтобы сын не вырос хилым и болезненным. Сорас был невысоким, лёгким, прыгучим, резким, с хорошей координацией движений. Он усвоил боксёрскую стойку, умел наносить удары – короткие и длинные, и правильно двигался. Хотя спорт его совсем не заинтересовал, но драться он умел очень хорошо для своего возраста. Позднее, когда он стал пилотом, умение двигаться в схватке – на короткой и на длинной дистанциях — очень пригодилось ему в воздушном бою.

Он так сильно избил своего одноклассника, что тот попал в больницу, а Грор с трудом замял всё это дело, заплативши родителям пострадавшего пять тысяч крейцев.

— Зачем ты его бил, сынок? Я что-то не пойму.

— Он подсматривал за девочками, когда они были в душе.

Грор взял сына за плечи и, опустившись накорточки, внимательно посмотрел ему в лицо.

— Слушай, парень. В твоём возрасте я сам не раз подсматривал за девочками. Что тут особенного? Просто болтать об этом не стоит – вот и всё. А если б я однажды, уже совсем взрослым человеком, не увидел, твою маму на «диком» пляже в Голоари, ты бы и на свет не появился.

Сорас сбросил руки отца с плеч, отступил на шаг и смотрел с возмущением.

— Что это – «дикий пляж»?

— Там никого не было. Это далеко от города. Никто не приходит туда, и она загорала там раздетой, без купальника. Я увидел её машину и стал искать хозяйку.

— И ты её увидел? Увидел маму голой? Нашу маму?

— Да что ты, с Луны что ли свалился?

— Ты её увидел. И что было дальше?

— Я сделал вид, будто её не заметил и подошёл совсем близко. Она встала. И она сказала…. Не важно, что тогда сказала она. Она испугалась сначала, но потом страх прошёл. Была любовь, понимаешь?

— Нет.

— Как же мне, рассказать тебе об этом? Великий Боже! Слушай, Сори…. Море шумело. Чайки кричали. Нам стало тогда хорошо, как в раю. Что было с нами – об этом я никому не рассказываю, и тебе не расскажу. Но это дело обычное между женщиной и мужчиной. И, уверяю тебя, ничего плохого в этом нет. Наоборот! И я всегда говорю журналистам, что мы с женой полюбили друг друга сразу, как только увидели друг друга. Не совсем, признаться, это правда – мы ведь и до того были немного знакомы….

— Вы смотрели друг на друга. Так смотрел ты на маму, как этот дурак на наших девочек смотрел?

— Нет, не так.  Послушай, мальчик. Не совсем так я на неё смотрел. Я её любил, а парень тот не любил, а просто…. О, Господи! Кто может вырасти из этого сумасшедшего?

— И что ты ей сказал?

— Да успокойся ты! Ничего я сказать не мог. Я только по имени её называл.

Лицо Грора стало серьёзным. Он опустил голову и задумчиво проговорил:

— Я только повторял её имя: «Лоли! Лоли!».

— А она, что говорила?

— Нельзя повторять тех слов, Сори. Мы с мамой были тогда в раю. У тебя всё это впереди. Конечно, подсматривать, как девочки моются в душе, нехорошо. Но без этого не обойдётся – так жизнь устроена. Слушай, малыш. Я это дело кое-как утряс. Но паренька поколотил ты зря. Если ты сам не хотел подсматривать – молодец! Ты парень, крепкий. Но его бить не следовало. Я обещал его родителям, что ты извинишься перед ним.

— Не стану извиняться! Пусть он извинится!

— Перед девочками? Ты думаешь, им не хотелось, чтобы кто-то ими любовался, когда они плещутся в воде? Да тебя нужно отдать в духовную семинарию.

— Папа, — сказал Сорас, — там была одна девочка, которая этого не хотела. Я его бил за то, что он видел её там. А она этого не хотела.

— А! Знаю. Анни Рукор. Маленькая баронесса. Если тебе она по сердцу пришлась – ты получишь много проблем. Беда с этими аристократами. Сейчас вы оба ещё маленькие. Лучше выбрось её из головы вовремя. Она баронесса ра-Рукор. Отец её – сенатор. Она выросла в замке. Тебе с ней не по пути.

Сорас ничего не ответил отцу. Спустя два года после этого случая и этого разговора с отцом, Сорас шёл по тихой безлюдной улочке ранней весной. Снег таял. Бурные ручьи неслись вдоль тротуаров. Девочка в золотистой беличьей шубке стояла и наблюдала, как талая вода, свернувшись крутой воронкой, с шумом уходила в водосток.

— Здравствуй, Анни.

Она взглянула на него, сразу высоко и гордо подняв голову.

— Здравствуй.

— Ты уронила что-то в воду? Хочешь, я попробую найти? Решётка частая, может быть, не провалилось ещё в трубу.

— Я ничего не уронила. Просто смотрю.

— А что там?

— Вода. Если хочешь, смотри вместе со мной.

Сорас стал смотреть. Он ничего не увидел, только голова закружилась – так сильно крутилась вода, в воронке.

— Видишь, Сори?

— Ничего не вижу. У тебя голова не кружится?

— Кружится. Ну и пусть кружится голова – зато  я вижу там что-то, — сказала Анни.

— Что ты видишь там?

— Вижу, как стремительно летит вода и пропадает за этой решёткой. Вода летит, как наше время.

— Наше время?

— В прошлом году тебе и мне было четырнадцать лет, а сейчас уже пятнадцать. Очень быстро летит время. А куда? Никто не знает.

— Анни, вода уходит в канализационную трубу, а оттуда в реку; река в озеро впадает – вот и всё.

— Вот, и я думаю, когда смотрю. Вода озера испаряется, становится облаками в небе…. Понимаешь?

Анни Рукор была высокой, стройной девочкой, красивой, но слишком для своего возраста строгой. Очень прямо она держалась. Очень высоко всегда была поднята её белокурая головка. Никто никогда не бывал уверен в себе, встретившись с прямым взглядом с этой молодой дамой.

Грор Ромгерт как-то сказал сыну, что ра-Рукоры давно разорились, барон играл на скачках и всё проиграл. Родовой замок баронов Ра-Рукор был пуст, потому что старинную мебель, книги и драгоценную посуду продали с молотка. Они жили на скромное содержание, положенное отцу Анни как члену верхней палаты парламента, а бонаканский Сенат представляет собою памятник историческому прошлому страны, и не обходится налогоплательщику слишком дорого. И барон совершенно запутался в неоплатных долгах.

— Сейчас у него денег немногим больше, чем у нищего бродяги на рынке, а ты только посмотри, какая гордость! Чем гордится он? Чем они все гордятся?

Мальчик ничего не отвечал. Ему нравилось, что Анни была знатной дамой. Другая кровь – голубая, благородная – так говорили все. Одни говорили об этом с презрением и ненавистью, другим это нравилось. Сорасу нравилось. Ему нравились аристократы. Позднее он убедился в том, что такие люди почти всегда – хорошие солдаты, а это качество в его жизни значило очень много.

— Сори, ты встречаешься с Анни? Провожаешь её иногда после занятий? Признавайся! – отец смеялся.

— Нет. Я её не провожаю.

— А кто её провожает?

— Никто. Она всегда одна.

— Так ты ей предложи. Скажи, что хочешь проводить её домой. Не помешает нам, породнится с ра-Рукорами.

— Не могу.

— Неужто боишься?

— Боюсь,- сказал Сорас Ромгерт. – Нет, не боюсь, но….

— Что?

— Я не знаю.

В гимназии они учились в параллельных классах. Встречаясь в коридоре, здоровались. Очень редко Сорасу удавалось увидеть Анни в городе – случайно.

Ему было шестнадцать лет, когда Фения Гонзар – одинокая и, быть может, от этого слишком темпераментная, сорокалетняя дама, в гимназии преподававшая «Основы домашнего хозяйства», тайно пригасила подростка на чашку чая. Её аскетическая обитель старой девы, сияла белизной накрахмаленных кружевных салфеточек, которые были разложены повсюду к месту и не к месту – даже в клозете на сливном бачке лежала кружевная салфетка. Он был не первым гимназистом, посетившим эту крепость девичьего целомудрия, всегда готовую капитулировать перед любым самым нерешительным, неохотным и слабым штурмом. Слухи о тайных визитах мальчиков к строгой учительнице не распространились только потому, что счастливцы ничего соблазнительного не могли рассказать друзьям об этих свиданиях, унылых, как уроки домашнего хозяйства. Её восторженный возглас: «О, мой юный Аполлон!» звучал будто: «Пыль протирают всегда чистой, и обязательно слегка влажной тряпкой». И Сорас вышел от госпожи Гонзар через час разочарованным и умудрённым горьким опытом мужчиной, под аккомпанемент панических просьб никому о случившемся не рассказывать. Ничего в такой любви он не понял, кроме того, что это некрасиво и очень много скучного притворства, но то, что раньше начинается, то ведь и кончается раньше.

Было ещё несколько эпизодов подобного рода, о которых не стоит упоминать. Совсем иной опыт он получил, когда забрёл в квартал красных фонарей, о чём тут же сообщили его отцу, потому что в этом квартале у Грора Ромгерта было много добрых знакомых.

— Ну? Понравилось? – улыбаясь и хмурясь одновременно, спросил Грор.

— Нет.

— Хватит врать.

— Нет, не понравилось. Совсем не понравилось. Но, папа, знаешь? Я туда буду ходить иногда.

— Не сомневаюсь. Но ты всё же расскажи, как мужчина мужчине – что тебе не понравилось, и почему ты туда ходить станешь… иногда, — он  улыбался, и уже не хмурился.

— Эти дамы пахнут табаком и водкой, но они, по крайней мере, не врут и не притворяются.

— Здорово! У тебя верный глаз. А ты уже знаешь, как дамы врут и притворяются?

— Знаю. Но я не могу об этом рассказать никому. Она просила не рассказывать, и мне жаль её.

— Кажется, я знаю, о ком речь. Что ж, ты правильно судишь. Жаль. Постараемся, чтобы мама узнала об этом как можно позже. Пойдём, сыграем в теннис.

Хотя с того раннего времени Сорас получил не слишком точное и, пожалуй, чрезмерно циничное представление о женщинах, он постоянно думал об Анни Рукор, которая не была похожа ни на одну из женщин, знакомых ему. Даже ослепительный образ его мамы померк в сравнении с этой девочкой. Ему хотелось говорить с Анни – о чём-нибудь, всё равно о чём – говорить ей что-нибудь и слушать её голос, глядя во все глаза ей в лицо. А её глаза! Он хотел смотреть ей в глаза. Но когда они сталкивались в коридоре гимназии, он не смел глянуть ей в глаза. Он постоянно думал об Анни Рукор. А она? Она мало думала о нём. Она его любила. Анна Ромгерт гораздо позже, уже будучи в качестве вдовы полковника Ромгерта национальной реликвией страны, часто говорила о любви к своему бесшабашному, неустрашимому, хотя и постоянно пьяному мужу. Она любила его всегда, даже тогда, когда они малыми детьми впервые пришли в подготовительный класс, и бонаканская белая роза, свёрнутая из бумаги, была приколота к лацкану его пиджачка, а у неё такая же роза вплетена  в одну из двух тонких косичек за спиной. Она себя не помнила без этой любви, по народной поговорке горькой, будто полынь и сладкой, будто мёд. По этой ссылке можно кое-что прочесть об Анне Ромгерт в её печальной старости, если она кого-то заинтересовала:
http://community.livejournal.com/perechniza/573366.html
— — — —

Когда Сорасу Ромгерту исполнилось семнадцать лет, на Континенте разразилась война за острова Архипелага.

Здесь не помешает краткая историческая справка.

Административно острова представляли собою до войны весьма рыхлый союз нескольких островных государств, беспомощных в экономическом, политическом и военном отношениях. Вместе с тем для экономически развитых стран Континента Архипелаг является единственным источником нефти, ядерного сырья и руд некоторых редких металлов, кроме того, в регионе уже наступило время для туристического Клондайка.

Весной 12 года Итарор внезапно высадил десант одновременно на островах Ганталуо, Торлеерм, Контисол, Гарасао и Руманрор. Не прошло и нескольких дней, как на Архипелаге было провозглашено некое автономное государственное образование в чрезвычайно сложном и неопределённом  даже на бумаге подчинении Королевству со столицей на Ганталуо. Немедленно в проливы Архипелага вошёл бонаканский атомный авианосец Валкири (Валькирия) в сопровождении сотни боевых кораблей. Итарор потребовал от правительства Никанийской конфедерации выполнения союзнических соглашений. Никакнийская штурмовая и бомбардировочная авиация атаковала бонаканскую эскадру и высаженный на островах десант, уже сражавшийся там с итарорскими коммандос.

Война длилась шесть лет. Бонакан ценою громадных человеческих и материальных жертв добился контроля над большей частью Архипелага — такова историческая реальность.

Но в умах и сердцах миллионов простых людей происходило нечто совсем иное. Молодёжь Бонакана с энтузиазмом уходила в смертельный бой. Эти юноши и девушки свято верили, будто они сражаются за Отечество, которому грозило разорение и порабощение коварными соседями.

— Не валяй дурака, — сказал Грор сыну. — Только мать понапрасну пугаешь. Если хочешь быть военным, после окончания гимназии поступишь в офицерское училище. Ты же хотел в лётное училище поступать.

— Давай поговорим об этом завтра, — сказал Сорас. — Мне нужно подумать.

— Поговорим завтра. Подумай. Успокойся, Сори! Славный парень вырастает из тебя, но ты постоянно вспыхиваешь, будто порох. Успокойся!

Сорас ушёл из дома. Ему нужно было увидеть Анни Рукор, и он рассеянно бродил вокруг её дома, собираясь с духом перед тем, как ей позвонить.

Он остановился перед яркой листовкой, наклеенной на стену. Очаровательная девица в форме ВДВ и с автоматом в руке восклицала: «За бонаканскую белую розу!». Вдруг он почувствовал, что Анни стоит у него за спиной. Обернулся. Она смотрела ему в глаза. И Сорас, не опустив глаз, полетел в бездонную бездну её чистого, задумчивого, доброго, гордого и строгого взгляда.

— Сори, ты уходишь на войну? За бонаканскую розу? Тебе нравится эта листовка?

— Анни, листовка дурацкая, конечно, но ты же знаешь, что белая роза ещё в Раннем Средневековье была гербом нашей страны.

— Да мы проходили, — она продекламировала с улыбкой. – «О, Бонаканские белые розы, что расцветают весной!». Зачем убивать людей на островах, Сори?

— Это наши острова! Зачем итарорцы туда пришли? Ещё наш король Ургн IV Пернори сражался с ними на Ганталуо.

— Ургн Пернори. Он даровал нам парламентские вольности. Он писал стихи и думал о народной свободе. В той войне, Сори, итарорское ядро ударило Ургна Пернори в грудь, и он погиб.

— Я помню! Он командовал форсированием реки Нроло на побережье. Он был беззаветный храбрец.

/Вот ссылка, по которой можно получить представление об этом историческом эпизоде http://beglyi.livejournal.com/130077.html  /

— Зачем он погиб, Сори? Что ему было до этих островов?

— Архипелаг всегда принадлежал Бонакану, это наши острова!

— Чернокожие, кажется, так не думают. Почему им не жить спокойно?

— Что нам за дело до чернокожих? Мы там воюем с белыми людьми из королевства Итарор.

— Верно. Но чернокожим, как до нас дела нет, так и королевские солдаты им не нужны. Почему им нельзя жить спокойно? Так ты уходишь добровольцем?

— Анни! Я должен тебе сказать. Я сейчас тебе скажу. Раньше боялся, а сейчас скажу. Анни, ты самая красивая девушка на свете! Я тебя люблю, и мы поженимся, когда я вернусь.

— Я это знаю. Мы поженимся, если ты живым вернёшься. Каким бы ты ни вернулся – я выйду за тебя замуж. Но если тебя привезут мёртвым, или ты без вести пропадёшь на войне, я буду твоей вдовой. Никогда не выйду замуж ни за кого. Потому что я тебя люблю.

Сорас схватил девушку за руки и закричал:

— Ради Бога, скажи, за что ты меня любишь? Скажи мне, Анни!

— Ты ничего не боишься?

— Ничего и никого, кроме тебя. Не сердись на меня.

Анни ра-Рукор высвободила руки и внезапно порывистым движением коснулась его щеки узкой ладонью, сухой и горячей, как огонь.

— Не знаю, за что я люблю тебя. Ты сейчас в своём железном сердце сплёл чудесный венок из кровавых бредней дикой и корыстной бонаканской солдатни. Сердце у тебя железное, Сори, солдатское сердце. И ты уйдёшь, потому что тебе нужно убивать и самому умереть в бою. Но этот венок – очень красив, это чудесный венок. Только ты можешь так. Я украшу свою голову венком солдата Сораса Ромгерта. Я этого хочу. Я буду гордиться этим венком, — и она повторила. – Люблю тебя, мой Сорас Ромгерт, мой солдат Ромгерт!

Он не решился её поцеловать.

Ещё годы были впереди до того момента, когда он взял в руки её строгое лицо и стал целовать. И все эти годы он изредка думал о том, что когда он её поцелует, она уже не сможет быть так строга, и выражение её прекрасного лица изменится. Как оно изменится?

Но Сорас всегда такие мысли отгонял. Ему казалось, что это оскорбляет Анни.

Он появился в Голарне через четыре года – его после ранения направили сначала на лечение, а затем в высшее лётное офицерское училище.

Он позвонил Анне Рукор.

— Анни, я вернулся, моя дорогая. Но я стал хромать. И на лице у меня шрамы. Глаза целы, но шрамы. Загорелась БМП, я выбрался оттуда не сразу – заклинило люк. Службе это не помешает. Но ты должна приготовиться. Ты свободна от всех обязательств. Я уже не красивый молодой человек. Очень сильно лицо изменилось.

— Где ты?

— На аэровокзале. Только что вышел из автобуса. Мы увидимся?

— Сори, — сказал её строгий голос. – Пожалуйста, зайди в бар и сядь в кресло. Тебе нельзя стоять. Через полчаса я приеду. У тебя костыли?

— Один костыль. Скоро его можно будет выбросить, но хромота останется. Заметно, хотя и не мешает мне двигаться. Заметно, очень заметно, Анни. И лицо. Боюсь, лица моего ты не узнаешь.

— Куда-нибудь садись. Не стой. Я буду через пятнадцать минут.

Она остановилась в стеклянных дверях вокзального бара, внимательно оглядывая всех, кто там находился. Вот он! Сорас отошёл от стойки, оставив костыль, и пошёл к ней ныряющей походкой, как потом ходил всегда. Лицо его осталось узнаваемым, но он был изуродован. Чёрные вьющиеся волосы серебрились проседью. Алая ленточка солдатской медали «За храбрость». Запах дешёвого табака и мисорской виноградной водки.

— Сори, но ты уже виделся с мадам Ромгерт? Прежде нужно было увидеться с ней. И с отцом, — она всё ещё говорила строгим голосом.

— Нет. Сначала ты. Сначала только ты. Всё остальное потом, моя любимая.

Тогда Анна ухватилась руками за его погоны. Её глаза наполнились слезами. Лицо было беспомощно. Она смотрела, будто испуганный ребёнок.

— Сори! Мне страшно. Обними меня. Так долго! Так долго тебя не было. Я больше не могу. Поцелуй меня, Сори!

(5.11.2010)

Дорога

Эта история начинается точно так же или почти так же, как миллионы историй, сложившихся в результате Второй Мировой Войны. И вам придётся прочесть это начало. Конечно, это немного скучно. Ведь если, несомненно, достойна внимания просвещённого читателя «История, которой нет конца», что нам поведал некогда Энде, то вряд ли кому захочется прочесть историю, у которой нет начала. Как тут быть? Наберитесь немного терпения. Иного выхода я просто не вижу.

В марте 1946 года, в Воскресение, таким морозным и метельным днём, когда от сырой стужи стынет сердце и прохожие, поднимая воротники и торопливо проходя оледенелыми тротуарами, не глядят друг другу в лица, будто опасаясь увидеть что-то очень скверное, в Москве по улице Сретенке шёл человек. В тот год таких людей, было много в городе. Вся страна была ими полна. В офицерской шинели со следами споротых погон, разбитых солдатских сапогах и ушанке, как и шинель, сохранившей ещё свежий след снятой красной звёздочки, он топал по направлению к Сухаревке бодрым шагом с резкой отмашкой рук, характерной для строевого военного, и высоко поднятой головой, не глядя по сторонам. Хотя было ему не больше тридцати лет с небольшим, высокий и широкоплечий, он, однако, выглядел больным. Бледный, очень исхудавший, через каждые несколько десятков шагов, тяжело закашлявшись, сбивался с ноги. И всё же решительное выражение лица и твёрдый, строгий взгляд придавали ему вид уверенности и власти.
У кинотеатра «Уран» стояла очередь на фильм «Леди Гамильтон», и женщина продавала горячие пирожки. Он, поколебавшись, купил один, не спрашивая с какой начинкой. Пирожок этот он проглотил мгновенно, но трогаться дальше не спешил.
— Что это, один пирожок для такого мужика здоровенного? Бери ещё.
— Что так закуталась? – одни глаза.
— Потанцуй здесь с самого утра, так и валенок на голову наденешь, — с весёлым отчаянием отозвалась торговка. – А что, глаза-то, не понравились?
— Понравились. Но как-то отогреваться всё ж надо.
— А кто отогреет?
— Сейчас у меня дело тут, на Мещанской. А часа через два освобожусь, и почему б не согреться?
Белозубо, совсем по-молодому улыбаясь, женщина открыла жгучему ветру и незнакомому покупателю круглое, румяное лицо бедовой обитательницы опасных лабиринтов великого мегаполиса:
— Через два часа меня уж здесь не будет. Пирожки холодные. Без толку только морозиться.
Офицер, откинув полу шинели, достал большие серебряные карманные часы с обрывком цепочки, к которой был привязан простой ремешок. С протяжным мелодичным звоном крышка отскочила, и часы сыграли «Ах, мой милый Августин».
— Здесь я буду ровно через час, сорок пять. Раньше не успею. Охота есть — подожди. Только учти: отогреваться будем спиртом. Потому что после контузии я мужик плохой, а точнее вовсе никакой.
На эти слова, сказанные с горькой усмешкой и дрожью, сдержанной мучительным усилием, она совсем не обратила внимания, только глянула на него, неясно улыбаясь, будто не поверила.
— Трофейные? – спросила она о часах.
— Именные.
— Дай, погляжу.
На крышке часов была причудливая монограмма из каких-то нерусских букв, пониже немудрёная гравировка, а вернее просто нацарапано было стальной иглой: «Гвардии капитану Мирскому за геройское командование батальоном при форсировании реки Днестра. 1944 год».
— Комдив вручал, — большим пальцем он указал себе за спину, где был туго набитый сидор. — Есть чем согреться. Хочешь – подожди меня, — повторил он. — Скорей пойду, скорей вернусь. Мужа-то нет?
— Не, откуда? – радостно сообщила женщина.
— Убили?
— Ага. В сорок третьем.
— На каком фронте?
— А кто его знает? Кажись, был на Втором Украинском.
— Мы с ним вроде земляки тогда, — почему-то это обстоятельство обрадовало их обоих.
Он пересёк Сухаревку и по пути несколько раз оглянулся. Пирожница смотрела ему вслед. Не доходя площади Рижского вокзала, он вошёл в круглую просторную арку, пересёк двор и вошёл в подъезд. Лифт не работал. Он медленно, нехотя, долго подымался по лестнице на четвёртый этаж и остановился у двери, аккуратно обитой коричневой кожей. Эта обивка была новая и ему незнакома, он нерешительно потрогал её рукой. Потом вытащил записку, заткнутую за почтовый ящик, и развернул её. Торопливо было написано: «Серёженька, милый, я – на барахолку. Не жди меня, ешь картошку, на плите в кастрюле, я завернула в старый плед, а за окном селёдка, хлеб в буфете. Пей чай, сахару много. Твоего джема ещё целая банка. Я сэкономила для выходного. Целую. Люда». Эта записка не ему была адресована. Не ему предназначалась и картошка в кастрюле, завёрнутой в старый плед, который был новым, когда он покупал его своей жене, много лет тому назад, и не для него за окном была селёдка, и чай с сахаром не для него, и джем, и жена его, Люда, целовала вовсе не его. Он аккуратно сложил вчетверо тетрадочный в клеточку листок и затолкал его обратно за ящик, бережно стараясь не нарушить линии сгибов, чтоб неизвестный ему Серёженька не догадался ни о чём. Он совсем не обиделся на Серёженьку, потому что тот, вернее всего, тоже был фронтовик – американский джем в то время демобилизованные везли из Германии — и сбежал по лестнице, испытывая одновременно и муки ревности, и облегчение от того, что прошлое миновало безвозвратно, и впереди неведомая свобода. Свобода эта не показалась ему слишком холодна, когда он вспомнил весёлую бабу, возможно, ещё ждавшую его на Сретенке, и тем же бодрым шагом, изредка останавливаясь, чтобы преодолеть мучительный сухой кашель, он пошёл обратно. Торговка всё так же сиротливо стояла у входа в кинотеатр. И она обрадовано помахала ему рукой, издалека увидев его высокую, прямую, но и складную, ловкую фигуру.
— Быстро ты вернулся.
— Дома не застал.
Она держала на сгибе левой руки большую, полупустую корзину с товаром, на которую была накинута для тепла стёганая телогрейка.
— Давай понесу. Куда идём-то?
— Да не тяжело. К подружке моей пойдём? Или к себе приглашаешь?
— А почему к подружке? Дома у тебя кто?
Она со вздохом помолчала и призналась:
— Да там мужик один сейчас. Тебе с ним лучше не встречаться он тебя убьёт, а может и меня.
Он придержал её, и они остановились.
— Слушай. Зовут меня Семён Михайлович Мирский. Майор запаса. Утром приехал. Месяц добирался из Берлина. Ночевать мне негде. Моё место дома уже занято. Убивали меня пять лет и не убили. Если тебе самой мужик этот не нужен, так я могу проводить его. Убивать не буду, а просто провожу, — Семён улыбнулся. – А может и убью. Как получится.
— А меня Фрося зовут, Ефросиния. Такой уж ты в себе уверенный? Человек тот не один. Это жиган, понимаешь?
— Он сейчас на квартире не один, или не один — вообще?
— Вообще – их тут целая Сретенка. Ну, и на квартире с ним может оказаться кто-нибудь, он редко один ходит. В большом авторитете. Учти, у них оружие всегда.
— Знаешь, Фрося, я воюю с сорокового года, как на финскую ушёл, и вот только что вернулся. Уже и забыл, как нормальные люди живут. Тебе, может, нужен этот человек? Тогда я не стану его трогать. А так…. Оружие — это к человеку приставка. Если человек – дерьмо, так и оружие не поможет.
В то время жиганов в Москве очень боялись, и Фрося с восхищением смотрела на Семёна блестящими карими глазами.
— Вот именно, забыл, как живут. Нужен – не нужен он мне, а я ему нужна, а главное квартира моя. Они там встречаются. Урки, понимаешь?
— Понимаю. Теперь меня послушай. Я ранен был в сорок четвёртом. Как раз, только успел часы эти получить и к ним ещё орден Красной Звезды. Зацепило-то легко, а сильная была контузия. Я ж тебе говорю, а ты может не поняла? Как мужик я интереса для тебя не представляю.
Она продолжала смотреть на него, и выражение глаз её постепенно принимало какое-то странное выражение.
— Всё будет хорошо. Я знаю, — сказала она. – Что плохого было – пройдёт, а хорошее воротится.
— Ну вот. А ты откуда знаешь?
— Сёма, ты только не пугайся. Я колдую.
Семён засмеялся и закашлялся. Они тем временем шли по Сретенке в сторону Лубянки и, не доходя кинотеатра «Хроника», свернули в переулок.
— Зря смеёшься. Наколдую. Я могу.
— Наколдуй. Я не возражаю.
Они вошли во двор, узкий, длинный, заваленный мусором и снегом, безлюдный и серый. Тёмные окна многоэтажных домов недобро смотрели на них со всех сторон.
— Сёма, теперь уж они знают, что я не одна пришла, потому что в окно всегда следят, и встретят нас прямо в прихожей.
— Вряд ли. Встретят, где им покажется, что я не ожидаю. Ты, Фрося, спокойно проходи вперёд, на кухню что ли. Молчком проходи, и знакомить нас не надо. Мы с твоими дружками сами познакомимся, — сказал Семён.
Действительно, когда Фрося открыла сильно облупленную и много раз чиненую дверь, в прихожей никого не оказалось. Семён снял шинель, аккуратно повесил её на вешалку, где уже висели несколько пальто. После этого он как-то совсем незаметно оказался в ванной и через минуту вышел оттуда. В руке у него была финка с красивой наборной рукоятью.
— Э, есть тут кто живой? Выходи. Человеку нужно помочь, а то он что-то себя почувствовал плохо.
В прихожую из комнаты появился молодой парень, который растерянно спросил:
— А где он?
— Где он может быть? В ванной, конечно. Вы когда устраиваете засаду, старайтесь, чтоб там никто не сопел, как бегемот. Я даже испугался. Думаю, может правда. Купила Фрося бегемота в зоопарке и в ванной держит его.
Тогда из комнаты послышался низкий и хриплый голос:
— Слышь, ты, суета! Гостя проводи к столу, а потом посмотри, как там Кузнец. Может он уже готов? – за этими словами засмеялись сразу несколько человек.
Семён вошёл в комнату, где за столом, уставленным бутылками и закуской сидели впятером урки. Их легко узнавали в те времена по одежде и даже манере поведения и говору. Он спокойно подошёл и положил на стол финку.
— Здравствуйте. Разрешите присесть? Целый день хожу, ноги гудят.
— Садись, рассказывай. Выпей сперва с мороза. Закуси.
— Благодарю, – он налил себе стопку водки, проглотил её и подцепил первой попавшейся грязной вилкой кусок селёдки. – А нож-то, хотя и сделан хорошо, но как оружие – негодный. Это ж не финский нож, ребята.
— Как не финский? Разве ж это не финка? – с интересом спросил его пожилой человек, вероятно, тот, что позвал его в комнату.
— У них ножи были короче и шире. Воткнёт его в правый бок, в печень и повернет слегка для верности – всё. Никакая операция не поможет. Это значит, если правой тогда — так. А иногда он для верности в левую перекидывал, — фронтовик взял нож со стола и показал. За лёгкими, молниеносными движенями его рук следили с интересом. — И, вообще, нож очень сложное оружие, с любым холодным оружием трудно управляться. Учиться надо.
За столом весело переглядывались.
— Гляди, — сказал чернявый, кудрявый, цыганистый красавец, — да ты прямо профессор. А финны вам все ж врезали той зимой.
Офицер помолчал, прожёвывая кусок ветчины.
— Врезал нам тогда Маннергейм, потому что он был дельный офицер русской армии, а наше командование, да и весь наш корпус офицерский – это ж просто шпана. Вот, к концу сорок второго года кое-как научились воевать. А в сороковом что ж…. Замерзали ведь люди просто безо всякого толку.
Пожилой с удивлением посмотрел ему в лицо:
— А за такие слова, мил человек, знаешь, что вашему брату бывает?
— Нашему…, а вашему брату, что – всё нипочём?
— Так мне-то нечего терять.
Семён закурил и сказал, усмехнувшись:
— Терять-то нечего и мне.
В этот разговор никто не вмешивался. Вообще, когда пожилой заговаривал, все умолкали. Парень притащил на себе из ванной громадного мужика, белого, как мел, и тихо усадил его за стол. Тот время от времени судорожно икал.
— А свободу не боишься потерять? Слушай, что ты ему сделал? Его кликуха у нас – Кузнец. Амбарный замок может со скоб сорвать одной рукой.
— Ничего с ним не случится. Просто я слегка пережал ему сонную артерию. Ты про свободу спросил. Где она, свобода?
— Вот мы здесь все, люди свободные.
— А по товарищам твоим не скажешь, чтоб они свободны были от тебя. Боятся тебя. Какая ж свобода? А ты сам? Свободный, точно так ли, а?
— Давай-ка выпьем ещё понемногу и поговорим о деле. Мы, видишь ли, сейчас уходим, до среды нас не будет, — он налил две стопки – себе и гостю, а остальные напряжённо молчали. – А в среду квартира эта нам будет нужна. Выпьем?
— Будем здоровы! – сказал Семён, и они выпили. – Ты уж не обижайся, друг, а квартиру придётся новую искать. Жить, похоже, я здесь буду, а такие соседи мне ни к чему, да и вам я не нужен.
Наступило молчание. Фрося ушла на кухню. Совсем было тихо.
— Да ведь это ж смертельное дело, — сказал один из бандитов. – Ты до сих пор-то живой, почему? Понравился нам. С тобой хотят по-людски. А не хочешь – не надо.
Майор Мирский внимательно выслушал его, а потом ударил длинным прямым ударом – через стол. И этот человек упал.
— Он готов, — сказал Мирский. – Удар такой. У него проломлена гайморова полость. Его вытащите, как вы умеете, и спрячете, где у вас принято, а потом похороните. Хотите – так хоть на помойке. Мне всё равно.
— Слушай, — сказал старший, — ты, я понимаю, рассчитываешь, что мы шума не захотим. А мы сейчас шума не боимся совсем. Никто не придёт. Мусора сейчас робкие.
— Ещё кончить одного? На мой бы взгляд хватит и этого, — сказал майор.
Тогда молодой, цыганистый парень прыгнул и тут же упал ничком на стол. Столовая вилка вошла ему в шею с правой стороны так, что едва виден был круглый конец костяной ручки.
— Ох, вернёмся, — сказал старший. – Ты ж на всю Сретенку поднялся.
— Добро, возвращайтесь, — сказал Семён. – Кто кого. Только ты пойми. Я воюю с сорокового года, а вот сейчас впервые за себя дерусь, за свою будущую жизнь. Драться буду хорошо.

Через некоторое время, когда Фрося появилась в комнате, никого уже не было. Только Семён сидел за разгромленным столом, задумавшись о чём-то.

*
Удивительно, что дядя Семён и тётя Фрося живы до сих пор. Я с ними хорошо знаком. Им обоим больше ста лет. И живут они в городе Ашкелоне, в Израиле. Дядя Семён теперь велит звать себя Шимон. Он правда не стал верить в Бога, но строго соблюдает всю иудейскую религиозную традицию, так что ему в субботу и не позвонишь. И они почти совсем не болеют никогда. Я как-то заговорил б этом.
— Так я ж колдую, — сказала тётя Фрося. – Он когда пришёл ко мне, был заколдованный. Ну, по мужской части ничего не мог. Я его сразу расколдовала.
Они оба улыбались.
— А как?
— А вот так, — она крепко взяла старика за лицо смуглыми, почти чёрными от загара пальцами и посмотрела ему в лицо.
— Ладно, хватит, — сказал он. – Детей, однако, родила мне четверых. Один только погиб в Ливане, его жаль очень, самый младший. А остальные живы. Все мальчики, одного ты знаешь, Мотьку. А двое в Штаты уехали. Гийюр она не хочет проходить. Да я за это не стою. Не хочет, как хочет. Она русская.
— А почему вы уехали сюда?
— Момент был подходящий. Я – после ранения. Евреи ехали. Бардак был такой, что особенно не придирались. Отпускали. А эти крысы, может, и по сию пору нас там ищут, — мы все втроём засмеялись так облегчённо, будто опасность только что миновала.
— Пошли к морю, — сказал дядя Семён. – Ты любишь закат смотреть.
По дороге нам встретился какой-то молодой человек.
— Э, Бени! – окликнул его Семён. И он о чём-то спросил его на иврите, а тот, улыбаясь, ответил.
— Его на той неделе призывают на милуим (частичный призыв резервистов). Он танкист. Я его спросил, что делать будем. Он сказал: «Драться надо, пока не поздно. Приказа нет».
— А что, дядя Сёма, миром никак нельзя?
— Может и можно, да никто не знает как. И многие уже не хотят. Слишком много тут крови пролилось. Вот Фроська, ты б наколдовала.
— Нет, — сказала Фрося. — Я не по этой части. Вот, как станет Бени женится, тогда можно наколдовать. Но, я думаю, он обойдётся и так. Я видела его невесту.

Всё время мне вспоминается Израиль. И скоро я туда снова приеду. Но я не знаю надолго ли. Когда туда едешь, лучше не загадывать.

(23.6ю2007)

О жизни и о смерти или Под самый занавес

Лет пять тому назад в иерусалимской клинике Шаарей Цедек, где я тогда работал на моечной машине в пищевом цеху, в отделении гериатрии умирал один старик. Ему было 104 года. Я познакомился с ним, когда после окончания вечерней смены собирал по махлакам (отделениям) оставшуюся за день грязную посуду. Это происходило регулярно раз в неделю, иногда дважды в неделю. Так мы виделись с ним и тратили минут пять в такой вечер на разговор — в течение года, приблизительно. Потом я уволился — он ещё был жив. Когда я полтора года назад вернулся в Иерусалим из Москвы, пошёл в клинику и, между прочим, спросил о нём. Он умер в самом конце 2005 года, за два с небольшим месяца до моего приезда.

Однажды он с сонной иронией сказал мне:

— Слушай, неужто до юбилея не доживу? Вот, еврейское счастье. По правде говоря, никого у меня нет. Никому я не нужен, и мне никто не нужен. Хотя…. И, к тому же, сильно устал я. И надоело мне…. Одно и то же. Чего дальше тянуть? И страха нет. Раньше боялся смерти. А сейчас часто думаю, чтоб не долго. Но жаль… да, Мишка, жаль…., — чего-то в жизни было ему жаль, но он всегда умолкал, не договорив.

Он часто так вот, на полуслове сам себя, будто прерывал, чтобы лишнего не сболтнуть. Иногда:

— Мишка, знаешь, что мне в голову приходит? Я подумал, что всё-таки… всё-таки….

— Что, Валентин Иосифович?

— Да так. Я тебе голову морочу. Тебе домой пора.

Этот человек, имя его я могу здесь назвать, потому что никто из его знакомых, друзей, родных не прочтёт: Валентин Иосифович Клейнгман, умирая, был совершенно один. Никто не навещал его, никто не звонил по мобильному телефону, молча зачем-то лежавшему на тумбочке в палате, хотя больным в Шаарей Цедек, вообще-то, включать пелефоны (мобильники) запрещается.

В Туле, откуда он приехал в Израиль в 1989 году, его никто не ждал. Были в прошлом несколько жён, дети, внуки, правнуки. Ни с кем из них он не поддерживал связи. Абсолютно одинокий человек на этом белом свете – редкое явление.

Фамилию я запомнил. Я его часто с немного искусственной бодрой шутливой улыбкой называл, появляясь в отделении, «товарищ Клейман», а он как-то раз меня поправил:

— Миша, я — Клейнгман. Не путай, не люблю, запомни: Клейнгман — сказал он мне серьёзно, и я запомнил.

В другой раз, когда я обратился к нему:

— Добрый вечер, товарищ Клейнгман!

— Знаешь, если уж товарищ, зови тогда «товарищ полковник». Точнее: «товарищ полковник инженерных войск». Я был заместителем генерал-майора Воробьёва, с сорок второго года — начальника инженерных войск ещё Красной тогда армии. Товарищ. Но я товарищей не люблю. Ну их к чёрту.

— Вы воевали, Валентин Иосифович?

— Воевал, — с сонной, иронической усмешкой сказал он. – В штрафной роте. Разжаловали и отправили в штрафную роту. Летом сорок второго, под Ленинград. И я там воевал. Ровно четыре дня. А на пятый, на ранней зорьке меня взяли в плен. А после войны посадили – тоже не надолго. Я и года не просидел. На Лубянке. Там, на допросе сломали мне обе ключицы. У следователя была стальная палка, но он по голове не бил меня и правильно делал – голова моя им очень потом пригодилась ещё. Я ж толковым инженером был. Больно было, конечно. А так – ничего. Мне, вообще-то, везло. В плену только туго пришлось. Я ж был еврей и, к тому же, коммунист. Никто не донёс на меня, потому что – штрафник. И коммунист я был тогда — исключённый из партии. Это и спасло, хотя меня несколько раз шантажировали по этому поводу мои товарищи.

— Как это: б ы л еврей? – я в то время был чрезвычайно сионистски настроен.

Он засмеялся:

— Сейчас-то я кто? Так, какая разница – еврей, китаец…. Я сейчас, Миша – никто. Я когда умру? Никто не знает, потому что здесь они научились это дело тянуть до бесконечности. Зачем? Да мне всё равно.

Обязательно нужно сказать два слова о его выражении «они» — кого он имел в виду? Всегда в таких случаях он называл так начальство — советское, израильское, любое начальство.

До войны он работал на ТОЗе. В начале войны переехал в Москву и находился до лета 1942 года при Жукове, или в Туле, а потом в Оренбурге, куда эвакуирован был ТОЗ, или при генерал-майоре Котляре, а потом Воробьёве, которые командовали инженерными войсками во время войны до сорок второго года.

Жуков?

— Жуков был человек невероятной смелости. Он не боялся никого. Ведь для командования, что всего страшнее было? Сталин. А он не боялся Сталина. Не умел Жуков воевать – так никто из нас воевать умел. И мы не научились воевать – всю войну брали числом, а не умением. И так Кенигсберг штурмовали, и так – Берлин. И позднее мы не умели воевать. Вот, припоминается мне из Толстого, из «Войны и мира», — он, чуть помедлив, неожиданно прочёл наизусть: «Кутузов молча ехал на своей серенькой лошадке, лениво отвечая на предложения атаковать.
— У вас всё на языке атаковать, а не видите, что мы не умеем делать сложных маневров, — сказал он Милорадовичу, просившемуся вперед.
— Не умели утром взять живьем Мюрата и прийти вовремя на место: теперь нечего делать! — отвечал он другому….».

Я очень хорошо сейчас припомнил этот разговор. Валентин Иосифович был увлечён. Постоянная сонная ирония покинула его. Он был по-настоящему заинтересован. Возможно, тут сыграло роль то обстоятельство, что тогда я всё ещё считался сотрудником газеты «Новости Недели».

— Нет, ты послушай. Ты знаешь, как в Корее воевали? И как нам американцы всыпали? А почему? Воевать не умели, а потерять слишком много людей в Корее — Сталин уже не решился. Это ведь не Москва, не Сталинград.

— Валентин Иосифович, дорогой…. К чему ты это? Я что-то не пойму.

— Да что тут понимать, — сказал старик. – Я военный инженер. Вспоминаю. Ведь меня разжаловали в штрафники, за что? А была осенью сорок второго года попытка прорыва блокады – неудачная, и поэтому её потом стали называть наступательной операцией. Форсировали Неву, — он вздохнул и закашлялся. – Чёрт возьми, почему курить нельзя? Всё равно же умру через несколько месяцев…. Дай затянуться пару раз! – Так по-мальчишески он это проговорил, задорно улыбаясь мне с вываливающейся нижней челюстью. Никогда не забуду.

Но это было невозможно, потому что он лежал не в отдельной палате, а с ним ещё трое. Больные в Шаарей Цедек выходят курить тайком на чёрную лестницу. Но ему было туда уже не добраться. Он не вставал. Диагноз его я не так и не поинтересовался выяснить. Да что за диагноз? От старости он умирал.

— Да-а-а. В общем, в конце сентября сорок второго я уже замещал Воробьёва, потому что Котляра перевели. Форсировали Неву удачно, как считалось. Считалось, потому что Сталин так считал. Прилетел из Ленинграда Жуков. Ночью он мне позвонил и сказал, что Сталин назначил совещание.

Он принял нас – несколько было человек, генералов, полковников – в Кремле, в кабинете своём. И говорил о победе. А все слушали. Потом стали робко что-то мямлить о развитии успеха. И вдруг он ко мне обратился. Спросил, почему не явился генерал-майор Воробьёв. Я говорю: «Товарищ Сталин, Воробьёв в Ленинграде. Его не вызывали».

— Хорошо. Ваши соображения, товарищ полковник.

— Товарищ Сталин, командование военно-инженерных войск считает, что для закрепления наших частей на левом берегу не достаточно двух рот седьмого минёрного батальона, которые выделены для этого. Минируются фланги, а удар, вернее всего, будет нанесён в центр, поскольку численность наших войск 12 тысяч человек, 24 танка…. Очень мало, — вот я что сказал.

И Жуков на меня посмотрел, как на конченого человека. И отвернулся.

— Полковник, — сказал Сталин, указывая на меня мундштуком своей проклятой трубки, — вы сейчас допускаете клеветническую выходку. Это ваше личное мнение, а не мнение командования военно-инженерных войск. Когда последний раз вы были на передовой?

— Я не был на передовой, товарищ Сталин. Я инженер. Товарищи Котляр и Воробьёв не считали необходимым моё присутствие в окопах. Как было приказано, я возглавил группу, в течение трёх дней разработавшую схему минной обороны захваченного плацдарма. Но я считаю…, — а он перебил меня.

— Так, это ты считаешь. Тебе необходимо на передовую. Тебе делать нечего здесь в Москве.

Вот, Мишка, я так со Сталиным поговорил. И мне повезло. Должны были меня расстрелять. Но, он сказал, что меня надо на передовую. Не знали, что делать. Пришлось отправить в штрафную роту, их только что стали формировать тогда.

— Ты был у Сталина на приёме, говорил с ним и он тебя отправил на фронт, — сказал я. – Хочешь, я напишу с твоих слов об этом в «Новости Недели»?

— Ещё чего? Зачем я стану прилюдно врать? Мишка, о войне никто никогда не говорит, не пишет и даже во сне не вспоминает правды. Можешь мне поверить.

Признаться, я думаю, он был прав. Если прочесть, скажем, «Записки о Галльской войне» Цезаря, или «Войну с Ганнибалом» Тита Ливия, или «Иудейскую войну» Флавия, или Фейхтвангера, или послушать, что говорят по телевидению современные участники современных нам многочисленных войн – выходит, что ничего подобного просто никак происходить не могло. Именно об этом писал Л. Толстой, вероятно, считая самого себя счастливым исключением.

В это время подошла сестра и сказала что-то на иврите.

— Укол, — сказал мне Клейнгман. – И говорит, что спать мне пора.

Женщина, которая подошла, была, насколько я понимаю, старшей сестрой, если по-советски или по-российски. Звали её Шарон.

— Шарон, эрев тов, добрый вечер, — сказал я.

— Лайла тов, — сердито сказала она. – Доброй ночи.

И добавила, что агала или агола:))? (телега) с грязными тарелками стоит у лифта.

— Она сердится, — сказал Клейнгман. – Что у них за имена тут? Давай, иди, Мишка. Влетит тебе.

И я пошёл в коридор. Но остановился и, обернувшись, глянул. Они смотрели друг на друга. Молча.

Шарон было тогда сорок четыре года, но можно было дать гораздо больше, потому что её чёрные волосы были, будто инеем, укрыты сединой. Она была красива, как только может быть красива еврейка в этом возрасте – к пятидесяти годам некоторые еврейки становятся очень значительны. Шарон казалась настоящей царицей. Так она держалась – высоко и гордо поднятая голова, огромные, тёмные глаза, всегда строгие, и всегда нахмуренные тонкие чёрные брови. Мне говорили на кухне наши женщины, что первого её мужа, который служил в военной полиции, убили на территориях, а со вторым мужем, бизнесменом, она разошлась, потому что он ей постоянно изменял. У неё был сын – студент, он после армии жил отдельно.

И вот, я увидел, что Шарон и Клейнгман мочат и смотрят друг на друга. Они не могли говорить друг с другом – он, как и я, совсем не знал иврита.

Сейчас я попробую написать, как выглядел Валентин Иосифович Клейнгман, как он запомнился мне.

Когда-то он был очень сильным человеком огромного роста – примерно, 1м. 95см. Грубое и не слишком доброе лицо, видавшего виды еврея, вставные зубы – нижняя челюсть обязательно вываливалась, когда он смеялся, и он привычным движением, как ни в чём не бывало, ставил её на место. Лежачий больной, он брился раз в неделю, может быть два раза – густая седая щетина. Не только он не был красавцем, но вызывал робость и недоверие. Однако, Шарон, вероятно, так не казалось. Разве женщину поймёшь?

Клейнгман сказал:

— Шарон! Зе хавер. Мевина? Это друг. Понимаешь?

И она оглянулась на меня совсем с другим уже выражением. Я был его другом. Хмурясь и улыбаясь одновременно, она сказала мне, что завтра увидимся с ним – уже поздно. Но она была удивлена. Шарон, как большинство сабров, олимов не любила, особенно русскоязычных. А почему она к нему относилась по-другому? Потому, что потому — нет другого ответа.

Я уходил домой, а они всё молча смотрели друг другу в глаза. Так они что-то пытались друг другу рассказать. Я могу догадываться, о чём рассказывали они. Могу.

Этот их неслышный никому разговор был об одиночестве, о смерти, о времени, которое ещё есть, но его немного, очень немного, совсем немного. Вот, он умрёт, она останется одна.

С этим древним, разваливающимся на глазах, совершенно непонятным ей, мрачным и недобрым стариком Шарон была не одинока. Почему?

Я только что проговорился. Валентин Иосифович, действительно, добрым человеком не был. Что угодно – только не это. Было несколько случаев, когда мне пришлось убедиться в этом. Ну, я об одном таком случае расскажу.

К тому моменту интифада, кажется, уже была подавлена (не помню точно, я всегда путаю даты). Но время от времени теракты происходили, э т о ведь не прекращается здесь никогда. И был в Иерусалиме такой теракт. Погибли молодые люди в кафе Еврейского Университета (или это ещё интифада была?). У меня в бригаде работал человек, сын которого учился в Университете и мог там находиться в это время. Около часа он не мог выяснить, жив ли его сын. И он всё время, обращаясь к каждому из нас, говорил с какой-то недоумённой и обиженной, и от этого, на самом деле, очень страшной улыбкой:

— Ты подумай, какая глупость. Сашка три года прослужил в армии, и всё время на территориях, в Хевроне, в Рамалле. И абсолютно ничего. Но ему в армии не понравилось. Он ведь мальчик очень впечатлительный, интеллигентный – мы так воспитали его. И теперь он хочет стать математиком. Понимаешь? Математиком. Чистая математика, фундаментальная.

Ему то и дело звонили на пелефон. Звонила какая-то девушка, которая кричала на него по-английски. Звонила жена, которая кричала по-русски. Прошёл час и позвонил Сашка, его сын. Оказалось, что он уехал минут за двадцать до взрыва, уехал в Тель-Авив, а в кафе не заходил даже.

Он звонил из Тель-Авива.

— Ты как попал в Тель-Авив, сукин сын? – закричал на него отец, бегая по цеху. – Ты понимаешь, сволочь, что с матерью? И ещё эта девка звонит мне по-английски и орёт на меня. А ты развлекаешься. А ты когда учиться будешь? А! Она не девка? – он ругался матерно и стучал кулаком по бетонной стене.

Этот человек был счастлив. И все мы очень были рады. И всё это вечером я рассказал Клейнгману.

Теперь о его глазах. Нет. О его взгляде. Глаза были выцветшие от старости, когда-то, вероятно, карие. И стариковские, взлохмаченные, какими-то кустами растущие, немного комические даже брови. Но взгляд был…. Я натыкался на этот взгляд, как на стальной шлагбаум. Непроглядный взгляд. И он, глядя мне прямо в глаза, сказал:

— Это делают из мухи слона.

Я хотел его смягчить. Сел в ногах кровати и сказал:

— Слушай, дед, что ты напускаешь на себя? Ведь на самом-то деле, ты очень добрый славный, старик. А такое говоришь. Ну, человек сына уже чуть ли не оплакал, а тот воскрес как бы из мёртвых. Ты же понимаешь всё….

— Во-первых, я далеко не всё понимаю, Мишка. А уж этих переживаний я совсем не понимаю.

Я долго молчал для того, чтобы справиться с раздражением.

— Почему ты не понимаешь?

— Потому что евреи здесь удержатся только, если будут хладнокровны и беспощадны. Это тебе понятно?

Тогда я набрался духу и продекламировал:

— Нет Валентин Иосифович! Евреи удержаться здесь только тогда, когда будут добры, верны демократическим идеалам, будут любить детей и женщин, будут сражаться с врагами, а не мстить им, будут понимать своих врагов – их невежество, беспомощность, интеллектуальную слабость. Если евреи своих детей не будут любить – им тут и делать нечего, как нечего делать здесь арабам, которые разучились любить своих детей и посылают их на такую гнусную, позорную и бессмысленную смерть – самоубийство ради убийства!

Худое, голубовато-серое лицо Клейнгмана было неподвижно:

— Даян сказал, что Израиль будет существовать до тех пор, пока израильские евреи этого хотят. Так? – тихо проговорил он, еле шевеля сухими серыми губами.

И его непроглядный взгляд.

Внезапно мысленно я представил себе лицо Моше Даяна. У меня к нему, к его памяти, очень сложное отношение. Лицо беспощадное. Холодное и недоступное простому человеческому чувству – так я его воспринимаю. Так, вероятно, греки представляли себе Ареса – бог вечной войны.

— Я умираю. И хочу думать, что когда-нибудь здесь, кроме евреев, никого не будет. Я слишком долго служил чужим. Слишком дорого за это заплатил.

— Этот парень по Галахе не еврей. Отец его еврей, а мать молдаванка.

— Я не знаю, что это такое – Галаха. И знать не хочу. Отец еврей – так он еврей. А еврей – так нечего бояться.

И я вспомнил о том, что этот старик никогда ничего не рассказывал мне о своих детях, внуках и правнуках, и о своих женщинах, и даже о друзьях. Возможно, у него никогда и не было друзей. А я? Да какой я друг такому человеку? Вот такой у меня был с ним разговор. И я вспомнил, что на допросе ему сломали обе ключицы, одну за другой, стальной палкой, которая специально для таких, как Клейнгман, всегда лежала у следователя на его рабочем письменном столе.

Несколько месяцев до того, только ещё знакомясь с ним, я спросил:

— Валентин Иосифович, а вы признали обвинение, когда вас избивали на Лубянке?

— Конечно, признал. Я признал, что был немецким шпионом. Но не стал никаких фамилий называть. Мне известно было, что у него приказ – меня не покалечить, потому что им ещё нужна была моя голова, моя работа. Я потом работал с Королёвым. Я и не боялся. А признать я должен был. За что тогда ему было меня сажать? И я под его диктовку написал, что был в плену завербован немецким агентом. Не стали придумывать ничего. Безымянным каким-то агентом я был завербован. И о заданиях, полученных от него, ничего придумывать не пришлось. В этом не было необходимости.

Чёрт возьми! Сейчас, когда стал уж о нём вспоминать и писать, мне становится страшно. А женщина по имени Шарон?

Вот эта женщина, она была важна для него. Не думаю, что он мог её полюбить, да я и не знаю, что это такое – любовь. Никто ведь этого не знает – слишком по-разному она проявляется у разных людей. Но я знаю, что Шарон была для него очень важна. Он смотрел ей в глаза.

Уже после возвращения в Израиль я встретил её, не в клинике, а просто на улице столкнулся, на остановке автобуса. Ожидая автобус, мерно раскачиваясь, как это принято, она читала молитвенник. Она стала религиозна.

— Шарон! Шалом! Ма шломеах?

— Шалом. Ма шломха? – кажется, она не узнала меня.

Кажется, забрался я очень далеко и высоко. Разве это мне под силу – написать о евреях, о великом народе, о народе вечности, о народе Книги, о народе Бога, о народе богоборце? Но я попробую.
Писать мне об этом трудно, потому что речь идёт о старом еврее, которого я знал, даже был с ним дружен, если дружба может возникнуть при такой разнице в возрасте, положении, жизненном опыте и взглядах на мир, в котором мы с Клейнгманом жили в прошлом, и на мир, в котором жили мы в тот момент, когда познакомились.

А кто такие евреи – вечный вопрос, на который нет ответа – в Тору, Коран или Св. Писание заглядывать не стоит по этому поводу. Да, именно так – не стоит – там просто очень красивые, мудрые предания древних, основанные на безграничной фантазии человека как фантастического явления причудливой природы, и ничего, кроме этого, я больше там не ищу.

*
Однажды я пришёл в палату Клейнгмана и увидел его в сильном волнении, и он мне обрадовался:

— Здорово, сионист! Тебя мне как раз надо. Ты ж сионист? Или ты посудомойщик?

Волнение его выражалось в том, что седые, всегда неподвижные брови иногда сдвигались, а иногда вдруг лоб разглаживался, и кусты бровей, как бы удивляясь чему-то, поднимались. Это означало, что он весело настроен.

— Дед, я – сионист-посудомойщик. А ты — дед? Или ты — дед-полковник?

— Дед я, прадед даже – и неоднократный, не знаю только чей, да наплевать теперь, — наши отношения к тому времени уже позволяли общаться таким образом.

Он поманил меня движением иссохшей, почти прозрачной руки:

— Я тебе что-то покажу. Но, гляди, Мишка! Кому сболтнёшь – не обижайся. И подлецом будешь, и я… сболтнёшь — я тебя уж прикончить не могу — так после смерти стану приходить по ночам и душить во сне. Понятно? Зря я никогда не обещаю, – он не улыбался, и когда это сказал, брови на мгновение стали снова неподвижны, нависнув над серым, угрюмым лицом.

Чёрт возьми, — подумал я, — и по сию пору такого человека врагом лучше не иметь.

С трудом и еле слышным сдержанным стоном он повернулся и достал из-под подушки маленькую женскую серёжку. И протянул мне.

Это была очень простая серёжка: стеклянное или какого-то недорогого камешка алое сердечко.

— Мишка, ты понял? Я, честно признаюсь, не понял ничего, но… я хочу теперь. Эх, брат! Так я хочу….

Старик долго молчал, а потом неожиданно произнёс грубое и циничное русское выражение, которое прозвучало так ласково и нежно, что я, вспоминая об этом в эту минуту, когда пишу, жалею, что невозможно никому это на письме передать. Графоман я или нет – а никто этого не сумел бы, ни на каком языке.

И он повторил это снова. Говорил он шёпотом. Я увидел, что крупная прозрачная слеза пробирается между глубокими ущельями морщин его лица, и – стекла по шее за ворот.

— Э-э-эх-ха-а-а! А ну, хватит! Ты, Мишка, вот что. Скажи этой Ленке, которая капельницы ставит, чтобы она вот чем занялась, — внезапно он заговорил совершенно деловым тоном, будто отдавая важное и решительное распоряжение, не подлежащее пересмотру или обсуждению. – Ленка эта язык знает хорошо, и с Шарон вроде дружит, и уже не молодая тоже баба. Так ты ей скажи, чтоб она уговорила Шарон покрасить волосы. Покрасит она волосы – помолодеет сразу лет на пятнадцать – можешь не сомневаться. Я в бабах понимаю, через меня их смолоду целая дивизия прошла. Помолодеет и пускай выходит замуж. Нечего ей одной трепаться. Сына вырастила. Пусть Ленка уговорит её волосы покрасить.

— Слушай, Мишка, — продолжал он свистящим шёпотом. – Когда она вынула серьги и одну мне подарила, она молитву читала. Понимаешь? Есть такая штука у евреев — «ихуд», она этот ихуд нарушила. Она же сама бросила мужа, но с ним не разведена. И вот она, мало, что ничего не соблюдает, с непокрытой головой, и… там руки открыты, грудь видно, короткая юбка, колени – так ещё и с посторонним мужчиной, со мной значит, оказалась в закрытом помещении. Грех. Смотрит на меня и читает какую-то молитву что ли…. Так я боюсь, что она из-за этого станет датишной (так называют религиозных). Пусть живёт нормально.

— В каком закрытом помещении? — спросил я, как дурак.

— Не понимаешь, Мишка?

— Теперь понял. Прости, Валентин Иосифович.

— Ладно. Сделаешь?

— Я с Ленкой-то поговорю. Только она может по всей больнице это разболтать, а Шарон её всё равно не послушает. Ленка — бабёнка, слишком уж простоватая. Шарон с ней не дружит, а так — болтают они иногда. К тому же Шарон, кроме тебя, никого наших не любит, если не говорят на иврите. Меня только стала замечать, потому что ты ей сказал, что я твой друг. Не советую.

Я по-прежнему держал серёжку в руке. Он протянул руку, и я вложил её в его широкую костистую ладонь. И Клейнгман долго смотрел на алое сердечко, а потом молча спрятал обратно под подушку. И вдруг матерно выругался с упоминанием Господа Бога.

— … твою Бога мать! Испортил я женщине жизнь. А зачем? Подохну со дня на день! Эх, водки бы стакан….

— Брось, забудется всё, — сказал я.

— Вот это и плохо, что я не хочу, чтоб она забыла. Не хочу. Был бы в силе – я б её счастливой сделал. Я это умел.

Он снова заговорил о войне. Было уже очень поздно – но я жил тогда неподалёку от Шаарей Цедек, на автобус не боялся опоздать.

— Я работал в ЦКБ-29 – это была спецтюрьма НКВД, — всё тем же свистящим шёпотом говорил Валентин Иосифович — Потом стали называть – Туполевская шаражка. А мы и слов таких не знали – спец и спец. И, когда меня туда перевели, там уже был Туполев. Но он меня не любил, и я его толком не понимал никогда. Чёрт его знает. А уж в сороковом году попал туда Сергей Павлович Королёв. И был третий отдел, которым он стал заведовать. И он меня к себе взял. Он меня любил. Очень был достойный инженер. Это слово – инженер, звучало у Клейнгмана, будто графский титул.

Он замолчал. И молчал минуты две. Или даже больше. Молча, а я ждал. Я был потрясён – по-другому не скажешь. Я потрясён был. И он заговорил:

— Вот я ей бы это всё рассказал. Чтоб она знала, кто я. Чтоб могла гордиться. Но…. Это хорошо, что она никогда не узнает. Хорошо, ведь мы так этих гадов вооружили, что от Израиля, от шестого американского флота здесь, в Средиземном море, не осталось бы и пыли, например, в 73 году. Да, по счастью, они не могли воспользоваться тем, что мы дали им. Не умели ничего. И сейчас не умеют, и не научатся никогда. Никогда не научаться! – он закашлялся, а это означало, что он смеялся. — Были ракеты и водородное ядерное оружие. А денег не было. Никогда у воров и проституток не бывает настоящих денег. Они в достаточном количестве такого оружия не могли изготовить. И у них не было, и по сию пору нет, военной доктрины. Никакой. Поэтому какой-то там идиот из Внешней Разведки сбежал и стал трепаться, будто в 41 году Сталин сам хотел нападать первым, только, мол, не успел. А что такого? Очень может быть. Наступать – обороняться. Доктрины же нет. Как кому в голову взбрело…. А мы трудились не за страх, а за совесть. Сергей говорил часто: «Учтите, выпишут в расход без некролога». Это уже не ЦКБ-29, не НИИ-88, а был ОКБ-1. Королёв сам командовал.

И он снова замолчал. Потом:

— В 73 году Шарон ещё не призвали в армию. Когда её призвали, война уж закончилась. Но сразу несколько ударов должны были нанести, и запечатанный пакет с приказом имели наши лётчики и ракетные войска – по американскому флоту, по Израилю. И все мы ждали. Но приказа не последовало. Не потому что испугались – дураки никогда по-настоящему не пугаются. А просто, скажем, такой человек, как Брежнев, вспоминал всю жизнь войну, и как сложно было жить тогда. И каждый из них думал: Нечего приключений искать на свою …. Всё ж я сейчас здесь оглянусь вокруг себя – ничего б этого не было здесь, — он снова закашлялся своим хриплым смехом. – И не было б интифады, не было б террора, ближневосточной бы проблемы не было. Вообще – никаких бы не было проблем. И Шарон бы не было. И Москвы бы не было. И нас с тобой бы не было. Но, чтоб я удавился! Такая женщина! Такая женщина! И – под самый занавес….
— — — —

Вот и всё.

(2.8.2008)

Шота Руставели

Каждый день по дороге на работу я прохожу мимо древнего монастыря, где по приказу грузинской царицы Тамары Великой похоронено сердце её рыцаря и поэта Шота Руставели.Иду, оставляя монастырь, построенный как неприступная крепость, по правую руку, и поднимаюсь склоном крутой горы. Когда монастырь уже у меня за спиной, я слышу удар колокола — 6 часов 50 минут.

Солнце встаёт над Городом.

Однажды я увидел вооружённого всадника. Дивный вороной жеребец, осторожно ступая между камней, которыми усыпана эта дорога, не торопясь, нёс его под гору, мне навстречу. Когда прозвучал его голос, я остановился, будто от удара в сердце:

— Мир тебе! Ты меня знаешь?

— Знаю, божественный Ашот, мир тебе! — сказал я, снимая шляпу.

Поклонился ему, как сумел. Меня ведь не учили кланяться никому, но мог ли я Руставели не поклониться? Его конь фыркал, всхрапывал и, раздувая нежно-алые ноздри, вдыхал свежий ветер восхода Солнца над Иудейскими горами, над Вечным городом. А Солнце, ослепительно сияя, всё выше поднималось в седую голубизну святых небес Иерусалима и отражалось от вызолоченного панциря Руставели волшебными лучами.

— Каждый день в эту пору, проходя мимо монастыря, ты останавливаешься на голос колокола. И я подумал, что ты меня знаешь или что-то слышал обо мне. Между тем, всегда я вижу, как ты здесь неподалёку исполняешь днём работу простолюдина. Ты похож на иудея, и на лице твоём достойный воина след удара, но ты не воин, и ты помыслы свои не посвятил пергаменту и перу белого гуся. Иудеи же – кого при жизни мне знавать доводилось – были воины или книжники, другие не встречались.

— Разве ты не знал иудеев – купцов?

— Да ведь это одно и то же. Как купцу свои товары оборонять, если не саблей и копьём?

Но я, взглянув на часы, сказал:

— В моё время – не всегда это так…. Но, прости меня за то, что из презренного ломтя хлеба малодушно отказался я от славы и чести драгоценных минут беседы с тобою, Ашотом Руставели! Мне не позволено опаздывать, и я могу работу потерять.

Тогда грузинский рыцарь сошёл с коня.

— Этого не бойся, добрый человек. Мы будем говорить с тобою, а земное время будет стоять. Моему разуму это недоступно, но в Вечности, где я живу, время идёт не так, как в мире тленном, и если мы в Вечности час проговорим, в мире и мгновения не пройдёт.

Мы сели на камни, ещё не раскалённые Солнцем в это раннее время. Сели так, чтобы можно было смотреть в лицо собеседника. Руставели привычным движением поправил длинную свою кривую саблю в украшенных рубинами ножнах, и я услышал всегда волнующий меня звук – холодное клацанье стали – тот же воинственный звук, что слышу в Израиле постоянно, когда солдаты размещаются в автобусе, возвращаясь в часть, или наоборот приезжая в отпуск домой. И я подумал: Вот, миновало без малого девять столетий, а чистая, честная сталь по-прежнему строгим звоном своим пробуждает в груди человека мужество – мужество, без которого каждый из нас подобен даже не скоту и не живому дереву, а скорее — мёртвому бревну.

— Много раз я, имея титул войскового казначея, участвовал в больших и малых сражениях, водил воинов за собою в бой и рубился сам. И не раз бывал ранен. В последней битве с персидскими храбрецами атабека Абубекра был ранен я тяжко – копьём под левую руку – и не знаю, отчего выжил. Тогда отбили мы с осетинским царевичем Давидом Сосланом у Ширваншаха весь западный берег Гирканского моря (Каспия) – для золотого престола нашей прекрасной дамы, которая пожелала потом стать возлюбленной супругою царевича, я же всю жизнь служил ей разумом, сердцем саблей и пером. На моём лице, однако, свирепый Марс и в той сече не пожелал оставить следа воинской доблести. К тебе же он был более благосклонен. Расскажи мне о том сражении.

— Великий меджнур (влюблённый безумец), я был ранен не в сражении, а в поединке. В молодые годы я совершал дальние морские путешествия. И там, где в твоё время ходили Океаном только драконы неустрашимых викингов, мы на своих кораблях ловили рыбу. Там в море плавают огромные льдины – будто горы. Море ледяное, всегда морозный ветер лицо обжигает, словно огонь, и грозные волны. Сражались мы там не с войском, а с Океаном. Многие мои товарищи в тех сражениях погибали, но я долгие годы оставался невредим. Среди товарищей моих, на беду, оказался такой, который ненавидел всех иудеев. И много раз он в лицо меня незаслуженно оскорблял. Я же не мог ударить его. Мы ведь в таких случаях не выходим на обидчика с оружием, а бьёмся на кулаках. Но по чести я его не должен был бить, потому что обучен коварным приёмам кулачного боя, которых он не знал – неуместно было бы мне сбить его с ног ударом кулака.

Рыцарь внимательно слушал меня, опершись локтем о колено, а подбородком о крепкий кулак. Круглыми соколиными глазами твёрдо с пониманием смотрел он мне в глаза. Только вежливо проговорил:

— На кулаках – поединок не воинский. Но много храбрости нужно иметь, чтобы думать о поединке, хотя бы и на кулаках, когда сам Океан идёт на тебя неодолимым войском своих беспощадных волн. За что же этот человек так иудеев ненавидел?

— Сам-то он ни в сон, ни в чох не верил, но предки его верили, будто иудеи распяли Иисуса из города Нацерета.

— Я слышал эту нелепую басню – и всегда от людей невежественных или просто злых и неверных. Ты достойно поступил, что за правду вступился и за честь народа своего.

Сердце моё вспыхнуло и затрепетало, и я – будто всё это вчера было – вспомнил:

У восточного побережья Гренландии ослепительно-белые льды, бездонное синее небо над нашим ржавым, штормами битым СРТ, и в небе ветер гонит белоснежные, будто льдины, облака. При ветре до 15 метров в секунду волны, прозрачные, зеленовато-синие, до 5 метров в высоту. Только что выбрали почти совсем пустой трал. Отдавать трал снова — опасно, потому что ветер усиливается, да и бесполезно – рыба ушла. По трансляции гремит:

— Палубной команде! На рабочей палубе закрепить все механизмы и бочки по-штормовому! Трал и распорные доски! Тралмейстер, выполняй, чего встал?! Задраить люки и уйти в укрытие! Боцман! Проверить состояние шлюпбалок и ботов на спардеке! Всем по сто грамм спирту! – всё с восклицательными знаками.

Но, Господи, как это было давно! Ещё не тралмастер говорили, а тралмейстер. Мне двадцать лет. Зубами, которых теперь почти не осталось, я легко перекусывал сталистую проволоку. Намотавши на ладони капроновый шпагат, рвал его – одним резким рывком рук. И мне тогда казалось, будто я ничего и никого на свете не боюсь и всё на свете понимаю: Я моряк – бывал повсюду!

Никому не хотелось уходить в носовой кубрик, душный и пропахший прелыми портянками и тухлой рыбой. Кричали:

— Чиф (старпом), пусть чарку выдадут на палубе! Дай ветру наглотаться! — никому из нас тогда холодно не бывало, молодые – всё нипочём.

Судовой плотник принёс анкерок со спиртом. Я глотнул свои сто грамм, и стало мне жарко. Тогда этот парень и подошёл ко мне:

— Ну что, жидовня пархатая, на природу любуешься?

И это сошло б ему с рук. Но он добавил:

— … твою мать!

А моя мама в этот момент находилась совсем неподалёку, у Исландии. Она командовала оттуда, со своего флагмана, всей нашей Атлантической рыбопромысловой экспедицией. Поэтому терпение моё лопнуло. Я ударил его левой, коротко, боковым по печени. И он упал, не смотря даже на толстый свитер и телогрейку. Сознания он не потерял, но ему было очень больно – это такой удар.

Я ушёл в кубрик. Бросил шапку на свою койку, сел за стол и закурил. Тяжёлые яловые сапоги прогрохотали по трапу, и я его увидел со стальной монтировкой в руке. Я не поверил, что он станет бить монтировкой, и не встал. Он бил прямо по голове. Я уклонился, и пришлось по левому плечу – перелом ключицы. Я лежал на палубе, а он надо мной стоял и думал. И я тоже подумал: Вот, меня не станет на этом свете, и куда уйти мне суждено? Но он только ткнул мне в переносицу тем концом монтировки, где гвоздодёр. С тех пор нос у меня сворочен вправо и перебит – меня это не сильно красит, тем более что и до того я красавцем не был.

Лежал я в кубрике с распухшим носом, а старпом, связавшись по радио с плавбазой, где был врач, получил инструкции и сам сделал мне какое-то, уж не помню, приспособление вроде кронштейна, чтобы срасталась правильно ключица, от чего левая рука торчала вверх, упираясь в верхнюю койку. И ко мне спустился капитан. Это редкий был случай, чтобы капитан в наш носовой кубрик спустился. Он сел у меня в ногах.

— Э-э-эх, братишка! Ну, как оно? Актировать надо дело это, а как? Если ты сейчас мне рапорт (обязательно с ударением на последнем слоге) подаёшь, конечно, я дурака этого арестую сразу, и дело его дрянь. Но и всю команду лишат ста процентов премиальных. За восемь месяцев каторги получим, значит, дырку от бублика…. Будь ты не салагой, а моряком, рассуди по-людски, а!

— Твой капитан был несправедлив.

Что они за люди были, капитаны наши, советские? У меня есть одно стихотворение, и я решился прочесть первую строку этого стихотворения: «Невысокого роста, как чайка, седой….», — я прочёл это Руставели. Он кивнул мне:

— Знал я среди воинских вождей таких людей, как он. Но ты слагаешь стихи? По-русски? Когда-то единоверные мне беглецы от суздальского дьявола, Андрея Боголюбского, кто Киев спалил, будто малую деревню, пели мне песню о несчастном походе неудатного князя Новгород-Северского на половцев. Песню ту сложил человек, и дарования великого, и мастерства, и ума острого. Поистине то стадо доброе не пастухи пасут, а волки.

— На моём родном языке писали многие великие поэты. Некоторые их творения с твоими — вполне соизмеримы. И многие думали так, как ты сейчас сказал, и я, маленький человек, сейчас так думаю.

Рыцарь задумчиво помолчал. И я изумился, услышавши внезапно по-древнерусски:

— О, Руская Земле! Уже не шелом нем еси…. О, Русское Племя! Уже не шлемом оглушено ты…. Слышал ты это?

— Не слышал, но читал.

— Знаешь, кто мне припомнился сейчас? – он положил ладонь на рукоять сабли. – Проклятые Мономаховичи. А я, великогрешный, ведь присягнул сыну Боголюбского, Георгию Андреевичу, и как меня громом не убило, не пойму! Великая царица, подобная ангелу небесному на троне, взяла его в мужья, понуждаемая безмозглыми и корыстными монахами. И терпела его как муку сердечную и телесную во имя народа и Отчизны – два года. Когда же, помимо его пьянства, трусости и неразумия, такое открылось, чего я произнести не хочу, дабы уста не осквернять – Афродита гневалась на него – тогда только Тамара Великая его изгнала, по доброте своей не казнивши для примера иным преступникам против естества человеческого. Он же в Константинополе собрал изменников и разбойников в некое смехотворное подобие войска и преступил границу царства её.
С ней тогда был уже рядом Давид Сослан Осетинский – истинный муж её пред Богом и людьми, а всему грузинскому рыцарству добрый предводитель. Однако царица ни ему, ни мне, ни прочим рыцарям идти на ту войну не велела и разогнала пьяный сброд силами крестьянского ополчения.

Вероятно, что-то отразилось у меня в лице, потому что, прервавшись, он спросил:

— Что это с тобой?

Я взялся руками за грудь и дышал тяжело. О чём я вспомнил? О бесстыдном нападении родной моей Москвы на Грузию. И о том, как Москва сначала разорвала Осетию пополам, а потом и вовсе приковала к себе, как раба, уничтожив восьмисотлетнее единение братских царств.

— Прости, благородный Ашот. О своём я подумал. И лучше мне не рассказывать, а тебе того не знать.

— Скажи мне, коли не в обиду, почему ты здесь на кого-то батрачишь, а не занял места, которое пристало человеку, умудрённому знанием?

Что кому дано судьбою — то ему и утешенье:
Пусть работает работник, воин рубится в сраженье,
Пусть, безумствуя, влюбленный познает любви лишенья, —
Не суди других, коль скоро сам боишься поношенья!

Он засмеялся.

— Мои стихи по-славянски! Ушам не верю. Кто ж их так искусно переложил?

— Некий Николай Заболоцкий. Он умер полвека тому назад. В молодости кремлёвские владыки предали его своему неправому суду. И он много лет провёл в темнице, на каторге и в ссылке. А умирал под Москвой.

— О Боже, что за удивительная страна – будто из льда и пламени сотканы судьбы ей сыновей! И вот, он мою поэму перевёл, а он Русь любил? Неужто любил?

— Я прочту тебе два его стихотворения. А ты сам рассуди.

*
Вылетев из Африки в апреле
К берегам отеческой земли,
Длинным треугольником летели,
Утопая в небе, журавли.

Вытянув серебряные крылья
Через весь широкий небосвод,
Вел вожак в долину изобилья
Свой немногочисленный народ.

Но когда под крыльями блеснуло
Озеро, прозрачное насквозь,
Черное зияющее дуло
Из кустов навстречу поднялось.

Луч огня ударил в сердце птичье,
Быстрый пламень вспыхнул и погас,
И частица дивного величья
С высоты обрушилась на нас.

Два крыла, как два огромных горя,
Обняли холодную волну,
И, рыданью горестному вторя,
Журавли рванулись в вышину.

Только там, где движутся светила,
В искупленье собственного зла
Им природа снова возвратила
То, что смерть с собою унесла:

Гордый дух, высокое стремленье,
Волю непреклонную к борьбе —
Все, что от былого поколенья
Переходит, молодость, к тебе.

А вожак в рубашке из металла
Погружался медленно на дно,
И заря над ним образовала
Золотого зарева пятно.

*
Так бей, звонарь, во все колокола!
Не забывай, что мир в кровавой пене.
Я пожелал покоиться в Равенне,
Но и Равенна мне не помогла.

Шота Руставели слушал стихи великого собрата по перу, глядя мне в глаза! Потом он спросил:

— А ты Русь покинул, и чего ищешь здесь, на родине далёких предков? Мира здесь не ищи. Никогда не было мира в этих краях.

— Я не мира ищу, а свободы….

(28.12.2008)

Про лебедей

В шестидесятые годы, если мы в море уходили летом, нас провожали белые лебеди. Ведь из Калининградского порта судно выходит сначала по реке Преголе в Калининградский залив. И на тёплой спокойной воде этого небольшого, мелководного залива всегда полно было в те годы лебедей. Там вода почти совсем пресная, и для них достаточно корма. Иногда несколько пар оставались даже и на зиму. Но летом их было очень много. Бывало, они отчего-то вдруг снимутся с воды – крылья зашумят, звук такой, будто шквальный ветер подымается. И они кружили над пароходом, прощаясь. Их резкие крики вовсе на крики чаек, к которым моряк давно уж привык, не похожи. Птица эта – божественна. Я тут битый час просидел, пытаясь как-то характеризовать лебедя – художественно, но не так высокопарно. Ничего не могу придумать, кроме как – божественная птица, птица Бога. Лебедь на волне и в воздухе на меня всегда производил впечатление чего-то чудесного. Поразительная красота даёт ему силу и власть над человеческим сердцем. И люди всегда, при виде лебедя светлеют лицами.

Знал, однако, я людей, которые на этих птиц охотились, потому что их шкурки можно выделывать для очень красивых и тёплых пуховых женских безрукавок. Всегда они казались мне не вполне нормальными. Один такой парень вышел в залив на казанке и, перевернувшись, утонул совершенно трезвым. Было следствие, вызывали несколько человек, и меня в том числе. Следователь пытался выяснить, точно ли парень этот один на охоту уходил. Казанку случайно перевернуть, да ещё в тихую погоду – очень это странно. И я думаю – следователю-то я этого, конечно, не говорил — кто-то к нему прилетел туда и убил его.

Вот, плывёт у борта это ослепительное чудо, гордо и одновременно беззащитно изгибая изумительную шею – живая чистая гордость ему защита от мёртвого зла. Лебеди в заливе очень скрашивали нам всегда тяжёлое расставание с берегом.

Однажды, году в 69 – 70, я уходил в рейс сумрачным, пасмурным, дождливым днём. У всех было очень нехорошо на душе. То и дело с мостика слышались взрывы матерной ругани, с палубы штурмана отвечали тем же – мы с трудом отходили от причала, в самый неподходящий момент, потому что стояли первым бортом, к отходу плохо были готовы. И нас со всех соседних бортов ругали, вместо того, чтоб удачи пожелать. А на пирсе стояла небольшая кучка женщин с детьми. И моя жена с маленькой Наташкой там была. И каждый из нас старался насмотреться на них. Разве насмотришься на восемь месяцев? И уж когда мы отошли, на руках одной из женщин ребёнок вдруг громко заплакал и закричал: «Папа! Папа!». Отец его с каменным лицом смотрел на него, на жену, а малыш всё плакал, кричал. Никогда не завидуйте морякам, никогда не уходите в море, не оставляйте родных своих на берегу!

Прощальные гудки: «Не поминайте лихом!». А мальчик всё плакал, и женщины махали нам руками: «Прощайте! Прощайте!». Мы медленно разворачивались в узком канале. И вот — пошли, наконец. Вперёд.

А когда мы вышли в залив, я стоял на руле:

— Гляди, что это?

На воде покачивалась мёртвая, уже не белоснежная, а грязно-серая тушка птицы. Одна, другая.

— Какой же гад их столько настрелял? И зачем без толку лебедей здесь били? Быть не может!

— А ты посмотри, — сказал штурман. – Видишь пена розовая. Это отходы с ЦБК. Их потравили тут.

Люди столпились на баке. Начальство – все до одного, поднялись в ходовую рубку. Повсюду на воде плавали убитые лебеди. Некоторые ещё были живы, пытались взмахнуть крыльями и взлететь.

— Кеп! – сказал кто-то. – Дай радио в Обком.

— Чего? Дурак ты. И уши холодные.

— А весной может, другие прилетят.

— Нет, — сказал капитан, который должен всё знать. – Как другие прилетят? Их деды-прадеды сюда прилетали. Других не будет.

Пришёл судовой плотник. Он был сильно пьян:

— Какое ещё к такой-то матери радио? Их надо артиллерией расстрелять, сукиных детей!

— Старпом! – сказал капитан. – Живо затолкай в кубрик старого дурака. Здесь стукачей, что крыс – не меряно.

— Боцман! – крикнул старпом. – Выполняй. Чего уставился?

Двое матросов поволокли старика в носовой кубрик.

Мы прошли этим заливом мёртвых лебедей, и вышли в чистую Балтику. Я никогда в том заливе больше лебедей не видел.

А теперь в Калининградском заливе они не водятся? Хотя вряд ли. Откуда они там заведутся?

Человек — война

Какой это год был? Люди стеной стояли тогда у стендов «Московских новостей». Я из-за маленького роста не мог читать эту газету. Зато до хрипоты спорил с ребятами из общества «Память». Мы были в состоянии белой горячки. Зрачки расширены у всех. А драки не припомню ни одной. Аргументировали. Каждый хотел нравиться окружающим, потому что головокружительная карьера народного трибуна казалась очень доступной. Вот ещё совсем немного. Вот я заговорил – меня слушают! Целая толпа, человек пятнадцать, и среди них молодёжь, а это очень важно.

— Но, вы считаете, что Сталин никаких заслуг не имеет перед нашей страной? Индустриализация? Победа?

— Видите ли…, — и можно отвечать минут двадцать, не переводя дыхания. Отвечать, пока кто-то не перебьёт следующим вопросом.

— Но если восстановить монархию, тогда…. Православие? Родина? Неужели вы считаете….

— Видите ли….

— Но демократия в российских условиях…, ведь радикальные реформы в этих обстоятельствах….

— Видите ли….

— Вот — Горбачев и Ельцин. Как вы оцениваете?

— Вот Ельцин и Сахаров? Как это? Шафаревич?

— Видите ли….

Но мне нужно было срочно спуститься в подземный переход и купить там блок «Примы», потому что нагрянут менты и цыган оттуда погонят, а осталось всего две сигареты. Там сидит старик с гармошкой. Гармошка – откуда он только выкопал её – трёхрядка. Он пьян, смеётся и матерится, на чём свет стоит. Орденская колодка. Одноногий. Отстёгнутый протез валяется рядом. И бутылка водки, уже ополовиненная.

— Здорово, дядя Костя!

— Здорово, агитатор! Махни-ка водочки, покури, ты запарился.

Я подошёл к цыганке и купил сигарет.

— Сынок, завтра сюда не приходи. Мы будем на Арбате, в переходе. Гоняют, суки, нас. Травки не купишь? Косяк не помешает, а?

А рядом – румяная бодрая старуха разложила на дощатых ящиках газеты:

— Так! Ребята, налетайте! Кто такая тётя Рая! Про, демократов, патриотов, про фашистов, коммунистов, либеральных демократов! Больше сексу, больше социализму! Вот тут про кооперативы. Кто украл народные миллионы? Геи и лесбиянки хотят свободы! Нужны ли нам публичные дома?

А дядя Костя негромко наигрывает, специально для меня, «Семь сорок»:

— Твоя песенка-то, Мишаня! Твоя…. Поедешь?

— Поеду.

— Гляди, война там будет.

Я протянул руку, взял бутылку и глотнул тёплой водки. Отдышался.

— А на Ближнем Востоке, дядя Костя, вроде дело к миру идёт. Соглашения.

— Ну, чего ты мелешь, к какому миру? Мира не будет, Мишка. Совсем не будет. Никогда, браток. И нигде. Думаешь, люди всё время слушать будут, как вы языками работаете? Не-е-ет, милый человек!

— Интересно, ну и как выживать тогда?

— Ну, даёшь ты!

Гармошка смолкла, и старик смотрел на меня: всерьёз я спрашиваю – шутейно?

— Мишаня, все никак не выживут. Так никогда не бывает. Кому-то – в землю. А как ты думал?

И вот он заиграл «Прощание славянки». Умирать буду – вспомню эту гармошку его. Смертельную эту, отчаянную, бесстрашную, неукротимую, безумную русскую музыку. И как он, улыбаясь беззубым ртом, сказал мне:

— Чего ты испугался? Всё пройдёт. Трава вырастет.

Он с весёлой яростью рвал меха.

Он, кажется, до 91 года не дожил. Умер. Я не знаю, где теперь этот человек. На каком он свете?

Все было правильно

Федоровича Бородулина под старость стали беспокоить тяжелые сны. Ему и в молодости иногда снилось что-то. Как правило, под утро снилось что-то такое, чего он не вспоминал и о чем не думал, просыпаясь.
Но вот ему пошел седьмой десяток, и все чаще глухой ночью случалось ему вдруг очнуться от мучительного кошмара, настолько явственного, что долго еще, лежа в постели в темноте, он размышлял, сопоставлял и с трудом отделял реальность от призраков. Теперь он ясно помнил все приснившееся и, приходя в себя и закуривая, не находил ничего страшного в том, что видел только что во сне. Но оставалось ощущение ужаса. Степан Федорович, человек непривычный к этому чувству, тяготился наваждением. Будто что-то скверное случилось с ним ночью. Один раз приснился ему его напарник по работе. Колька Ракитин. Будто сидят они с Колькой за каким-то столиком. Пивная не пивная, ресторан не ресторан, а на столике закуска, графинчик, все культурно. И Колька, как это с ним бывало в последнее время, завел свою шарманку: «Вот мне, понимаешь, тошно, не могу, хоть повеситься, опротивело все, ничего не хочется, ничего не интересно». А Степан Федорович вроде ему говорит: «Дурак ты, Колька. Нету на тебя сорок третьего года. Не знаешь, как бедствовали, голодали, зажрался ты. Чего тебе не жить? Ты учился, ну и шел бы по специальности работать». Ну, в общем, в таком духе разговор…
Вдруг они с Колькой уже стоят в каком-то вагонном тамбуре, темном, холодном. Ничего не видно за стеклами, ни огонька, ни светофора. Грохочет поезд, стучат колеса.
Колька вдруг говорит:

Пойду по белым кудрям дня
Искать убогое жилище.
И друг любимый на меня
Наточит нож за голенище…

Разговор-то вроде у них продолжается: «Ну и к чему ты это? Какой такой друг? Скоро нам сходить-то?» А Колька будто ему говорит: «Да ты что, Федорыч, куда сходить? Ты гляди, куда мы едем! Ты соображаешь, ведь нас завезут сейчас черт знает куда. Прыгать надо!» — «Да ты что дуришь, куда прыгать?» А дверь распахнулась, и Степан Федорович стоит на подножке, на самом краю грохочущей, свистящей, воющей, мимо летящей тьмы. Прыгай!
Степан Федорович во сне стонет, скрипит зубами.
Жена проснулась и села на постели, глядит на него, пригорюнившись, качая седой головой.
Бородулин пошарил рукой на ночном столике, нашел сигареты и закурил. В окне за шторами уже серело. Он одним движением сильного, грузного тела поднялся на ноги и, шепотом матерясь, прошлепал босиком на кухню. Там бухнул чайник на конфорку и сел, съежившись, в одних трусах на табуретке. Жена сперва не пошла за ним. Не хотела его трогать.
Бородулин больше сорока лет проработал на Н-ском кладбище. И жена его, Клавдия Сергеевна, работала на кладбище подсобницей. Вся жизнь его была связана с кладбищем, с этой странной, ни на что другое не похожей работой. И Степан Федорович очень хорошо знал, какая она опасная, эта работа. Как можно сойти с ума, спиться, стать подлецом или просто чурбаном. Как можно умереть на кладбище. На кладбище нужно быть сильным. Его напарник, Коля Ракитин, пришел на кладбище лет пять тому назад немного подработать. И он был очень сильным тогда — молодым, веселым и сильным. Он думал, что пришел не надолго, но так и остался на кладбище. Кладбище бросить нелегко. Вряд ли он теперь вообще куда денется. Теперь он стал слабым. Работать с ним трудно. Конечно, напарника просто так не бросишь, потому что он ослабел. Но дело было не совсем в том, что нельзя было Кольку бросить. Еще было одно обстоятельство, о котором Степан Федорович старался вообще думать пореже. Ему было шестьдесят семь лет. В своей долгой жизни он никогда не пьянствовал, не обжирался и не развратничал. Он презирал это. Поэтому или по какой другой причине у него даже не было карты заведено в районной поликлинике. Он был здоров и смолоду сохранил свою страшную физическую силу. Его огромное тело верно служило ему в драке, труде и любви. Он даже пугал иногда Клавдию Сергеевну, и она, бывало, говорила: «Когда ты угомонишься? У нас уж скоро правнуки будут, а ты… Неужель не стыдно?»
Все это было так, но в последние годы он чувствовал, будто его накрывает какая-то тень. Ему снились кошмары. Ему не давал покоя один дурацкий вопрос: он не мог понять, зачем он столько лет прожил на свете, зачем столько выкинул могильной земли, столько съел, выпил, столько денег заработал. В церкви что-то говорили про это. Но Степан Федорович не любил слушать, чего говорят. Всегда доходил своим умом. Приходилось, однако, признаться, что у него слабели ноги, а для землекопа это совсем плохо. Ему казалось, будто он идет по гладкому, скользкому льду. Так что напарник ему был нужен обязательно. С Колькой было тяжело, но и без него не обойтись, потому что, кроме Кольки, который копал очень сильно, никто другой работать со стариком не стал бы.
Вышла на кухню Клавдия Сергеевна, кутаясь в халат. Подсела к старику поближе, притулилась к нему. Она вдруг протянула морщинистую, шершавую руку ему на голое плечо — туда, где бугром поднимались могучие мышцы.
— Степ, а ты чего поднялся рано? Ты не хвораешь?
— Не, когда я хворал?
Чайник закипел, и старуха поставила на стол чашки, сахарницу, налила себе и мужу. Тяжело передыхая, Бородулин хлебал чай. Старуха думала о чем-то. Она тоже вздыхала и маялась отчего-то
— О Господи, Царица Небесная!
— Ну чего такое?
Клавдия Сергеевна о чем-то думала сильно и всерьез. И решалась на что-то, и не решалась. Наконец она сказала:
— Степ, а Степ! Слышь?.. –
— Ну чего тебе?
— Ты, случаем, выпить не хочешь? У меня есть.
Степан Федорович поднял голову и мрачно посмотрел на жену. Не на нее он смотрел. Он смотрел в глаза судьбе, которая сейчас должна была ударить его в лицо. Но он не боялся.
— Зачем я буду с утра жрать? Говори, что стряслось, не глуми мозги.
— Степ, а ты за отпуск так на кладбище и не ходил?
— Чего я туда пойду? Успею еще нахлебаться.  В самую зиму выхожу.
— Знаешь, Колька-то Ракитин… Он…
— Говори!
— Умер. Вчера.
Хоронили директора трансформаторного завода, человека в Н-ске очень важного. И во время похорон произошло событие, которое, знаете, как-то трудно разумно квалифицировать. Могильщики что-то сделали не так, и гроб перевернулся. И поставить его правильно не сумели. И так его и закопали. Получилось, покойник, серьезный, ответственный человек, а лежит в могиле на боку. Это же дело совершенно неслыханное. Но это еще не все. Дело в том, что прямо на глазах у пораженных всем этим представителей общественности один из могильщиков умер. Он умер от инсульта, находясь в состоянии сильного опьянения. Глава администрации города Н-ска Серегин Матвей Петрович по этому поводу сказал директору кладбища: «Подлец, я тебя под суд отдам». На что тот ему нагло ответил: «Ладно, оставьте это. Кончились те времена».
Вот вам пример, какие уродливые формы принимает подчас перестройка на периферии, у нас в глубинке, так сказать.
— Ну, зачем этому пьянице дали такой заказ? Что он, ломом опоясанный? Так ведь при таких делах надо голову иметь, а у Кольки… Хотя у Кольки голова была, но он был пропащий. А хороший был парень, ей-Богу хороший. Просто он пропадал, а всем вроде и ни к чему. Человек месяц пьет так, что из него уж дым идет, а ему дают такой подлый заказ. Ну я себя, конечно, проклял, что подписался на это дело. Колька заходит, говорит: «Ребята, кто свободный, пойдем, поможете. Надо копнуть наскороту. Платят хорошо. Какое-то начальство». Эх, чтоб они попередохли все! Ладно! Я ни сном ни духом, беру телогрейку и пошел. И Иваныч с нами увязался. Знаешь, мороз этот меня сильно дергает. Когда больше тридцати, мне уже не в кайф работа. А мороз был сильный в тот день. Аж дух перехватывало. Приходим мы на место. И Колька первым делом вытаскивает бутылку и прямо из горла отглотил, наверное, грамм двести. Иваныч ему говорит: «Чего ты жрешь-то раньше времени? Придут клиенты, а ты на кого похож?» А Колька говорит. «Молчи, Иваныч, молчи ты, ради Бога. Раскидывайте снег!» — И телогрейку сымает. Ну, он землекоп, его дело хозяйское. Только я думаю: куда ему! Дышит трудно. Ну натурально пьяный человек. Думаю, запалится он совсем на таком морозе. Я ему и говорю: «Коль, давай я буду долбить, а ты подчищай, тебе тяжеловато». Ничего подобного. Взялся сам. Он долбил, конечно, как автомат. Этого у него не отымешь. Стоит: тюк-тюк, тюк-тюк. Вроде и незаметно, а штык прошел. Прошел второй. Дальше — нарываемся мы на склеп, склеп старый, кирпичный, но небольшой, а под ним урночки. Мы его прямо руками разобрали и три урночки вытащили, целые, осторожно в снег поставили. Все культурно делаем. Дальше легче, конечно: под склепом тепло. Мы врезались и вкопались туда. Проморозка была метровая, но так же легче — прямо бей на откол, и ломтями здоровыми будет отлетать проморозка. Пока мы возились, Колька сидел на поваленном дереве, телогрейку надел и сидит. И снова водки. Потом спрашивает: «Успеваем?». Я глянул — успеваем, еще и с запасом. Он тогда говорит вдруг: «Один стою среди равнины голой, а журавлей уносит ветер вдаль…». Я посмотрел на него — страсть смотреть. Какой-то он синий стал. Это после водки-то. Ладно. Он снимает телогрейку, прямо в снег ее бросил и берет своего «Васю». Это ж ломик он свой звал так, «Вася». В нем, я думаю, полцентнера. Не знаю, кто им теперь работать будет… Я вам, ребята, так скажу. Старайся, не старайся — никто тебе спасибо не скажет. Для кого стараться? Для этих сволочей? Они же, гады, за штуку удавятся. Привыкли, что все бесплатно. Бывает, старуха последнее отдает, по крайней мере знаешь: ты человеку сделал хорошо, и он тебе делает хорошо. А эти будут висеть у тебя над душой, пока все нервы тебе не вымотают. Да еще грозятся: смотри, мол, если что не так! А после сует тебе деньги, будто одолжил… Короче, берет Колька лом и давай долбить. Работал-то он всегда как зверь. Только я гляжу — совсем он синий какой-то… или красный… И вспотел сразу, взмок, хоть выжимай. На морозе так нельзя. Все равно долбит и долбит, как дятел. Ломик у него как опустится, аж земля гудит. Шапку скинул, волосы мокрые. А могилку делает аккуратную, прямо ювелирную делает могилку. Ровненько у него все. Уж и здоровый же он был парень! Вот как дядя Степа.
— Не, Бородулин его здоровей. Колька пожиже был.
— Ладно, не в этом дело. Захоронение двухчасовалое. В первом часу гляжу, начинают подтягиваться клиенты. Генералов было штуки четыре, во, Иваныч не даст соврать. Одно начальство. И тут же крутится какой-то прохвост. С понтом руководит. К нам: «Ну как, ребята, не подведете? Глядите, кого хороним». Я думаю: А, чтоб ты сам подох — ведь это от наших денег ему перепадает. Говорю: «Гляди, друг, какая проморозка — спину сломаешь. Хоть нас-то не обидите?» «Ты, — говорит, — свое дело знай. Что тебе положено, то и получишь». Ну и сволочь! А Колька меня одернул: «Не суйся, впереди лошади не беги. Я с ним сам разберусь». Мы с Иванычем копаем напересменку, он сидит на бревне, телогрейка внакидку. Еще водки глотнул. Слышу, он будто сипит как-то. Не пойму, что с ним. В общем, мы уже докопали, а они еще речи говорят. Вот из-за этого все и получилось. Земля сырая, обледеневает сразу. Если б поскорее становиться опускать гроб. А пока они говорили, землю уже морозом прихватило. Колька был не в валенках, а в сапогах. Сапоги скользкие. Значит, вот они гроб-то подтащили, как мы им сказали, поставили на ограду. А ограда ведь там очень высокая и пики острые. Выходит, когда он «ноги» с ограды снимет и начнет их опускать, а «голова» высоко задрана и, хочешь не хочешь, она с пик срывается — тогда вся тяжесть идет сразу на того, кто стоит в «ногах». Удержит он? Я и говорю ему: «Колька, дай я встану в «ногах» — не удержишь». Какой там! «Не суйся, — говорит, — не в свое дело». Встал он в «ногах». Вижу, плохо стоит. Ну лед в натуре, чистый лед. И я ему сказал, вот Иваныч не даст соврать, я ему сказал: «Колька, я в валенках, дай я встану. Как бы у тебя нога не сорвалась, скользко». Гроб тяжелый очень и длинный, «правительственный». «Да что я, — Колька говорит, — в первый раз, что ли?» Стал он потихоньку «ноги» опускать. Потом говорит нам: «Ну, ребята, с Богом, сымайте «голову» с пик, только поаккуратней». А как тут сделаешь поаккуратней? Только мы ее шевельнули, махину эту, как она сорвалась с пик и пошла. У Кольки нога сорвалась, как я и думал. Гроб перевернулся, встал на бок. И Колька упал в могилу. Встает — лицо у него прямо страшное. «Руку!» Вытащил я его. Иваныч-то битый волк, сразу к клиентам: «Граждане, успокойтесь, граждане, минуточку!» Да куда! Бабы! Бабы кричат! Век бы я не слыхал этого крику. К Кольке сразу этот тип с повязкой подскочил и еще военный какой-то: «Ты что, пьяный?» А Колька усмехнулся как-то так и отвечает: «А ты что, не видишь?» И пошел. Что они там ему говорили, грозили чем, не знаю. Я прыгнул в могилу, хочу гроб обратно перевернуть, поставить его правильно. Никак не выходит. Сырая глина. Как врезался гроб в нее ребром, и его присосало. Подбой мы сделали с Иванычем низковатый, что греха таить, да ведь знал бы, где падать, соломки подстелил. Короче, вижу, мы его не повернем. Я Иванычу говорю: «Давай закапывать». Закопали мы, инструмент собрали. Глядим, Кольки нет. Ну мы и пошли. Слышим, он зовет нас. А он рядом был, за большим памятником, нашел там скамеечку, столик, и не видно его. Мы подходим. Колька говорит: «Ребята, давайте рассчитываться за работу, вы уродовались, вам положено». Вытаскивает деньги. Вряд ли они ему что дали. Сразу видно — из своего кармана платит, потому что штуки, пятерки, пятисотки, мятые все в куче. Такими деньгами на кладбище клиенты не расплачиваются. А кто ж будет от денег отказываться? Взяли мы эти деньги. Вдруг вытаскивает он бутылку. Это уже вторую. Где он только ее прятал? «Давайте, — говорит, — ребята, выпьем за нашу могилу». «Ну нет, — Иваныч говорит, — я за такое пить не стану». — «За что ж выпьем?» Я говорю: «Да ладно, выпьем просто за все хорошее». Добро. Полез я по оградкам, где-то найти стакан. Слышу, Иваныч меня зовет. Прибегаю, а уж Колька мертвый. Это у него инсульт получился. Стоим и не знаем, что делать. А в это время как раз по соседней дорожке процессия идет, хоронят кого-то. И оркестр наяривает Шопена. Так они, гады, уши рвут! Тут, понимаешь, что-то сделалось со мной. Стал я как пьяный. Выхожу на дорожку да как заору: «Бросьте вы играть, к такой-то матери! Тут человек умер, а они в трубы свои играют!» Прости меня, Господи, прегрешения мои. Чтоб она вся провалилася, такая жизнь! Да, ребята! Вот такая жизнь!..
Немухин Василий Николаевич, заведующий Н-ским похоронным бюро и директор кладбища, погорел. Накладка вышла на похоронах большого начальника. И тут же на глазах от инсульта умер бригадир. Да еще вгорячах Немухин нахамил тогда главе администрации. Под суд не под суд, а руководить в Н-ске Немухин не будет ничем и никогда. Это уже точно. А может, не точно. Надо только бабки собрать. Большие нужны деньги, настоящие, лучше баксами. Простят. А может, не простят. В общем, дело дрянь.
Наутро после всего этого явился Немухин на кладбище в свою контору раньше обычного. Выпил он вчера, конечно, вечером, и плохо ему было. А чего ж тут хорошего — с работы вылетать?
— Никого еще не было в конторе. Только Любка, уборщица, отмывала затоптанный со вчерашнего пол в холле. Как раз на этот холл Немухин когда-то много сил потратил. И кресла были, и журнальные столики, и мозаика какая-то непонятная на стенах, пол паркетный. А, да черт с ним со всем!
— Любка орет:
— Куда лезешь по чистому? Совести нету, начальник мне! Убирай за вами.
— Ну и верно. Васька Немухин, по-кладбищенски Муха, какой ты начальник? Был ты кладбищенский и остался кладбищенский, этого не отберешь. А начальник — мелькнул где-то в отчетных сводках да и пропал.
Он зашел в свой кабинет и захлопнул дверь. Прибрал немного на столе. Сел за стол, уставившись в противоположную стену. Для землекопов раздевалку новую отгрохал. Ограду установил вокруг всей территории на бетонных столбах. В бетонке и гранитке не стало никаких очередей, заказы строго выполняли по графику. И ритуальный комплекс начали строить. Кто в Москву мотался, проект-то этот чертов утрясал? Теперь, значит, катись к такой-то матери? Ладно! А что мне? Вот я утречком с лопаткой, с ломиком приду на участок — птицы поют, шиповником пахнет, травой, сырой землей. Благодать.
Вдруг ему совершенно явственно представилось, как морозный туман висит над заснеженными зарослями кладбища. И от него, от тумана этого, дышать трудно, захватывает дух. И лом — заиндевелый, промороженный, рукавицы от него не отдерешь, огромный, кованый, килограмм на тридцать кладбищенский лом!
— Любка! А Любка! Зайди!..
— Любка зашла с мокрой тряпкой в руках, с тряпки капала на пол грязная вода. Любке было лет тридцать пять, немного полновата, но легкая на ногу, веселая, поворотливая, ловкая и красивая баба. Она всегда нравилась Немухину и сейчас смотрела на него весело круглыми синими глазами.
— Слушай, у тебя там махнуть не осталось?
Да иди ты! Откуда после вчерашнего-то? Разгулялись тоже, с какой такой радости?
— Она подошла и облокотилась мокрой голой рукой о стол, улыбалась и заглядывала Немухину в лицо синими глазами. «Действительно, славная баба», — подумал Васька.
-Чего, дела-то плохо идут? — спросила Любка. — Как сам думаешь, обойдется?
— Ничего не думаю. Ты вот что, Любка, если у тебя есть, налей.
— Неужто так плохо?
— Совсем плохо.
— А ты спроси у землекопов. У них всегда с утра бывает.
-Да не хочу я у них просить.
Уборщица ушла домывать пол. Немухин снова мрачно уставился в стену. Вспомнился ему тот, из-за которого все получилось, который лежал теперь где-то в морге на цинковом столе. Колька Ракитин. Лежит себе, отдыхает. Отпрыгался. Эх ты, «Коля, Коля, Николай! Сиди дома, не гуляй»!.. Немухин представил себе, какой он холодный сейчас, Колька, какое у него синее, изуродованное инсультом лицо, наверное, и шрама на лбу не видать. Шрам был от лома. По пьянке работал неаккуратно, и лом сыграл ему прямо в лоб. Эх, Коля, Коля! Вот и все. «Не ходи на тот конец, не дари девкам колец». Подвел ты меня, Коля, ох подвел!
Дверь без стука отворилась, и вошел Степан Федорович Бородулин. Вошел и остановился посередине комнаты. Сразу тесно стало в кабинете от его огромной фигуры. Нарисовался — не сотрешь.
— А-а-а! Дядя Степа! Заходи, заходи! Ты что, вышел уже из отпуска? Слышал про Кольку? Вот беда, а! Беда. Садись, поговорим. Ты, случаем, бутылку с собой не прихватил? А то я болею со вчерашнего, — Немухин частил, потому что предчувствовал неприятный разговор. Очень деликатный и неприятный разговор. — Мы, понимаешь, Колю вчера тут помянули.
— Еще не закопали, а уже водку жрете. По-нашему, пока не похоронили человека, не пьют ничего, — сказал Бородулин. Он сел за стол напротив Немухина.
— Какой-то клиент сунулся:
— Можно?
— Нельзя, — сказал Немухин. — Со смотрителем поговорите.
— Да мне надо…
— Сказал, я занят. Или подождите. Может, полчаса. А может, и больше. Бородулин закурил свою «Приму».
— А чего ты такие куришь? Угощайся. — Немухин с треском открыл пачку «Мальборо».
— Не, я свои, — мрачно ответил Степан Федорович.
— Ну, чего делать-то будем? — весело улыбаясь, проговорил директор. — Последний мешок денег, а?
— А мне чего? Я из отпуска вышел. Буду работать. Как работал, так и буду работать.
— Дядя Степа, слушай, ты сколько лет здесь проработал?
— Сорок с лишним, — с гордостью сказал Бородулин. — Я сюда еще до войны пацаном приходил, кресты, оградки красил. Тебя тогда еще и в проекте не было.
— Ну и что тогда было здесь?
— Была артель настоящая. Не то что теперь. — Бородулин усмехнулся. — В конторе тогда стояла бочка с водкой. Понял? Бочка! А почему-то пьяных не было. И клиентов никто не дергал, не тряс человека, за глотку не хватал. Вот что тогда было. Почему — не знаю.
— Муха! Ты, гад такой, забыл, как у меня «негром» был? Кто тебя копать учил? Как ты у меня в подсобке от милиции прятался, забыл?
Немухин задумался. Он задумался тяжело и безнадежно, потому что все и так было ясно. Когда же это было? Он, молодой совсем парень, недоучившийся студент, явился на кладбище. Привел его сосед, у которого были какие-то свои дела на кладбище и которого там хорошо знали.
«Степан Федорович, вот привел к тебе, попробуй паренька. Не гляди, что он тощий, зато жилистый».
Огромный, седой Бородулин посмотрел на Ваську тогда спокойными серыми глазами, оглядел его с ног до головы и сказал:
— А чего, нормальный парень. Пускай копает. Ныть не будешь?»
— Не буду», — сказал Васька.
Лет пятнадцать прошло с тех пор, а то и больше. Всякое было. Один раз Васька Муха зимой совсем сломался. Он стоял на морозе в одной рубахе, замерзшей и коробом стоявшей на спине, мокрый, хоть выжимай, и его била мелкая дрожь, и лом, который он сжимал в руках, казался ему совсем неподъемным: «Вот еще раз ударю и упаду».
Тогда Степан Федорович подошел к нему, неожиданно показался из мутного снежного марева, и сразу кладбищенский лес наполнился его мощным, шумным дыханием, скрипом валенок по снегу под его тяжестью, и слова его, веские, неспешные, показались Ваське прозвучавшими откуда-то из неведомой синей высоты:
— Что, парень, запалился? Ничего, не бойся, так бывает иногда. Хлебни водки, только немного, не бойся, хлебни. Накинь телогрейку пока и передохни. Гляди, как я буду долбить. — Он потоптался на снегу, берясь за лом и выбирая прочное положение, и проговорил особенно значительно, как человек, который знает: — Когда долбишь, ты ни про что не думай — ни про деньги, ни про бабу, ни про выпивку. Забудь про все это. Во-о-он у тебя там небо над головой, а вот под ногами земля и лом в руках, больше ничего нет, совсем ничего. Понял?»
Васька тогда его понял. А теперь что делать? Дядя Степа стал стариком. И ни до чего они не договорились.
Ушел Степан Федорович и дверью хлопнул.
И пошло время. Зимой оно быстро летит. Похоронили Кольку Ракитина. Степан Федорович аккуратно приходил на работу, переодевался в рабочее, сидел молчал. Ребята как-то боялись заговаривать с ним. Иногда он вдруг заговаривал сам:
— Дурак, ты как портянку-то наматываешь? Собьется, и будешь на холоду переобуваться. Ты в армии-то служил? Иногда ему говорили:
— Дядя Степа, пойди посмотри, чего делать. Швеллер стальной торчит в «ногах», и не знаем, в какую сторону от него уходить. Может, чего подскажешь?
Он мирно отвечал:
— А чего ж, один ум хорошо, а два лучше. — И шел посмотреть. Он знал, что могилу выкопать можно всегда, просто подумать надо головой. Так оно и пошло. В конце месяца ему начислили зарплату.
— А это еще откуда? У меня ж не было ни одного заказа. Ему объяснили:
— Мы все заказы землекопам расписываем поровну, чтобы зарплата была, примерно, одинаковая, ну и тебя пишем. От ребят не убудет.
Он молча пересчитал у кассы деньги и сунул их в карман.
Однажды утром, в девятом часу, когда землекопы шумно собирались на работу, Бородулин вдруг поднял голову, будто проснулся. Он посмотрел на смотрителя.
— Заказ есть на меня?
Смотритель — веселый толстый парень с рыжими ресницами и румяным ярким лицом, синими глазами, красными губами — красивый парень. И совсем не злой человек. Но заказа не было.
— Федорыч, родной, отдыхай ты, ради Бога! Что тебе заказы эти? Слушай, хочешь чаю? Мне одна баба заваривает в термос, с травами, лечебный. Тебе же объяснили: зарплату среднюю будешь получать. А с весны — ты подсобный, вольная птица. Вся установка, заливка, вся халтура — твоя. Хозяин кладбища будешь!
— Я землекоп, — сказал Бородулин.
— Ну ты что? Дурак, что ли? Не понимаешь?
Бородулин промолчал.  В раздевалке стало пусто. Все ушли копать. Только Ванек сидел в углу на лавке. Этому человеку было около восьмидесяти лет. Его лицо было почти черным и сморщенным, как чернослив. Он никогда не мылся. Не работал. Питался объедками. Но он не был бомж, у него было место жительства. Он жил на кладбище. Его звали Ванек. А когда-то он был Иван Пантелеймонович, хороший гранитчик. Но никто, кроме Бородулина, уже не помнил того времени. Сейчас Ванек посматривал на стол, где оставались водка и закуска — землекопы опохмелялись, бросили и ушли, — но не решался при землекопе подойти к столу. Смотритель хлопнул дверью. Бородулин вдруг окликнул:
— Пантелеймоныч, слышь?
Старик не сразу отозвался, отвык уже от такого обращения. Бородулин подсел к столу и налил себе полстакана.
— Ну чего, Иван Пантелеймонович! Садись, выпьем. Наливай. Сколько мы с тобой этой стервы выпили! Пей, пей, не бойся. Они выпили.
Ну давай, Ваня, рассказывай, — сказал Бородулин, — рассказывай, как первый раз женился. Что с тобой стряслось?
Лицо старика не порозовело после водки, но как бы посветлело. Однако в глазах его по-прежнему не было ничего, только холодная пустота, и в этой пустоте, непроглядной и мутной, будто виделось никогда или навсегда. И в глаза ему лучше было не смотреть. Он пожал плечами, не зная что ответить, пожевал беззубым ртом без разбору каких-то объедков со стола… Он не понимал, чего от него хотят.
— Люська-то жива еще? Как она?
— Какой там! — отозвался Ванек. — Она еще на Олимпиаду померла.
— Царствие небесное! — сказал Бородулин. — А как дочка? У вас же дочка была.
-Что ей сделается? Живет где-то. Она с мужем.
— И что, не знаешь, где она живет? У тебя уж, поди, правнуки взрослые.
— Кто их знает! Они переехали на новую квартиру. А мне что? Я здесь живу. Кормлюсь.
— Что ж, — сказал Бородулин, — кладбище прокормит. В это время влетел в раздевалку смотритель.
— Землекопов нету никого?
— А я что тебе?
— Да постой ты, дядя Степа! Тут такое дело…
— Слушай, Леха, — Бородулин поднялся во весь свой огромной рост,— ты, вошь поганая, если еще раз будешь со мной так говорить — учти!
— Да я спросил кого помоложе просто. Ну чего ты обижаешься? Заказ очень тяжелый.
-Смотри, — сказал Бородулин, — время полдесятого. Вернутся еще не скоро ребята.
Парень с сомнением посмотрел на Бородулина.
— Заказ путевый есть. Но там большие проблемы. Трудно будет копать.
— Запомни: легкая работа бывает только у дураков.
— Так что, берешь заказ на завтра?
— Только гляди, мне дай с клиентами самому поговорить. Если ты мне обуешь людей, я тебе всю морду разобью. А будешь человеком — и получишь свой кусок. У меня всегда так. А что там за проблемы? — Бородулин воспрянул духом. Он теперь знал, что делать.
Смотритель уважительно посмотрел на него. Это был землекоп.
— Понимаешь, там большое дерево прямо в ограде. А памятник очень дорогой, так что там костра не разведешь. Лопнет камень — труба. А дерево растет прямо в голове, тесно очень. И, я думаю, проморозка ушла под камень метра на полтора. Тяжело будет, Федорыч.
— Ладно, парень, это не твоя забота. Ты скажи, что за люди?
— Сам увидишь. Блатные. Они путевые, платить хотят. Но если, не дай Бог, что не так… Учти, звонили из МИДа, грозились. Прямо из Москвы, чуешь? Дядя Степа, не запорешь заказ, а?
— Давай мне их сюда, — сказал Бородулин. — Ваня, убери-ка ты, брат, со стола. Что вы здесь бардак такой устроили?
— А ты кого возьмешь себе помогать? — забегая вперед, спросил смотритель. — Одному рискованно. Это каторга, а не могила. Я тебе точно говорю:
— Тебя возьму. Пойдешь?
Они вышли во двор. Люди стояли группой, человек пять, и еще кто-то сидел в иномарке. Бородулин научился теперь различать эти новые машины. Джип «Чероки». Сильно дорогая.
Смотритель сказал:
— Вот наш лучший бригадир. Человек с большим стажем. В общем, специалист.
Бородулин остановился в распахнутой телогрейке; Ворот рубахи был раскрыт. Он не чувствовал мороза. Но все же это был театр. С тех пор как людей стали хоронить в землю, и появился этот театр. И Бородулин, сам того не зная, играл в этом вечном театре. Следующая реплика была клиентов. Пожилой грузный человек в шубе до самой земли спросил:
— Мороза не боишься? Не простудишься?
И землекоп с улыбкой сказал, как было положено:
— Я мороза не боюся, на снегу я спать ложуся.
— И сколько ж ты лет так вот работаешь?
— Еще до войны приходил сюда пацаном.
Подскочил молодой парень в замшевой куртке и огромной красивой шапке.
— Ты, папаша, один, что ль, собираешься копать? Ой, смотри, если…
— Заткнись, — сказал пожилой. — Старый конь борозды не испортит. Пойдем, командир, посмотришь на месте. Работа тяжелая. Но насчет денег ты даже не беспокойся. Сколько скажешь, столько и будет. Люди-то есть у тебя?
— Найдем, — сказал Бородулин. — В России людей много.
— Это точно.
Они пришли на место. Плохое было место. Совсем плохое. И дерево большое, и стоит неудачно. Корни рубить придется только ломом. С топором или ножовкой тут и не развернешься.
— Когда завтра привезете покойника?
— В два часа.
«Разве я боюсь? Нет, страха нет. А заказ я могу запороть? Могу. Не должен. Надо бы в церковь зайти. Не поможет. Да не за этим, дурак! — сказал он сам себе. — Сходить в церковь послушать, как поют. Нет, работать надо, прямо сейчас брать инструмент и сюда. Еще не поздно, до темна времени много, где-то, может, найду талую землю поближе к краю, где кусты, вот тут. Должна она тут быть неглубоко, от кустов тепло. — Он посмотрел на небо. — Снега не будет. Это хорошо. Только морозит очень. Как бы к завтрему под тридцать не накатило». Ледяная, сияющая синева была у него над головой.
— Ну так что, командир, — спросили у него, — как, сделаешь? Успеешь?
— Ты хозяин? — обратился Бородулин к пожилому. — Слушай сюда. Это дерево не ты сажал, я понимаю. Но ведь и не я его сажал. Это работа очень дорогая.
— Да ты толком говори. Я в обморок не упаду.
— Лимон потянет.
— Будет.
— Теперь идите и не думайте об этом. Завтра, как привезете, становите гроб на катафальные сани, выстраивайтесь в процессию и спокойно везите сюда. Все будет нормально.
— Постарайся.
— Здесь накладок не бывает.
В раздевалке Бородулин спокойно сел и покурил. Главное — не спешить. Ребят никого брать с собой нельзя. Скажут, не может сам долбить. Сутки впереди. Он открыл свой рундук, где хранился инструмент, и долго перебирал ломы. Их было много, и каждый из них Бородулин сам оттягивал, не доверял кузнецу, и закаливал по-своему, в масле. Были ломы новые, еще не опробованные, были старые, отполированные до блеска рабочими рукавицами.
— Ты чего, дядя Степа? — окликнул его кто-то из землекопов. — Заказ получил? Бери в долю.
— Не, — сказал Бородулин. — Сам сделаю. По работе я соскучился.
— Дядя Степа у нас до денег сильно жадный.
— Дурак, — беззлобно отозвался Бородулин. — Деньги — хлеб.
Он выбрал себе лом. Хороший был лом, не сильно тяжелый, но и не легкий. А громадный лом Кольки Ракитина он только рукой потрогал и покачал головой. Это лом не для работы, а для форса: гляди, мол, я какой здоровый. И лопату он долго выбирал. Инструмента у него было много разного. Выбрал старую легкую лопатку-маломерку. Копать мало придется. В основном долбить. Он прислонил лом и лопату к рундуку и подсел к столу, где ребята играли в карты. Бригадир землекопов, небольшого роста, коренастый, цыган по национальности, тряхнув серебряными кудрями, закричал:
— А-а! Федорыч, садись, проиграй стольник, злее будешь на работе!
— А ну вас! Заработать деньги, да потом промотать!..
— Куда ты деньги деваешь, дядя Степа? Уж тебе пора, я думаю, «Мерседес» покупать!
— А какой толк в этом «Мерседесе»? Одна морока. Я люблю спокойно жить.
Цыган поглядел на Бородулина горячими черными глазами и с досадой цокнул языком.
— Степа, — он один на кладбище мог так обратиться к старику, — давай я попозже к тебе кого-нибудь пришлю поглядеть, живой ты там?
— Не, не надо. Ну их к шутам.
— Сам приду, — сказал бригадир.
Во дворе Бородулин легко закинул лом на плечо и сверху положил лопату. Он шел, поскрипывая валенками по морозному снегу, мерно отмахивая правой рукой, а левой придерживая лом и лопату на плече. Шел сверкающей на солнце аллеей, где деревья и кусты поникли под грузом снега, и кресты и памятники укрыты были снежными шапками, и каждая снежинка искрилась и переливалась, а сверху было синее небо. Лопата позвякивала о лом, и этот звук и скрип шагов подняли в воздух тучу воронья. Тишину разорвало многоголосое карканье. Степан Федорович не верил дурным приметам. Старался не верить. Он остановился, закинув голову и придерживая шапку, проследил, как стая уходила на вечернюю кормежку, делая над кладбищем широкий круг. Харчеваться полетели. Что ж, это дело хорошее, дай Бог. Вот и я за тем же делом. Каждому свой кусок.
Он осторожно, чтобы не порвать телогрейку о пики, пробрался между оградами к тому месту, где должен был копать. Здесь стояла большая старая ограда чугунного литья. В ограде рос столетний тополь, а напротив него стоял большой памятник красного шокшинского гранита. От памятника до дерева было чуть больше метра. Очень коротко. Из-за этого могила должна быть глубокая, под два метра, чтобы подбой (подкоп) был достаточно высоким и гроб не встал враспор. Бородулин вдруг вспомнил, что не спросил клиентов, какой длины будет гроб. Не голова, а дырявое ведро. Да ладно, гроб все равно будет большой, вернее всего, заказной. Он оглянулся. Снегири! Они сидели по кустам вокруг него стайкой, птиц шесть или семь. И ярко горели красные грудки. Степан Федорович некоторое время любовался ими, не шевелясь, боясь спугнуть. В хорошие приметы он верил, а это была очень хорошая примета — увидеть снегирей. Слава Богу! Работать будем, жить будем. Он воткнул в снег лом и лопату, снял телогрейку и повесил ее на пику соседней ограды. Снегири с легким шелестом крыльев вспорхнули и улетели. Один из них, качнув ветку, стряхнул Бородулину за шиворот снегу. Старик засмеялся, поежившись. Все было нормально. Он взял лопату и быстро, чтобы не остывать, стал расчищать снег. Он не любил, когда вокруг рабочего места много снега: двигаться вокруг могилы нужно свободно. На расчистку потратил полчаса. Ему стало жарко, но дышал он хорошо, ровно. Взялся за лом и посмотрел на часы. Второй час. До темна еще долго. Только найти талую землю! Он встал в «ногах», спиной к памятнику. Слева за оградой рос большой кустарник. Его мелкие густые корни должны были держать мороз, и в этом месте он рассчитывал найти талую землю не глубоко, не больше метра. Он встал поудобней, потоптался немного, выбрал правильное положение и ударил. Слегка согнул в коленях ноги, а потом сильным толчком выбросил лом высоко вверх и, вслед за весом тяжелого лома, всей силой могучих рук вогнал его вниз, в землю. Раздался тихий звон, и еще раз, и еще. Бородулин мерно долбил, выбивал в земле квадратное окно, аккуратно заводил углы. После каждых десяти ударов он втыкал лом в снег, брал лопату и выгребал из лунки крошку мороженой земли, отбрасывая ее подальше, чтобы потом не спотыкаться об нее. Земля была звонкая, как гранит, и лом звенел тихим звоном, ненадолго умолкая после каждых десяти ударов, звенел, звенел снова и снова. Степан Федорович чувствовал себя хорошо, он совсем не устал, но через каждые полчаса останавливался и передыхал, накинув на плечи телогрейку. Еще запалишься на таком морозе! Зря он выпил полстакана водки. Эти полстакана еще дадут себя знать. Зато за два часа непрерывной работы курил только один раз и по-прежнему дышал легко и ровно.
Послышались шаги, вспорхнула стайка воробьев, и, весь обсыпанный снегом, из зарослей появился цыган, бригадир.
— Бог на помочь!
— Спаси, Господи! — ответил Бородулин.
— Степ, ну как ты?
Бородулин молча продолжал долбить. Цыган заглянул в яму. Ее глубина была не меньше трех штыков — без малого метр.
— Есть хоть там талая?
Бородулин отрицательно качнул головой. Он остановился и накинул телогрейку. Стоял, опираясь на лом всей тяжестью, чтобы отдыхала спина. В спине — вся усталость.
— Даже и не слыхать. Звенит, как бетон. Я думал, под кустами будет теплее.
Цыган оглядел место. Зацокал языком и выругался.
— Федорыч, здесь бригаду надо. Куда ты один полез? Ты погляди, какой памятник! Да тут еще два штыка, не меньше, проморозки. И как ты будешь корни рубить?
— Сделаю. Не такие могилы делал.
— Давай я ребят молодых пригоню сюда. Уже стемнеет скоро.
— Не надо никого.
Цыган стал расстегивать телогрейку.
— Ладно, бери меня в долю.
— Цыган…
— Мы вдвоем с тобой ее сделаем в лучшем виде. Дойдем сейчас до талой, а завтра ребята пускай докапывают, — говорил цыган. — Ты пока, Федорыч, покури, давай мне ломик. Эх, ломик у тебя прямо золотой, мастерский ломик.
— Цыган, не нужно мне здесь никого. Бригадир молча смотрел на Бородулина.
— Пойми, меня на пенсию отправят. Муха уже мне говорил. Цыган плюнул и пошел. Осыпая снег с ветвей, он пробирался между оградами. Потом вдруг остановился и стал возвращаться.
— Слышь, Степа! Ты что, сдурел, а? Давай людей позову. Или засыпай яму снегом, с утра доделаем.
— Нельзя засыпать. Если я сейчас ей целку не сломаю, за ночь прохватит, еще на полметра. Где-то она здесь недалеко должна быть. Ты не бойся, иди домой. Я сказал — сделаю. У меня так.
— Цыган ушел. Бородулин продолжал работать. Теперь долбить было тяжелей, потому что он сверху опускал лом на большую глубину, его острое «жало» все время было у него на уровне груди, и нужно было внимательно следить, чтобы он не «сыграл». Бородулин стал чаще отдыхать. Дыхание у него сбивалось. Почему-то заломило грудь, и он чувствовал в груди какое-то непонятное жжение. Простыл. Слишком часто отдыхать было тоже нельзя. Не дай Бог замерзнуть на таком морозе. Замерз — уже не работник. Рубаха на спине смерзлась и стояла коробом. Он остановился и посмотрел в яму. Не подымался оттуда пар. Не было тепла. «Моя будешь, — подумал он, — куда денешься!» Тут надо было разозлиться. Он услышал карканье ворон над головой. Стая возвращалась на ночевку. Каркай, каркай, я этого не боюсь. Не верю я в это. Милое дело, нажрались и спать. А вот у нас-то не так. Нет, неправда, зимой вороне тоже тяжело. Разве зимой прокормишься по помойкам?
— О-о! Рыжий!
По дорожке бежал Рыжий, огромный кудлатый пес с одним глазом, второй был затянут голубоватым бельмом. Хвост он воинственно задрал и хриплым лаем всполошил ворон, которые, хлопая крыльями, усаживались на деревья поодаль. Раздалось предостерегающее карканье вожака. Опасность. Пес остановился.
— Рыжий, куда ты лезешь? Куда тебе ворон ловить? — засмеялся Бородулин. — Старые мы с тобой, шустрости той нету. Рыжий, Рыжий! Ну иди сюда, иди!
Рыжий подбежал, усердно виляя хвостом.
— Эх, жаль, у меня ничего нету дать-то тебе. Ты в раздевалку потом приходи, у меня там колбаса. Рыжий… Рыжий… — Забыв про мороз, старик гладил пса, зарываясь огромной рукой в густую, сбитую в колтуны шерсть. — Ну давай, давай посиди со мной, я буду долбить. Долбить мне, брат, надо. Надо!
— Пока возился с псом, Бородулин совсем остыл, трудно было разогреваться. После каждого удара произносил звук, который, казалось, помогал ему: «Эк, эк, эк!» Но дыхание у него совсем сбилось. Он задыхался, захлебывался. «Достану ж я тебя, сука! Достану», — думал он. Сильно жгло грудь, и заломило теперь в спине. «Что ж так ломит… твою мать! Все равно я тебя достану!»
Небо стало темно-синим, а на западе пылало алым пламенем. В сумерках Бородулин с трудом уже попадал в одну точку. Как бы лом не сыграл, только б не сыграл! Вдруг он остановился, у него вырвалось что-то вроде стона. Еле видный парок подымался из ямы. Талая! Собирая последние силы, он нанес, уже не глядя — потому что из-за пара совсем ничего не видел, — еще несколько ударов. Лом стал вязнуть. Матерно ругаясь, Бородулин сорвал шапку и бросил ее в снег. Он отпустил лом, и, прозвенев по ограде, лом ушел глубоко в талую землю. Бородулин взял лопату и прыгнул в яму. Лопата легко вошла в сырую глину. Сразу пар повалил клубами на морозе. Бородулин стоял в клубах пара, схватившись за грудь. Что ж так то миг грудь и спину?
Медленно, с трудом вылез из ямы. Поднял лом, отряхнул с него снег и прислонил к ограде. Засыпал яму снегом до самого верха. Не должно талую землю прихватить морозом до утра. Он с трудом натянул ледяную телогрейку, взвалил на плечо лом и лопату. Вороны изредка каркали, хлопали крыльями у него над головой. С трудом нашел свою шапку, она вся была в снегу; выколотил ее о колено и нахлобучил на голову.
— Далеко было идти до раздевалки. Бородулин шел медленно, лом с лопатой казались ему страшно тяжелыми, его пошатывало. «Без вина пьян, — подумал он с усмешкой, — а надо сейчас выпить. Сначала надо выпить. От простуды, чтоб грудь прошла». Он остыл, пока шел, и его била мелкая дрожь.
В раздевалке была Клава. Жена смирно ждала его, не смея прийти к нему на участок.
— Клавка, ты чего? Иди домой. Я буду здесь ночевать.
— Степ, ну что? Пробил яму?
— Какой там! Только до талой дошел. Ладно, завтра до двух еще времени много. Ванек, сбегай-ка, брат, за водкой.
— Степ, — сказала Клавдия Сергеевна, — у меня есть.
— Наливай. Полный, полный стакан наливай. Мне нужно.
— Жена нарезала на газете колбасы, сала, сыру и хлеба. Бородулин быстро и жадно выпил стакан. Но есть не хотелось. Он подождал, пока жжение в груди стало отходить. Пригласил выпить Ванька. Сидел и молча глядел, переводя взгляд от жены к стакану и взглянув на собаку, которая крутилась у ног.
— Ну что, Рыжий? Пришел? Ешь, не бойся. — Бородулин бросил псу кусок колбасы. — Я знаю, эти дураки тебя выгоняют на ночь. Не бойся, как я здесь, то не прогонят.
Он захмелел, захмелел так, как только мог захмелеть от литра водки. Но ему было хорошо.
— Пантелеймоныч, а Пантелеймоныч! Помнишь, как ты с фронта вернулся, а я как раз подсобным устроился сюда, еще Петр Николаевич, царствие небесное, брал меня сюда? Помнишь?
— Не помню я, — сказал Ванек. Потом он вдруг посмотрел на Бородулина как-то осмысленно. — Я не с фронта вернулся. Я еще год в Германии служил!
— Вспомнил! — обрадовался Бородулин. — Как раз это было в сорок шестом году. Тебя оформили землекопом, и я на тебя копал тогда. У тебя еще нога болела. Дядя Ваня, а дядя Ваня! А ведь твоя Люська на меня заглядывалась, было дело. Она ж моя ровесница. А теперь она, значит, померла. Ну ладно, ла-а-адно! Клавка, а ты чего домой не идешь? Иди, иди домой! Я остаюсь.
Ванек сказал:
— Не помню я! — Глаза его были тусклы и пусты.
— Степ, да брось ты, ребята завтра докопают, пошли домой.
— Я сказал, останусь здесь. Мне завтра чуть свет.
Он набросал на пол старых телогреек и шапок, лег и мгновенно уснул. Не слышал он, как уходила, всплакнув, Клавдия Сергеевна, как укладывался рядом с ним Ванек. Он спал, и в эту ночь ему ничего не приснилось.
Бородулин проснулся от говора сразу нескольких голосов. Открыл глаза и увидел, что лежит на полу в раздевалке. За столом уже сидели люди, стояла водка и горячий чайник. Было половина восьмого, и Степан Федорович подивился сам на себя. Никогда он так поздно не просыпался.
— Дядя Степа, доброго утречка! Ты что, вчера напился, что ли?
Не отвечая, Бородулин встал, молча собрал телогрейки и бросил их к батарее. Мрачно присел за стол и налил себе черного чаю. Сахара не было. Он снова чувствовал ломоту и жжение в груди, и болела спина. «Может, выпить? Сразу пройдет. Нельзя пить. Надо немного выпить. Надо. Я так не подымусь».
— Как там погода? — спросил он.
— Вообще сдуреешь. Сейчас под сорок точно есть. Может, днем будет теплее.
— Небо ясное? — спросил Бородулин.
— Небо как в Сочи, ни облачка нет.
— Значит, не будет теплее.
«Надо выпить. Надо. Эх, не упомню такой зимы. Немного выпить». Он протянул руку через стол и налил себе полстакана. Все умолкли и поглядели на него. Он никогда не пил с утра. Все это видели впервые. Выпил и закурил. Постепенно боль в груди отпустила, хотя спину ломило по-прежнему. Бородулин сидел и о чем-то вспоминал. Чего-то он никак не мог вспомнить. А, вспомнил! Собака…
— Где Рыжий?
— На дворе. Чего ты его не выгнал на ночь? Псиной же воняет.
— Он тоже мерзнет. Он собака, с него спросу нет. А ты человек, а рассуждаешь как собака. Ему никто не ответил. Бородулин взял со стола сверток с колбасой и аккуратно порезал ее на мелкие куски. Колбасы было грамм триста. Нарезанные куски он собрал и, снова завернув в бумагу, сунул в карман, надел отсыревшую телогрейку, шапку, взял лом и лопату и вышел во двор. Мороз был сильный. Конечно, сорока не было, но тридцать, а то и тридцать пять было наверняка.
— Рыжий, Рыжий, Рыжий!
Пес примчался к нему большими прыжками.
— Пойдем, Рыжий, сегодня напару будем копать.
Бородулин бросил в снег себе под ноги кусок колбасы и посмотрел, как пес его проглотил. После этого он взвалил на плечо лом с лопатой и пошел на место. Шел и прислушивался к себе. Вроде ничего. И спина прошла. Но он знал, что это водка, а на водке долго не протянешь. Водка на двадцать минут. «Ничего, а после я разомнусь, разогреюсь, и будет полегче. Должно быть полегче». Пес бежал рядом с ним.
В кладбищенском лесу еще было темно, но небо светлело. Вороны поднимались на утреннюю кормежку, и над головой землекопа, и над кладбищем, и над всем миром гремел их яростный голодный грай. Рыжий лаял на ворон, демонстрируя свою готовность защищать человека с колбасой от любого врага. «Ничего, ничего, Рыжий! Я сам за себя. Я их не боюсь. «Отче наш, иже еси… — стал он вспоминать, как читала по вечерам Клавдия Сергеевна — …на небесех». Как же дальше-то?» Он поглядел в небо. Вороны сбились в тучу и черной тучей уплывали куда-то за верхушки деревьев, за крыши домов. Это они на свалку полетели, там для них пожива есть. Небо синее, ослепительно сияющее, морозное, беспощадное. Теплее не будет, это точно. Грудь пока не болела. «Да святится имя Твое…» Не помню дальше. Самое главное, там что-то про хлеб. «…Хлеб наш насущный…» Ну хватит, хватит! Чего ты слабину даешь? Работать надо, и все. Тогда и Бог поможет».
Придя на место, он прислонил лом и лопату к ограде и достал колбасу из кармана. Рыжий проглотил колбасу и сел на снегу, гордо выставив грудь и посматривая по сторонам.
Бородулин выбросил снег из могилы и стал копать. Он копал в глубину и подкапывал под проморозку. На это времени было не жалко. Аккуратно нужно было подкопать, как можно дальше. Колоться будет лучше. Наконец он вылез наверх и взялся за лом. Лом заиндевел, и он крепко растер его теплыми рукавицами, пока не оттаял. Стал долбить осторожно, медленно, с большими интервалами между ударами, зато отдыхал пореже, совсем понемногу. Только бы не остынуть, должно быть все время тепло. Каждый раз, прислонив лом к ограде, отдыхая, он кидал собаке кусок колбасы и трепал его густую шерсть: «Рыжий! Ры-ы-ыжий!» Грудь и спина не болели. Все шло нормально.
После десятка ударов отвалился первый огромный ломоть мороженой земли. Бородулин неторопливо спустился в яму, вытащил его. Он положил его с краю, там, где наметился край могилы. Продолжая долбить, он продвигался к «ногам». Когда завел углы в «ногах», получилось ровно, как по линейке. Теперь пошел к «голове». Ближе к «голове» больше попадалось корней, но это были корни мелкие и лом легко перерубал промороженную древесину. Куски земли аккуратно выкладывал вдоль кромки, чтобы легче было потом закапывать могилу. Ближе к «голове» — больше корней. Наконец лом со скрипом застрял в дереве. Начинались большие корни. Он перешел на другую сторону и так же прошел от «ног» к «голове», сколько было возможно. Попробовал ломом в нескольких местах и примерно определил, как располагались корни. Они шли двумя толстыми стволами под землей, будто две огромные раскинутые руки. Каждая такая «рука» была толщиной с приличное дерево. Начиналась самая тяжелая работа. Нужно было отрубить эти корни, отрубить их не поодиночке, а у самого ствола тополя, у основания. Все время Бородулин долбил одним и тем же концом лома. Теперь он остановился, передохнул, бросил Рыжему очередной кусок колбасы, поговорил с собакой, а потом осмотрел конец лома. Он уже был слегка «посажен», затупился. Бородулин перевернул лом этим концом вверх. Теперь внизу был конец хорошо оттянутый и острый. Несколько раз глубоко вдохнул-выдохнул воздух, стал рубить корень. Он вгонял в дерево лом и потом, налегая на него, выламывал большую щепку, которая отлетала и падала в яму. Он не боялся, что конец отломится, потому что сам его закаливал. Глянул на часы — половина двенадцатого. Надо быстрей. Спешить не надо, а побыстрей надо. Время поджимает. Еще ведь копать. Перейдя попеременно к одному и другому краю могилы, отрубил концы, где они были тоньше и уходили в разные стороны. Он их освободил, они теперь висели в воздухе. Спрыгнул в могилу с лопатой и стал подкапывать под корни. Это было нужно, чтобы большой корень у основания не зажимал «жало» лома после каждого удара. Когда подкопал, взялся за оба корня и повис на них, изо всех сил пригибая вниз. Послышался слабый треск. Ага! Обломится, куда он денется… Он рубил дерево, и щепки летели в могилу и в разные стороны после каждого мощного удара. Но он уже дышал неровно. Зря выпил водки. А как было не выпить? Снова заломило в груди. Остановился и глянул в могилу. Могилка получилась показательная, хоть сам ложись. Но сильно ломило и жгло в груди. С каждым ударом он стал помогать себе коротким выдохом: «Эк, эк, эк!» Остановившись передохнуть, обнаружил, что колбасы больше не осталось. Рыжий повилял хвостом, побегал вокруг, шерсть его заиндевела, и от нее подымался пар.
— Ну что, Рыжий! Беги, брат, до раздевалки. Здесь ничего больше не обломится. — Но когда пес побежал по дорожке к теплу, Бородулин вдруг сказал: — Ушел, сука, ушел… Колбасы не стало, и ушел.
Он уже не ругался, ничего не говорил сам себе и ни о чем не думал. Он бил, бил, бил, рубил проклятый корень. Ничего больше не было, кроме корня и лома…
Вдруг почувствовал страшную боль в спине и остановился. Нельзя было шевельнуться. И некоторое время он стоял не шевелясь. Потом осторожно перенес тяжесть со спины на лом, повис на ломе. Несколько минут спина не отходила и по-прежнему жгло в груди. Когда спина отошла, хотя в груди ломота и жжение не проходили, Бородулин снова стал бить редкими ударами. Потом встал на корни, они качались и сильно трещали. «Еще немного…» Дышать он совсем уже не мог. И ноги его не держали. Он ударил еще несколько раз и, осторожно взявшись за ограду, уперся одной ногой в корень. Треснуло — и огромный кусок дерева со стуком упал в могилу. Могила была «пробита». Но Бородулин ничего не видел. Какой-то красный туман стоял в глазах. Не было воздуха. И боль в груди была все сильней. Он выпустил лом, и лом упал в могилу, глубоко воткнувшись в мягкий грунт.
Бородулин сделал шаг от кромки могилы, потому что у него кружилась голова. Он прислонился к ограде, чтобы не упасть. Глотал, жадно хватал воздух раскрытым ртом. Во рту пересохло, он взял снега и стал есть его.
Но могила по-настоящему была еще не готова. В «голове» нужно было завести аккуратно углы. Медленно вытянул Бородулин лом из могилы. И снова стал бить, чтобы углы были острые и яма была красивая. Когда он заканчивал второй угол, лом у него «сыграл» — сорвался. Получив сильный удар в грудь, Бородулин остановился. Лом снова выскользнул у него из рук. Болело все сильнее. «Не могу больше…» Ноги не держали его. Он стал сползать по ограде вниз. Сел в снег, опираясь спиной об ограду. Шапка лезла на глаза, он стряхнул ее, мотнув головой, она свалилась в снег. Бородулин не мог сидеть, медленно заваливался на бок. Он лежал, и лежать ему было неудобно, но поправиться не было сил. В груди горело. На помощь он не звал, потому что знал, что его никто не услышит.
Так он пролежал больше часа. По времени скоро должны были подойти люди. Он обрадовался, когда услышал голоса. Это были свои, могильщики, а не клиенты, и обрадовался этому, он не хотел, чтобы клиенты увидели его таким.
Он слышал знакомые голоса ребят, но не понимал, что они говорили. Его стали подымать.
— Тяжелый, прямо каменный, — сказал кто-то.
— Между оградами узко, так не протащишь его. Подходите, ребята, подымайте его над головами. Осторожно — пики. Руки береги.
Его медленно несли сразу пять пар сильных рук. Он слышал того, что шел впереди:
— Осторожно, ребята, здесь цоколь под снегом, не споткнись, тут вот камень, не спеши… Так, поворачиваем, тише, сейчас будет узкость. Его вынесли на дорожку и подвезли катафальные сани. Бородулин вдруг открыл глаза и ясно и громко проговорил:
— Нет, вы на катафалку меня не ложите. Я жить буду. Много голосов одновременно заговорили, перебивая друг друга:
— Ничего, ничего, головой вперед, так можно. Степан Федорович, головой вперед можно, головой вперед не считается…
Потом, уже в тепле, Бородулин услышал молодой женский голос:
— Давайте камфару. Рубашку снимите с него. Господи, да она вся заиндевела! Сколько вам лет?
Бородулин не ответил. Кто-то сказал:
— Много ему, как бы не семьдесят уже.
Ему приставляли какие-то присоски к голой груди, присоски были холодные, а это было неприятно. Жужжал прибор. Женский голос сказал:
Классический инфаркт. Вот изменения в задней стенке. Инфаркт обширный. Давайте его на носилки.
Когда Бородулина несли, он вдруг поднял руку. Остановились. Он увидел лицо цыгана, его горячие блестящие глаза.
— Цыган…
— Чего ты, Степа?
— Спроси у докторши, я что, жить буду или как?
— Жить вы будете, а кем вы работаете?
— Землю копаю.
— Теперь вам этого нельзя.
— Ладно, — тихо сказал Бородулин. — Цыган, как я могилу пробил?
— Могилка люкс, Степа, ты ж мастер.
— Ребята докопают?
— Все нормально, уже докапывают.
— Слышь, цыган, там клиенты мне должны лимон. Ты ребятам раздай.
— Степан, это деньги твои.
Бородулин вдруг слабо и как-то по-детски упрямо улыбнулся:
— Нет, ты ребятам раздай. Ребята молодые. Пускай пропьют. Мне не надо денег. — И он повторил: — Не надо денег…
Его снова понесли, и уже у самого «рафика» «скорой» Бородулин протянул руку, и цыган ухватил его огромную руку своей маленькой, темной, жилистой рукой.
— Ну что, брат, как ты?
— Цыган, скажи, все было правильно, а?
— Что правильно? — Цыган его не понял.
— Ну вообще, все. Правильно было все?
Бригадир подумал и, наклонившись к лицу Бородулина, тихо проговорил:
— Все было правильно, Степа. Все было правильно.

Кармен

— Бабы, а ну, приманивайте собак! — заорал я. — Загоняйте их в сарай. Живодёрня едет! – и женщины на разные голоса стали тревожно выкликать. – Жучка, Жучка, поди, милая, на, на, на, Жученька! Пират, Пират, Пират! Волчок, сюда, сюда, Волчок! Жека, Жека!

 

Дело было в середине восьмидесятых на Котляковском кладбище. Конец лета. День был пасмурный, утром прошёл дождик, стало пусто, безлюдно. В такую погоду кладбище особенно печально бывает, даже для привычного человека. Зябко, сыро и скучно, как-то серо на душе. Мы уже выкопали несколько могил на сегодня, выпили водки и горячего чаю и ждали захоронений, расположившись на нескольких скамейках у главного входа. Кто дремал, кто насаживал лопату. Несколько человек собрались вокруг дощатого столика, перекинуться в карты. Женщины тоже закончили мести дорожки и поодаль от мужиков сидели на брёвнах в кружок, мирно болтая о бабьем. В это время показалась живодёрская машина.

 

— Вот сукины дети! Принесло.

 

На кладбищах всегда живёт много полудиких собак. Я не помню случая, чтоб такая собака напала на кого-нибудь, а все кладбищенские очень их любят. И такая любовь к животному почти никогда не остаётся безответной. Собаки к посетителям, вообще, к чужим, близко не подходят и никогда никого не облаивают. Но официально считается, что они опасны и могут напасть, что они разрывают могилы (будто им заняться нечем), поэтому от них какая-то зараза, они выкапывают посаженные в цветниках цветы (последнее верно: часто выкапывают, а ещё чаще объедают, как ни странно). И пока ещё живодёры в Москве существовали реально как организация, а не легенда, они периодически наезжали и, конечно, вместо того, чтобы ловить собак, вымогали у нас деньги. Приходилось друзей своих выкупать. Денег жаль было, врать не буду. Но вы, ребята, представьте себе: Идёшь зимой, ещё в морозных жгучих ветреных сумерках, долбить метровую проморозку – на такую работу, как в драку, аж сердце замирает. А крикнешь:

 

— Волчок! Волчок, за мной! Пошли, братец, мне поможешь. Давай, отработай двести грамм колбасы! Любишь колбасу? У-ух ты, прохвост такой! Ну, пошли за мной, Волчок! Вот он, напарник-то у меня, путёвый….

 

И вот, уж ты идёшь на эту каторгу не один, а какая-то живая душа — не знаю, у собак там есть ли настоящая душа, но что-то ж должно быть – с тобой рядом какая-то тёплая живность. Собаку можно в перекур потрепать по грязной шерсти, поговорить с ней, о чём угодно – будет, преданно глядя в глаза, ловить каждое слово твоё — и просто посмеяться, глядя, как пёс охотится на ворон и голубей, пугая их глупым лаем. Ну, что за дурень? Нашёлся охотник тоже. Давай, колбасу жри, Волчок. Жри, не стесняйся, хороший ты пёс у меня….

 

Зловещая и отвратительная машина с чёрным фанерным коробом вместо кузова, из которого доносился жалобный, душу надрывающий вой, остановилась напротив конторы. Из кабины показался человек.

 

— Уже наловили где-то. Вот, поганое занятие, — все наши хмуро примолкли, глядя на живодёра.

 

— Здорово бывали, пацаны! – никто не ответил ему.

 

Лет сорока, очень худой, бледный, измождённый, засаленный алкоголик. Его несчастное пристрастие написано было у него на лице и читалось в тоскливых, мутных глазах, будто немилосердный приговор. У него была кличка Глист, и, хоть это неприятно, я не знаю, как иначе его тут называть. Он подошёл к нам. И протянул мне руку. Некоторое время вялая ладонь беспомощно висела в воздухе, пока я, скрепя сердце, не пожал её.

 

— Много собак прикормили, пацаны?

 

Я пожал плечами:

 

— У меня где время, их прикармливать? Смотри сам. Где-то бегают по участкам. Я за ними не слежу.

 

— Мишань, гляди что…. – он вытащил из-за пазухи толстый глянцевый журнал. – Знаешь откуда? Из Гонконга. Видишь, всё по-китайски. Купи, недорого.

 

— Да иди ты, Глист! Зачем мне эта порнуха? Вон, выброси в контейнер. Только руки пачкаешь.

 

— Давай на литруху, хер с тобой.

 

Но я не дал ему на водку. И он, стрельнувши закурить, стоял перед нами, как человек, у которого позвоночник треснул, и он, чуть шевельнётся – переломится.

 

— Ну что, Мишаня, вообще, как…, — он неуверенно тянул резину. – Бабки-то собираете нормально?

 

Один из моих ребят сказал:

 

— Глист, мы бабки не собираем тут. Мы колотим бабки. Гляди, — он достал из кармана гвоздь и стал заколачивать его в деревянную скамейку голой, твёрдой, как доска ладонью старого бетонщика.

 

Глист с уважением смотрел, как гвоздь уходит в дерево:

 

— Грамм по пятьдесят не будет, Миш, мне с напарником? Трубы горят, ей-Богу.

 

Я не стал отвечать. Мы живодёров очень не любили. Тогда Глист обернулся к своей машине и сипло крикнул:

 

— Николаич, вытаскивай её!

 

Его напарник вышел из кабины — сухой, злой старик, в любую жару надевавший телогрейку и ватные штаны. Он обошёл машину, открыл дверь фургона и потянул кого-то за ременный поводок. Кто-то там упирался, и он резко выматерившись, сильно дёрнул за поводок. Из кабины выпрыгнуло настоящее чудовище. С виду – собака. Но ростом не меньше метра. Никто из нас не видел такого чуда. Это был громадный могучий зверь, немного напоминавший льва, из-за светло-жёлтой шерсти. Морда и уши были чёрные, а лапы белые, и вокруг шеи белый воротник и вроде такой же белой манишки на груди. Зверюга с трудом тяжело дышала, вывалив чёрный язык и обнажая громадные белоснежные клыки, с языка капала слюна. Живодёры, я не знаю почему, совсем не боятся никаких собак, хотя и обращаются с ними очень жестоко. Наоборот, собаки страшно боятся этих людей. Я видел, даже такого до безумия бесстрашного пса, как бультерьер, который скулил при виде живодёра, будто у того на лбу была написана его профессия, а бультерьер мог это прочесть.

 

— Видал красавицу? – с гордостью сказал Глист. – Недорого продаю.

 

Без очков было видно, что собака не бродячая, а ворованная, потому что очень ухоженная, шерсть, лоснясь, так и отливала золотом.

 

— Продавай, — сказал я. – Нам-то она зачем? Куда я её дену? Директор увидит – скажет сразу: убрать. Где ж ты её, сволочь, сманил?

 

Глист перекрестился:

 

— Гадом буду, чтоб я сдох. Бегала без ошейника. Видно, на дачу уехали и бросили собаку.

 

— Да ладно врать! Сука? Это какая ж порода?

 

— Я думаю, испанский мастиф, не иначе. Сука. Не больше года ей, ещё ни разу не щенилась, — сказал Глист. – На Птичке меньше штуки баксов за неё не дадут. Но мне нельзя её туда везти. Я там человек, узнаваемый, понимаешь? А с тебя я возьму стольник. Мы тут пропились, и срочно надо.

 

— Мишаня! — послышались голоса у меня за спиной. Глист хорошо знал, куда привёз свою жертву. – Давай, возьми собаку. Разберёмся с ней как-нибудь. Жалко. Гляди – ну, чисто зверь лесной!

 

Я поглядел в морду этой собаке. Но это не морда было, а скорее лицо. Огромное, очень печальное, уродливое, морщинистое, старческое лицо с глубокими поперечинами на лбу и грустными, полными слёз глазами. Она, тяжело дыша, покосилась на вора и осторожно легла на асфальт, положив тяжёлую голову на медвежьи свои лапы. И не отрываясь, глядела на меня. Кажется, понимала, о чём речь.

 

— Слушай, бугор, — сказал Глист. – Ведь мне её до пункта везти не годится. Я её усыплю и выкину. На работе у меня всегда шприц с собой.

 

Плюнул я и пошёл в контору. Директором тогда на Котляках был свой парень. Он только сказал мне:

 

— Смотри, если кого покусает, я её в глаза не видел, — он одолжил мне сотню баксов и сам вышел на крыльцо, поглядеть на испанского мастифа.

 

— Глист, запомни, — сказал я. – Когда-нибудь ты зубов не досчитаешься.

 

И этот гад засмеялся, отходя на безопасное расстояние:

 

— А я всегда остерегаюсь, — сказал он мне. – Такая жисть!

 

Когда живодёры уехали, все стали решать, что делать с собакой. Поводок был в руках у меня. Меня она сразу признала за хозяина, но я, к сожалению, совсем не умею обращаться с животными и, по правде говоря, их побаиваюсь. И ещё одного человека она признала. Это был парень из бетонного цеха. Его звали Мурза, татарин, человек, молодой ещё, легкомысленный, но на редкость надёжный в любых тяжёлых обстоятельствах. Была ли это драка или какая-то неприятная канитель с разбором жалобы, или просто очень трудная работа, он никогда не старался слинять. Своё, а бывало, и чужое брал на себя, если считал, что это будет справедливо.

 

— Мурза, куда денем собаку? — спросил я.

 

— Ну, тащи её пока в бетонку, а после подумаем. Может, я Галке отвезу.

 

Мурза безумно любил свою жену и двух маленьких сыновей. Но, поскольку она тоже была татарка, то временами выгоняла его из дому за пьянство. Татары не любят пьяных, а Мурза пил очень неслабо. И он всегда безропотно уходил. Теперь ему нужен был повод, чтобы вернуться.

 

— Скажу, вот мол, купил такую собаку. Она давно хотела хорошую собаку, — этот его дипломатический план у меня вызвал большое сомнение.

 

Галина, действительно сначала обрадовалась шикарной (тогда ещё не говорили – элитарной) собаке. Но через несколько дней выяснилось, что в квартире от мастифа стало очень тесно. Кармен – так Мурза назвал мастифа по моему совету – габаритами была с небольшого пони. Гулять с ней очень трудно. Она, хотя и хорошо приучена к поводку, но при малейшем движении может опрокинуть и здоровенного мужика, а не то что миниатюрную тюркскую хатун. А такое случалось нередко, потому что эта собака очень строго относилась к собакам других пород, которых во дворе было полно. Вдобавок, съедала невероятное количество чистого постного парного мяса, обязательно без жил и костей, а кости ей необходимы были отдельно. А собачий корм тогда стоил ещё запредельные деньги, и доставать его, было неизвестно где. Кроме того, Кармен во время сна иногда вдруг рычала. Её рычание напоминало гром и очень пугало детей. И Галина сама её боялась. И во время одной из прогулок Кармен молча кинулась на какую-то невезучую овчарку и мгновенно перегрызла ей глотку. За собаку пришлось заплатить. Это переполнило чашу, и к концу недели Мурза привёз Кармен в бетонный цех.

 

— Зато она меня здорово выручила, — сказал Мурза. – Галка меня пока больше не грызёт. Испугалась очень. Тьфу, не сглазить.

 

В цеху Кармен бросили в углу старый матрас, принесли от мясника здоровенный кусок вырезки, налили ведро воды. И она спокойно лёгла. Дело было утром. Ребята переоделись в рабочее и врубили бетономешалку. Как только раздался её грохот, собака мучительно, страшно и так же, громоподобно, как машина, завыла. В середине дня я зашёл в цех. Там было подозрительно тихо. Только слышались взрывы смеха и весёлый щенячий визг. Машина молчала. Бетонщики гоняли по цеху небольшой резиновый детский мяч, а Кармен гонялась за ними, и все очень веселились. Принесли ящик водки.

 

— А что дальше? — спросил я.

 

Пожимали плечами. Но собаку нужно было вывести гулять. Я, на первый случай, пошёл с Кармен сам. Она совсем не тянула и не дёргала поводок, спокойно шла у ноги. Навстречу шла пожилая женщина с маленькой девочкой, которая беззаботно прыгала впереди бабушки. Бабушка остановилась. Приблизившись, я увидел, что старуха, бледна, как полотно, и смотрит на собаку, будто на привидение. Не зря, наверное, собака Баскервилей была той же породы. Девочка хотела подойти к нам ближе, но бабка схватила её и прижала к себе.

 

— Баба, — сказала девочка, — я хочу мишку. Смотри, баба, это мишка.

 

— Молодой человек, кто это?

 

— Собака, — сказал я. – Его зовут Кармен. Очень спокойная собака. Совершенно….

 

— Нет, — сказала женщина, — это не собака. Совершенно даже не похоже на собаку. Это какой-то дикий зверь.

 

— Пожалуйста, — сказал я. – Я вас очень прошу. Собака никого не трогает. Её можно с детьми оставлять.

 

— Ну, если уж и на кладбище нельзя спокойно пойти…. Повсюду этот кошмар. Нет, это невозможно. Вы её со своими детьми оставляйте, — старуха напомнила мне о том, что есть в мире одно место, где этого пса никто не испугается – мой собственный дом.

 

На следующий день оказалось, что утром, выведя Кармен из цеха на улицу, сторож её не удержал. Кармен немедленно догнала собаку сварщика и придушила её, а собака была очень славная.

 

— Миша, ты не обижайся, но я эту Кармен пристрелю, — сказал мне сварщик. Он очень переживал.

 

— Виктор, брось, — сказал я. – Собака не виновата.

 

— А кто виноват? Тебя что ли пристрелить?

 

Тут появилась кассирша и велела мне зайти в контору.

 

— Зайди, Миша, ко мне в кассу. Смотри. Вчера шеф уехал в Трест. Пришла какая-то бабка и написала заявление, что эта зверюга до смерти перепугала ребёнка. Я ей сказала, что директору заявление передам. Что делать?

 

В конце дня я взял такси и привёз собаку домой. Я привёз её в тот самый дом, где нахожусь сейчас — двадцать лет спустя. Тогда я жил в этом доме с женой Светланой, и у нас было семеро детей, почти все погодки. Было очень тесно в четырёхкомнатной квартире. И очень было трудно. И очень шумно. И весело. И просто очень хорошо. Время это вернуть невозможно, ну и не надо. Хотя, конечно, жаль.

 

Этот случай я вспомнил полтора года назад, когда очередной раз вернулся сюда издалека. Меня не было несколько лет. Был я исхудавший, совсем седой, обросший, немытый и нетрезвый, с початой бутылкой в кармане, и так мне было плохо, что я с трудом удерживал в глотке ком горьких стариковских слёз.

 

— Эх, малыши, что-то у меня снова совсем ничего не получилось.

 

Мои малыши, почти все оказались выше меня ростом, их дети, внуки мои, цеплялись за материнские юбки, виноват, джинсы, ведь юбки теперь большая редкость. Маленьких они держали на руках, а их огромные мужья стояли позади, с некоторым недоумением разглядывая своего беглого тестя. С весёлым, жалостным и заботливым гомоном мои девочки окружили меня, их тонкие руки мелькали вокруг меня, будто крылья. Светлана, их мать, молча смотрела на всё это, улыбаясь с некоторым грустным юмором. Они отобрали у меня водку, затолкали в ванну, Машутка немедленно и очень ловко постригла меня. Меня усадили за стол. И вот, я уже сидел за столом, переодетый в чистое, будто настоящий отец семейства, меня кормили тушеной картошкой с мясом – моя любимая еда. Я выпрашивал сто пятьдесят грамм водки, а мне налили только сто, и притащили аппарат для измерения давления. И уложили меня спать на чистые простыни, будто я того заслуживал. И сквозь дрёму слышал я время от времени:

 

— Тише, дети! Дедушка уснул.

 

Это было полтора года назад. А двадцать лет назад я притащил огромную собаку в этот дом, где было семеро маленьких – двое старших мальчики, самому старшему, Сашке, лет семнадцать, и пятеро девочек, младшая, Надюшка ещё грудная. И тогда, двадцать лет назад, они точно так же меня и Кармен с весёлым и заботливым галдением окружили – совсем ещё все крохотные. Их руки так же мелькали вокруг нас с собакой, будто крылья. Для Кармен притащили коврик, миску, ведёрко с водой. Юрка, которому было тогда лет пятнадцать, обнял её за шею, она его обслюнявила с ног до головы, а он не хотел от неё отходить.

 

Не смотря на некоторые неудобства и тесноту, собаке в этом доме очень понравилось. Я не припомню человека или животного, которому не понравилось бы здесь. Животных всегда много – птицы, кошки, собаки, рыбки в аквариуме, одно время жил тут здоровенный ястреб-тетеревятник с подбитым крылом, черепаха, уж, ёж, кролик, но его, впрочем, сгрызла эта самая Кармен. Вы прочтёте и скажете: «Чёрт знает что такое!», а если б вы пришли сюда, не захотелось бы уходить. И есть тут такое правило, что никого, никогда, не при каких обстоятельствах не выставляют за дверь. И удивительно, что правило это строго соблюдается на деле, а не на словах.

 

Замечательно. Уже в темноте я вышел гулять, как серьёзный человек с породистой собакой в блестящем строгом ошейнике, на новом светлой кожи поводке.

 

На следующий день я пришёл с работы и узнал, что кролику пришёл конец, Кролик был Леночки, она была заплакана. Но это ещё цветочки.

 

— Смотри, — сказала мне Светлана, — она вылизывает свои соски. Видишь, как набухли. Это плохо. У неё появилось молозиво.

 

— А что это?

 

— Да, похоже, ложная беременность. С ней трудно будет сладить.

 

— Гуляла она?

 

— Не подпускает никого.

 

У Кармен на коврике лежала резиновая игрушка, уточка с пищалкой. Она то вылизывала соски, то облизывала игрушку, которая жалобно попискивала, когда она проводила по ней языкам. Она принимала эту игрушку за щенка. Как выяснилось, во время ложной беременности у нещенившейся суки так случается иногда. В таких случаях, собаку нужно чаще выгуливать, а игрушку эту немедленно у неё отнять. Вот только, как это сделать? Тут нужно сказать, что Светлана, зоолог по образованию и в молодости некоторое время работала в цирке со львами. Но в этом случае она была в тупике. А я, ни минуты не сомневаясь, подошёл к Кармен:

 

— Кармен! Гулять, живо! – в руках у меня был ошейник с поводком.

 

Я услышал глухое ворчание. Зная, что колебаться нельзя, я шагнул к ней и протянул руку, собираясь просто взять её зашиворот. Кармен вскочила с громовым рыком, и я полетел на пол. Ей ничего не стоило бы откусить мне голову. Однако, она вернулась к своему резиновому детёнышу. Когда я встал на ноги, она не бросилась на меня уже, но зарычала ещё громче. Этот рык был совершенно звериный – со свирепым пронзительным визгом – ничего хорошего он не предвещал.

 

Светлана села к телефону. Она звонила в ветеринарку, в общество защиты животных, в зоопарк, в клуб собаководства, ещё куда-то. А события развивались таким образом. Комната, где расположилась Кармен, была наша со Светланой. Туда нам хода не было. Ну, это ещё не беда. Я закрыл в эту комнату дверь. Когда кто-то проходил мимо по коридору, из комнаты слышался предостерегающий рык.

 

Но и это ещё не всё. Во-первых, Света сказала, что эта собака ни за что не станет оправляться в помещении, и таким образом у неё может лопнуть мочевой пузырь. Во-вторых, хождение людей по коридору Кармен надоело, ей было слишком беспокойно, и она выскочила в коридор. Нескольких мгновений ей понадобилось для того, чтобы загнать всех нас на кухню. Она не возражала против того, чтобы люди находились в той комнате, что рядом с кухней, а пройти по коридору в детскую было невозможно.

 

Я достал с антресолей топор. Девчонки на меня набросились и топор отобрали. И спрятали его от меня, чтоб не было соблазна. Эти дети, а теперь уже эти женщины, совершенно ничего не боятся, если речь идёт о судьбе кого-то, по их мнению, беззащитного. И этот обезумевший зверь был беззащитен в виду своей немилосердной судьбы. И, вздрагивая от её грозного рыка, сидя на кухне, они переглядывались, готовые защитить её от чего и от кого угодно:

 

— Бедная! – только от неё самой не могли они защитить её. – Как и меня до сих пор не могут защитить от меня самого.

 

В ветеринарке предложили вызвать тех же живодёров или позвонить в милицию, что, собственно, одно и то же. Это совсем не годилось. Лучше уж я её сам зарублю. Но в клубе собаководства и в зоопарке велели ждать. Они срочно искали желающих приобрести бесплатно редкую породистую собаку. Дело осложнялось тем, что нужен был опытный человек, умеющий в таких случаях обращаться с подобными собаками.

 

Я позвонил к директору домой и сказал, что, вернее всего, завтра на работу не выйду, заболел.

 

— Ага, — сказал он. – Живы у тебя там все?

 

— Пока все.

 

— Идиот.

 

Что же делать, однако? Несколько раз то Светлана, то я пытались выйти в коридор на переговоры с Кармен. Совершенно безрезультатно. Детей уложили кое-как в одной комнате. Но они, конечно не спали.

 

Во втором часу ночи – зазвонил телефон.

 

— Вы знаете, я много лет мечтаю о мастифе, с детства ещё. Но купить такую собаку, у меня денег нет. Я сталкивался с ложной беременностью. У собак, это не опасно и не сложно. Как же быть? Купить я не могу…. – эти собаководы, люди какой-то особенной породы, я всегда удивлялся им.

 

— Послушайте, сказал я, — какие деньги? Я сам собираюсь заплатить вам, сколько вы скажете, столько и заплачу. Приезжайте прямо сейчас, можете?

 

— Нет, я не возьму денег с вас, что вы? Да, я бы приехал. У меня нет денег на такси.

 

— Выезжайте, я заплачу за такси.

 

Примерно через час приехал парень лет двадцати пяти. И вот что он сделал. Он взял ещё одну резиновую игрушку-пищалку и сунул её себе за пояс за спину. И пошёл к Кармен. Распахнул дверь и, протянув руку за спину, посигналил этой игрушкой. Рык, который уже перешёл, было, в страшный львиный рёв, немедленно смолк, и несчастная Кармен уставилась на него. Она встала, виляя хвостом и жалобно глядя на человека, который каким-то таинственным образом сумел похитить у неё младенца. Спокойно дождавшись, пока она подойдёт к нему, он моментально надел ей ошейник, выбросил игрушку подальше и бегом побежал с ней на улицу. Они вернулись после того, как Кармен сделала во дворе все свои дела. С некоторой ревностью и одновременно с облегчением я обнаружил, что ни на кого, кроме этого парня она совсем не обращала больше внимания. Он гладил ее, в шутку таскал за уши, запросто сунул её руку в пасть и она, тоже в шутку прикусила ему руку сверкающими клыками.

 

— Отдай, отдай, Кармен, мою руку! Отдай руку, она мне пригодится.

 

Он попросил её миску с овсянкой и, пока она с жадностью отъедалась за весь день, изредка слегка, ласково прикасался к её густой шерсти на загривке. И он увёз собаку.

 

Первое время этот парень часто звонил и докладывал, как идут у Кармен дела. Ей пришлось сделать операцию, обнаружилась опухоль на одном из сосков, отчего, возможно, и ложная беременность возникла. И мои девчонки несколько раз ездили к ним в гости. Человек он был странный. Жил один.

 

В армии служил он во внутренних войсках, охранял заключённых и участвовал в задержании беглых. Эта служба подействовала на него очень скверно. Он совсем не хотел общаться с людьми. Я несколько раз с ним встречался, был у него дома. Бесприютное житьё какое-то было у него. Вся доброта, любовь, нежность, готовность защищать слабого, свойственные мужчине, у него обратились на собаку.

 

Вот сидит это парень в кресле, Кармен положила ему на колени свою огромную голову, и его рука лежит на голове у собаки. Иешуа сказал Пилату: Нельзя же, игемон, всю привязанность свою обратить на собаку (кажется, так). А что ещё оставалось делать этим людям? Их опалило пламя ненависти. Собака же не знает этого совсем. Тянуло их к простому собачьему теплу. Вот, пожалуй, всё про Кармен. Она умерла в очень преклонном возрасте и оставила после себя многочисленное потомство. Такой конец, думаю, самый подходящий.

 

 

Карьера

С давних пор у нас в России, и я даже боюсь, что ещё задолго до революции (я, впрочем, не историк), устроиться в жизни – означало схватить за хвост жар-птицу. Отсюда и пословица, вряд ли понятная иностранцу, но у нас очень популярная, и житейская прописная истина, не помню, чтобы кем-то когда-нибудь подвергнутая сомнению: «От трудов праведных не наживёшь палат каменных». И уж, я думаю, это ни для кого не открытие, что подобный взгляд на вещи не даёт возможности нормально развиваться российскому государству, в какой бы форме его не пытались организовать. А поскольку жар-птица – есть не что иное, как миф, плод народного воображения, то, пытаясь наладить более — менее благополучное житьё, русский человек, часто (слишком часто) калечит свою жизнь, сходит с ума, спивается, чаще же всего приходит к выводу, что нет в жизни счастья, и становится злодеем или святым – две стороны одной и той же медали, которой удостаивается всякий, кто не в состоянии вести нормальный образ жизни.

Не далее, как вчера, я шёл по Тверской от Маяковки к Белорусскому вокзалу и был остановлен настойчивым автомобильным сигналом. За рулём красного отрытого «Форда» сидела женщина, лицо которой показалось мне знакомым. На большой скорости она лихо притормозила и прижалась к бровке:

— Мишаня!

Вспомнить, как её зовут, я не мог, потому что в то время, когда мы были с ней знакомы и в том месте, где приходилось нам встречаться, она откликалась только на кличку Базар.

— Базар, это ты что ль?

— Садись, Миш, в машину, побазарим! – видно, это словечко так и прилипло навсегда к её языку.

Она была великолепно одета или, вернее, из-за жары, раздета, бесхитростно открывая восхищённому зрителю почти все свои прелести, к сорока пяти годам уже основательно увядшие, но для такого простого ценителя, как я, вполне ещё привлекательные, и это, вероятно, отразилось у меня на лице.

— Ой, да неужто ещё нравлюсь? – жизнерадостно, искренне и добродушно обрадовалась она. – Ну, и нормально. Свободен? Прям сейчас едем бардачить.

Я замялся. Я был тогда женат и счастлив.

— А жена-то новая?

— Точно.

— Молодая?

— Нет, Базар, ровесница мне.

Она с грустной улыбкой незлой зависти посмотрела на меня.

— Ну, ты молодцом! Тогда давай напьёмся, угощаю. Только мне тут надо минут на двадцать заскочить в «Казино-шанс». Там будет разговор с одним мудаком. А после может у них и приземлимся, посидим. Это недалеко здесь, где Тишинка. Ну, рассказывай.

Она ловко управлялась с быстроходным, юрким своим автомобилем и выспрашивала, и сама рассказывала о себе, легкомысленно перескакивая с одного на другое.

Двадцать лет до того я работал на пространке в банях, посещаемых, как сейчас стали говорить, средним эшелоном партноменклатуры. Человек пять – шесть девок, которые всегда дежурили в холле, ко мне не имели отношения, их пасли ребята из сауны, но я часто выпивал с ними, трепался о том, о сём, и они меня очень уважали, потому что никогда не пытался я на дармовщину воспользоваться их весьма по тем временам дорогими услугами. В этих банях расплачивались, хотя и не валютой, но дефицитом или прямо пачками деревянных в банковской упаковке. Девчата эти, думаю, стоили тех денег.

Я никогда в жизни не знал ничего отвратительней этого промысла. Сейчас часто приходится слышать и даже читать, будто проституция – нормальное явление, женщины, которые этим занимаются, побуждаемы вполне естественной склонностью, прекрасно обеспечены материально, и только следует наблюдать, чтоб они не распространяли венерических заболеваний. Эта злая и подлая глупость всегда вызывала у меня желание доказать совершенно обратное, но, к сожалению, почти никто ни разу не поверил мне, что несчастней проститутки нет существа на свете, относя мою точку зрения за счёт идеализма, излишней душевной мягкости и моего постоянного стремления всё на свете усложнять.

В те годы, работая в таком проклятом месте, я, как мог, заступался за них. И я этим очень горжусь, и пусть думают обо мне, что хотят. Я тогда, в тридцать с небольшим лет был довольно здоровым, достаточно драчливым парнем, кроме того, у меня был немалый авторитет, благодаря «интеллигентному разговору» — свойство в банных кругах редкое и ценное — со мной считались.

И вот, однажды я увидел, что Базар сидит в холле на банкетке и размазывает макияж по тогда ещё румяной и свежей мордочке, ругаясь таким чёрным матом, что его и в Интернете рискованно привести – кто-то может упасть со стула.

Сел я рядом и закурил:

— Ну, Базар, чего вдруг?

Миш, гляди. Сняла в номере «пиджака» путёвого. Он оказался из МИДа. Договорились с ним ехать в Сочи, а в оконцовке штука баксов. А я могу его так обратать, что он и женится. Он уже мычит. Чего не бывает? Лох лохом, понимаешь? А Игорь на меня наехал и отфутболил. Не твоё это дело, говорит, занимайся таксистами. Сейчас он пошёл в Интурист звонить и выпишет оттуда ихнюю тёлку. Ну, это по совести? Я мужику неделю мозги глумила, только с ним и занималась, а теперь такой облом.

Игорь Ростиславович был директор, человек, в общем-то, совсем не злой и не глупый. Пришёл я к нему и дело это растолковал. Он задумался.

— Женить хочет? Да это они друг другу бошки продувают. Зачем ему такие приключения, он министерский человек.

— Дело-то не наше, а чего не бывает? Дай ты ей шанс. Не переходи бедной девке дорогу, что тебе с этого?

Плюнул директор и засмеялся.

— Скажи этой дуре, что, если он женится, я ей новую девятку на свадьбу обещаю. А если не женится, я её запру к массажисту и будет у него на подхвате по четвертаку инвалидов обслуживать.

Посмеялись мы с ним, и выручил я Базара тогда. Правда эта история кончилась всё ж печально. У Базара парень был, очень крутой валютчик. И, когда она со своим референтом МИДа вернулась из Сочей, этот Генка по прозвищу Больной (он был очень нервный) поймал дипломата, затащил его в котельную и сильно там избил. Не имея, конечно, на счёт Базара никаких серьёзных намерений и, вообще, ничего не понимая, лох этот заявил в милицию. Естественно, расплачиваться за всё пришлось девке. Заработанная на сочинских пляжах тысяча долларов уплыла.

— Помнишь, Миша, ту историю с моей поездкой на юга? – спросила меня Базар.

— Ты не забыла?

— Добро помню.

Мы уселись за стойкой бара в казино и стали кого-то поджидать.

— Генку-то помнишь? Умер он, — сказала Базар. – Уж лет пять, как умер на зоне, а может грохнули.

— А ты чем занимаешься теперь, Базар?

— Девок пасу. Чем ещё заняться? А сейчас трудно всё идёт. Хохлушек, понимаешь, понаехало, молдаванок, с Прибалтики, все голодные, сбивают цены, и у каждой крыша. Стрёмно стало.

Подошёл человек в белом костюме, с золотой серьгой в ухе, яркими перстнями на руках. Разговор между ними, действительно, оказался очень краток.

— Галина Петровна, так мы договорились с вами?

— Это на счёт чего? – невозмутимо спросила Базар.

— Ну, мы ж базарили. Треть….

— Какая тебе треть? Ты перегрелся. Выпей холодненького.

— Ну, а какие у тебя предложения?

— Предложения такие. Моих девок оставь в покое и в этом районе крутись пореже, а то тебе голову отвинтят.

— Ну, ты сумасшедшая. Я ж тебе предъявил все наши понты. Кто, кому, чего отвинтит, не ясно что ли?

— Всё ясно. Ещё раз только от тебя кто позвонит, или тебя здесь увижу, на себя жалуйся.

Человек встал и пошёл. Потом он остановился и обернулся. И развёл руками.

— Давай, давай!

Мы сели за столик. Базар заказала водки, всевозможных закусок. Мы с ней выпили, не чокаясь, помянули Генку-Больного, её прошлую любовь.

— Ты что, одна что ль тут распрягаешься-то? Опасно.

— Что делать? Сейчас у меня, понимаешь, муж там не муж, а присосался какой-то, надо его кормить, он бестолковый, а без него скучно. Да это ещё ладно. А у меня ж сын!

— Сын? – я удивился.

— Да ещё какой парень! Вот исполнилось десять лет ему недавно.

— Это от Генки?

— Не. От армяна одного. Он уехал в Штаты и с концами. Да чёрт с ним. Я задумала послать Вовика своего в Швейцарию, в элитную школу. Но бабки стоит – кошмар. Мне говорят, парень – прирождённый математик. Учиться надо, а здесь, чему он научится? И у кого? Эта швейцарская школа хорошая, одни наши только там. Но серьёзных тузов дети. Бабки уйдут ломовые. Но зато обучение – я вас умоляю. И пока не выучится, я буду эти бабки рыть любым путём. Что-то должно в жизни мне выскочить, где-то ведь должно подфартить, а? Миша, я иногда представляю. Вот станет Вовка мой профессором. Академиком! А фамилия у него моя. Простая фамилия, Пивоваров. Спросят, а мать его кто? – она помолчала, налила себе водки в фужер и выпила залпом. – А мать его обыкновенная центровая московская блядь! А начинала здесь по лимиту маляром. Ох, прости ты меня, Господи! Неужто я вырулить смогу? А?

— Базар, ты поосторожней, — сказал я. – Не мне, конечно, тебя учить, но сейчас такой идёт отстрел, что….

— А поосторожней нельзя, — быстро ответила она. – Поосторожней никогда ничего не получается.

Вот такой базар. Такой бессовестный ребята, проклятый наш российский базар. Ну, а что вы мне сказать хотите? Я отвечаю за базар….

(1999)